Проходной персонаж. Иван Терентьевич

Людмила Волкова
               
      Имя и фамилия героя не изменены.               
               


                1
               Он вошел на кафедру – и словно солнце свернуло со своего пути,  чтобы заглянуть в наш мрачный  кабинет и осветить пространство.  И эту фигуру невысокого человека с темно-рыжими волосами, с палкой в правой руке.
               – Здравствуйте, Людмила Евсеевна!
               – Здравствуйте, Иван Терентьевич! Мы вас так ждали!
               Как он улыбнулся! Как много говорит о человеке его улыбка! В ней была приветливость, доброжелательность и  легкое удивление:
               – Так соскучились  по начальству?
               Я смутилась. Не могла же признаться, что факультетская разведка донесла: на смену Степанову, ушедшему  на пенсию, уже приехал симпатичный мужчина среднего возраста. То есть, дышать будет легче – это точно!
               Он дохромал до своего стола, опираясь на палку,  сел осторожно,  тут же встал, заглянул во вторую комнату, где обычно проходили  совещания и экзамены.  Бегло осмотрел  допотопные  старые шкафы, забитые папками, учебниками и переплетенными диссертациями.
               Никогда мне не нравились рыжие, пусть меня простят все, кого угораздило родиться такими яркими. Не любила из-за обильных веснушек на лице. Наш новый шеф имел лицо светлое, чистое, да еще с правильными чертами. Цвет его глаз  показался мне солнечным, а не рыжим. Природа все-таки постаралась смягчить краски  в его облике – подарила брови потемнее, позабыв о непременных конопушках.  Удивительно гармоничным было это лицо…
               Прошло почти полвека, а я его помню, как помнят лицо родного человека.
               Сказать о начальнике, что он родной,  – звучит дико! Но Прус Иван Терентьевич стал по-настоящему  близким для всей нашей кафедры на то время, пока там работал, а в моей памяти – навсегда. Он  ведь изменил персональную мою судьбу.
               – Что вы тут делаете, Людмила Евсеевна? – спросил он уже на третий день, обнаружив на моем столе книги на французском языке и словари.
               – Исподтишка готовлюсь к кандидатскому минимуму. Завтра мне сдавать французский. Вы меня отпустите на десять часов утра?
               –  Вот я и спрашиваю: что вы делаете на нашей кафедре,  в этом амплуа – лаборанта?  Расписание консультаций составляете? Для этого не нужен кандминимум.
               – Я в гороно уже несколько лет стою в очереди, чтобы  попасть в школу. И мой номер не движется с места, а однокурсницы все уже давно меня обошли, в школах работают.
               – А Степанов помочь не мог?
               –  А какой ему в этом интерес? Я его устраивала в качестве секретаря.
               – Погодите немного, я тут осмотрюсь. Сам пока в городе чужой для всех.
               Иван Терентьевич   свое слово сдержал – он вообще был человеком слова. Просто пришел на кафедру в такое время, когда все школы уже были укомплектованы, и надо было ждать нового учебного года. А я хотела именно в школу.

