Тень Беркута

Светлана Забарова
Тень беркута

Вот она идет по бульвару. В васильковом костюме джерси.

Со спины ее фигура идеальна. У нее прямая спина, она ступает как балерина, слегка выворотно, костюм подчеркивает необыкновенно узкую девичью талию. Юбка до середины икры, открывает гладкие круглые икры и узкие сухие лодыжки. Но стоит кому-то обогнать ее и глянуть в лицо, как человек тут же отшатнется, потому что увидит отвратительное лицо старухи. Тем более отвратительное, что это никак не соотносится с идеальностью фигуры. Лицо это, изборожденное крупными глубокими морщинами, похожими на рубцы после ожога, грубо по-театральному раскрашено. Выщипанные бровки жирно прорисованы угольными линиями. Узкие губы замазаны бордовой помадой.

Каждое утро эта васильковая фигура в одно и то же время проходит по бульвару в дымном мареве тающего тумана, как фантом. Никто, никогда с ней не раскланяется, не заговорит, люди шарахаются от этой женщины, от того зловещего и страшного, что рождается в их душах при виде нее. Ее все знают, знают, кто она, где живет и какое чудовищное невероятное совершила эта женщина...

Она жила вдвоем с сыном в старом затхлом бараке. У них была одна комната на двоих, даже не комната, а крошечное пространство, в котором с трудом были втиснуты старая железная кровать, на которой они вместе спали, пока сыну не исполнилось шестнадцать лет, потом мать отгородила ему угол и поставила туда выброшенную кем-то кушетку; маленький столик, за которым они ели и сын делал уроки, и этажерка с книгами. Книг было немного: трехтомник Пушкина, Лермонтов, граф Толстой «Война и мир» и Есенин.  Нищета, в которой они жили, была ужасающей. Но мать будто не замечала убожества их жизни, она несла ее как крест, как память о том, что с ними сотворили, она будто питала свою ненависть этой жизнью, и слова ее иногда казались бредом сумасшедшего: «Они загнали нас, они думали раздавить нас, уничтожить, но мы живы, никогда не смей ходить к ним на поклон!» ОНИ – это все, кто был вокруг, это советские, это те, кто сломал исторический ход событий, кто вышвырнул их в казахские степи, кто забрал у нее ее дом, их усадьбу на Львовщине, родных, ее судьбу, ее жизнь, но кто не в силах был забрать ее память, ее душу, которая была полна ненависти.

Она ничего у них не просила, никогда, не просила снисхождения, она знала пять языков, но ходила мыть полы в какое-то учреждение и получала за это жалкую зарплату, то малое, что позволяло ей не умереть с голоду, ей и ее сыну. Но она и этих грошей у них не просила: она, дочь обрусевших польских шляхтичей, мыла, убирала за ними их дерьмо, их плевки, их шелуху от семечек – все они грызли семечки, обоярившиеся плебеи. И в этом крайнем унижении она черпала свою силу, свою живучесть и свою ненависть.

Жалкость и поверженность ее жизни вызывала в людях чувство сострадания и даже желание как-то помочь: ей предлагали место секретаря, и даже работу переводчика, но она с презрением не отвечала на эти предложения и ни с кем не говорила. Так что от нее постепенно отстали – сочтя слегка тронутой.

Нет-нет, да какая-то сердобольная соседка сунет в бумажном кульке сладкий гостинец ее сыну Владиславу, так она выхватит этот кулек: «Не смей подачки брать, не смей унижаться!» – и выбросит за дверь, как заразу.

Отдать им еще и сына!

Ну, нет! Тут уж она будет биться, как волчица, перегрызет им горло.

Все же он пошел в их школу. И эта школа стала ее врагом, она понемногу отнимала у нее сына. Год от года ей казалось, что он все больше отдаляется от нее. А однажды к ним в дом пришла его учительница, тощая девица с острым носом, конским пучком волос на затылке и строгой скобкой губ, которые стали еще строже, когда она спросила, почему Владислав уже три дня не ходит на занятия, и где же он делает уроки, и где его спальное место, и обшарила острыми глазами их убогое жилище. А когда узнала, что они спят на одной кровати, брови ее скакнули вверх, и она стала выговаривать матери, что это совершенно недопустимо для мальчика, и что она будет вынуждена обратиться в соответствующие инстанции.

