Марина Цветаева. 31 августа

Андрей Шестаков Наум
  «А написать нужно — раз навсегда, либо вовсе не браться».
                М. И. Цветаева.


Захлестнула не за, а для
Ее елабужская петля.
Взлететь над станом
(туда где Он)
К навек ушедшим
На юг, на Дон.

На стане лебедином
К ковылю прильнуть
Что б оттаяло
И у Вечности отринуть.
Из петли промозглой вынуть
Только имя – Марина
Цве-та-е-ва.©

                ***

  В самом конце лета 41 года не стало Поэта. Нет, не так. Не стало – человека. Поэт уйти не может. Умереть не может. Ибо Поэт – не плоть, Поэт – Дух. Слово. «Вначале было Слово». И в конце будет Слово. И вовеки веков.

  Марина Ивановна Цветаева. Великий Поэт. Настоящий. В некотором роде – Единственный.

  Когда я читаю у некоторых («критикесс») – «Цветаева – большая русская поэтесса», то вот за это «поэтесса» готов взять в руки самый большой томик стихов Цветаевой и обрушить его на узкий лобик подобной «критикессы». Ибо ничто так ни обнаруживает полного непонимания сути поэзии, слова, Поэта – как вот это отвратительно гламурное, безвкусное, бессмысленное – «поэтесса». Там, где присутствует Искусство – нет места ни политкорректности, ни прочей феминистической дури. Гений – «гениесса». Звучит? Всё настоящее  - только мужского рода, единственного числа и с заглавной буквы. Как Бог. И никак иначе. Со строчной буквы Гений пишет о себе. Из скромности. Со строчной буквы пишут о Гении другие – по недопониманию.

 
  Больших Поэтов много. Великих Поэтов много. Талантливых. Не так много, как хотелось бы – но они есть во все времена. Не во все времена они востребованы – но это уже беда конкретного времени. Ибо время, когда не нужны поэты – безнадёжное время. С такими временами бессмысленно бороться, их можно только пережить. А если уж и это невозможно – умереть спокойно, понимая – они канут. Поэт останется.

  Поэтов много – Цветаева одна. Суть Поэзии - не умение рифмовать строчки, суть Поэзии -  рифмовать Душу. Служить – Душе. Музе. Не разменивая её на земные блага. Там, где есть плата – нет Искусства. Искусство (со строчной, от слова «искусный») есть – Искусства нет. И плата не состоит только в сребрениках.  Она может быть очень многообразна. Скрыта. Замаскирована. Паутинна. Тиной покрыта и патиной. Здесь может быть только одна мера: не Поэту платят – Поэт платит.

  Цветаева – плательщик безукоризненный. Бескомпромиссный. Заплатившая всей жизнью своей за право писать, и ушедшая, когда не могла уже этого делать.

  «Не могу священнее не хочу. Не могу, это все переборотые не хочу, все исправленные попытки хотеть, - это последний итог».
                М.И. Цветаева   «Земные приметы».

  В этом эссе Марина Ивановна много рассуждает о «не могу» и «не хочу». Так вот – Поэт «не может». Решение Поэта, это не воля сильного человека, это его, Поэта, суть. Нутро. Естество.  Не «не захотела больше жить – и не стала», а «не могла дальше жить – и перестала».
  И если Поэт (Художник и т. д.) чего-то не может, то всё. Сушите вёсла, сливайте воду, тушите свет. Вы от него этого никогда не добьётесь. Что бы это ни было. «Не могу». И вот это-то «не могу» и есть самое главное в Поэте. В Художнике. Весь мир может вздыбиться революцией. Весь мир может продаться за медный грош. Весь мир может ощетиниться штыками, или, что гораздо страшнее, бытовухой. Но всё это  разобьётся о простое «не могу». Умереть могу. Продать – не могу.  Ничего продать не могу – ни душу, ни шмотку.  Стих, кстати, могу. Задарма. За копейки. Как угодно. Даже за миллион. Но, тот – который мной написан. И так написан, как я написала - а не по другому. Либо так, либо никак.

      «Гениальный совет С. (сына художника). Как-то зимой я жаловалась ( смеясь, конечно), что у меня совсем нет времени писать. – « до пяти  служба, потом топка, потом стирка, потом купанье, потом укладывание…»
      Пишите ночью!
     В этом было: презренье к моему телу, доверие к моему духу, высокая беспощадность, делавшая честь и С. И мне.
     Высокая дань художника – художнику».
                М.И.Цветаева   «Земные приметы».