                2

               Вспоминаю эти десять месяцев рядом с ним как самое счастливое время. Дома – любимый муж и дочка шестилетняя, на работе – нормальный зав, больше похожий на хорошего друга, чем на твоего начальника.
               Иван Терентьевич приехал из Западной Украины и говорил на родном языке, но если чувствовал, что собеседника это напрягает, переходил на русский, которым тоже владел превосходно. Правда, говорил с  легким  напевным акцентом.
               Нас было на кафедре  семь человек, и каждого Иван Терентьевич за первый месяц работы успел влюбить в  себя – без всякого старания. Когда человек излучает свет и тепло, трудно не поддаться  его очарованию. В свободное от  лекций время кафедра скорее походила на исповедальню, где каждый дожидался момента остаться наедине с шефом и выложить  все свои проблемы. Он слушал молча, с терпением духовника, а потом  осторожно, куцыми репликами, словно подталкивал  тебя к единственно правильному решению.  И никакого умничанья с видом  мудреца! А ты потихоньку расправляешь плечи, прямо на ходу соображая, как же нужно поступить с этими своими проблемами. Словно ты сам только что допер, в чем ошибался,  что делать дальше.
                Впервые за  много лет на кафедре вслух, а не украдкой, смеялись, и даже плакали, не стесняясь эмоций, если у кого-то что-то случалось.
                Степанов обожал дисциплину, призывая к порядку  нудными нотациями.  Иван Терентьевич о них не говорил, словно не было самих понятий – дисциплина и порядок. Но они были, их даже нарушали, когда внезапно останавливался транспорт, и преподаватель опаздывал на лекцию, или кто-то заболевал, а не мог об этом сообщить, не имея домашнего телефона ( в середины шестидесятых домашний телефон считался роскошью). Нарушителю приходилось оправдываться, объясняться, каяться,  а  заведующий, вместо выговора, начинал тебя успокаивать, утешать. И ты уже чувствовал себя неблагодарной скотиной. Влетало от декана ему, а не тебе, сорвавшему лекцию! И теперь ты был готов на любой подвиг, чтобы не подвести любимого начальника. Например, шагать в грозу или  жуткий мороз через весь город, пока  стоят троллейбусы и трамваи, а это значит – надо выйти раньше на два часа, но не опоздать! Нет, только не опоздать!
                Как же мы все боялись его огорчить!
                Но ангелом  Иван Терентьевич не был. На первом же совещании четко  рассказал о своих требованиях, и в голосе все почуяли  ту твердость принципов, которую потом и осознали,  – во время анализа лекций, посещенных  вроде бы добреньким  шефом.
                Разбор полетов происходил тет-а-тет, а «сбитый летчик», потерпевший фиаско от множества недостатков, найденных завом, долго потом приходил в себя. Я видела: многим было неловко или даже стыдно за свои промахи.
                Но он же и подсказывал путь к исправлению чужих ошибок. И все так тихо-тихо,  в другой комнате, за закрытыми дверями. А уходили от него взбодренными, с улыбкой, и казалось, что только что закончилась дружеская беседа, а не злополучный разбор полетов.
                А ведь новому шефу достались не лучшие кадры. Только психологи – Наталья Ивановна  Рейнвальд и Дина Антоновна Курченко были на высоте. Знали свой предмет, любили  и читали интересно. С их лекций студенты не сачковали.  Прочие… Я их не буду называть. Это были люди неплохие, порядочные, но  не на своем месте. Зато все попали на кафедру благодаря связям. Одна, М.С.,  была женой доцента с кафедры философии, читала логику, которую еще не успела выучить как следует. По молодости. Да и закончила всего лишь заочный филфак. Но старалась. Бедняжка  безбожно путалась в определениях и формулах, если отрывалась от собственного конспекта. Другая, М.И. пристроенная  по еще большему блату,  то есть жена крупного профсоюзного босса  областного масштаба, преподавала педагогику – в том самом скучном варианте, в каком ее и научил Степанов. При этом она в каждом русском слове умудрялась делать неправильное ударение, и создавалось впечатление полной ее неграмотности.
                С шефом она  разговаривала по-украински, и  сразу точно умнела, потому что от природы глупой не была. Но  вот конспекты свои составила на русском, где она и плавала.
                – А почему вы на украинском не хотите вести занятия? – спросила я  однажды. – Вы так хорошо его знаете!
                – Чтобы они (студенты) подумали, будто я из села приехала? – ответила М.И.
                – Так у нас же половина горожан  из села? Чего же стесняться?
                – Так все же скрывают это!
                Думаю, Иван Терентьевич расстроился, побывав на ее лекции! А ему так хотелось иметь на кафедре творческих, интересных личностей, знающих,   с чувством юмора! Для него педагогика была дисциплиной не идеологической, а скорее нравственной. Я ни разу не слышала из его уст высокопарных фраз на тему коммунистической морали. Для него существовала одна мораль – общечеловеческая. Он  хотел, чтобы лекции строились не на теории,  а на практике. Он хотел живых примеров из семейной и школьной жизни, диспутов  по темам, требующих неординарного  мышления.
                Еще одним преподавателем педагогики работал бывший инструктор райкома партии, молодой парень, с хорошо подвешенным языком, с которого слетали только словесные заготовки из выступлений Генерального секретаря компартии и членов политбюро.
                Вот ему Иван Терентьевич говорил:
                – А давайте попроще, Василий Иванович? Вы эту… шапку уберите из лекции, оставьте только суть… Чтобы успеть главное сказать.
                И голос извиняющийся. Василий убирал эту  «шапку», списанную из  журнала «Коммунист Украины». Но думаю,  что в душе считал нового начальника с  изъяном: тот не был членом партии!
                Кто допустил   такую ошибку, прозевав среди претендентов на замещение должности заведующего кафедры, чужака?!  Не коммуниста?! Педагогика ведь была советской! И никакого блата у Ивана Терентьевича не было в высоких партийных инстанциях. Значит, это ректор Моссаковский  после беседы с выигравшим конкурс Прусом  не захотел с ним расставаться. Понравился. Оценил. Наслышан был от коллеги из Запорожья – ректора пединститута, где Иван Терентьевич  проработал  деканом  пару лет. Он сам ушел оттуда – по семейным обстоятельствам. Но об этом позднее…
               