Мать поняла, что визит учительницы был не случаен – кто-то из соседей «настучал», и вот она пришла по сигналу, чтобы разлучить мать с сыном, эта плебейка, с таким гонором, в своем праве отнять у нее, у матери, то, что она выносила и родила. Ей хотелось броситься на эту учительницу и впиться в ее тощее горло зубами, но она только замычала от боли и пробормотала, глядя в пол, что купит сыну кушетку.

Так они влезли в ее жилище, опоганили ее постель, вынули из ее объятий сына, лишили ее того ночного блаженства, когда она на своей щеке ощущала его сонное дыхание. Но это была еще не беда, беда началась, когда ей стало казаться, что сын будто начал тяготиться ее вниманием, ее любовью и даже как-то отстранялся от ее ласк и старался улизнуть из дома. И уже она не читала ему перед сном стихов, и они почти перестали разговаривать, впрочем он всегда был молчуном, ее мальчик. Он рос неказистым, с большой крупной головой, которая как-то неровно обрастала пегим ершиком, с вялыми серыми глазами, чертами также крупными и странными на детском лице. Он никогда не плакал, он только будто застывал, как истукан, глядя в одну точку, и черты его лица мертвели, так что матери становилось не по себе, она не могла понять, какие мысли бродят в его голове.

А он пропадал в степи или горах, там он чувствовал себя хорошо. Он мог лежать в траве, лицом в небо, и часами смотреть как парит в вышине беркут, или разжечь костерок из саксаула и зажарить в нем черепаху. А потом разгрызать молодыми зубами панцирь и высасывать сладковатый горячий сок, или набрать сухой конопли и задымить ее в газетном листе, так что мир вокруг становился веселым и безопасным. Там, в степи, в подножии Каратау, он чувствовал себя свободным. Он постепенно изучил неприхотливую жизнь казахской степи.

Весной степь будто взрывалась красками, то голубела васильком, то ее заливало кровавыми реками маков, потом она иссушалась под жарящим с неба, будто оловянным, солнцем и стлалась ковылем, а ветры гнали по ней сухие кольчатые круги верблюжьей колючки, а потом растрескивалась черепками и покрывалась солью, которая сверкала и слепила глаза.

А ночи черные над степью: мерцала ночь звездами и дальними цепочками огней. Четко виден ковш Большой Медведицы, а на хвосте у нее дрожит красная звезда.

А живут в степи тушканы да суслики, ежи и черепахи, ящерицы хвосты сбрасывают, можно целую пригоршню этих хвостов набрать; да змеи шуршат по песку быстро-быстро: прошуршит, испугаться не успеешь, только след извилистый в песке: мол, была, видела, скажи спасибо, не до тебя мне. А еще пауки и скорпионы. Скорпиона в банку словишь и наблюдаешь, как он свой хвост ядовитый задирает – недовольный, что попался!

Все живут, кормятся, размножаются, не мешают друг другу за просто так, а только по надобности. Суслик встанет у норки, стоит, нюхает воздух, камешек бросишь и нет его. Но суслик глупый: стоит, стоит, а не видит, как сверху на него камнем беркут падает: заметил тень, да поздно, уже в когтистых лапах обмяк.

Так приноровился Владислав, наблюдая за повадками степных жителей себе на прокорм добывать пищу, а потом и в дом носил матери, то яиц перепелиных, то голубя сизаря, а на склонах надерет дикого лука, да чесноку. Это мать принимала, это не подачки, а сыном честно у степи взято. Хоть и недовольна, что сын в этой степи пропадает днями, но лучше, чем с барачными лоботрясами по чайханам нас жевать.

А потом время пришло, и забрали его в армию. Тут государство свою жесткую силу проявило, и матери никак было не отбить своего сына. Провожала его как в могилу. Думала, что больше не увидит. И два года, как в коконе, в своем горе отсидела.

