Мама

Серый Леонид
    В нашем роду никто никогда не пил и не курил. Никто никогда не брал чужого. У всех были крепкие семьи и добротное хозяйство. Трудились, не надрывая пупы, а всё больше с головой. И жили зажиточно, взвешенно, солидно. Дома строили добротные, никаких покосившихся заборов. Огороды как по ниточке. И скотина была сытая, гладкая, ухоженная.
    Особо колоритной фигурой в этом плане смотрится мой дед по отцовской линии. Его звали Петром Фадеевичем. Он прожил сто семнадцать лет и умер в одна тысяча девятьсот восемьдесят первом году. До войны он был настоящим главой рода из четырёх сыновей и двух дочерей, рассудительным и волевым стариком. Своеобразным пастырем клана. И светским и религиозным.
    Это был физически крепкий, и несуетный крестьянин-сибиряк. Ширококостный и удивительно здоровый. Поседел он в семьдесят семь лет, за одну ночь, когда в августе сорок первого года пришла похоронка на последнего его сына, самого младшего -  Василия. Моего отца. Больше сыновей у него на тот момент не осталось, все погибли на фронте в первые месяцы войны.
    Дед Петр был глубоко верующим человеком. Но без религиозной истерии. Молился он по утрам и вечерам, но как-то недолго. Когда я, будучи ребёнком, спросил его: - "Деда, а почему дед Фёдор молится так долго", он усмехнулся: - "У Фёдора грехов много. Замаливает".
    Отец мне рассказывал, что когда создавались колхозы, дед собрал всех своих сыновей и дочерей, и всех зятьёв. На этом импровизированном собрании он в ультимативной форме предложил всем вступить в колхоз. Разногласий не было.
    Только дядька Яков начал возмущаться: - "Так это же и скотину придётся отдать!". Был дядька безграмотным и выпивающим мужичком, мужем тётки Фроси. Дед ответил: - "Лучше потерять скотину, чем жизнь". После коллективизации он "выдвинул свою кандидатуру" на заведующего скотным двором. Все проголосовали единогласно и колхозный скот на селе всегда был в порядке, в отличие от других колхозов.
    Кроме ума, здоровья и решительности у деда было ещё одно достоинство. Он был "знахарем" и "пользовал" односельчан. Как-то он мне объяснил, что "пользовать", это значит приносить пользу, а не использовать. Дед Пётр знал травы, умело применял наговоры (правда, посмеивался) и складывал поломанные кости. Если хирурги в районной больнице не могли сложить перелом, они отправляли больного к деду. Если случались в ближних сёлах тяжёлые роды, бежали за дедом, и он умело акушерствовал.
    Во времена репрессий его самого и его близких не трогали. После одного случая.
    Как-то у него вышли разногласия с колхозным председателем, Семёном, не очень умным и очень зазнавшимся мужиком. Что-то он понёс какую-то ахинею насчет экономии кормов. Дед приструнил. Тогда дядька Семён пригрозил написать на него донос и отправить в тюрьму. И дед спросил его: - "А, когда подыхать будешь, кто тебя тогда спасёт?". Дядька Семён посмеялся: - "Что ты несёшь! Хрена ли мне сделается!". На том и разошлись.
    На следующее утро у председателя прихватило живот, да так, что он не мог разогнуться. Когда стало совсем невмоготу, его жена, тётка Нина, прибежала к деду и упала на колени. "Петя, прости ты его дурака! Спаси! Помирает ведь!"
    Дед опешил: "Ты что, Нинка, с ума сошла? А ну встань сейчас же. Вот бестолковая баба. Рассказывай, что с ним". Выслушав и кое-что уточнив, дед собрал свою "знахарскую" котомку и взял меня с собой. Я у него как раз учился вязать сети, ну и дед решил, что я пригожусь.
    Дядька Семён был зелёным. Дед скоренько его ощупал, сказал – "ясно", и велел топить баню. До сих пор помню картинку – дед Петя волочёт через двор подмышкой Семёна, тот тоненько скулит и подволакивает по земле ноги, а тетка Нина суетится следом и приговаривает – "Потерпи Сёмушка, сейчас, сейчас".
    Баня была по-белому. Меня приставили к печи, поддавать пару, а дед уложил председателя на полок, раздел и начал обмахивать его веничком. Дядька Семён помаленьку распрямился и затих.
    Минут через пять манипуляций с веником дед Петр потёр удовлетворённо руки – "Ну что-ж, приступим". Зачерпнув ковшик холодной воды, он что-то пошептал над ним и протянул больному – "Пей". Семён прохрипел – "Что, весь ковш?". Дед усмехнулся – "Да. Ещё и не один". Он влил в дядьку Сему три с половиной наговоренных ковша и приказал – "Не мочись. Терпи. А то прибью".
    Минут через десять Семён прошептал – "Петя, мне бы того – по-маленькому". "Терпи!"
    Еще через десять минут – "Петя, мне сильно надо. Не могу терпеть". "Я же сказал – терпи, едрёна в корень!"
    Через следующую десятиминутку председатель сучил коленками и жалостливо-просительно смотрел на деда. Тот помог ему сесть, подставил таз и приказал – "Давай сюда". Семён выдал такую струю! Потом глаза у него округлились, он затянул "Ыыы" по нарастающей, и тут о таз что-то щёлкнуло. Дед, не брезгуя, выловил из мочи небольшой камешек, размером с божью коровку и положил на подоконник. "Вот он, твой мучитель. Всё. Жить будешь. Я там Нине травку дал, попей с недельку".
    Дядька Семён упал на полок, отдувался и охал. Когда мы с дедом выходили из бани Семён окликнул – "Петя. Зачем же ты так сильно. Наколдовал-то. Знаешь, как больно было".
    Дед обернулся - "Дурак ты Сёмка. Меньше пить надо". И мы пошли к деду домой, довязывать сеть.

