***

Дана Гирей
                ЗАПИСКИ ИЗ СССР


                Две записи из книги «Записки из СССР»

«…Человек живет для себя только в детстве. Только в детстве он счастлив своим счастьем и сыт, набив собственный животик. Только в детстве он беспредельно искренен и беспредельно свободен. Только в детстве все гениальны и все красивы, все естественны, как природа, и, как природа, лишены тревог. Все — только в детстве, и поэтому мы так тянемся к нему, постарев, даже если оно было жестким, как солдатская шинель».
                (Борис Васильев «Летят мои кони»)


В сложные периоды своей жизни я осмысливаю пути моих Бабушек по материнской и по отцовской линии. Это им я благодарна за умение «встать в стойку и держать удар», отвечать за свои ошибки.

                АВ’А
С виду горделиво спокойная, красивая, стройная, всегда прямая, белокожая и большеглазая, единственная дочь известного богача из рода «маскар» Мать моей Матери – немногословная и терпеливая, мудрая и трагичная наша Ав’a.

Ав’a – бросив вызов священным законам, вопреки воле своих родителей, просватавших ее с колыбели за сына богатых друзей – предпочла соединить свою судьбу с моим будущим Дедом – коренастым, смуглым, бедным пастухом, убежав с ним в степь.

После рождения двух детей она приехала с мужем и детьми на двуколке к своим родителям просить прощения. Простили. Уезжала тяжело: вдоль дороги стояли женщины из рода, в который она была просватана с пеленок. Проклинали и бросали в нее камни.
Дед мой без устали хлестал коня, Ав’a, прикрыв телом детей, кричала мужу: «Гони! Быстрей!».

Проклятия настигли ее. Шестерых из восьми детей она похоронила младенцами. Троих за 5 дней. Остались сын и дочь.

И ее последнего сына забрал к себе Всевышний в 18 лет…
Как отчаянно она боролась за его жизнь. Сидела в больнице у его постели. С надеждой смотрела на врачей. Отчаянно просила Всевышнего оставить ей Сына.
Осталась одна дочь – моя Мама.

На людях Ав’a сдержанно и достойно переносила все. И смерть своих детей. И только глубокой ночью, подоив коров, накормив ужином стариков и мужа, уложив всех спать, она уходила в барханы. И там можно было услышать песни, сложенные ею в память детей, и глухие сдавленные рыдания.

Ав’a никогда не укоряла Отца моей матери – Деда моего, дошедшего в 1945 до Германии. (Был ранен. Медсестра услышала его стоны. Спасла. Помогла, таким образом, нашему рождению. Низко кланяемся Вам, славная дочь русского народа!).
И Ав’a и Дед были степными поэтами. Письма моего Деда с фронта, написанные стихами, до сих пор помнит моя Мать. Песни, сложенные Матерью моей Матери, невыносимы для чтения …

Вспоминается случай из детства, когда проводила лето у Бабушки.
Мне со 2 класса пришлось носить очки. Первые были круглые, как у Валерки из «Неуловимых мстителей». На моем круглом, монголоидном лице они смотрелись смешно.

Приехав в Казахстан к Бабушке, мне приходилось старательно избегать носить их в присутствии аульных мальчишек. Мне хотелось быть с ними на равных, а может и руководить ими. А очки не признавались. Я тщательно скрывала свою близорукость. Но одному из них удалось увидеть меня за чтением.

По какой-то непонятной для себя причине читала все подряд: от художественной литературы до газет и журналов («Сельская жизнь», «Труд», «Правда»; «Крокодил» и «Крестьянку», …), справочников моего Отца по ветеринарии и рекомендаций по посадке картофеля, передовиц о великой партии родной, голодающих детях в других странах, семейном подряде, о закромах Родины, гектарах пшеницы, борьбе за урожай …

Байман рассказал мальчишеской половине о моем изъяне.
Все мальчишки собрались, как обычно, после 3-х часов дня, когда жара спала, и ждали меня. В это время дня мы «бомбили» колхозный яблоневый сад. Мурашки по спине: все знали дед Кирилл – сторож вернулся с обеда и объезжает огромный сад. Причем, с ружьем, заряженным солью. В это время мы испытывали особое чувство смелости.

