Жрецы и жертвы точной науки

Борис Ляпахин
Жрецы и жертвы точной науки

По мраморному парадному трапу, по самой его середине, устланной роскошной ковровой дорожкой, шел высокий, сутулый старик. Он поднимался по изумрудной зелени ковра, подволакивая обе ноги, будто старался вытереть подошвы старомодных лаковых штиблет до того же блеска, каким светились их тупые потрескавшиеся носки. В одной руке путника был огромный крокодиловой кожи желтый портфель, по виду - ровесник хозяина, другую старик держал на отлете, растопыренными напряженными пальцами будто держась за что-то. Ему бы и впрямь держаться за поручни, взбираясь по краю лестницы, но он гордо нес новую морскую фуражку с огромным «крабом», выступающим над высокой тульей, по самой середине зеленой дорожки. Он шел, словно старый большой пароход, гордый своей значительностью, в нарушение всех норм и правил топающий по самому центру оживленного фарватера, где все на него взирают с почтением и спешат уступить ему дорогу.
Однако никто не уступал сейчас дорогу старику, никто не провожал его почтительным взглядом, поскольку кругом не было ни души. Впрочем, одна душа была - дневальный у знамени в вестибюле, но во взгляде курсанта не было и намека на почтительность. Одна лишь нескрываемая досада.
«Старый башмак! -  думал про себя дневальный. - Даже начальник училища по ковру не ходит, по сторонам места предостаточно, а этот... Чисти дорожку после него...»
Старик, наконец, осилил первый пролет, выбравшись на площадку, где трап раздваивался на стороны и дальше шел не таким парадным, без дорожки. Сейчас видно было, как нелегко давался путнику этот подъем. Он пыхтел и отдувался, зачем-то кивая при этом головой. И черная фуражка его ерзала по голому цвета слоновой кости черепу, и желтый портфель, казалось, пыхтит и морщится, как дряблая кожа на шее старика.
На площадке, по обеим сторонам симметрично стояли деревянные нактоузы старинных магнитных компасов с медными сверкающими колпаками. Над ними на стенах висели очень приличные копии с картин Айвазовского работы местных умельцев. Закончив дыхательную паузу, старик подошел к одному из компасов и, буквально повиснув на медном колпаке, к удовольствию вахтенного курсанта - меньше медяшку драить - давал отдых ногам. При этом он высоко задрал голову и, видимо, размышлял: а какую картину он рассматривал вчера – этот «Девятый вал» или «Синоп», что висит напротив.
Да, восемьдесят два года – это вам не кот начихал. Разумеется, если вы не обитатель высокогорного аула. Если вы всего-навсего преподаватель математики, обремененный сварливой супругой и расхожим для математиков прозвищем - Пифагор, присвоенным вовсе не как признание математического таланта и звучащим скорее легкой издевкой.
Впрочем, Пифагор наделен был достаточной мерой юмора, чтобы не обращать внимания на брюзжание старухи и не обижаться на прозвище. Более того, он настолько привык к своей кличке, что часто путал ее с фамилией, представляясь иногда Николаем Ивановичем Пифагором. И она так ему подходила, что иначе и назвать его было невозможно.
Должно быть, неутолимая жажда деятельности, неуемное до старости желание приносить пользу людям, быть среди людей, в обстановке, привычной уже более полувека, и привели его сюда, в саженные стены мореходного училища. Хотя курсанты не размышляли над этим, им было на это наплевать. Но они не могли сдержать смеха, встречая нового преподавателя с внешностью египетского жреца или буддийского ламы, обряженного в морскую форму. При этом невероятной ширины клеш его почему-то обязательно напоминал известную теорему: Пифагоровы штаны во все стороны равны.  И казалось курсантам, что, кроме пресловутой теоремы, ископаемое это и знать ничего не может.
Вообще, с математиками в мореходке дело обстояло туго. За два года три кадра сменились. Предшественники Пифагора тоже были большие оригиналы. Один из них был немного моложе Николая Ивановича. Незаметно, словно луна-рыба, всплыл он откуда-то на поверхность и так же незаметно исчез, будто погрузился в пучину. О нем не жалели, не поминали ни лихом, ни добрым словом. Единственное, что бурсаки от него усвоили, это то, что прежде он преподавал в горном техникуме, где были очень внимательные, любящие математику мальчики и девочки - не чета курсантам. И еще он постоянно твердил, что математика - мать точных наук, а без них прожить невозможно. Фамилия его была Атлас, но звали его, даже коллеги-преподаватели - разумеется, между собой - Глобусом. Ну, какой же он Атлас, если он натуральный глобус? Впрочем, среди курсантов он был известен больше именно как «дядя с горного техникума».