    Всех своих детей Петр Фадеевич женил сам. Кроме тётки Фроси. Та вышла замуж "по любови".
    Судя по рассказам, он кропотливо собирал информацию, высчитывал степень родства, ездил в гости к своей родне, в село, где жила "претендентка", и исподтишка оценивал её внешность. То-есть, подходил к делу продолжения рода ответственно. Семьи получались ладные. Не знаю наверняка, но думаю, он учил своих сынов и тому, как надо обращаться с женщиной. Подозреваю, что опыт у него, хоть и одинокого мужика, был...
    С моими родителями была точно такая же история. Дед нашёл скромную, красивую девушку. Верующую, как и мы все. Отвёз моего отца в ту деревню, где она жила и, когда та шла по улице с коромыслом от колодца, он спросил у сына: - "Видишь, как идёт?! Вот то-то". Заслали сватов, забабахали свадьбу и готово.
   
    И мама, и папа были обычными людьми. Нормальными. Они никогда не ссорились и даже не спорили. Там где другой мужик гаркнул бы – "Ну-ка быстро!", отец просил – "Танечка, налей мне, пожалуйста, в умывальник водички". Мама отвечала – "Сейчас Васечка".  И так всё время – "Танечка, Васечка". Они получали удовольствие от общения друг с другом.
    Самыми счастливыми моментами в моей жизни были поздние деревенские ужины. Мы, все четверо, мама, папа, сестра и я (самый младший) сидели за столом и разговаривали. И даже когда я, мелкий жук, что-то рассказывал о прошедшем дне, или излагал свои "философии", меня внимательно слушали и всерьёз обсуждали всё, что я говорил. Не потому, что родители хотели нас правильно воспитать, нет. Им просто было искренне интересно всё, что скажу я или сестра. Мне тоже было жутко интересно, когда отец или мама рассказывали – как прошёл день.
    И в эти моменты родители... как бы это сказать... начинали светиться. Что-то такое возникало между ними, что создавало атмосферу радостного спокойствия и улыбчивой умиротворённости. Этот свет изливался и на нас, детей, и мы чувствовали себя в эти моменты особенно СЕМЬЁЙ.
    Мама разрумянивалась, пока ставила на стол тарелки, наливала щи, накладывала гречку с мясом, или ещё что. Это был её звездный час. Она всегда старалась к ужину сделать что-то вкусненькое и каждый раз новое. И отец каждый раз говорил – "Ну Танечка, что ты сегодня наколдовала?". Мама ставила на стол что-нибудь, накрытое на противне полотенцем, или в большой салатнице, пахнущее так, что слюни текли – "Вот, пробуйте", и мы растаскивали по тарелкам. Отец закрывал глаза, качал головой - "Ммм! Дети! Мама у нас волшебница". Мама ещё больше рдела и, улыбаясь, говорила – "Да, поди, и вовсе не вкусно". А мы все наперебой убеждали ее, что это очень, Очень вкусно. И в конце отец ласково добавлял – "Танечка, ты у меня богиня". Это был как-бы ритуал.
    После чая залазили на широкий диван с ногами и продолжали разговоры. Перед сном, папа рассказывал нам сказку. Каждый раз разную. Теперь-то я понимаю, что он их выдумывал "на ходу". Но сказки были замечательными. Длинными и интересными. Мама прижималась к отцу, к его плечу, смотрела на него влюблёнными глазами и тихо улыбалась. Сестра притуливалась к нему с другого бока, а я был "серьёзный мужчина" и потому садился к нему на колени. А став постарше просто сидел рядом.
    Это было счастье.
    Потом оно кончилось. Началась война.
    Отец ушёл на фронт добровольцем. Мне объяснил - "Сынок, отечество защищать нужно, и до'лжно. Теперь ты за старшего". Он погиб в августе сорок первого, в бою около деревни Копачи, под Могилевым.
   