Но в тот раз мальчишки собрались для того, чтобы сначала проверить меня. Разговор начался с тезиса: Очкарики – слабаки. Поставить вопрос ребром не решились…
Мне оставалось с ними согласиться: очкарики – слабаки. И добавила, что к тому же очкарики не могут ездить на лошади.
– А ты? Ты можешь на коне скакать? – спросил Байман.
– Конечно!
– А как докажешь?
– Давайте коня!
Коня свободного, естественно, в это время суток не нашлось. Пацаны, засунув в руки в карманы, как-то подозрительно посматривали на меня.
Я тоже засунула руки в карманы своих сатиновых черных шаровар, которые мне каждое лето шила Ав’a, пыталась также смачно сплевывать, как они. Ситуация перерастала в критическую: я могла на целое лето погубить свою «атаманскую» жизнь…

Затем мой взгляд тоскливо скользнул под летний навес – пристройки к сараю. Там мирно и сонно, отбиваясь хвостом от мух, стоял Рыжуха – старый мерин моего Деда.
Честно отслуживший своему хозяину коняга (в редких случаях еще эксплуатировавшийся) спокойно стоял под навесом, сооруженным специально под его рост благодарным хозяином, прикрыв глаза.

Рыжуха даже не обратил внимания на меня, когда я к нему приблизилась. Изо всех сил я попыталась заставить его сдвинуться с места. Бесполезно. Пришлось взять прут и выгнать бедное животное из-под навеса, который был сантиметров на 20 выше ее головы. Подведя его к забору, я водрузилась на его спину, и отчаянно схватившись за шею бедной лошади, также отчаянно била ее по бокам ногами.
Рыжуха, отбиваясь хвостом от мошек, повертел головой, пофыркал и медленно двинулся… Под навес.

Мальчишки смотрели на равнодушную лошадь и всадника (явно без головы). Они понимали: мне – крышка. Рыжуха, не обращая внимания на мальчишек, пытавшихся отогнать его подальше, неумолимо шел в холодок под навесом.

Мне нельзя было спрыгнуть. Это было бы откровенной трусостью. Я прижалась к Рыжухе, обняв шею руками, вытянулась по линии его шеи и спины так, чтобы можно было безболезненно проскользнуть на нем под навес.

Сухие ивовые ветки навеса вперемешку с сухим камышом, безжалостно вонзаясь, полосовали мою спину на кровавые дорожки. Рыжуха, наконец, остановился в конце навеса, там, где было прохладнее, и продолжал безучастно стоять.

…Мальчишки бежали за Бабушкой, которая не бежала, а летела ко мне впереди них, пытаясь понять, что же случилось со мной. (Какая детская беззаботность и глупость! Ав’a летела… Она знала, что значит терять детей…).

Меня отколупали-таки и вывели на солнце. Изо всех сил я улыбалась, отбиваясь от Бабушки и придерживая свои рваные штаны. Заходя в дом и таща меня за руку, Ав’a сказала: «Ты же девочка!». И больше ни слова.

Меня отмыли, полечили мои ранки, напоили чаем, и я от пережитого уснула. Да так, что проснулась только утром. И хотя спина горела и ныла каждой клеточкой, настроение было праздничное. Скорее от увиденного на стене…

На вешалке висело за одну ночь сшитое платье из атласного шелка, из 4-х метрового отреза, которое бережется в сундуке каждой казашки для почетной гостьи в подарок. На белом поле красные маки с черными точками, а поясок и воротник из белого атласа. На полу прямо под висящим платьем стояли выстиранные до цвета белого снега и высушенные мои парусиновые туфли. Я забыла про спину, мгновенно вскочила и побежала рыться в своем чемоданчике, на дне которого лежали прежде ненужные два белых банта.

