Страшный год

Алексей Казак Козлов
Много зим миновало и прошло. Вместе с ними унеслись с белым вихрем  и ледяным ветром тяжелые и неприглядные сцены моего мучительного взросления, вваренного в раму недостроенных домов и заброшенных многоэтажек. Моё тело, доставшееся в наследство от того прошлого, хранит в себе семена одной страшной смертельной болезни. Ее всходы и рост всецело отданы на откуп времени, которое неумолимо и точно превратит мое предчувствие в факт, а меня - в труп. 

Наркоманы собирались в здании заброшенной типографии. Не здороваясь и хмурясь, трясясь от холода и чего-то иного - постороннего, они сбивались в группы по пять - по десять человек и отправлялись на крыши. Каждый выкладывал на серый пол найденные, добытые и отнятые вещи, и получал за них свою положенную плату. Я тоже был среди них, мечтая о поэзии и славе, мечтая о высоте и подвиге - я тоже ползал в этой грязи и жадно сглатывал черные комья искореженных дней.

У многих была страшная и одновременно прекрасная, неизлечимая болезнь. От этого очень многие - и мальчики, и девочки - теряли свой возраст и пол, и становились всеобщим бело-серым порошком. Порошок сыпался из наших мозгов, порошок забивался к нам в ноздри, порошок порошил по ступеням и стенам страшного, заброшенного здания.

Иногда, поднимаясь раньше других, я видел кутающийся в метель город. Бело-лунный, желто-костяной, он поводил своими слабыми и худыми плечами и скрипение его позвонков, по которым красными муравьями бежали машины, отзывалось в моем спином и головном мозге.

Свое молчание мы скрепляли страшными клятвами, и расползались по домам, лишенные сил и мыслей. Мы составляли прочный и неодолимый каркас, импровизированную стену в структуре упорядоченного общества. Деклассированные и отчисленные, дезертировавшие и недееспособные - мы притягивали друг друга и составляли архипелаги, врастая в ткань заброшенных зданий, вплетаясь в их арматурные сухожилия и разлагая каменную плоть. Мы были вирусом, лишенном имени и класса; и я, с томиком Пушкина и мечтами о подвигах, о доблести, о славе, - был точно такой же идентичной структурой.

Всё поменялось весной. Я вырвался, но в этом не было подвига моей воли. Я вырвался, но, будучи частью единого архипелага, не мог разорвать и разрушить его. Я вырвался, потому что все умерли, все ушли по ту сторону белого снега, смешавшись с безумным бело-серым весенним порошком. И тогда, оставленный на плитах безымянного подьезда, я вдруг ощутил руки и ноги, ощутил слабое и исковерканное тело, ощутил колебание болезни в себе - и вырвался. Тогда я встал и пошел; труден был каждый шаг; невыносим каждый спуск и подъем. Но я нашел выход, ступил вперед - и вырвался.

Мои измученные, исколотые руки долгое время отказывались мне служить. От долгих мук, смешанных с восторгом и униженным наслаждением, мой мозг долгое время жил собственной жизнью, не посвящая меня в свои думы. И вместо реальных людей, с их машинами и планами, меня обступал мертвый остов, мертвый архипелаг людей, вопивших об отмщении и болезни. 
 
Не так давно я ехал мимо здания заброшенной типографии. Был августовский рассвет, и я ясно различил звуки торжествующей меди и всесокрушающего набата. Бригада строителей, оградив от мира проклятое здание, производила его демонтаж. И с каждым ударом, каждым звуком, каждым взрывом, что-то давно забытое поднималось во мне. Меркли лица архипелага, лопались связывающие меня сухожилия.

Мир застыл, и напряженно слушал, как нагая и чистая, в ужасающих муках рождалась свобода нового дня. Я поднял правую руку - она была чиста и прозрачна. Я глубоко вздохнул - чистыми мне показались мои лёгкие.

Брезжил рассвет, и новый день, сменяя зимний сумрак, занимался в августовской пыли. Над демонтированным зданием курился не рассеявшийся грязноватый дым. Этого здания больше не было, и вместе с ним, меркло и падало в небытие мое недостойное прошлое. И поднималось солнце, и вместе с ним всё ярче и отчётливее я понимал, что наступает свобода, что страшное и нехорошее уходит прочь, и, омытое моими слезами, в которых застыла горечь, жалость и засыхающая болезнь, приходит осознание жизни, вкуса нового дня, и губы, сухие и жесткие, рваные - точно простреленные, шепчут: "Спасен. Спасен".