                3

                Я помню, каким расстроенным пришел Иван Терентьевич после первой своей лекции – в начале учебного года. Та проходила на мехмате, в другом корпусе, через несколько кварталов от нашего, основного, на улице Шевченковской. Здесь была приемная ректора и два отделения филфака – украинское и русское. Педагогика читалась везде – на биофаке, у химиков, математиков, и у всех были свои корпуса, разбросанные по городу. А город – на холмах,  и все время приходилось шагать вверх-вниз, потому что трамваи бегали по проспекту Карла  Маркса переполненные. Влезть туда с больной ногой шефу было труднее, чем пройти несколько кварталов.
                Вот он пришел после первого крещения, так сказать,  – в новом для него городе и университете. Уставший, но, как всегда, без слова жалобы. Это уже потом я узнала от его жены, что раненная  на фронте нога не просто хромала, а все время болела  – был задет  нерв.
                – Людмила Евсеевна,  я такое пережил, – грустно сказал он мне. – На курсе  шестьдесят человек или около, а остались в аудитории десять. Да, я посчитал.
                – Вы на каком языке лекцию читали? – спросила я, сразу догадавшись, в чем делю.
                – На украинском. Я знал, что так будет. – Он помолчал, усмехнулся печально. – Не любят у вас украинский язык.
                –Плохо знают. Город ведь русскоязычный. Не привыкли.
                – Ничего, привыкнут, – сказал он вдруг спокойно. – Так было в Запорожье. Я  помню: сначала было десять человек, потом набежало столько, что пришлось аудиторию менять на конференц-зал.
                Так и у нас случилось. Что он там говорил на своей первой лекции и как, не знаю.  Я побывала на его занятиях  позднее, когда яблоку уже негде было упасть. Очарованный зал сидел с распахнутыми глазами, ртами и ушами. В полном молчании. Иногда он  шутил или приводил смешные примеры из жизни школы, и тогда зал смеялся и даже хлопал, как в театре,  но все тут же   замолкали, когда Иван Терентьевич поднимал руку.
                И сбегались на эти лекции с других предметов  и  корпусов. Такого ошеломляющего успеха я не помню даже во время учебы на филфаке. У нас были блестящие доценты и профессора,  замечательные ораторы, которые прибегали к разным штучкам, чтобы понравиться студенческой публике и удержать ее. Играли голосом, цитировали стихи, потрясали эрудицией – шпарили цитатами из философов всех стран и народов.
                А этот…никакой патетики, голос скорее  тихий, мимика сдержанная, а завораживал. Его украинский язык походил на забытую музыку – язык предков, этот язык предавших. Пусть не по своей воле – исторически так сложилось, но ведь те, кто пришел к власти в советские годы, (кстати – выходцы из сел!) не только не уберегли  язык, но сами его и затоптали!  В какой стране это видано, чтобы от родного языка в школе освобождали как от ненужного балласта! Его не учили все слабые здоровьем дети, а также дети военных, и просто дети партийных деятелей, которым лень было учить «лишний»  предмет!
                Однажды мне пришлось побывать в горкоме партии. И что я увидела?
 На табличках всех кабинетов  красовались украинские фамилии! Это партийные чиновники спускали сверху разрешение на медленное стирание из памяти своего народа того культурного слоя и языка, без которого нация уже не нация, а толпа…
                Язык Ивана Терентьевича был образным, поэтическим, удивительно богатым, не походившим на ту смесь сельского наречия и искалеченного городского, каким изъяснялось большинство выходцев из села.
                – Мы живем на Украине, – сказал Иван Терентьевич на первой же лекции у математиков. – И читать я буду на украинском языке. Если кому-то это не нравится, может уйти. Я не обижусь. Есть учебник, к экзаменам можете готовиться по нему. Я не злопамятный.
                Но  учебник больше никто  не открыл, а на экзаменах Иван Терентьевич не зверствовал. Обстановка была такой спокойной, почти домашней, что  никто из студентов до двойки не опустился.