                ***
  Заниматься литературоведческим анализом поэзии, по моему, глубоко безнадёжное, без-смысленное занятие. Так я, пытаясь читать незнакомых поэтов, вступаю на их территорию с опаской. Никогда не знаешь – то ли оцарапаешься, то ли вступишь в нечто осклизлое. Либо ранят тебя, либо изгадят. Поэзия, это не проза – тут другого не дано. Тут алгеброй гармонию не поверить. Писать Стихи – обнажать душу. Читать Стихи – раскрываться навстречу. Раскрыт – уязвим. А Цветаева была раскрыта тотально. Сверх. Она не могла по другому. В этом её суть. В этом и её щит.

  Лично для меня симптом того, что Поэт сошёл со своей прямой дороги, отступил от своего предназначения – один. Когда он начинает писать передовицы поэтическим языком. Этим путём пошли многие. И ещё более многие этим путём стали «большими поэтами». Самый печальный пример – Маяковский – о котором так беспощадно верно, как о равном, написала Цветаева.  Однако – время быстро умеет забывать. То, что актуально сейчас – вряд ли будет востребовано когда либо ещё. Разве что историками. И более всего жалко Маяковского. Космической силы лирический поэт искренне разменявший свой гений на агитки.

 И только теперь понимаю я, почему так неприязненно относился к ней И. Бунин. С Брюсовым всё более понятно.

  «Я – Бальмонту:
 - Бальмонт, знаешь слово Койранского о Брюсове? «Брюсов образец преодолённой бездарности».
Бальмонт, молниеносно:
 - Непреодолённой!».
                М.И.Цветаева   «Герой труда».

  Кто помнит сейчас о Брюсове? Другое дело Бунин. «Тенистые аллеи». Бархатный, неповторимый, гениальный русский язык. Гениальная проза. Вот ещё вопрос – отношение гения к гению. Родственные души?
  Если бездарный Брюсов говорил, что от чтения стихов Цветаевой у него ощущение, будто он подглядывает в замочную скважину, то у гениального Бунина должно было быть ощущение, что он заглядывает куда как глубже. И это, безусловно, его коробило. Его, всю жизнь скрывающего (пытающегося скрыть) свои нешуточные страсти за вязью слов и маской внешней благопристойности.
  Да, в те времена – да и во все времена – Цветаева непристойна. Она всегда – вся – открыта, раскрыта. Вывернута наизнанку. «Поэзия вагины»? И это тоже.  Но далеко не только это. Вернее – совсем не это. Поэзия Воли. Которая использует всё. И «верх» и «низ». Не разделяя. Всё. Она вся, всем нутром своим, всем существом своим, всем гением своим, всей жизнью – Поэт. Всем бытом, всем нутром, всеми секрециями. И более того – она этого не просто не стесняется, стесняя невольно других. Не понимает, не задумывается даже. Она так живёт. «Пишет, как дышит». Она выше и плоти, и морали. Стихия. «Стихи и я».  А всё остальное не в счёт. Бунин же, всё что стоит за его творчеством, гением – предпочёл бы скрыть. А Цветаева его предаёт. Как Гений – Гения. И Бунин этого не прощает – как Гений Гения же.
  И случился такой перевёртыш – он (мужское, вне, вперёд, наружу) в глубь, она (женское, глубинное, в себя, внутрь)  - вся вовне.

  Но нам ли судить Гениев? Тем более – жизнь Гениев. Что бы ни говорили политкорректные говоруны, но Гений не равен нам ни перед законом, ни перед Богом, ни перед людской молвой. Лишь время рассудит – уже рассудило.

  Это я к тому, что очень многие исследователи М. Цветаевой пытаются рассмотреть её творчество через «вагину»,  уподобляясь литературным гинекологам. Тут и её однополые романы, например с Сонечкой Голлидей. Тут и её инцест с сыном (Б. Парамонов). Многочисленные любовники – вымышленные и явные. Нужно это исследовать? Наверное – да. Главное ли это? Наверное, наверняка – нет. Почему? Дилемма. В чём? Да просто:  анализировать творчество не можем, так хоть Фрейда приплести. А почему анализировать не можем? Да, для этого хотя бы равным нужно быть. Иначе никак. А можно ли быть равным Цветаевой? Боюсь, это никому не по силам. Вот она могла. Почитайте её статьи. «Эпос и лирика современной России» например. Так может говорить только Поэт о Поэте. А ещё лучше, все – любители поэзии и изящной словесности – читайте «Поэт и время». И конечно стихи.

  Когда плохо, когда край, когда безнадёга – читайте Стихи. 
Лично я, когда погрязаю в быте, в проблемах, нет, не в проблемах – в мелочах, в обычных наших мелочах которые могут внезапно представиться самыми важными, главными, непреодолимыми – открываю томик Марины Цветаевой. И для начала читаю её дневники и очерки. Потом стихи. И очень скоро всё становится на места. И сердце. И голова. И душа.

