Драгоценная моя Драгоценка

Сергей ПРОКОПЬЕВ
ДРАГОЦЕННАЯ МОЯ ДРАГОЦЕНКА
Повесть

Они не будут уже ни алкать, ни жаждать,
и не будет палить их солнце и никакой зной:
ибо Агнец, Который среди престола,
будет пасти их и водить их на живые источники
вод; и отрет Бог всякую слезу с очей их.

Откровение Иоанна Богослова, гл. 7, ст. 16–17


ТУДА, ГДЕ БРОШЕНА ПУПОВИНА
Мы стояли на вершине сопки. Внизу до горизонта зелёным морем простиралась тайга. Отец показал рукой на восток: «Вон там шла дорога, по ней мы с мамой, братьями Федей, Кешей, сестрой Соломинидой шестьдесят лет назад  уезжали в Китай, в Трёхречье».
Я впился глазами в указанную сторону, будто мог разглядеть среди тайги дорогу, бабушку, дядюшек, тётушку, восемнадцатилетнего отца, бежавших за Аргунь, в Маньчжурию, в безлюдные земли и леса Северо-востока Китая.
В 1922 году бабушка Агафья Максимова, оставив трёх старших сыновей – Ивана, Василия и Семёна – в Забайкалье, в казачьем поселке Кузнецово (сыновья жили своими семьями), с младшими детьми поехала за Аргунь. Думала обжиться в Трёхречье, переждать бурю, присмотреться, а как смута уляжется, будет видно, где всем соединиться – в Китае или в родном Кузнецово.
Первый поток беженцев устремился из Забайкалья в Трёхречье в разгар Гражданской войны – в восемнадцатом-девятнадцатом-двадцатом годах. Уходили за Аргунь казаки-крестьяне, и те, кто воевал у белых и бежал от красных, и те, кто сражался за идеи красных и бежал от преследования белых. Одних гнали победители, другие не хотели воевать ни за тех, ни за других и скрывались от мобилизации. Граница была условной, Северо-восток Китая пустынным материком манил к себе, вселял надежду на мирную, привычную жизнь. Казаки начали ставить деревни по берегам Хаула, Дербула, Гана и их притокам, что берут начало на отрогах Большого Хингана.
Бабушка с детьми выбрала Драгоценку, ставшую вскоре центром русского Трёхречья. Почему станица и речка, на которой она стояла, получили столь необычное название, мне так и не удалось выяснить. Кто тот казак, у которого вырвалось почти сказочное, с просверком алмазных граней – Драгоценка? В окрестных сопках имелись залежи плавикового шпата (или флюорита), а по берегам Драгоценки было полно прозрачных, разноцветных, на все цвета радуги – зелёные, белые, голубые, розовые, красные, жёлтые, оранжевые – плоских камешков. Камнерезы Европы и Азии издавна использовали флюорит для имитации драгоценных камней – аметиста, изумруда, рубина, сапфира, топаза. В Драгоценке таковых мастеров-ювелиров не имелось, тем не менее не только под ногами валялась красота, на кладбище было принято украшать могильные холмики, обкладывая разноцветными камешками.
У нас в красной избе стоял на тумбочке кристалл – молочно-белый, островерхий, как башни Московского Кремля. Нет, больше походил на высотное здание Московского университета. Я как в первый раз фото университета в журнале увидел, вспомнил наш кристалл. Жаль, почему-то не взяли его в Советский Союз.
И ещё… У Константина Седых в романе о забайкальских казаках «Даурия» есть речка Драгоценка. Она явно «берёт начало» от трёхреченской. Забайкальский писатель, конечно, знал о ней и не смог пройти мимо звучного названия…
А вообще Трёхречье издавна привлекало к себе казаков. С тех самых пор, как с конца семнадцатого – начала восемнадцатого века принялись ставить караулы по левому берегу Аргуни, обозначая на этих землях присутствие России. По крестьянским надобностям перебирался служивый люд на правый берег – сено косили, скот пасли, охотились. С той поры появились в Трёхречье первые заимки и зимовья казаков-забайкальцев. Заповедная территория лежала безлюдной. Редко когда встречались кочевники – немногочисленные тунгусы, орочены, монголы. Они были каплей в море – богатый лесами, травами, зверьём, чернозёмом край лежал пустынным, безлюдным материком…
И ждал, кто же снова придёт в его пределы…
В начале пятидесятых у нас был покос в устье Гана. Добрая половина Драгоценки в том месте заготавливала сено. Заливные обширные луга, отменный травостой. Рядом с покосами на возвышенности располагалось древнее городище. Квадрат, обнесённый высоким земляным валом. А перед ним, с внешней стороны, – остатки рва. В одном месте вал имел проход, наверное, для въезда… Косари использовали древнее сооружение под хозяйские надобности. В городище было много ям. Для чего их вырыли – не знаю, глубиной метра четыре-пять, по сторонам метра полтора на полтора. Стены ровные, плотные, как кирпич. В ямах косари хранили мясо. Отец с кем-нибудь из старших братьев на вожжах опускал меня и подавал свежую баранину (тунгус где-нибудь рядом нашу отару пасёт, отец съездит, привезёт) или вяленую свинину. В другой раз наоборот – я мясо привязывал к вожжам и дёргал: поднимай…
