Едет

Марченко
        Она так и не заснула, ворочалась всю ночь на слежавшейся влажной постели. Куры в сарае еще не начали хлопать крыльями, пару раз только раздались сонные хрюки из свинарника. Она оделась, придерживаясь за край печи, допила холодный вчерашний чай и умылась у рукомойника. Повязав теплый платок, вышла через темные сени в промозглый мрак осеннего утра. Во дворе было еще темно. Только на востоке сквозь низкую пелену черных туч просвечивалась серая туманная полоска рассвета. В жирном воздухе висела водяная пыль – и не дождь и не туман, так – обманка. Она смела с крыльца последние осыпавшиеся крупные алые и желтые листья винограда и критически осмотрела двор. Из будки выглянула сонная морда лохматой Пальмы. Собака рыжей масти медленно вышла из будки, потянувшись, зевнула и вопросительно уставилась на хозяйку. Не получив ответа на немой вопрос, Пальма почесалась и практически сразу влезла в будку – досыпать. Двор был убран еще вчера. За два дня до этого она долго переносила уголь в сарай, чтобы не мозолил глаза. Жаль, конечно, что клумбочки уже облетели и завяли. Но, что поделаешь, ведь – осень. Пришлось их перекопать. Да и часть огорода тоже. А что, он так и стоять будет? Перекопала. Думала еще деревья побелить – но дождь, все время дождь… известка бы не удержалась. И крышу не подкрасишь. Зато – покрасила двери. И дома и сарая. Теперь блестят свежим суриком и пахнут новым.
        Что-то еще надо было сделать… только вот забыла. Она спустилась с крыльца и дошла до ворот. Осмотрела и потрогала щеколду. Надо смазать ее. А лучше – не надо. А то, не дай Бог, запачкается. Из-за забора были видны соседские дома, у некоторых над крышами вился дымок, да так и не мог подняться выше уровня крыш, висел в воздухе придавленный сыростью и умирающей темнотой. Соседские крыши блестели. А у нее крыша была уже как два года не крашенная. И уже ничего в такую погоду сделать было нельзя. Она вздохнула. Снова потрогала щеколду и ручку калитки. Холодный и мокрый, изъеденный временем, коричневый металл привычно лег в ладонь. В сарае завозились поросята, кто-то из них начал склоку, которая тут же была прекращена зычным хрюком матери. Из курятника послышалось хлопанье крыльев и осипшее «ку-ка-ре-ку» рыже-красного петуха. Деревня просыпалась. Она прошла вдоль забора до угла, придирчиво осматривая доски. Хотя она толком-то ничего не видела в сумраке, но это дело немного заняло ее, еще немного сократило время. Вернулась во двор, постояла между крыльцом дома и сараем. Взяла метлу, оперлась на нее и стала думать о делах. Сейчас покормлю кур и свиней. Надо посмотреть что там у матки с ухом, чего она так его трет о стену. А то еще сарай сломает. Потом натаскать воды надо, протопить снова дом – а то сырость такая, хоть беги. Известку надо бы у деда Ивана попросить – своя закончилась. И печку квачиком побелить. Вымыть потом. Тогда покормлю всех и почищу печь. Заржавели совсем чугунные кольца. А чай потом поставлю. Потом еще надо к Петру сходить за медом. И хлеб в сельмаге купить. Рафинаду еще. Конфеты может завезли. Хотя – вчера их не было. Ну может и завезли. Она стояла, взявшись ладонями за коричневый отполированный черенок, размышляя и планируя, но это был только верхний слой мышления. Чуть глубже лежали мысли о том, что все нужно сделать быстрее, и покрасить и привести в порядок, вот только – быстрее, она подгоняла себя, пинала, ужасно злилась. Еще ниже бурлил ужас от того, что она может не успеть. От того, что окажется неряхой, которая не может вести хозяйство, у которой покосился забор и облупилась крыша, глупой и никчемной старухой, которая и прибраться уже толком не может и ходит в грязном. И резиновые сапоги у нее с дыркой. И мыши прогрызли рукав ватника, а моль съела единственный выходной платок. Еще слоем ниже вертелось что-то сумбурное и неясное, обрывки мыслей и ощущений, какие-то воспоминания и клочки слов. На самом дне, вернее – просто ниже всех этих мыслей и переживаний, распростерлось ледяное море ожидания. Оно заполнило ее голову и тело, над этим свинцовым морем горькой черной воды курился дымок, проступая через ее кожу, ожидание окутывало ее всю, овладевая всеми помыслами, служило мотивом всех действий и единственной целью. Цели ее совсем давно закончились – после смерти мужа десяток лет назад. И отъезда доченьки в столицу.