  Не могу сказать «земля будет пухом» или «вечная память», ибо свято верю – Поэт жив. Вечно жив.

                *** 

  «Марина Ивановна Цветаева (26 сентября (8 октября) 1892, Москва, Российская империя — 31 августа 1941, Елабуга, СССР) — русский поэт».
31 августа не стало человека. Поэт – жив. Поэт не может умереть.

И ещё. Всем, кому небезразлично творчество Марины Цветаевой и все с ней связанное, рекомендую прочитать:

http://www.stihi.ru/2010/05/31/2581

                ***



  Далее предоставляю слово самой Марине Цветаевой. Далее то, что я выписывал из долгих бесед (чтений) с поэтом:



  «Любить только женщин (женщине) или только мужчин (мужчине), заведомо исключая обычное обратное — какая жуть! А только женщин (мужчине) или только мужчин (женщине), заведомо исключая необычное родное — какая скука»!

  «Я не паразит потому что я работаю и ничего другого не хочу кроме как работать: но — свою работу, не чужую. Заставлять меня работать чужую работу бессмысленно, ибо ни на какую кроме своей и черной (таскать тяжести, прочее) неспособна. Ибо буду делать ее так, что меня выгонят».

                «Париж не при чем, эмиграция не при чем — то же было и в Москве и в Революцию.Я никому не нужна: мой огонь никому не нужен потому что на нем каши не сварить».
                Записная книжка №13. Май. 1932 год.

***

  «У русских точно по 100 жизней, что они так легко <над строкой: по всякому поводу> ее отдают».
               
  «И всегда дураки б<удут> жен<иться> на дурах и плодить дураков.
 В деревне — народ, единство личности, в городе — все, ед<инство> безличности».
 
  « Что плодит пошлость? Только цивилизация; оторв<анная> от земли».
                Записная книжка №14.               
***

  «Только отдельный, уединенный управляется, как вещь, глубокими законами, и когда ты выходишь в утро, встающее, или смотришь в вечер, полный совершения, и чувствуешь, чтo там совершается — то всякое сословие с тебя спадает, как с мертвого, хотя вокруг сплошная жизнь. То, что Вам, милый N…, сейчас приходится узнавать, как военному, Вы бы ощутили это в любой из существующих профессий; мало того — даже если бы, вне всякой профессии, знали бы только легкие и независимые отношения с одним обществом — чувство удушья было бы то же. — Всюду так; но из этого не следует ни страха, ни грусти; если нет общности между Вами и людьми, попытайтесь приблизиться к вещам, которые Вас не покинут; еще ночи есть и ветры есть, идущие сквозь деревья и через многие страны; еще у вещей и зверей все полно совершения, в котором Вы можете участвовать; и дети все еще такие, каким Вы были в детстве, — те же грусть и счастье — и думая о своем детстве. Вы опять живете среди них, среди одиноких детей, и взрослые — ничто, и их величие — дым».
                Из писем Райнер Мария Рильке (1-6)
***

  «Владимир Маяковский, двенадцать лет подряд верой и правдой, душой и телом служивший —

Всю свою звонкую силу поэта
 Я тебе отдаю, атакующий класс!

кончил сильнее, чем лирическим стихотворением — лирическим выстрелом. Двенадцать лет подряд человек Маяковский убивал в себе Маяковского-поэта, на тринадцатый поэт встал и человека убил.

Если есть в этой жизни самоубийство, оно не там, где его видят, и длилось оно не спуск курка, а двенадцать лет жизни.

Никакой державный цензор так не расправлялся с Пушкиным, как Владимир Маяковский с самим собой.

Если есть в этой жизни самоубийство, оно не одно, их два, и оба не самоубийства, ибо первое — подвиг, второе — праздник. Превозможение природы и прославление природы.

Прожил как человек и умер как поэт».
                «Искусство при свете совести».
***

«Меня не купишь. В этом вся суть. Меня можно купить только сущностью. (То есть — сущность мою!) Хлебом вы купите: лицемерие, лжеусердие, любезность, — всю мою пену... если не накипь».

«Купить — откупиться. От меня не откупишься».


 «Купить меня можно — только всем небом в себе! Небом, в котором мне может быть даже не будет места».


«Отношение не есть оценка. Это я устала повторять. Оттого, что ты мне дал хлеба, я может быть стала добрее, но ты от этого не стал прекрасней».


«Кусок хлеба от противного человека. Удачный случай. Не больше».


«Помню гимназисткой — в проходном церковном дворе — нищий. — «Подайте, Христа ради!» — Миную. — «Подайте, Христа ради!» — Продолжаю идти. Он» забегая: — «Не ради Бога — так хошь ради черта!»