Брат Афанасий, учитель географии, рассказывал, что городище одно из девяти, относящихся к валу Чингисхана. Его остатки по сей день встречаются в Монголии, России, Маньчжурии… Когда-то соорудили земляной вал с запада на восток на сотни километров и по всей его протяжённости возвели ряд городищ. Насыпали вал в тринадцатом веке или ещё раньше. Афанасий рассказывал, а мне казалось странным: здесь, в пустынном Трёхречье, кипела перенасыщенная людьми жизнь. Разные народы – кидани, монголы, маньчжуры, чжурджени, тунгусы – бились за эти пространства… Сходились встречными ураганами конницы, лилась кровь воинов. Кто-то проделал гигантскую работу – нагнал тысячи землекопов, и те вручную соорудили через полматерика вал со рвом… То ли фортификационным сооружением, а может, так отметили границу империи. Монголы ли отгородились от северных народов или ещё раньше кидани… Тунгусы и монголы называли вал, как и Китайскую стену, керим. По сей день нет ответа: приложил великий завоеватель Чингисхан руку к строительству вала, оставшегося в истории под его именем, или никакого отношения к нему не имеет.
На покосе, отужинав со всеми, я любил забираться на вал городища (он был метра три высотой) и силился представить жизнь в далёкие века. Тысячи воинов-всадников сходились на битвы. И здесь, где уже много веков висит тишина, только кузнечики поют, да метели носятся зимой, стоял топот сшибающихся лошадей, звон сабель, кричали люди, ржали кони… Где всё это? Афанасий рассказывал: ушли в небытие целые народы, владевшие в Средние века этими территориями – кидани, чжурджени… Растворилась мощь маньчжуров, монголов, татар…
И ещё, стоя на валу городища, я смотрел за Аргунь, в Россию. За деревьями на другом берегу угадывался посёлок Старо-Цурухатуй. Башня торчала в лучах заходящего солнца. Мне казалось, будто даже крыши вижу... Там была Россия… Волнующая, загадочная, таинственная. Мы учились по её учебникам, пели её песни. Туда сбежал и где-то там (жив ли нет?) мой родной старший брат Ганя…
Совсем-совсем рядом была Россия… И страшно далеко…
В конце девятнадцатого века Фёдор Иванович Кокушин, мой дед по отцу, переправился через Аргунь, углубился на китайскую территорию и неподалёку от Драгоценки в пади поставил заимку. И потом несколько раз в засушливые в Забайкалье годы зимовал в «своей» пади со скотом. Падь так и стала зваться Кокушинской. А речушка, что брала начало из неё, – Кокушихой. Она бежала по Драгоценке невдалеке от нашего дома.
Природа в Трёхречье походила на Забайкальскую: в южной части по Аргуни – полоса степи; выше по Дербулу, Хаулу и Гану – сопки, леса. Морозная зима, жаркое, в меру дождливое (но практически не засушливое) лето. Плодородная земля, чернозёмы, которых никогда не касался плуг, сенокосные луга с сочным травостоем. Хлебопашествуй крестьянин, разводи скот… Земли – вдоволь, строевого леса – сколько хочешь, власть номинальная и либеральная – до ближайшей станции Хайлар Китайской Восточной железной дороги более ста вёрст по бездорожью…
И застучали в двадцатых годах двадцатого века топоры в Трёхречье, бежавшие из России казаки стали возводить дома, церкви, школы, обозначая места своего обитания названиями: Драгоценка, Верх-Кули, Лапцагор, Покровка, Ширфовая, Щучье, Караганы, Верх-Урга, Усть-Кули, Лабдарин… В девятнадцати посёлках сыны Забайкальского казачьего войска начали жить по традициям отцов и дедов, ревностно храня православную веру, обычаи предков. Работать казаки умели и вскоре зажили лучше, чем в России. Бедным считался казак, у которого меньше двадцати-тридцати голов крупного рогатого скота. Игрались свадьбы, рождались дети, казачата превращались в казаков. В 1932 году Япония оккупировала Маньчжурию, японские солдаты на долгих тринадцать лет пришли в Трёхречье, благом это не было, но и при оккупантах жизнь продолжалась по русским православным и казачьим традициям.
В августе 1945 года Красная армия за несколько дней полностью освободила Маньчжурию… С этого самого времени Россия стала с особой силой примагничивать трёхреченскую молодёжь. Старшее поколение не могло не вспоминать дореволюционную жизнь в России. Не зря сказано: «Тянет туда, где брошена пуповина». Отцы и матери памятью обращались за Аргунь, в казачьи станицы, к родительским домам, к дорогим местам, к чему прикипела когда-то душа, и, только тронь её, встают перед глазами дорогие сердцу сопки, хрустальные речки, покосные луга… Это передавалось молодёжи, которая не видела Забайкалье, не знала те края, но глыба России мощной, непреодолимой силой влекла к себе. Дедам, отцам и матерям хватало воспоминаний, они не отказались от своей родины, но смотрели на возможность возвращения в её пределы с большой долей сомнения. Однако своими воспоминаниями воспламеняли головы тех, кто родился в Маньчжурии, в Трёхречье в двадцатые годы… Вожделенная Россия в каких-то пятидесяти-шестидесяти километрах…
Все мои старшие родные братья – Ганя, Афанасий, Митя – независимо друг от друга пускались в бега за Аргунь…