Дядя был беззуб, постоянно жевал и причмокивал, удерживая на месте вставные челюсти. Да еще отчаянно картавил, вероятно, с детства. Поэтому объяснения его трудно было понять. Хотя, мало кто и понять старался. То ли преподаватели тому виной, то ли еще что, только математику в бурсе, как еще называли в городе мореходку, любили не многие. Математикой занимались из необходимости, для усвоения других предметов.

После медлительно-тихого Глобуса на математическом горизонте мореходки появился яростный смерч по фамилии Кум. Судя по внешности и методам, какими он насаждал свой предмет, кумом он мог быть только черту, и курсанты во все полгода его преподавания пребывали в нервном ознобе. Уроки его проходили примерно так.
От жестокого пинка с грохотом раскрывалась дверь, в класс влетал туго набитый портфель и с поразительной точностью тяжко плюхался на середину стола. Затем, прищурив один глаз, отчего одутловатая физиономия хозяина казалась демонически хитрой, бурей врывался Хуго.
- Атвечаем на плюсык-минусык! - кричал Кум от порога, еще не притворив за собою дверь, и, ткнув коротким, толстым пальцем в первого подвернувшегося бурсака, задавал ему вопрос из математики. Если тот, не задумываясь ни на секунду, отвечал, то получал «плюсик» в записной книжке Кума и поощрялся устно как «силный матэматык». Если же вызванный начинал размышлять над ответом, немедленно против его фамилии появлялся «минус», Кум кричал «плехо» и адресовал тот же вопрос следующему. В течение нескольких минут он успевал опросить всех присутствующих. Пять минусов в книжке означали двойку в журнале, пять плюсов - пятерку. Только за полугодовую историю преподавания в училище такая пятерка была выставлена лишь единожды, тогда как двойки Кум ставил с удовольствием и часто. Ставить пятерки он не любил, заявляя, что математику на пять баллов не знает даже он сам, бывший доцент университета. Если Кум видел, что у кого-то из курсантов стоят в книжке четыре плюса, то он задавал оному «хитрую вопросику» и, как правило, не услышав немедленного ответа, выставлял в журнал четверку и был чрезвычайно доволен собой.
Курьез случился с Егоркой Гвоздиловым, который вообще-то был действительно способным во всех вопросах парнем. Прозевав в пылу прочесывания четыре егоровых плюса, Хуго задал Гвоздилову обычный вопрос. Тот, не мешкая, ответил. «Силный матэматык!» - похвалил Кум. - Плюсык. - Он махнул рукой, предлагая Гвоздилову садиться и начал было формулировать новый вопрос. Однако Гвоздилов не сел и оборвал преподавателя:
- Не забудьте пятерку поставить, Хуго Янович.
- Как?! - изумился Кум
- А так, пять плюсов у меня должно быть, - спокойно заявил Егор.
Кум заглянул в книжку и увидел, что там, действительно, уже есть четыре плюса, а сегодняшний он поставить не поторопился, как спешил ставить минусы. Лицо его изобразило мучительную досаду, он как-то виновато-просительно осклабился и предложил-таки «хитрую вопросику», словно надеялся вымолить прощения в сметрном грехе. Но тут же пожалел об этом.
Человек, сухопутный до мозга костей, Кум, наверное, впервые в жизни увидел настоящий океанский ураган.
- Как?! Параши ставятся оптом и в розницу, а из-за одной-единственной пятерки торговаться начинаем?! Ставь пятерку, покуда цел! – взревел второй взвод.
Кум перепугался не на шутку и, чтобы успокоить разбушевавшуюся стихию, поспешил, выставить Гвоздилову пять баллов.
Впрочем, Егор был, пожалуй, единственным, кто не боялся даже хитрых вопросиков Кума, и за семестр, один на всем курсе получил по математике пять.
Когда опрос кончался, Кривой Хуго (он был рекордсменом среди преподавателей по присвоенным ему кличкам) приступал к объяснению нового материала. При этом он так увлекался, что забывал все на свете, даже о тех, для кого, собственно, вел свои рассуждения. Исписав всю доску формулами, не заботясь о том, успевают ли за ходом его могучей мысли курсанты и слушают ли вообще, он стирал написанное - обычно рукавом своего коричневого в полоску пиджака (форму он так себе и не приобрел) - и продолжал строчить дальше.
 И его, конечно, не слушали. Бесполезно. Все занимались личными делами, обычно писали письма домой или подругам. И надо сказать, письма, написанные на лекциях по математике, получались необыкновенно лирическими и складными.