Почему дала? Вознегодовал».


«Брать — стыд, нет, давать — стыд. У берущего, раз берет, явно нет; у дающего, раз дает, явно есть. И вот эта очная ставка есть с нет…

Давать нужно было бы на коленях, как нищие просят».


 «К счастью, этим стыдом даяния награждены только нищие. (Деликатность их дара!) Богатые ограничиваются минутной заминкой докторского гонорара».


 «Благодарность: от любования до опрокинутости.

Я могу любоваться только рукой, отдающей последнее, следовательно: я никогда не могу быть благодарной богатым.

...Разве что за робость их, виноватость их, сразу делающую их невинными».

« Бедный, когда дает, говорит: «Прости за малость». Смущение бедного от «больше не могу». Богатый, когда дает, ничего не говорит. Смущение богатого от «больше не хочу».
                О благодарности (Из дневника 1919 г.)
***

«Но между Джокондой (абсолютным толкованием Улыбки) и мною (сознанием этой абсолютности) не только моя немота, — еще миллиарды толкователей этого толкования, все книги о Джоконде написанные, весь пятивековой опыт глаз и голов, над ней тщившихся.
 Мне здесь нечего делать.
 Абсолютна, свершена, совершенна, истолкована, залюблена.
 Единственное, что можно перед Джокондой — не быть».

«Любить — видеть человека таким, каким его задумал Бог и не осуществили родители.
 Не любить — видеть вместо него: стол, стул».

«Что я в ущерб чему в жизни не провозглашала!
 Фотографию в ущерб портрету, крепостное право в ущерб вообще праву, капусту в ущерб розе, Марфу в ущерб Марии, староверов в ущерб Петру... Самое обратное себе — в ущерб самой себе!
 И не из спорта (отсутствует!), не для спора (страдаю!) — из чистой справедливости: прав, раз обижен.
 И еще: из полной невозможности со-чувствия (-мыслия, -лю-бия) с лицемерами, втайне бесспорно предпочитающими: фотографию — портрету, крепостное право — просто-праву, капусту — розе, Марфу — Марии, длиннобородых — Петру».

«Люди театра не переносят моего чтения стихов: “Вы их губите!” Не понимают они, коробейники строк и чувств, что дело актера и поэта — разное. Дело поэта: вскрыв — скрыть. Голос для него броня, личина. Вне покрова голоса — он гол. Поэт всегда заметает следы. Голос поэта — водой — тушит пожар (строк). Поэт не может декламировать: стыдно и оскорбительно. Поэт — уединённый, подмостки для него — позорный столб. Преподносить свои стихи голосом (наисовершеннейшим из проводов!), использовать Психею для успеха?! Достаточно с меня великой сделки записывания и печатания!
 — Я не импресарио собственного позора! —
 Актер — другое. Актер — вторичное. Насколько поэт — etre [Быть (фр.).], настолько актер — paraitre [Казаться (фр.).]. Актер — упырь, актер — плющ, актер — полип. Говорите, что хотите: никогда не поверю, что Иван Иванович (а все они — Иваны Ивановичи!) каждый вечер волен чувствовать себя Гамлетом, Поэт в плену у Психеи, актер Психею хочет взять в плен. Наконец, поэт — самоцель, покоится в себе (в Психее). Посадите его на остров — перестанет ли он быть? А какое жалкое зрелище: остров — и актер!
 Актер — для других, вне других он немыслим, актер — из-за других. Последнее рукоплескание — последнее биение его сердца.
 Дело актера — час. Ему нужно торопиться. А главное — пользоваться: своим, чужим, — равно! Шекспировский стих, собственная тугая ляжка — все в котел! И этим сомнительным пойлом вы предлагаете опиваться мне, поэту? (Не о себе говорю и не за себя: Психею!)
 Нет, господа актеры, наши царства — иные. Нам — остров без зверей, вам — звери без острова. И недаром вас в прежние времена хоронили за церковной оградой»!

«Мое “не хочу” всегда: “не могу”. Во мне нет произвола. “Не могу” — и кроткие глаза».

«Мое “не могу” — это меньше всего немощь. Больше того: это моя главная мощь. Значит, есть что-то во мне, что вопреки всем моим хотениям (над собой насилиям!) все-таки не хочет, вопреки моей хотящей воле, направленной против меня, не хочет за всю меня, значит, есть (помимо моей воли!) — “во мне”, “мое”, “меня”, — есть я».

 «Не хочу служить в Красной Армии. Не могу служить в Красной Армии. Первое предпосылает: “Мог бы, да не хочу!” Второе: “Хотел бы, да не могу”. Что важнее: не мочь совершать убийства, или не хотеть совершать убийства? В не мочь — вся наша природа, в не хотеть — наша сознательная воля. Если ценить из всей сущности волю — сильнее, конечно: не хочу. Если ценить всю сущность — конечно: не могу».