        Концом для нее был именно отъезд. Она понимала, что ей-то молодой и красивой, сильной и смышленой нечего делать в этом медвежьем углу. И каждый раз, думая, еще тогда, об отъезде Ириночки, она содрогалась от ужаса: не понимала как она сможет жить, не видя свою единственную кроху. Она пыталась неуклюже придумывать причины, чтобы остановить ее. Потом, перекрестившись, плюнула на свою затею. И Ириночка уехала. Она ничем не могла помочь доченьке – хозяйство маленькое, едва их с мужем кормит, пенсии, считай, что совсем нет. Тем не менее, она осенью отправляла с почты посылки с колбаской и тушенку. Что было – то и отправляла. Картошку там, разное. Потом муж помер. Быстро так сгорел. За месяц. Опухоль какая-то. Хоронили как раз осенью в такую же погоду, и соседи ругались себе под нос, переступая в глиняной чавкающей каше сельского кладбища. И она осталась одна. Очень радовалась письмам из столицы, даже фотографии присылала доченька. Вот только не ехала – далеко сильно. Как с малым-то ребенком приедешь. И работать надо и жить и дитенка воспитывать. Умница моя, все успевает. И ведь как только у нее только получается? Дел-то сколько там! А народу! В телевизоре видела – машины, люди, поезда, дома – неба не видно. Ужас.
        Ожидание проступало сквозь кожу, зудело в руках и затылке. Ожидание не могло ждать, вынуждая ее двигаться, делать и переделывать бесконечные ненужные дела. И она в который раз ругала себя за то, что не может сосредоточиться и что-то с толком сделать. Зуд усиливался, и она обмерла от мучительного ужаса – а какой сегодня день? Какой? Среда?! Поторопилась в дом и посмотрела на перекидной календарь. Так у нее он мог же сломаться! Надо пойти у соседей спросить. Только побыстрее бы надо. Она вышла из калитки и, оскальзываясь на глинистой обочине дороги, пошла к деду Ивану. Через дом, слава Богу. Рядом. Оказалось, что сегодня только пятница, и что она Ивана уже про это спрашивала вчера. И позавчера. И что она уже наверно из последнего ума выжила, коли дней не знает. Она рассеянно кивала, думая про себя – еще есть время. Значит, она успеет приготовиться. Еще много дней. Как только их прожить? Ведь каждый день сейчас за неделю. Тянется и тянется. И не кончается. А то, что Иван сам придет и известку принесет да и еще и побелит – просто чудо. Помощь-то какая! Хороший он дед – Иван. И мужиком был видным. Вот только не сложилось у них когда-то. Чуть позор на все село не получился. И побоялась она потом с ним видеться. Ну, это считай, сразу после войны было. Как Сталина похоронили – так в том году.
        Ожидание должно быть мягким и теплым, легким, простым чувством. Ведь ждешь чего-то хорошего, приятного. Но для нее был припасен другой вид – мучительный изводящий зуд. Она не находила себе места, то стояла посреди комнаты в доме, то выходила на улицу. Ладони сжимались в кулаки, или она гладила клеенку не столе в поисках несуществующих крошек. Снова вставала и снова садилась. Ходила смотреть на свиней по двадцать раз в день. Второй раз перекрашивала печь – может плохо в первый раз побелила, и сослепу не видит огрехов. Вымывала пол по три раза в день. Сердце проваливалось в живот от страха. Мучительное и недоброе выходило ожидание. Но, ожидание не могло долго оставаться таким. Ожидание начало меняться. Оно становилось теплее и мягче. Оно уже не заставляло мчаться сломя голову за очередным, в пятый раз купленным, рафинадом. Ожидание сморщивалось по краям, вздуваясь в центре теплым пузырем, таким мягким, как брюшко Пальмы, когда она валяется на солнце и просит почесать ее. Теплым и мягким. Немного пушистым? Да, похоже что так. Согревающим. Созревающим. И в воскресенье родилось другое ожидание. То, которого она так ждала. Внутри нее как бы взошло солнце, согревая немудреные остатки жизни и воспоминаний, разливаясь щекочущим теплом. Сначала – в животе, чуть позже – в груди. Дойдя до пальцев, это новое ожидание стало нежно покалывать мочки и ладони. Она переоделась в чистое, накрахмаленное, расправила покрывало. Поправила чашки на столе. Подвинула телеграмму на центр скатерти. И села на табурет под образами. Она была совершенно спокойна, суета ушла, ушел страх. Все ушло. Осталось только теплое солнце внутри. Сложив мозолистые руки на коленях, она улыбнулась. Улыбнулась главной и единственной мысли – «Доченька едет».