А он вернулся совсем другим – мужчиной, да. Это был он, и не он. Даже какая-то суровая привлекательность появилась в нем. В десантском голубом берете, сдвинутом на затылок, в пятнистой гимнастерке, высоких сапогах на шнуровке. Невысок, но плечи размахало вширь, и все тело как бы расправилось, умялось, нашло свои пропорции. Глаза стали четче, сузились, и взгляд пояснел. Но про службу никак не говорил, плечом дернет: «Нормально. Послужил, как все».

Устроился сразу работать в Каратаускую геологоразведку, черным рабочим. Нравилась ему вольная геологическая жизнь с переменой мест, ночевками в палатках на открытом воздухе. Вспомнились степные его детские метанья.

Осенью в горный техникум поступил, на заочное отделение. И заработки пошли хорошие, можно было себе вольности позволить.

Мать вроде смирилась с взрослостью сына, невозможно было его своей ненавистью напитать, да и ненависть ее с годами потускнела, уползла в глубь сердца, затаилась там...

Как-то Владислав поехал со старшим геологом в поселок Ачисай, по работе. Тряслись в старом дребезжащем газике по каменистой горной дороге, пропылилась насквозь, в горле будто песком насыпало, солнце жарило неумолимо. Остановились у первого же саманного дома, прилепленного к склону хребта, пополнить запас воды. И там на склоне, пока геолог беседовал с хозяином, Владислав увидел эту беленькую, подранка, почти девочку: она стояла рассматривала его, будто увидела чудо, даже рот ее приоткрылся. Резануло в груди жалостью, остро. Была она, как птенец, выпавший из гнезда, как те птенцы, кому он в детстве сворачивал шеи, чьи тонкие хрупкие косточки размалывал зубами. Даже ее тонкая беленькая шейка была такой же птичьей, такой же хрупкой. Но ей немыслимо было причинить боль, нет. Ее хотелось унести с собой, спрятать под рубашку, на грудь, к самому сердцу.

Девочка вдруг прыснула, закрылась ладошками и бегом в дом, только сверкнула босыми пятками. Была это одна то ли из семи, то ли из восьми дочерей хозяина. Жили они в страшной нищете, нищета так их опростила, что они жили почти дико, по-кочевничьи. Спали вповалку на кошмах да старых ватных одеялах, в дом свободно заходили куры, собаки, козы: запах стоял тяжелый, вонючий. Девочки все были белоголовые, погодки, голубоглазые да тощие. Что ни дай, тут же жадно глотали, почти не жуя.

– Эх......, русские ж люди! – матюгнулся геолог, когда они сели в газик. – Наплодили ртов, а жрать нечего!

Но Владислав думал только о том, как бы ему в этот дом вернуться. И он вернулся, через два дня, так, без причины. Причина и так ясна была. А девочке было шестнадцать лет, хотя по виду больше четырнадцати не дашь. И странная она такая была, было в ней какое-то удивительное сочетание наивности, детского простодушия и в то же время бесстыдство, как у взрослой все повидавшей женщины. То скажет, что хочет бусики и куклу. Никогда куклы не было, и тут же расскажет, как мамка с папкой « трахались», а она не спала, и знает, зачем мужчина на женщину влезает, и какие у него, у мужчины есть свои особенные органы… – и все это вместе: и про куклы, и про мужской член. А когда он привез ей бусы, простые голубые граненые стекляшки, но очень красивые, под цвет ее глаз, она вначале взвизгнула от радости, прыгнула на него прямо с ногами, обхватила за шею, ткнулась губами куда-то в висок. Потом отпустила, задумалась, посмотрела своими синими глазами и деловито спросила: «А ты мне их просто так привез, или « трахаться» придется?» Вот и возись с такой...

Но уже не отвернуть ему было с этой дороги. Намертво прикипела к сердцу эта девочка, с нежной шейкой, с ясными синими глазами.