«Утверждаю: не могу, а не не хочу создает героев»!

«О бытии и небытии в любимом:
 Я никогда не хочу на грудь, всегда в грудь! Никогда — припасть! Всегда пропaсть! (В прoпасть.)»

«Смерть страшна только телу. Душа ее не мыслит. Поэтому, в самоубийстве, тело — единственный герой».

«Обожаю богатых. Богатство — нимб. Кроме того, от них никогда ничего не ждешь хорошего, как от царей, поэтому просто-разумное слово на их устах — откровение, просто-человеческое чувство — героизм. Богатство всё утысячеряет (резонанс нуля!). Думал, мешок с деньгами, нет — человек.
 Кроме того, богатство дает самосознание и спокойствие (“все, что я сделаю — хорошо!”) — как дарование, поэтому с богатыми я на своем уровне. С другими мне слишком “униженно”».

«Кроме того, клянусь и утверждаю, богатые добры (так как им это ничего не стоит) и красивы (так как хорошо одеваются).
 Если нельзя быть ни человеком, ни красавцем, ни знатным, надо быть богатым».

«Нужно писать только те книги, от отсутствия которых страдаешь. Короче: свои настольные».

«Все мои жалобы на девятнадцатый год (нет сахара, нет хлеба, нет дров, нет денег) — исключительно из вежливости: чтобы мне, у которой ничего нет, не обидеть тех, у кого все есть.
 И все жалобы, в моем присутствии, на девятнадцатый год — других (“Россия погибла”, “Что сделали с русским языком” и пр.) — исключительно из вежливости: чтобы им, у которых ничего не отнято, не обидеть меня, у которой отнято — всё».
                «Земные приметы».
***
«…современность (в русском случае — революционность) вещи не только не в содержании, но иногда вопреки содержанию, — точно насмех ему. Так и в Москве 20 г. мне из зала постоянно заказывали стихи «про красного офицера», а именно:
И так мое сердце над Рэсэфэсэром
Скрежещет — корми — не корми! —
Как будто сама я была офицером
В октябрьские смертные дни.

Есть нечто в стихах, что важнее их смысла: — их звучание. И солдаты Москвы 20 г. не ошибались: стихи эти, по существу  своему, гораздо более про красного офицера (и даже солдата), чем про белого, который бы их и не принял, который (1922 — 1932 гг.)  их и не принял.
Знаю это по чувству веселия и доверия, с которым я их читала там: врагам бросала как в родное, и по чувству (робости и неуместности), с которым их читаю здесь, вроде: «простите Христа ради» — что? да то, что я о вас пишу — так, о вас пишу — не так: по-тамошнему, по-ихнему, вас славлю на языке врага: моем языке! А в общем: простите Христа ради за то, что я — поэт, ибо пиши я так, чтобы вы мне меня не «прощали», а себя во мне узнавали — я бы не была тем, кто я есть — поэтом.
Когда я однажды читала свой Лебединый Стан в кругу совсем неподходящем, один из присутствующих сказал: — Все это ничего. Вы — все-таки революционный поэт. У вас наш темп.
В России мне все за поэта прощали, здесь мне этого поэта прощают».

«…мои  русские вещи, при всей моей уединенности, и волей не моей, а своей, рассчитаны — на множества. Здесь множеств — физически нет, есть группы. Как вместо арен и трибун России — зальца, вместо этического события выступления (пусть наступления!) литературные вечера, вместо безымянного незаменимого слушателя России — слушатель именной и даже именитый. В порядке литературы, не в ходе жизни. Не тот масштаб, не тот ответ. В России, как в степи, как на море, есть откуда и куда сказать. Если бы давали говорить».

«…Россия только предел земной понимаемости, за пределом земной понимаемости России — беспредельная понимаемость не-земли. «Есть такая страна — Бог, Россия граничит с  ней», так сказал Рильке, сам тосковавший везде вне России, по России, всю жизнь. С этой страной Бог — Россия по сей день граничит.  Природная граница, которой не сместят политики, ибо означена не церквами».

«…Главное в жизни писателей (во второй половине ее) — писать. Не: успех, а: успеть».