                4

                Жену Пруса, Ирину,  я увидела на пятый день после его появления на кафедре.  Как же они друг другу подходили даже внешне!  Симпатичная женщина,  стройная, кареглазая, почти одного роста с мужем, она мне показалась гораздо моложе его. Потом  узнала – не намного. Ему было пятьдесят, ей сорок пять, но выглядела она замечательно – свежо. Модно одетая,  с распущенными по плечам темными волосами,  с естественными манерами  интеллигентного человека, она мне так понравилась, что я готова была тут же признаться ей в любви.
                Может, обоюдная симпатия, вспыхнувшая неожиданно, как это бывает у эмоциональных натур, и толкнула нас к откровенному разговору – сразу же, как только она села за стол  своего мужа и спросила:
                – Он сильно устает, когда  ходит в другой корпус?
                – Устает, но не показывает.
                – Плохо, – вздохнула она. – У него нога не выдерживает долгого хождения. Болит. И сердце… аритмия. Как я за него боюсь!
                Боже, с какой нежностью и тревогой  это было сказано!
                Через полчаса я узнала самое главное о человеке, которого Ирина любила безгранично.
                – В этом городе он из-за меня, но я ему говорила: давай вернемся во Львов. Я согласна жить где ему будет хорошо. Ваня только недавно разошелся с женой. Та долго не давала  развод, хотя они живут отдельно уже много лет. Две дочки- студентки – с нами, а не с мамой.
                – Почему? – удивилась я. – Они же взрослые, понимают, что вам мешать должны.
                – Мама у них с крутым нравом. С отцом им комфортнее.
                – Эгоистки, – вынесла я вердикт, представив себе эту семейку: мачеха молодая и две взрослых девицы со своими молодыми потребностями.
                Ирина уклонилась от ответа.
                – Вы давно женаты? – спросила я, уже понимая, что ей нужно с кем-то поделиться. Она хотела среди коллег своего любимого Вани иметь единомышленницу.
                Она прошлась к распахнутому окну, выглянула на улицу:
                – Он скоро вернется? Это я пришла раньше времени. Мы не расписаны.
                Вернулась, опять села, но так, чтобы я не рассмотрела ее глаз. В них стояли слезы.
                – Понимаете, Людмила Евсеевна…
                – Я  – Люся, просто Люся. Извините, я вас расстроила, Ирина Сергеевна.
                – А я – Ира, – улыбнулась она и моргнула, чтобы скинуть слезинки. Те повисли на длинных ресницах, пришлось достать носовой платок. – Не знаю, что со мной. У вас такой голос, Люсенька,  вернее – интонации, что хочется все секреты выдать за один присест.
                Я была тронута и смущена.  Я боялась, что она тут же  спрячется в свою скорлупу и сильно пожалеет, что разоткровенничалась.
                – Мы познакомились в поезде три года назад.  Я везла своего сына в Москву, а Ваня ехал по делам диссертации. Докторской. Это чудо, что мы оказались в одном поезде и купе. Он тогда жил и работал  в Запорожье, пытался как-то наладить отношения с женой.  В Днепропетровске был в гостях у друга, и в Москву поехал отсюда. Я вот думаю: если бы не эта случайная встреча, я бы так и не узнала, что есть на свете такой… чудесный человек…
                Она повернула ко мне свое славное лицо и посмотрела так, словно хотела услышать подтверждение этой мысли от меня. И я закивала согласно.
                – Настроение у меня было ужасное: хотелось умереть. С мужем развелась давно, сына сама вырастила.  Ему было шестнадцать лет, когда случилось все это… Он на школьных соревнованиях по плаванью решил прыгнуть с вышки  в воду, и  неудачно, повредил себе ноги. Лежал в больнице, ходить не мог, а потом  на одной ноге образовалась опухоль… Как оказалось – саркома. Но так затянули с диагнозом, в нашем городе говорили, что спасет его  только ампутация. Вот мы и кинулись в Москву. А вдруг там помогут?
                Ирина замолчала, изо всех сил стараясь справиться с волнением..
                – Сейчас Ваня придет – и будет мне нагоняй, – сказала с жалкой улыбкой.
                – Не будет, Иван Терентьевич не умеет делать нагоняи.
                – Знаете, Люсенька, в нем что-то такое есть,  что не хочется ничего от него  скрывать.
                – Знаю, знаю…
                – И пока мой мальчик спал, я ему шепотом все рассказала,  и даже призналась, что Москву не знаю, а еду туда вслепую, по записке одного хорошего врача, который договорился о срочной консультации. Мы надеялись на операцию… Ваня…Иван Терентьевич пообещал быть мне гидом по столице и помочь. И с этой минуты он все взял на себя, все! Я превратилась в послушного ребенка, которого ведут за руку. И мой мальчик к нему потянулся так, словно тот был ему отцом. Он даже забыл о болезни! Вы не представляете, сколько Иван для нас сделал! И в гостиницу устроил, и в больницу сына положил.…Ходил куда-то, как он говорил, скандалить. Вы представляете его скандалистом?
                Ирина слабо улыбнулась.
                – Если Ваня придет – я замолкаю, ладно?
                – Конечно!
                – Мой мальчик умер после операции. Через неделю. Поздно было…И Ваня забросил все свои дела – занимался только мною. Без него я бы сошла с ума. Он больше не отходил от меня. Вернулись вместе, похоронили.
                В этот момент и вернулся Иван Терентьевич. Ирина вскочила с места, пошла навстречу:
                – Что-то случилось? На тебе лица нет.
                – Что и должно было произойти. Требуют подать заявление в партию. Я из райкома. Спрашивали  о тебе.
                Я тихонько удалилась… вернее – хотела удалиться, уже до двери дошла, когда Иван Терентьевич окликнул:
                – Вы куда, Людмила Евсеевна? Вы нас нисколько не смущаете. Я вижу – уже с моей Ириной… нашли общий язык.
                Мы с  ней только переглянулись.
                – Ну,  какие тут секреты могут быть? Все, как и раньше:  в партию, в партию, в партию.  Придется подавать заявление.
                Вспоминаю вот сейчас и не могу понять, откуда у него было такое доверие к людям? Или не ко всем? Я не слышала, чтобы при коммунистке Наталье Ивановне Рейнвальд наш заведующий когда-нибудь критически отзывался о коммунистической партии. Он вообще не вспоминал ее, словно жил в другой стране.
                Немного забегу вперед: его так и не приняли в партию, обнаружив, что  не расписан с женой. За моральную неустойчивость. Так что мой шеф оказался с крупным изъяном…
                Думаю, из-за этого они потом и уехали во Львов, где ценили преподавателя за его научные достижения, а не за принадлежность к партии.
   