 Свою работу на доске Кум всегда сопровождал ариями, а то и дуэтами из опер, исполняя их разными голосами - от фальцета до баса самой низкой пробы. Но более всего любил Хуго куплеты Мефистофеля из «Фауста» и исполнял их всякий раз, когда по просьбе бурсаков приступал к интегрированию. Интегралы по программе мореходки курсантам и знать было не положено, но они почти на каждой лекции спрашивали про них, чтобы «завести» Кума. Встречая такой «живой интерес» к математике, Хуго заводился с пол-оборота и с сарказмом, какому позавидовал бы сам дьявол, принимался хохотать и потешаться над родом людским, который ни черта не смыслит в математике. При этом курсанты не сомневались, что в своем народном театре Кум исполняет Мефистофеля без грима. Действительно, у Хуго была такая бесовская физиономия, что всякий грим привносил бы в нее ангельские черты.
Иногда Кум настолько увлекался, что начинал солировать во всю мощь своих легких, брызжа на доску слюной. Именно в такой момент творческого экстаза и зашел однажды в класс заместитель начальника училища по учебной части. Кума не любили все курсанты, все мечтали о том, как бы от него избавиться, но у каждого, кто наблюдал его в тот раз, раздирала сердце жестокая жалость.
Бледный, с лихорадочными пятнами на рыхлом лице, сразу покрывшемся потом, словно забыл вытереться после умывания, стоял Хуго перед большим начальством, загипнотизированно уставившись на золотые шевроны на его рукавах, и не мог выговорить ни слова в оправдание. Он только все вынимал из кармана носовой платок, но так и не утершись, убирал платок обратно, а в другой карман хотел зачем-то спрятать мел, но не мог в него попасть. Егор Гвоздилов, чтобы прекратить эту пытку, принял огонь на себя.
- А что, Александр Иваныч, как там на дворе погодка? - брякнул он первое, что пришло ему в голову.
Пока заместитель начальника переводил свой взгляд с преподавателя на курсанта, взгляд этот из изумленного обернулся скучно-рассеянным. Тем же взглядом окинул он всех присутствующих, притихших, готовых прыснуть от смеха, вернулся к преподавателю, несколько задержавшись на нем. Кум сумел-таки вытереть лицо и спрятать в кармане мел. Заместитель начальника Александр Иванович Постников с постным лицом повернулся к двери и вяло произнес:
- Зайдете ко мне после лекции, Гвоздилов. Потолкуем насчет погодки.
И всем стало ясно, что пронесло, что Неистового Хуго оставят в покое, а что значат для настоящего бурсака несколько внеочередных нарядов, какие может отпустить заместитель начальника?.. Впрочем, он был мужик толковый и, когда прошел гнев за нахальство курсанта, сумел трезво оценить ситуацию и ограничился в разговоре одним лишь вопросом: каково мнение курсантов об их педагоге-математике? На сей раз он ничего не добился. Свое мнение о Куме бурсаки высказали в петиции, которую составили в конце семестра и которую подписали все две сотни человек, имевших счастье быть слушателями Неистового Хуго. Первой стаяла подпись Егора Гвоздилова как самого большого авторитета в вопросах математики. Его только спросили, будет ли он, отличник, подписывать бумагу, и Егор потребовал, чтобы для него оставили место сверху. В общем, по требованию курсантов Хуго Янович Кум был из училища уволен.

... За время лирического отступления Николай Иванович Жеребцов (тоже - фамилия! - уж лучше Пифагором прозываться) благополучно поднялся на второй этаж, дважды ошибся аудиторией и, наконец, остановился перед нужной дверью, чтобы сделать последний «перекур». До этой минуты, увлеченный борьбой с крутыми ступенями трапа и метрами скользкого линолеума в коридоре, всю энергию отдававший сохранению бодрого вида и молодецкой осанки, Пифагор не видел и не слышал ничего вокруг. Теперь, когда можно было расслабиться перед решительным броском, он прикрыл глаза и, держась за дверную ручку, повел ушами-локаторами. Из-за массивной двери доносилось: «... Все вымпелы рвутся и цепи звенят…» Пели там так слаженно и так страстно, что Пифагору вдруг показалось, что если он откроет сейчас дверь, то увидит истерзанную снарядами, захлестываемую штормовой волной палубу крейсера и на ней - измученных, окровавленных, но не сломленных духом моряков, готовых без малейшего трепета исчезнуть в пучине. И тут он вспомнил, что уже слышал эту песню, и, кажется, здесь же, перед этой же дверью. Он приблизил близорукие глаза свои к табличке и прочел: «второй взвод вторая рота», - ну, конечно же, здесь. И тогда, как и сегодня, он проводил контрольную. Значит, настраиваются ребятки. Молодцы!