«…Обыватель большей частью в вещах художества современен поколению предыдущему, то есть художественно сам себе отец,  а затем и дед и прадед. Обыватель в вещах художества выбывает из строя к тридцати годам и с точки своего тридцатилетия неудержимо откатывается назад — через непонимание чужой молодости — к неузнаванию собственной молодости — к непризнаванию никакой молодости — вплоть до Пушкина, вечную молодость которого превращает в вечное старчество, и вечную современность которого в отродясь-старинность. И на котором и умирает. Показательно, что ни один рядовой старик Пастернаку, которого не знает, не противупоставляет Державина — которого тоже не знает. Великий знаток не только своей современности, но и первый защитник подлинности новооткрытого тогда Слова о Полку Игоревом — Пушкин — предел обывательской осведомленности вокруг и назад. Всякое незнание, всякая немощь, всякая нежить неизменно под прикрытие Пушкина, знавшего, могшего, ведшего».

«Стихи наши дети. Наши дети старше нас, потому что им дольше, дальше жить. Старше нас из будущего. Потому нам иногда и чужды».               
                М. Цветаева.  ПОЭТ И ВРЕМЯ.  Впервые в журнале «Воля России». Прага.  1932. № 1-3.
***

«Приезд в бешеную снеговую бурю в Коктебель. Седое море. Огромная, почти физически жгущая радость Макса Волошина при виде живого Сережи. Огромные белые хлеба.
В вечер того же дня уезжаем: Сережа, его друг Гольцев и я, в Крым.
Видение Макса Волошина на приступочке башни, с Тэном на коленях, жарящего лук. И пока лук жарится, чтение вслух, Сереже и мне завтрашних и послезавтрашних судеб России.
— А теперь, Сережа, будет то-то...  Запомни. И вкрадчиво, почти радуясь, как добрый колдун детям, картинку за картинкой — всю русскую Революцию на пять лет вперед: террор, гражданская война, расстрелы, заставы, Вандея, озверение, потеря лика, раскрепощенные духи стихий, кровь, кровь, кровь...».
                (М. Цветаева.  «Октябрь в вагоне». Впервые в журнале «Воля России». Прага. 1927. №11-12.

**
«А сегодня, например, я целый день ела, а могла бы целый день писать. Я совсем не хочу умереть с голоду в 19-ом году, но еще меньше хочу сделаться свиньей».
                М. Цветаева  «Чердачное». Впервые в газете «Дни».  Берлин. 1925. 25 октября.
***
 « 7-го июля 1919 г.
     Вчера читала во "Дворце Искусств" (Поварская, 53, д<ом> Соллогуба,  моя бывшая служба) - "Фортуну". Меня встретили хорошо, из всех читавших - одну -
рукоплесканиями. (Оценка не меня, а публики.)
     Читали, кроме меня: Луначарский -  из швейцарского поэта Карла Мюллера, переводы; некий  Дир Туманный - свое собственное, т. е. Маяковского, - много
Диров Туманных  и сплошь Маяковский!  Луначарского  я  видела в  первый раз. Лицо средне-интеллигентское: невозможность зла. Фигура довольно  круглая, но
"легкой  полнотой"  (как  Анна  Каренина).  Весь  налегке.  Слушал, как  мне рассказывали,  хорошо,  даже  сам  шипел,  когда  двигались.  Но  зала  была
приличная.
     "Фортуну" я выбрала из-за монолога в конце.
     ...Так нам и надо за тройную ложь
     Свободы, равенства и братства!

     Так отчетливо я никогда не читала.

     ...И я, Лозэн, рукой белей чем снег.
     Я подымал за чернь бокал заздравный!
     И я, Лозэн, вещал, что полноправны
     Под солнцем дворянин и дровосек!

     Так   ответственно    я    никогда    не   дышала.    (Ответственность! Ответственность!  Какая услада сравнится  с тобой! И  какая слава?!  Монолог
дворянина   -  в  лицо  комиссару,   -  вот  это  жизнь!  Жаль  только,  что Луначарскому, а не... хотела написать Ленину, но Ленин бы ничего не понял, -
а не всей Лубянке, 2!)
     Чтению я предпослала некое введение: кем был Лозэн, кем стал и  от чего погиб.
    По окончании стою одна, с случайными  знакомыми.  Если бы не пришли,  -одна. Здесь  я такая же чужая, как среди  квартирантов дома, где  живу  пять лет,  как на  службе,  как  когда-то  во  всех  семи  русских и  заграничных пансионах и гимназиях, где училась, как всегда – везде…
     ------------
    … 14-го июля 1919 г.
     Третьего  дня узнала от Б<альмон>та, что заведующий "Дворцом Искусств".  Р<укавишник>ов, оценил мое чтение  "Фортуны" - оригинальной пьесы, нигде  не
читанной, чтение длилось 45 мин<ут>, может больше, в 60 руб<лей>.
     Я решила отказаться  от них -  публично - в следующих  выражениях:  "60 руб<лей> эти возьмите себе - на 3 ф<унта> картофеля (может быть, еще найдете
по 20 руб<лей>!) - или на 3 ф<унта> малины - или на 6 коробок спичек, а я на свои 60  руб<лей>  пойду  у Иверской поставлю свечку за окончание строя, при
котором так оценивается труд".
     Москва, 1918-1919».
                М. Цветаева. «Мои службы». Впервые в журнале «Современные записки». 1925.№26.      
***

  « Стенька Разин. Два Георгия. Лицо круглое, лукавое, веснушчатое: Есенин, но без мелкости. Только что, вместе с другими молодцами, вернулся с реквизиции. Вижу его в первый раз.
— Разин! — Не я сказала: сердце вызвонило! (Сердце! Колокол! Только вот звонарей нет!)