    Я приехал после войны домой только в сорок девятом. Дослуживал. Мог, конечно, вернуться ещё весной сорок четвёртого, после контузии и госпиталей, но я считал, что ещё недостаточно отомстил за отца. А после войны послужить в Европе, посмотреть – как живёт народ, было просто интересно. Ну и остался.
    Наше маленькое войско, спецподразделение, стояло в лесу, недалеко от посёлка Шведт. В операциях я не участвовал, а занимался хозяйством, в должности старшины роты. Хоть все учения по спецподготовке исправно посещал, но в серьёзное дело меня не допускали. Там нужны были абсолютно здоровые ребята. Да я и не рвался. Понимал, что только то, что с осени сорок третьего я ещё немного заикался, уже делало меня обузой.
    Однажды я вывозил мусор с территории и в овражке нашёл немецкий "Харлей", мотоцикл с люлькой. Мы с моей лошадкой вытянули его на ровное место и припёрли в часть. Целёхонький, только два пулевых отверстия в коляске.
    Капитан Курбатов, командир нашей "гвардии", знаток всяческой техники, осмотрел его, залил бензин, дрыгнул рукояткой и этот зверь заработал. Даже фара светила.
   Командир объяснил мне, что на самом деле это бельгийский мотоцикл, М12, с приводом на коляску. Но я упорно называл его "Харлеем". Потом его использовали несколько раз в операциях. А когда я демобилизовался - отдали мне. Да ещё подарили танкистский шлем, на внутренней стороне которого, на подшитой тряпочке, все мои товарищи-сослуживцы расписались. До сих пор храню.
    Вот на этом "танке", в сентябре, я и прикатил домой. Через пол-Европы и половину Советского Союза. Не доезжая до деревни заехал в лесок, одел чистую, незапылённую форму со всеми орденами и медалями. Так "триумфально" и въехал.
    Мама плакала и до вечера всё держалась рядом и всё поглаживала меня и трогала, как будто боялась, что я исчезну. Анюта, сестра, так и висела на мне, и тоже, через каждые полчаса, начинала реветь аж в голос. Дед щурился от набежавшей слезы, но крепился. Господи! Как я был счастлив!
    Народ валил в дом, обнимали, поздравляли, садились за стол, выпивали. Женщины, соседки, помогали жарить-парить. Дед Петя достал гармошку. Праздник был прямо государственного масштаба.
    Девчонки стояли кучкой во дворе и шушукались. А когда я пригласил их в хату и усадил за стол, все порозовели и поглядывали на меня исподтишка. А как-же! Мужик, молодой, здоровый, целый. Их на селе так не хватало.
    А дальше начались будни.