Николай Иванович трижды глубоко вздохнул и, хотя ему было жалко прерывать песню, распахнул дверь. Пение прекратилось, курсанты по команде дежурного встали, Пифагор, будто на доске балансируя, в то же время, стараясь шлепать строевым шагом, прошествовал к столу, остановился, качнувшись, внимательно и строго выслушал рапорт дежурного и, повернувшись к классу, ещё раз глубоко вздохнув, словно готовился нырнуть под воду, надсадно крикнул:
- Зда-а-гово, бгатцы! - и тут же съежился, как от удара по затылку. Настолько мощным было приветствие, прогремевшее в ответ. Туговатый на ухо, Николай Иванович не услышал, а всем существом своим почувствовал его, как короткий и яростный шквал ветра, едва не снесший фуражку с его головы. Николай Иванович боялся и в то же время наслаждался этими приветствиями, как прекрасной музыкой, когда звучало: «Здравия желаем...». А дальше всяк кричал на свой лад, кому что нравилось: Пифагор все равно не услышит. Одни приветствовали «капитана», другие - «адмирала», а кто и просто называл его собственным именем - Пифагор. А Пифагор действительно ни черта не слышал, только смежив цыплячьи свои веки, блаженно улыбался, восхищенный стройностью хора. Затем он открыл глаза, как-то отрешенно взмахнул рукой, разрешая садиться, и сам плюхнулся на стул, не выпуская из рук портфеля. В этих его жестах - все: и радость встречи с курсантами, и воспоминание о давно прошедшей молодости, и признание, наконец, своего нынешнего незавидного состояния. Словно хотел сказать Николай Иванович, что, мол, были когда-то и мы...
Несколько минут Пифагору потребовалось на восстановление сил после обмена приветствиями. Бурсаки терпеливо ждали, когда он очнется, но вместе с тем старались не упустить момента, когда можно будет переходить в атаку, чтобы завести старика. Он был очень строптивым, и, если прицепишься к нему раньше времени, Пифагор очень сердился и тогда упрямо и монотонно в продолжение обоих часов насаждал математику, хотя, судя по всему, удовлетворения в ней давно не находил. Гораздо приятнее было ему предаваться воспоминаниям о своей бурной, как ему казалось, молодости, и, если парни подступали к нему в нужный момент, то могли в очередной раз услышать о приключениях бравого денщика такого же бравого генерала, блестящего командира «его императорского величества лейб-гвардии полка» - куда там какому-то Швейку! И хотя эти истории всем давно известны и надоели до чертиков, в начале каждого урока Пифагора непременно просят рассказать, как он прятался в подворотнях от фельдфебеля или что-нибудь ещё. Такова уж натура курсанта - что угодно, только не заниматься делом. Дело - как-нибудь потом.
Сегодня у Николая Ивановича прекрасное настроение, но он категорически не намерен заводиться, несмотря на старания парней. Видимо, момент упущен. Сегодня будет контрольная.
Подняв с мест двоих бурсаков, чтобы они написали на доске варианты работ, Пифагор начал прохаживаться по классу, часто останавливаясь, заглядывая в тетради курсантов. Вот он прогулялся по одному проходу, вернулся к столу и заковылял по другому. Дойдя до противоположной стены, старик остановился перед свежим номером стенной газеты и вдруг увидел... себя. Выпуск газеты новогодний, с множеством поздравлений, шаржей, эпиграмм. Вот колобком катится историчка Лидия Сергеевна, вот хор «англичанок» что-то поет, а это ... конечно же, это он - Н.И. Жеребцов, собственной персоной: сидит за столом, горемычный, и затылок ладошкой гладит.
Николай Иванович захихикал тоненько и стал читать стишок под рисунком:

Годами стар, но это - чепуха!
Он молод, бодр, могуч душою.
И в Новый год, чего таить греха,
Наш дед ещё тряхнет своею стариною.

Пифагор уже во весь голос смеется от радости. И он счастлив. Он весь трясется и готов вот-вот рассыпаться от смеха. Курсанты оборачиваются и тоже начинают ржать, глядя на старика. Видя их поддержку, Пифагор заходится смехом, из глаз обильно заструились слезы.
- Здогово! - наконец удается выговорить ему. - Пг'ямо в точку. Вы эту штуку того, потом не выбгасывайте. Я её домой возьму, стагухе покажу. Мы ещё со стагухой того, бывает... - Николай Иванович поскреб горсточкой свою дряблую шею, высоко задрав подбородок.
- Николай Иванович! - с недоверием вопрошает кто-то. - Да разве вы, того, выпивали? Не верим!
- Хе-хе, бгатцы мои! - Пифагор поворачивается к классу, все еще подрагивая от сотрясающего его смеха. - Вот помню, как в одна тысяча девятьсот двенадцатом стояли мы в Вагшаве...
Ура! Завелся! Пропади она пропадом, контрольная! Контрольная как-нибудь потом.
Кто-то уже достает чистую бумагу для письма, кто-то продолжает начатое раньше, одни выдвигают ящики, где ждут раскрытые книги, на «шкентеле», в задних рядах уже слышно: «Ж-4, - мимо, А-7 - попал», - тут продолжается морская битва. Математика продолжается. Да здравствует математика!