Оговорюсь: мой Разин (песенный) белокур, — с рыжевцой белокур. (Кстати, глупое упразднение буквы д: белокудр, белые кудри: и буйно и бело. А белокур — что? Белые куры? Какое-то бесхвостое слово!) Пугачев черен, Разин бел. Да и слово само: Степан! Сено, солома, степь. Разве черные Степаны бывают? А: Ра — зин! Заря, разлив, — рази, Разин! Где просторно, там не черно. Чернота — гуща.

Разин — до бороды, но уже с тысячей персияночек! И сразу рванулся ко мне, взликовал [Вся встреча, кроме первых нескольких слов, наедине (примеч. М. Цветаевой).]:

— Из Москвы, товарищ? Как же, как же, Москву знаю! С самых этих семи холмов Москву озирал! Еще махонький был, стих про Москву учил:

Город славный, город древний,
 Ты вместил в свои концы
 И посады, и деревни,
 И палаты, и дворцы...

Москва — всем городам мать. С Москвы все и пошло — царство-то.

Я: — Москвой и кончилось.

Он, сообразив и рассмеявшись: — Это вы верно заметили.

Эх, Москва, Москва, Москва,

Золотая голова,

Запро — па — ща — я!

Пасху аккурат в Москве встречал. Как загудел это Иван-Великий-Колокол — да в ответ-то ему — да кажинная на свой голос-то — да врозь, да в лад, да в лоб, да в тыл — уж и не знаю: чугун ли гудит, во мне ли гудет. Как в уме порешился. — ей-Богу! Никогда мне того не забыть.

Говорим что-то о церквах, о монастырях.

— Вы вот, товарищ, обижаетесь, когда на попов ругаются, монашескую жизнь восхваляете. Я против того ничего не говорю: не можешь с людьми — иди в леса. На миру души не спасешь, сорок сороков чужих загубишь. Только, по совести, разве в попы да в монахи затем идут? За брюхом своим идут, за жизнью сладкой. Вроде как мы, к примеру, на реквизицию, — ей-Богу! А Бог-то при чем? Бога-то, на святость ту глядя, с души воротит. Изничтожил бы он свой мир, кабы мог! Нет, ты мне Богом не заслоняйся! Бог — свет: всю твою черноту пропущает. Ни он от тебя черней, ни ты от него не белей. И не против Бога я, товарищ, восстаю, а против слуг его: рук неверных! Сколько через эти руки от него народу отпало! Да разве у всех рассудок есть? Вот, хотя бы отец мой, к примеру, — как началось это гонение, он сразу рассудил: с больной головы да на здоровую валят. Поп, крысий хвост, нашкодил — Бога вешать ведут. Не ответствен Бог за поповский зоб! И сами, говорит, премного виноваты: попа не чтили, вот он и сам себя чтить перестал. А как его чтить-то? Я, барышня, ихнего брата в точности превзошел. Кто первый вор? — Поп. Обжора? — Поп. Гулена? — Поп. А напьется, — только вот разве — барышни вы, объяснить-то вам неприлично...

— Ну а монахи, отшельники?

— А про монахов и говорить нечего, чай, сами знаете. Слова постные, а языком с губ скоромную мысль облизывают. Раскрои ему черепушку: ничего, окромя копченых там да соленых, да девок, да наливок-вишневок не удостоверишь. Вот и вера вся! Монашеское житие! Души спасение!

— А в Библии, помните? Из-за одного праведника Содом спасу? Или не читали?

— Да сам, признаться, не читал, — все больше я в младости голубей гонял, с ребятами озоровал. А вот отец у меня — великий церковник. (Вдохновляясь): Где эту самую Библию ни открой — так тебе десять страниц подряд слепыми глазами и шпарит...

А я вот еще вам хотел, товарищ, про монахов досказать. Монашки, к примеру. Почему на меня каждая монашка глазами завидует?

Я, мысленно: “Да как же на тебя, голубчик, не...”

Он, разгораясь:

— Жмется, мнется, глаза как колодцы. Да куда ж ты меня этими глазами тянешь-то? Да какая ж ты после этого моленная? Кровь озорная — в монастырь не иди, а моленная — глаза вниз держи!

