31 Лихорадка, из повести На золотом краю РОссии
На золотом краю России,
За далью половецких веж -
Мой инкубатор самостийный
И родина моих надежд.
Я умирал.
И в этом факте был один приятный момент: не буду теперь получать за себя и за хитрющего Толика.
Я умирал, волосы из головы выпадали клочьями, как у больного щенка и было ясно, что я никогда не увижу Волго-Донского канала, открытого в 1952 году и который я строил из ила на берегу Урупа летом 1953 года.
Я умирал, волосы из головы выпадали клочьями, как у больного щенка, а температура всё не падала и не падала: так и держалась на делении 41,3, а мать сходила с ума от моего бреда и собственного бессилия.
Я умирал.
Реально и безвозвратно.
Сколько раз уже за мои 13 лет судьба пробовала сократить моё пребывание на белом свете? Не раздавило ни колёсами водовозки, ни льдинами в половодье; ни разу не утонул ни на Урупе, ни на Кубани (хотя возможности были); меня не разорвали волки 46-го года, а теперь… Вот в таких ситуациях седеют матери и спиваются отцы.
Я таял на глазах матери и для неё это было невыносимо: вынянчить и оберечь детей в катастрофическое время, а когда наладилась жизнь – не суметь защитить этот росток от какой-то случайной болезни ни руками, ни душой, ни молитвами. Шепталась она и с богомолкой Васильевной, и разговаривала с какими-то бабками, выслушивала советы соседок и, наконец, принесла домой бутылку денатурата, синего, отвратительного на вид. Она насильно, думаю, от отчаянья, влила в меня беспамятного денатурат и замерла, как перед казнью.
А мне было всё равно. Но я уснул и не бредил. И тогда она заплакала.
Я пришёл в себя, проснулся и сказал:
- Хочу помидор.
Мать сидела около кровати, вздрогнула от моего негромкого голоса и проснулась. Наклонилась, коснулась губами моего лба и улыбнулась:
- Ты – молодчик! Ты – герой, Шурик!
- Хочу помидор.
- Будут тебе помидоры, будут! - Своих помидор ещё не было, но на базаре уже появились. – Ты только выздоравливай, сынок. Нам с тобой ещё к врачу надо сходить.
- Не пойду, - заупрямился я. – Помидор хочу.
Как-то были мы с матерью у врача: ухо сильно болело.
- Будем делать операцию, - сказал врач.
Я как пыхнул (выражение отца: рвануть, сбежать), меня только и видели в кабинете врача. Я знал, что операция – это значит, резать. А боли я боялся и боюсь до сих пор.
Мать сама вылечила меня, прикладывая к уху мешочек с горячей солью.
- Да ты не бойся, - уговаривает меня мать, - это же не операция. Он посмотрит тебя и лекарство пропишет: рецепт даст. Листочек такой.
Я молчал.
- И не страшные они, врачи, а вежливые. Вон у меня живот болел. Я пришла к врачу, а он спрашивает: «Вы бздите? Вы пердите?». На «вы».
Выжил я.
А начиналось всё романтично. Год назад, в мае, был открыт Волго-Донской канал. И Москва, столица нашей родины, стала портом пяти морей.
Так в песне того времени пелось. Мы с пацанами соображали: Беломоро-Балтийский канал соединял Москву с Белым и Балтийским морями; а Волго-Донской – с Каспийским, Азовским и Чёрным морями.
Получалось, что из Армавира можно было доплыть до Москвы. По Кубани – в Азовское море, оттуда через Дон и канал – в Волгу, а из Волги – в Москву-реку: «Здравствуй, столица! Золотая моя Москва!»
Вот этот проект – из Армавира в Москву – мы и осуществляли на берегу Урупа из глея (ила). Глей в руках – ласковый, атласный, с ним хочется возиться: лепить и строить из него – одно удовольствие. Мы и строили с удовольствием. Но стройка затянулась, видно из-за конкуренции между альтернативными проектами, а мы продрогли в этой илистой грязи.
Но заболел почему-то я один. А врач потом назвал мою болезнь иловой лихорадкой. Вот такой хрен с изюмом.
Помидоры на базаре мать купила. А когда я немного оклемался и стал ходить, то попросил рыбной консервы.
- Сходи сам в магазин на 11-ю линию, - сказала мне мать и дала деньги
Я пришёл в магазин. Банки с консервами стояли на полках пирамидами.
- Мне консерву рыбную, - сказал я продавщице. – Одну.
- Рыбы нет, - ответила продавщица.
- А вот это? – я кивнул на полки.
- Это – крабы.
Я сравнил: «рыба», «крабы» - похоже.
- А крабы – это рыба?
- Это – лучше, чем рыба!
Я купил баночку крабов, пришёл домой, отдал матери консерву и сдачу. Мать открыла банку ножом, а я сидел и предвкушал: лучше, чем рыба!
- Так это ж пауки! – удивилась мать. - Шо ты купил? Да ещё так дорого.
И я вспомнил: я видел крабов на Чёрном море, когда мы с Толиком были там в пионерском лагере после четвёртого класса.
- Это – крабы, а не пауки, - заспорил я. – Они боком ползают. Бегают…
- Тю! Так это ж не рыба.
- А рыбы не было. А крабы – лучше рыбы!
Я принялся за трапезу
Крабы были отвратительны! Они были не только не лучше рыбы, вкус её, рыбы, даже не обозначался никак.
Долго потом я не ел крабов.
А волосы на голове отросли, стали гуще и закудрявились.
- Наташ, ты плойку Шурику сделала что ли? – спрашивали соседки.
Мать только улыбалась.
Где-то в это время меня впервые пробило на стихи. Причём – о Сталине.
Вечерком, укрывшись одеялом,
В постели мягкой я тихонько спал.
А утром встал и быстренько умылся,
А на дворе уже рассвет вставал.
Рассвет! Рассвет на улице вставал!
Когда-то Сталин в этот день прекрасный для народа
Конституцию СССР провозглашал.
И с этой конституцией идём мы
За Сталиным по верному пути… и т. д.
И никто ведь не заставлял писать. Сам. Искренне. Вот что значит идеологическое воспитание. А как плакали в школе после известия о смерти Сталина! Учителя ходили с опухшими от слёз лицами, судорожно всхлипывали и говорили очень тихо.
«Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство!» - помню такой плакат. Будто бывает несчастливое детство.
Откуда ребёнку знать, что такое счастье, если и взрослые этого не знают. Ребёнок не знает другой жизни, где это самое счастье живёт. Он органичен в своей среде и поводов для радости у него – масса.
Детство всегда счастливое.
Потому что по природе своей оптимистично и позитивно; потому что в нём много обид и болячек, а значит, столько же возвращений к радости и мечте.
Став взрослыми, мы понимаем: детство было лучшим временем нашей жизни.
Разве это не есть счастье?
…А Волго-Донской канал я потом всё-таки увидел: ни один раз проезжал на поезде по пути с Урала на Кубань.