Ав’a была мудра бесконечно…

В тот день мальчишки смотрели на меня по-другому. И, уже не стесняясь очков, я громко и нравоучительно читала им о новом, изобретенном в СССР способе безотвальной пахоты...


                МамА

Так с ударением на последнее «а», мы ее называли.
Статная, сильная духом, настойчивая, немногословная Мать моего Отца – гордая наша МамА – сирота из рода «тана».
И хотя грех называть старших по именам, из-за одной истории, случившейся с ней, я назову. Ее звали НазирА (с ударением на последний слог). Но она была не НазирА. Она была НазИра.

1942 год. В ауле не осталось мужчин, которые пригодны к службе: старики, подростки и инвалиды. У моей МамЫ на руках пятеро детей и старый, больной свекор – мой Прадед. Дед мой на войне. Мой отец в то время – 12-летний мальчик. Голодные Дети, голодный Свекор. МамА зарабатывала трудодни одна.

Как всегда в ауле после трудового года на Наурыз устроили той. Все, как в традициях казахов: национальные игры-конкурсы, казахская борьба «Курес». Призом в «Куресе» была … коза. К этому времени в ауле уже не было овец. Все было для фронта, для Победы. Как же необходим был этот приз моим родным! Коза, которую казахи не считают достойной животиной, если есть даже самая захудалая овца…

Объявили «Курес». Объявлялись желающие. Остались сильнейшие. Потом сильнейший. Ведущий громко спрашивал, кто теперь пойдет и победит сильнейшего.

МамА уже давно, наблюдая за борьбой, стояла, кусая губы. Принимала решение.
Стыдно, унизительно, страшно: женщины не боролись. Не принято. Не положено. Но за ней стояли две ее дочки, три сына и больной свекор дома – Отец ее Мужа, который едва вставал с постели.

В последний раз спросили, есть ли желающие. Победитель уже ходил петухом. Привязанная к столбу коза ждала своего хозяина.

Из толпы выдвинулась МамА и отчаянно громко сказала: «Есть!». Народ на секунду ошарашено замолчал. Начались смешки женщин, детей, не пригодных к военной службе инвалидов. Но моя Бабушка этого уже не слышала. Она развязала белый жаулык – верхний платок, потуже завязав внутренний – платок поменьше. Застегнула все пуговицы на камзоле. Сделав из жаулыка пояс, завязала его на талии, поправила платок на голове, приняла стойку, и … борьба началась…

Она победила! …

И немного в ее жизни было дней таких. Дней счастья, живого, женского, материнского, человеческого…
Впереди бежали дети, ведущие козу за веревку, сзади моя гордая, сильная Бабушка, которая не верила случившемуся и никак не могла справиться с комом в горле, мешавшим ей нормально дышать. В этот момент она думала, что было бы с ней, как бы она себя ощущала, если бы не стала победителем в куресе…

На пороге их встретил мой Прадед. В глазах его были слезы: то ли глаза от редкого выхода из дома слезились от солнца, то ли Мужчина плакал от того, что уже не может бороться…

Бабушке нужно было зарабатывать трудодни. Работа в селе всегда тяжелая. Но одну помнила всю свою жизнь…

Так же, как когда-то в Китае отстреливали воробьев, чтобы они, якобы, не клевали зерно на токах, так же в СССР заставляли людей уничтожать сусликов. Жаркими, беспощадно знойными днями, которые так характерны местам на границе Оренбургской и Западно-Казахстанской областей, женщины брали ведра, наполняли их водой из озера или речки, а затем выливали воду в норы. Перепуганные, беззащитные, мокрые суслики, стараясь спастись, с диким страхом вылетали на свет. Тут их ждал «выливающий», который должен был убить несчастную тварь ведром, отрезать хвост и доказать таким образом свою работу. Чем больше хвостов, тем больше трудодней…

МамА внутренне отчаянно сопротивлялась. Каждое утро шла на работу как на каторгу. Не из-за тяжести ведер с водой и жары. Ко всему этому она привыкла. Дело было в другом…
Ее всегда поражал взгляд, которым (как ей казалось) смотрели на нее перед смертью эти несчастные твари. Они как-то странно неестественно заворачивали голову вверх на «выливающего», а взгляд их описать было невозможно. То ли жалости и пощады к себе просили, то ли хотели навсегда в своих глазах запечатлеть убийцу и проклясть его перед своим смертным часом…

Иногда МамА посреди поля падала на колени от наплывающей волны изнутри, сбивающей с ног. В конце рабочего дня она обессилено падала на землю и беззвучно плакала. Глаза суслей снились по ночам. Не давали покоя.