Я, невольно опуская глаза: “Морализирующий Разин”. (Вслух):

— Вы мне лучше про отца расскажите.

— О-тец! Отец у меня — великий человек! Что там — в книжках пишут: Маркс, например, и Гракхи-братья. Кто их видел-то? Небось, все иностранцы: имя — язык занозишь, а отечества нету. Три тыщи лет назад — да за семью за синими морями — тридевять земель пройдешь — в тридесятой, — это не хитро великим быть! А может так, выдумки одни? Этот-то (взмах на стенного Маркса)... гривач косматый — вправду был?

Я, не сморгнув: — Выдумали. Сами большевики и выдумали. По дороге из Берлина — знаете? Вымозговали, пиджак надели, бороду — гриву распушили, по всем заборам расклеили.

— А вы, барышня, смелая будете.

— Как и вы.

(Смеется).

...Но вы мне про отца рассказать хотели?

— Отец. Отец мой — околодочный надзиратель царского времени (Я, мысленно: точно за царским временем надзирает!)... Великий, я вам повторю, человек. Так бы за ним ходил с перышком круглые сутки и все бы записывал. Не слова роняет: камни-тяжеловесы! Все: скрижали, да державы, да денницы... Аж мороз по коже, ей-Богу! Раздует себе ночью самоварчик, оденет очки роговые, книжищу свою разворотит — и ну листами бури-ветры подымать! (Понижая голос) ...Все судьбы знает. Все сроки. Все кому что положено, кому что заказано, никого не помилует. И царское крушение предсказал. Даром, что царя-то вровень с Богом чтил. И сейчас говорит: “Хоть режьте, хоть живьем ешьте, а не держаться этой власти боле семи годов. Змей — она, змеиной кожей и свалится”... Книгу пишет: “Слезы России”. Восемь тетунтарадей клеенчатых в мелкую клетку исписал. Никому не показывает, ни мне даже... Только вот знаю: “Слезы”. Каждую ночь до петухов сидит».   
                ( Москва, сентябрь 1918.  Впервые в журнале «Современные записки». 1924. №11)       
***
 А тут из воспоминаний о М.И.Цветаевой.


«Вот вам одно из основных правил французского стихотворения, в каждой грамматике найдете: нельзя, чтобы встречались две гласные, так, например, нельзя написать fu es. Скажите на милость, почему «tuer» можно, a tu es — слово, которым Бог человека утвердил: ты ecи, сказать нельзя? Я с этим не считаюсь. Пишу, как слышу.
 — Вы стихи проверяете на слух?
 — Как же иначе? Когда-то их пели. Когда нравится строка, непременно ее произносишь вслух. И если даже про себя читаешь стихи, так внутренне их все-таки выговариваешь, внутри рта».

«Я не лингвист, мне некогда было изучать; полагаюсь на врожденное чувство языка… Но если мне на две тысячи строк (как в Федре) не хватает одного слова — считаю, что вещь не закончена, как бы меня ни уверяли, что больше тут ничего не нужно. Хочу, чтобы вещь стояла, и пишу до тех пор, пока до конца, по чести не скажу себе, что сделала все, что могла… Остальное — развлечение. А развлечения — ненавижу».

«Я действительно не выношу развлечений /… /Такая на меня бешеная скука нападает. Думаю: сколько бы дома-то можно сделать — и написать, и стирать, и штопать. Не то, что я такая хорошая хозяйка, а просто у меня руки рабочие. Увлечься, вовлечься — да. «Развлечься» — нет.
                В гостях у М. И. Цветаевой .1931.  http://www.tsvetayeva.com/prose/pr_v_gostyah_u_mts.php

***
http://poem.com.ua/info/cvet2.html   - замечательный текст.

***

И вот, кстати пример предельной сжатости, чёткости Цветаевского стиха. Ритм. Ни одного лишнего слова вне смысла. Два слова в строке, восемь - в четверостишии:

«Андрей Шенье.

Бог – прав
Тлением трав,
Сухостью рек,
Воплем калек,

Вором и гадом,
Мором и гладом,
Срамом и смрадом,
Громом и градом.

Попранным Словом.
Проклятым годом.
Пленом царёвым.
Вставшим народом.

   29 апреля 1918».


И как эпиграф:

« …А если уж слишком поэта доймёт
Московский, чумной, девятнадцатый год, -
Что ж, - мы проживём и без хлеба!
Недолго ведь с крыши – на небо».
                (Ноябрь 1919).

                ***

PS

Автры Проза.ру о Цветаевой:

http://www.stihi.ru/2010/05/31/2581



Фотография:  Андрей Шестаков (Наум)©