Настёна, как и раньше, часто забегала к Лукерье, нисколько не смущаясь живущего у неё Матвеича. Вместе они мечтали о том дне, когда вернутся с фронта хуторские казаки и Борис, что Иван женится на Ольге, будут внуки...
Бывало, вечером Настёна приходила со своими дочками к Лукерье на посиделки. Засиживались допоздна, вывязывая из грубой шерсти носки для отсылки на фронт, тихонько беседовали. Прислушиваясь к разговорам взрослых, ловко орудовала спицами и самая маленькая — Поля, с любовью вывязывая своё творение.
Матвеич с Колей вносили снопы гибких, загодя заготовленных ивовых прутьев. Приступали к плетению корзин, и курень сразу наполнял горьковатый запах сдираемой с заготовок коры.
— Я, Настёна, чё думаю... — заводила разговор Лукерья. — Надысь зашла на твоё подворье и вижу: курень у тебя добрый, просторный, но хозяин ему нужён. Без сильных мужских рук всё в упадок пришло...
— А то не нужён? — согласилась Настёна. — У тебя сыны выросли... Коля, гляжу, то плетень подновил, то в хлеву дверь поправил... И Матвеича ты в свой двор переманила, — шутливо кивала на него. — Хитрая ты, Луша! А мы с девками не могём сами хозяйские дела справлять.
— С меня, Настёна, ужо проку что со старого сапога — и выбросить жалко, и носить не гож... — откликнулся Матвеич, не поднимая головы от своей работы. Руки его легко и быстро вплетали податливые прутья, делая плавную ажурную волну по самому краю корзины.
— Не скажи, Матвеич... Ты ишо бегучий и в руках сила есть, — оставив своё вязание, давая отдых глазам, любовалась Настёна его спорой работой. — Нюрка сказывала, что ты ходишь в станичный лазарет раненым подсоблять. Пешком в такую-то даль? По снегу...
— Видал я, как ловко твоя Нюрка с ранеными управлялась... — оставил Матвеич без внимания вопрос Настёны, покрутил в руках готовую корзину, оценивая её придирчивым взглядом, и не найдя изъяна, отставил в сторону. Скрипнул низенькой скамейкой, разворачиваясь к Настёне всем корпусом, показывая, что он хочет сказать что-то очень важное.
— А ты, Нюрка, чё в лазарете делала? — удивилась Лукерья.
— Хуторские девки ходили раненым подсобить... И я с ними. Носки носила, молоко, хлеб... — смущенная похвалой деда, Нюрка ещё ниже опустила голову к своей работе.
— Вот я и говорю... — пригладил бороду старик, — скорая и умелая Нюрка-то. Я завсегда думал, что Аникей опосля меня врачевать станет... Но ежели он не возвернётся... — дрогнул голос Матвеича, — надобно мне свою науку кому передать. Долго я думал... Лучше Нюрки с этим делом никто не справится. Нюрка, хошь научиться врачевать?
Предложение старика прозвучало так неожиданно, что на минуту восстановилась тишина. Слышно было, как потрескивает фитиль настольной лампы, поскрипывают прутья в руках Коли, цокают спицы девочек. Лукерья опустила на колени рукоделие и выжидающе глядела на подругу.
— Да рази она смогёт? — удивилась Настёна, отвечая за дочь.
— Ишо как смогёт! Чё сробела, Нюрка? — подбодрил девочку Матвеич. — Душой ты добрая, жалостливая, а в работе скорая, хваткая... Эту науку не умом, а сердцем понимать надобно... Зараз научу тебя мази, отвары делать, а по весне покажу, как корни брать. Потом травка пойдёт... Помаленьку всему научишься.
Шустрая Нюрка окинула взглядом смущённую мать, улыбну
лась молчавшей Лукерье и звонко отозвалась:
— Хочу, дед Матвеич! Ишо как хочу! Я всё одно опосля школы пойду на доктора учиться. Страсть как хочу доктором стать!
— Луша, да что ж энто деется? — искала помощи Настёна, всё ещё суеверно побаиваясь лекарских чар Матвеича. — Мать ужо и не спрашивает, всё норовит сама...
— А ты не пужайся. Матвеич худому твою Нюрку не научит, а ежели у неё к хворым жалость имеется, так это от сердечности. Пущай старику подсобит, — спокойно ответила Лукерья, понимая, что ему очень нужна поддержка и необходимо быть кому-то нужным.
— Да я не супротив... — ещё больше растерялась Настёна, — но смогёт ли Нюрка?
— Смогу, маманя, смогу! — стояла на своём дочка.