                5

                О том, как развивались события после их возвращения из Москвы в Днепропетровск,  я узнала, когда мы снова оказались наедине с Ириной. Она не работала, а потому каждый день приходила за Иваном Терентьевичем.
                Их любовь зарождалась в те трудные месяцы, когда после похорон мальчика Иван Терентьевич приезжал из Запорожья, чтобы утешить Ирину в ее горе. Конечно, обоюдная симпатия возникла куда раньше, думаю – еще в поезде, потому что не поддаться очарованию этой женщины было невозможно. Так же,  как невозможно оставаться равнодушной к обаянию Ивана Терентьевича. Целых полгода он не смел к ней прикоснуться  как желанной женщине. А потом они поняли, что не смогут жить друг без друга.
                – Мы распишемся летом, – призналась мне Ирина.– Раньше мне казалось, что это совсем не обязательно, а теперь… Столько проблем, когда не женаты. Даже в гостинице не дают один номер на двоих, если штампа в паспорте нет.
Сейчас, когда прошло много лет,  и я стала задумываться  о  случайности  – не как о философской категории, а скорее – как о мистической,  мне кажется  – судьба  их свела не случайно.  Произошло обоюдное спасение от жизненных невзгод с одной стороны – и от отчаянья, вызванного горем, –  с  другой.
                Это был последний год моей работы на кафедре в качестве так называемого лаборанта. Ну, какой лаборант, если нет лаборатории? Просто секретарь… Правда, с уже сданными двумя экзаменами на кандидатский минимум. И с темой диссертации по зарубежной литературе…
                В школу меня устроили. Первого сентября в возрасте 30 лет я впервые переступила порог школы, позабыв о науке. Какая наука в школе?!  Не встретилось мне  среди школьных коллег ни одного научного работника. Школа поглотила меня целиком, о чем не жалею…
                Спасибо за это Ивану Терентьевичу и Наталье Ивановне  Рейнвальд. Для них я была не просто секретарем, а личностью, достойной лучшей участи.
                А о  Наталье Ивановне я расскажу непременно.


                Вернемся к нашим баранам, то бишь – к проходным персонажам именно в моей судьбе.  Можно ли считать случайным человека, о котором  вспоминаешь с такой человеческой любовью?