Сговорились с отцом, что заберет ее к себе. Отец ее, такой же белобрысый и голубоглазый, даже как бы и обрадовался, жил он уже давно автоматически и как бы с трудом понимая, что вокруг происходит, откуда в его доме появляются все новые рты. Но раз такое дело, нашелся жених для его сопливой Соньки, так пусть хоть радиолу им купит. Мать и вовсе спокойно отнеслась: «Да бери, коли хочешь. Хоть в жены, хоть так... Чего ей мыкаться с нами... Может, счастье дочке будет...».


– Ну, Соня, хочу тебя в жены взять, пойдешь? – серьезно спросил Владислав. – Любишь ты меня?

– А ты мне золотую цЕпочку на ногу купишь, я в журнале видела?

– Куплю, куплю.

– Правда?! Ой!! Я тебя изо всех сил любить буду, как мамка папку! Вот увидишь!

В тот же день и привез эту ачисайскую Соньку в свой барак. Думал, зиму до весны так поживут, а потом в семейное общежитие поедут, может от работы дадут им комнату, ей уже тогда восемнадцатый год пойдет, распишутся.

И матери сказал жестко: «Жена это теперь моя, жить пока вместе станем».

Лицо у матери при виде девочки-жены затвердело, она молча отвернулась и легла на свою кровать, читать книгу. Будто не было в комнате сына и сыновой жены.

Не спросил, привел... Кого?!!! Аульную девку! Безродную! Потаскуху!!!..

А они вели себя будто так и надо, будто для них теперь все, будто ее жизнь здесь рядом, нудная, тяжелая, выстраданная, теперь у них под ногами вместо половика стелется. И эта потаскушка, вы****ок овечий, по ней своими ногами ходит. Ногти на ногах маникюрит! И этими ногами по ее жизни и ходит и ходит... А сын?! Будто с младенцем играется.

Босоножки обувает, ремешки на стопе ее поганой застегивает, ногти ей лаком на ногах красит, наряжает, сладостями закармливает. А та, наглое животное, вообразила себя хозяйкой: капризничает, губы дует, чуть что не так. А сама ленивая, тарелки за собой не может вымыть, даже не знает, что люди по утрам зубы чистят и женщина должна личную гигиену соблюдать, грязнуля! А когда сын на работе, она за занавеской сидит, шуршит конфетными обертками. Любит конфеты жрать целыми днями, да семечки лузгать... Так и шуршит, шуршит за занавеской, как мышь, да шелухой сыплет...

Ненависть, вначале глухая, потом сильная, мучительная, волнами набегала из глубины сердца и перехватывала дыхание.

А особенно невыносимо было ночами, когда лежала в злой бессоннице с сухими глазами, а эти за занавеской, которой от нее отгородились, там за занавеской… стонали, всхлипывали... повизгивали тоненько... это она, ненавистная... ооо... все она...

Но однажды мать увидела, как ЭТА, ачисайская падаль, разулась и поставила свои босоножки на этажерку, на томик Пушкина.

И ненависть переступила грань, ту грань, за которой уже все можно и все позволено. Тем же вечером мать собралась и пошла из дома. План уже был у нее в голове, уже все продумалось и сложилось, как избавиться от этой, как вернуть своего сына. Домой воротилась поздно, чего с ней никогда не бывало. И даже напевала что-то себе под нос.

Прошло несколько дней, и Владислав с удивлением заметил, что мать наконец заговорила с невесткой и даже стала с ней приветлива.

– Ну, мама, не такая уж она плохая для тебя, правда? Вы привыкнете друг к другу. Она ребенок, но вы привыкнете. Я тебе очень благодарен...

Мать загадочно улыбнулась. И поцеловала сына, впервые за много дней...