— Я чё думаю... — опять заговорил Матвеич. — Вот трошки морозы отпустят, надобно мне возвертаться в свой курень. Наши сынки немца погнали, скоро зачнут с войны вертаться... Придёт Борис... Негоже ему по чужим углам скитаться, коли у нас свой курень есть.
Хороший у меня курень, токмо в нём живого духу нету... Скорей бы сынки возвертались... Правда твоя, Луша, — вернулся к началу разговора старик, — без работящих рук усадьба что сирота. Мне надобно сарай перекрыть, но я ужо не гож на крышу лезть...
— Не беда, Матвеич, скоро придут с войны казаки и подмогнут тебе. Ваня у нас дюже мастеровой. Он и тебе, и Настёне подсобит.
— У тебя, Луша, четверо сынов, все крепкие хлопцы... — всё ещё волнуясь и думая о чём-то своём, заговорила Настёна. — Зачнут тебе невесток приводить, тесно будет всем вам в курене-то... Так, можа, Ваня с Олей пущай в моём курене живут?
— Ну что ты, Настёна! Казак должён жену в свой курень брать! Али забыла? Чем же мой Ваня хуже других, что в примаки пойдёт?
— Я не супропив, Луша. Пущай ведёт в свой курень, а как Стёпка женится — тады к нам. Мой-то курень поболе твоего, а жить в нём некому. Разберут казаки моих девок, останусь я одна...
Слушая этот разговор, Ольга вспыхивала румянцем, И чтобы его скрыть, отвернула своё милое личико от лампы. Спицы в её руках то замирали, то очень спешили, натыкаясь друг на дружку, сбрасывая петли.
— Вот бабы! — засмеялся Матвеич. — Казаки ишо на войне, а они их ужо поженили и внуков поделили!
— Твоя правда, Матвеич. Мы как с Настёной встренимся, так кажный раз заводим разговор за Ивана и Олю. Уж больно хочется на молодую пару поглядеть, внуков понянчить... — вытерла набежавшую слезу Лукерья.
За окном лунная зимняя ночь выбелила донскую землю снегами. Крепчал мороз, а в курене Лукерьи дышала теплом русская печь, пахло ивовыми прутьями, щами. Лампа освещала только центр хаты и угол под образами, а дальше, по над стенами, таился сумрак, от которого просторная хата казалась меньше и уютнее. Разместившись на освещённом пятачке, все сидели рядышком, но не мешали друг другу. Непринуждённая доверительная беседа вносила особое тепло в отношения, роднила души. Единение чувств и мыслей всегда трогало Лукерью, и она очень любила такие вечера.
— Ой, девки, засиделись мы, пора домой! — Настёна взяла с лежанки нагретые шали и полушубки. — Закутывайтесь поплотнее, на дворе мороз крепчает. — Поторапливая дочек, раскланялась: — Благодарствуем за гостеприимство...
— Вы через речку осторожней ступайте. Там надысь Колька опять прорубь продолбил. Кабы не провалились... — провожала Лукерья гостей. — Приходите завтра вечерком.
Но Настёна появилась у Лукерьи не вечером, как обычно, а днём. В наспех наброшенной телогрейке, в сбившемся на затылок платке, мягко простучала валенками по порожкам, вбежала на крыльцо и с шумом распахнула дверь:
— Луша!
На её зов вышла из горницы Клавдия и, увидев взволнованную Настёну, забыв поздороваться, спросила:
— Что случилось, тётка Настёна?
— Мать где? — словно не расслышала её вопроса казачка.
— Скотину управляет...
— Зови скорей! — перевела дух Настёна, поправляя платок.
Клавдия, схватив шаль, направилась к двери, но Настёна остановила её:
— Нет, ты лучше сама собирайси и выходи, а я кликну Лушу.
Ничего не объясняя, оставив Клавдию в недоумении, Настёна так же быстро, как и вошла, скрылась за дверью.
— Луша, ты где!? — шумнула с крыльца и, заметив подругу в дверном проёме сарая, бросилась к ней. — Ой, Луша, не знаю я — горе али радость принесла тебе. Пошли скорей... Олька моя письмо от Ивана получила и криком кричит... Говорит, что Иван отказался от неё... — на одном дыхании выпалила Настёна и обессилено привалилась к стене сарая.
Лукерья молча стащила с руки варежку, дрожащими пальцами заправила под платок выбившуюся прядь волос.
— Ежели письмо прислал — стало быть, живой... Почему же Оля кричит? — никак не могла понять Лукерья.
