Антиутопия 4

Ирина Беспалова
                АНТИУТОПИЯ 4

     Пока я готовила обед, настоящий обед, с первым, вторым и третьим, мы, конечно,  пропустили по рюмочке, что позволило мне позвонить папе. Неожиданно папа разрешил мне приезжать хоть сегодня, он всегда после пяти вечера дома.
     Пока мы ели и говорили, пропустили еще по одной.
     Ну, подумаешь, боевых сто грамм. Генералы говорят - у них по двести было. А я отца двенадцать лет не видела.
     И. Если бы я его просто на проспекте Ленина встретила - я бы его не узнала. Вот разве что глаза, да и то не в первое мгновение. Эта когда-то нерушимая скала разломилась натрое. От папы осталась треть. И ходит  он как робот, и говорит, как робот. Говорит, вот мои ребята, с которыми начинал, ну какие они уже ребята, определили меня на синекуру, до моего  75-летнего юбилея, пятьдесят тысяч в месяц, персональная машина и свободное расписание, да ведь юбилей-то на носу, будущей весной будет. И останется только пенсия в двенадцать с половиной тысяч рублей, что просто удручает.
     - Ты мне обещал жить до девяносто, - вставляю я.
     - Доживешь с вами, - вдруг начинает папу трясти, - всю вы мне кровь своим пьянством выпили!
     Он встает как робот из-за стола (меня угощали, и подарки я раздавала в кухне, правда, кухня огромная, сталинской постройки дом), как амфибия исчезает в недрах квартиры, Валентина потчует меня картошкой в мундире, а заодним,  костерит моего "Узбека" (единственную книжку, которую я рискнула подарить папе). Валентина не изменилась. Папа возвращается как робот, и говорит, как робот, что у него подскочило давление, и ему необходимо прилечь, я ретируюсь без реабилитации, на пороге папа обнимает меня, и говорит, вот, тут пару тысяч, все, что могу. И протягивает мне деньги.
     - Что ты! - вскрикивает Валентина, - Вечер!
     Ничего не изменилось, двенадцать лет прошло. Папа кидает деньги на ковер. Я поднимаю их как кость. Вылетев из дома, я обнаруживаю, что денег не две, а три тысячи, и все эти три тысячи  просто прожигают мне карман.
     Я заскакиваю в первый же попавшийся на проспекте Ленина  магазин посуды - супер-дрюпер - и покупаю маме набор французских фарфоровых небьющихся тарелок, самую глубокую из которых мама разбивает прямо с порога, помогая мне донести коробку до кухни. Пока я отсутствовала, она коньяк допила, и сгоняла в "Садко" за водочкой.

    К полуночи забарабанил дождь.
    Мы плакали ему в такт.

    - Каким пьянством, Ирочка, пятьдесят лет педагогической деятельности!  Отличник народного просвещения! Я всю жизнь посвятила детям!
    - Увы, мамочка, чужим!
    - Для меня не было чужих детей!
    - Оно и видно.
    - А Игоря, после двух операций, так я вообще сама тяну. Отец, правда, очень помогает. Ты на него не серчай, доча.
    - Мама! Тянула! А теперь кто тебя потянет?
    - У меня пенсия двенадцать с половиной тысяч!
    - А ты привыкла жить на двадцать три!
    - Некоторые старушки живут на шесть тысяч в месяц.
    - Да, но они же не пьют, как ты, ведрами!
    - Попрошу меня не ограничивать, ко мне приехала дочь, в кои-то веки!!!

5.

     Зарядили дожди, и резко похолодало. С сорока четырех до четырнадцати.
     Я открыла глаза, мама мне уже рюмку подносит.
     И закуску: лук зеленый, нарванный на три части, ну, это допустим, две картофелины в мундирах (дались им эти мундиры), и два яйца вкрутую. Солонка посередине.
     Вот кто ее так научил есть?!
     Пятьдесят лет педагогической деятельности?!
     Народное просвещение?!
     Или она так ела целое военное детство?! И теперь в него снова впала?!

     По телевизору почему-то шли  одни сплошные передачи про педофилов.
     Там некоторые ведущие, слово в слово, выражались моими выражениями. Значит ли это, что я могу подать на них иск за плагиат? Я занялась маминым сервантом. Все рюмки, все стаканы, и штоф, и фужеры, и проч, что я ей покупала в течение двенадцати лет - все стояло в коробках и запылилось. Я все перемыла, все выкупала, все расставила по местам, а главное, повыкидывала всех плюшевых мишек, кошечек, попугаев и жирафов, и иже с ними какие-то подметные иконки на дешевом картоне.
     - Мама! - говорю я, - ведь ты же коммунист!  Кто говорил - похороните меня с партбилетом?!
     - Да все я знаю, Ирочка, только так тошно вдруг станет, что только иконка и поможет.
     - Так то иконка, а у тебя какая-то баптистская пропаганда. Заведи себе иконку. Какую-нибудь святую Веру. Одну. И хватит.

     Когда засверкал в отмытых зеркалах освобожденный хрусталь - мама запищала:
     - Никогда не видела такой красоты!!!

    То же самое я проделала с платяным шкафом. Вот это в стирку, вот это на плечики, а вот это, мама, ты наденешь 1-го сентября, когда пойдешь увольняться после пятидесяти лет педагогической деятельности.

     А уж когда я на фарфоровых тарелках подала ужин (была свинина, маринованная в кефире, мы ждали Игоря с семейством, они не приехали), мама зажмурила глаза, и пробасила:
     - Давно я так вкусно не ела, доча. Наташка готовит одну бурду, бедный Игорь и дети. Я сама себе не готовлю. В школе ем. Ела.

     И тут я заметила, что она страшно похудела. Одни только скулы на лице.

     Пока я спала, она водочку допила, и сгоняла в "Садко" за новой.
     Так продолжалось три дня.