Когда умирали маленькие ее два сыночка, никто так и не смог объяснить ей, от какой болезни. Сама МамА решила, что смерть ее сыновей – следствие. Причина – в убитых ею сусликах.

Медленно угасали ее дети. Она не могла им помочь. Оба умирали так же, как суслики: запрокинув голову, смотрели на мать. Надежда или какой-то вопрос – упрек был в их глазах? Теперь не узнать. Запрокинутые головы и взгляды ее сыновей и мокрых сусликов, обращенных к ней, помнила всю жизнь…

Она всегда доводила до меня мысль: Все на свете взаимосвязано. Это нельзя увидеть глазами, но это так.

У нее остались ее две девочки и сын – мой Отец.

Помню рассказы своего Отца. Редко, но преимущественно зимой (оренбургскими вьюжными вечерами) он рассказывал истории из детства, и о своих маленьких братьях, которые всегда ждали старшего брата из школы. Они знали, что он не съест вкусный курт, сделанный из топленного молока их мамой, а принесет им. Но прежде он ставил им условие. Они должны были побороться. Он учил братьев быть сильными…

…Историю с сусликами я узнала много позже, когда стала взрослой. Но, когда мне было 10, а моему брату Жардему – 8 лет мы знали, что выливать суслей, как это делают соседские дети, нам нельзя. Мы всегда грустно смотрели им вслед, не понимая причину запрета. Но однажды мы решились.

Была поздняя весна. Кое-где было совсем сухо. День был солнечный, яркий, свежий. Родители были заняты. Мама – по дому. Отец по работе ездил по фермам. Обычно он объезжал их на своем «Урале». В тот день он был на лошади: слякоть, разъезжающаяся грязь на дорогах.
Мы с братом – близорукие, но без ненавистных очков. Вместе со всеми выливали сусликов и смотрели, как они мокрые вылетали из нор. Мальчишки убивали их и … сдирали с них шкуры. Потом сдавали «махрятнику», постоянно объезжавшему села в поисках шкурок, костей, медной утвари.

В его большом деревянном чемодане было все, что для сельской детворы казалось волшебным: шары, разноцветные конфетти, заколки, пистоны, маленькие игрушечные пистолеты, крохотные бледно-розовые пупсики…
А главное – березовая жвачка! Душистая, черная, вкусная! Было совершенным блаженством – заполучить ее и жевать.

Кто-то из ребят сказал, что вдалеке едет какой-то всадник и похож на дядю Мишу (так звали русские дети нашего Отца). Прищурившись с братом, мы долго всматривались в него. И когда мы поняли, наконец, что к нам приближается Отец, мы с братом, не говоря друг другу ни слова, схватив ведра, ринулись к дому. До дома было километра три…

Мы ничего не видели и не слышали, кроме топота копыт лошади. В груди и горле – сухой, горячий, колючий, раскаленный воздух. Волосы на горячей голове, казалось, шевелились. Наконец, мы вбежали в дом и с ужасом ожидали своей участи.

Вошел Отец. Не снимая сапог, он шел прямо в нашу комнату. Он ничего не спрашивал, не ругал. Он сказал: «Услышу, узнаю, увижу вас за таким занятием еще раз, сам оторву вам руки и ноги». И вышел.

…Он говорил не только как ветеринар, он говорил, как сын своей Матери и Старший брат, младшие братья которого не были с ним рядом …
Но это мы поймем много позже.