    Тот случай, о котором я хочу рассказать, произошёл тогда же, в декабре. Перед самым новым годом.
    Вечером в дверь постучали...
    Мы жили в те времена, как-то... без замков. Если дверь открыта, в неё просто входили. "Бог в помощь Танюха. Слушай, дай соли". "Здравствуй Зин. Сколько тебе?". Понимаете? А тут - постучали.
    Ввалились с мороза четыре мужика и женщина, перевязанные полотенцами. Сваты! Поначалу я думал – перепутали дома. Сестра уже замужем. Оказалось – нет, не перепутали.
    Потенциальный жених, Андрей Нефёдов, был старше меня на девять лет. Он тоже прошел войну, в том числе и японскую, побывал в самом пекле, и вернулся целёхоньким. Высокий, плечистый, кудрявый и конопатый. Гармонист, гитарист и балалаешник. Балагур, весёлый и компанейский мужик. Он был моложе мамы на восемнадцать лет. И пришёл свататься!
    Мы все трое (дед в это время зашёл погостевать), опешили. Я, грешным делом, подумал, что это не очень умная шутка. И даже разозлился. Но потом, когда пошли традиционные – "Здравствуйте хозяева, здравствуйте, добры люди. Шли мы к вам издалече..." и т.д. Какие нахрен шутки! Они же всерьёз!
    Стало немного смешно. И, в то же время, гордость пробила. Вот она, моя маманя! Ишь, какого молодца скрутило-скорчило. Ему бы девку любую, только пальцем поманить. А он к Татьяне Прокопьевне пришёл.
    Законы деревенского гостеприимства – раздеваем гостей, мечем всё, что есть, на стол, достаём бутылку государственной. И пошло – "У нас барашек, у вас овечка... Как, ясну молодцу без красной девицы?.. Вольный сокол решил гнездо свить...". Всё по правилам. Андрей, битый жизнью, взрослый мужик, смотрит на маму и, иногда, краснеет. Вот ей богу – комедия.
    Когда формальная часть закончилась, пришло время говорить "молодым". Андрюха встал. И от волнения аж вспотел! "Таня, - говорит, - нет для меня другой женщины, кроме тебя. Никого мне не надо. Только о тебе и думаю. Душа горит. Выходи за меня. Не пожалеешь".
    Мама сидела по другую сторону стола, молча, опустив глаза.
    Мать жениха попросила – "Таня, не молчи, скажи своё слово".
    Мама ещё помолчала, посмотрела в темноту за окном, вздохнула и ответила – "Прости Андрей Иванович, не могу. Я замужем".
    Жених потянулся через стол к ней – "Таня, ты знаешь, как я Василия уважаю. Но его нет. Его уже восемь лет нет. И не вернёшь. Не хорони себя вместе с ним. Я для тебя все, что хошь сделаю".
    Дед тоже добавил – "Таня, мужик верно говорит". И тут мама, которая всегда слушалась его беспрекословно, как отца родного, строго ему сказала: "Папа!". И дед Петр замолчал. Я тоже подавился тем, что собирался брякнуть.
    А мама повторила – "Прости Андрей Иванович. Нет".
    Когда гости уходили, Андрей обернулся у порога, и с какой-то тоской и надеждой произнёс - "Таня, я бы тебя на руках носил". И опять – "Прости Андрей Иванович".

    Мы сидели за столом и молчали.
    Потом мама заплакала. Её начало трясти, она покачнулась, ударилась головой о тарелку, забилась как в припадке. Я метнулся к ней, обхватил, прижал к себе. Маму так колотило, что трудно было удерживать. Вся рубаха у меня на груди стала мокрой от её слёз. И она, каким-то не своим голосом, запрокинув голову, хрипло стала выкрикивать "Васечька!... Васечька!... Васечька!...".
    Дед схватил стакан, налил пальца на три водки и поднёс к её губам – "Таня – пей". Мама мотала головой, сжимала губы и протяжно выла. Дед рявкнул – "Пей! Надо!" Всё же дед был авторитетом. Она открыла рот и проглотила жидкость. Закашлялась, замахала руками. Дед тут же сунул ей ковш с водой.
    Много ли надо человеку, никогда не пробовавшему спиртного. Через минуту конвульсии прошли, слезы прекратились, и мама затихла в моих объятьях. Дед сказал – "Спит". Я отнес её в спальню, уложил на кровать, накрыл одеялом. Меня и самого, ей богу, потряхивало.
    Убрав со стола, мы сидели с дедом на кухне у гудящей печки. Он мрачно покачал головой:
    - "Нихрена себе, сватовство".
    - "Да, уж. - Добавил я – Повеселились".

    Утром, после бессонной ночи, мы стояли у двери её спальни и прислушивались. Дед прошептал – "Просыпается". Я помчался, быстро положил на тарелку горячую котлетку, жареное яичко.  На фанерку поставил чашечку чаю, тарелку с хлебом, коровье масло и с этим импровизированным завтраком зашли к маме. Она сидела на кровати, лохматая, на лбу синяк, но такая красивая и такая родная.
    Увидев нашу "процессию", подняла брови – "Вы что мужики? Я же не больная". И тут дед решительно подошел к кровати, встал на колени, взял мамину руку и, поцеловав, сказал – "Святая ты, Татьяна, женщина"...

    Замуж мама так и не вышла. Она прожила долгую жизнь, отдавая свою любовь и заботу детям, внукам и правнукам.