— Утром зашла к нам Нина. Она была в станице у свояченицы и принесла на хутор почту. Занесла нам письмо от Ивана. Оля его прочитала и — в крик. Уж я к ней и так и этак...
«Отказался от меня Ваня, — кричит, — не нужна я ему боле...» — уже спокойнее стала рассказывать Настёна. — Я-то читать не умею... Вот и прибегла за вами. Пойдём, Клавдия прочитает то письмо, — обернулась к подошедшей девушке. — Пошли скорей, ради Христа...
Гуськом, по проторённой по снегу дорожке, спустились к реке. Вдоль берегов ветер намел сугробы. Забил снегом сухие камыши и перемел в нескольких местах ледяную гладь реки, образовав огромные зеркала неправильной формы. Лучи зимнего солнца скользили по ним, полируя поверхность, заглядывая под ледяной панцирь. Преломлялись, отражаясь и играя всеми цветами радуги в каждой льдинке. Но они не замечали этой красоты, обходя по снежку скользкую гладь.
«Живой мой сынок... Живой...» — думала Лукерья.
«Настёна чего-то не поняла... — размышляла Клавдия. — Наш Иван однолюб. Не мог он забыть Олю...»
Занятые своими мыслями, казачки почти бежали по морозному скрипящему снегу, влекомые тревожной неизвестностью.
Вот и курень Настёны. Двор под самые крыши сараев заметен снегом. Между сугробов, словно в лабиринте, петляют расчищенные дорожки. На подворье тихо и пустынно, словно сама тревога притаилась и в сугробах...
Оля всё ещё всхлипывала, свернувшись на кровати в комок и уткнувшись лицом в подушку.
— Успокойся, Олюшка... — шмыгая носом, сама готовая разреветься, стояла над ней Нюрка. Она обрадовалась вошедшим гостям, но, понимая серьёзность обстоятельств, молча потерла кулаками глаза и уселась на лавку, озабоченно глядя на мать.
— Оля...— тронула Настёна за плечо дочь. — Дай письмо...
Девушка обратила к вошедшим заплаканное лицо и вытащила из-под подушки скомканный листок. Настёна осторожно разгладила его в руках, передала Клавдии: — Читай.
Почерк Ивана был прежним. Мелкие чёткие и пузатенькие буквы, а каждая строчка — как петли, набранные на вязальные спицы. Клавдия всегда завидовала умению брата так красиво писать. Теперь, глядя на эти строчки, она задохнулась от нахлынувшей нежности и тоски. Вот уже четыре года она не видела братьев, скучала, ждала встречи, воскрешала в памяти картины детства.
Что-то запершило в горле, она шмыгнула носом, проглотила слёзы и, скрывая волнение, отвернулась к окну. Быстро пробежала глазами короткое письмо.
«Олюшка, — писал Иван, — война не щадит ни наши тела, ни наши души. Она сама меняет наши планы и судьбы... Я долго думал, прежде чем написать это письмо... Не жди меня, Олюшка. Всё изменилось. Прежнего Ивана больше нет. Прости меня...»
Клавдия снова и снова молча перечитывала письмо. Оно ей казалось каким-то загадочным и грустным. И то что брат обращался к своей возлюбленной не иначе, как Олюшка, говорило скорее о прежней любви, чем об измене. Нет, не было за его словами предательства! Только глубоко запрятанная боль и тоска жалили в самое сердце.
«Что же скрывает брат за этими словами? Почему написал так? Если бы Аникей прислал мне такое... Ни за что не поверила бы, что разлюбил меня...»
Новая волна тоски и невысказанного горя захлестнула Клавдию, подняла в душе бурю протеста, негодования.
— И ты поверила что не нужна ему? — резко повернулась она к Ольге. — Думаешь, ему там сладко?! Они кровь проливают! Четыре года под пулями, на морозе... А тебе слова про любовь подавай?! — всё больше распалялась девушка, и слёзы бежали по её щекам. — Можа, он раненый, покалеченный... Можа, ему больней твоего... — захлебывалась она слезами и сама не понимала, защищает ли она брата, пытается ли объяснить сказанное в письме или выплёскивает собственную боль.
Встревоженная Ольга молча хлопала длинными мокрыми ресницами, вздрагивая от Клавдиных слов, как от пощёчин.
— Клавдия, ты чё говоришь? Уймись... — пыталась остановить дочь Лукерья, всё ещё не понимая, что происходит. — Очумела ты что ли? Чё Ваня-то пишет? Клава!!
Но девушка уже не в силах была что-либо ответить. Неожиданно для всех обняла Ольгу и, уткнувшись лицом в её плечо, глухо застонала, содрогаясь в рыданиях.