Соня собралась проведать родных. Она теперь важная дама, настояшая женщина, жена, у нее новые красивые платья, золотая цепочка на лодыжке, на пальцах розовый лак. Она привезет сестрам нуги и щербета, а матери косынку. Она уедет рано утром. А вернется к мужу последним автобусом, потому что Владислав так ее любит, что дня не сможет без нее прожить, вот как ей в жизни повезло с мужем. Он ее пальцем никогда не тронет, даже тогда, после первой ночи, когда он узнал что она не девочка, и пришлось рассказать, как это было, ну ведь это так просто, когда папка напивался, он мог... ну и что... так уж случилось. Тогда ей на минуту стало жутко, как Владислав лицом окаменел и лежал, уставясь в одну точку, долго лежал, и даже ей показалось на минуту, что готов ее ударить, но нет, не ударил, она же не виновата... пожалел ее потом... он вообще жалостливый... хороший...

Так и уехала, и видели, как садилась в автобус, как автобус выехал на дорогу к Ачисаю и скрылся в клубах пыли... А больше и не видели.

Вечером к Владиславу приходил какой-то парень, они о чем-то говорили... потом вроде ночью шум был в комнате, а что за шум, кто его знает, вроде Владислав выпивал с этим парнем, ну бывает.

А утром все как обычно, но не совсем...

Владислав на работу не пошел, остался дома, и на следующий день тоже все дома лежал, не выходил ни разу. А мать, когда соседка по бараку спросила, куда это ее невестка подевалась, только буркнула: «Да, в свой аул уехала, зачем она нам...».

А еще через неделю возле барака остановился милицейский уазик, из него выскочили милиционеры с оружием и Владислава арестовали, выводили его в наручниках, это все видели, не каждый день такое случается.

И уже к вечеру весь город обнесла леденящая душу жуткая новость.

Нашли в коллекторе расчлененное тело ачисайской Соньки. Полез в коллектор водопроводчик, уже и забыл зачем полез, до сих пор трясется и водка не помогает, и наткнулся там на брезентовый мешок. А в нем части тела. А на одной лодыжке золотая цепочка.

А эту цепочку на Соньке видели, никто в городе не носил на лодыжке цепочек. Быстро нашли, родителей на опознание привозили...

А они сказали, что та у них была, а потом вечером автобусом обратно к мужу поехала, да не доехала, а может доехала.

Да не может быть, зачем Владиславу убивать жену. Он так ее любил!

Раз муж, так первый на подозрении. Вот и арестовали

А потом был суд. И на суде уже все ужасные подробности стали известны окончательно. И никак в голове у жителей не укладывались. Тем вечером к Владиславу пришел один парень и сказал, что давно уже сожительствует с его женой, и даже какие-то доказательства привел, и мол, как только муж за порог, так Сонька будто к тому парню бегала. Но это все неправда оказалось. На суде-то парень давал показания, что это мамаша Владислава парню денег заплатила, чтобы он невестку оговорил, а ему что, денег заплатили, он же не думал, что так дело кончится.

А когда жена вернулась, Владислав ее подушкой удавил, а потом они с мамашей труп расчленили и ночью в коллектор отнесли. И может, посейчас бы Сонька в коллекторе гнила, да понесло водопроводчика.

Только Владислав сам ничего не говорит, молчит как истукан.

А когда мать эту бешеную спросили (а она в суде как свидетель проходила), за что она так жестоко с невесткой поступила, что оговорила ее, так вообще какую-то ахинею понесла, что, мол, не могла пережить, что Сонька босоножки на Пушкина ставила.

А когда спросили, как ей не жалко сына, что обрекла она его сидеть в тюрьме долгий срок, так она сказала, что рада, что они от этой ачисайской сучки избавились, и хоть сын отсидит, зато вернется домой к ней, к матери. Зато никто теперь между ними не стоит, даже если она и не доживет до его возвращения. А мать не судили, потому что Владислав сразу все на себя взял, а она мол в это время спала, и никто обратного доказать не может. Но все знают, что она самая виноватая из всех!

И вот теперь, каждое утро, в полосах розоватого тумана, как фантом плывет по бульвару женщина в голубом костюме джерси и все шарахаются от нее, как от зачумленной...

Солнце стоит высоко. Пылит по степи геологический газик. Прыскают из-под колес полевки и ящерицы... Сидит возле норки суслик и ждет, когда накроет его тень беркута...