ПРОКОПИЙ
Первым в Советском Союзе из нашей родни по своей воле оказался двоюродный брат Прокопий, дяди Кеши, Иннокентия Фёдоровича Кокушина, сын. Прокопий был гордостью Кокушиных. В нашем роду мужчины, что братья отца, что мои родные и двоюродные, ростом не выше метра семидесяти. Один дядя Сеня, говорят, был высокий, и Прокопий метр восемьдесят, не ниже, лицом приметный. От матери, чистокровной полячки, много взял. Бравый казак-забайкалец привёз в Кузнецово с германского фронта не шаль с кистями, не отрез панбархата, не сапоги из кожи иностранной выделки или богатую бекешу – девицу привёз военным трофеем. В Европе подхватил красавицу – льняные волосы, зелёные глаза, кожа белая – и повёз за тысячи вёрст, защищая по дороге от посягательств казачков, вкусивших сладкой вольности под лозунгом «Война всё спишет». О чём думала панночка под перестук колёс на стыках Транссибирской магистрали, минуя бескрайние степи, дикую тайгу, умопомрачительной ширины реки, всё дальше и дальше уезжая от Польши? Одному Богу известно. Доставил казак заграничную зазнобу в родной дом, а родители против привозной невестки, не захотели чужестранку, что так запросто с казаками поехала с одного края земли на другой. Заявили сыну решительный протест: какой бы ты ни был герой, крещёный войной, а не будет тебе родительского благословения. Казак и сам, похоже, охладел к полячке. Не пошёл напролом. Согласился с родителями: одно дело походная краля, другое – хозяйка в казачьем доме. Тогда как Иннокентию Фёдоровичу приглянулась иноземка. Отца, Фёдора Ивановича, уже не было в живых, мать уговорил с условием: католичка принимает православие. В 1918 году они венчались в кузнецовской церкви.
Заморская красота не помешала полячке оказачиться, родила дяде Кеше троих сыновей и троих дочерей. Прокопий был третьим. У меня хранится фотография – дядя Кеша с сыновьями: Николаем, Михаилом, Прокопием. Прокопию лет шестнадцать. Волнистые тёмные волосы, широкие плавной дугой брови, открытый умный взгляд. Внешне, как рассказывали, в юности не выглядел силачом-богатырём. Сухой, поджарый, однако запросто крестился двухпудовкой. Той же двухпудовкой проделывал цирковой трюк – брал гирю одной рукой, приставлял (не прижимая) «дном» к стене и держал, улыбаясь, на вытянутой руке сколько угодно. Как-то на вечёрке один храбрец, перебрав водки или противного китайского спирта, стал наскакивать на Прокопия. Претензия банальная – девчонка. Дескать, отвали, моя черешня, не забрасывай камешки не в свой огород, не лезь, паря, не в свои сани. Вышли соперники разбираться на крыльцо, задиру свежий воздух не отрезвил, не поубавил дури, пуще раздухарился, мол, я тебя, паря, сейчас больно учить буду, замахал кулаками, на что Прокопий поднёс ему один раз по сопатке, и тот мигом все претензии позабыл, рыбкой с крыльца мелькнул, как и не стоял, и затих безучастно на земле… Перепугал всю вечёрку, думали, кончается… Водой бросились отливать…
Прокопий отлично пел. По линии наших с ним отцов ни у кого голоса не было. Ему Бог дал. Когда впервые из Норильска после лагеря к нам в Казахстан приехал в 1957-м, они с мамой моей ой как хорошо пели. Мама – вот та была певуньей! Прокопий с моим отцом горячо заспорил было на темы веры, происхождения человека, но вдруг решительно оборвал себя: «Дядя Ефим, хорош-хорош, давай лучше споём! Я к вам ехал и мечтал о наших песнях…» – «Да какой я певец!» – отец недовольно буркнул, он всё ещё спором кипел. «Давай, давай!» – обрадовалась мама. Не по душе ей было, что родственники после стольких лет разлуки завели горячие мировоззренческие разборки. Пыталась сразу, как они зацепились за политику, увести от скандального разговора, да отца разве остановишь, если разойдётся... «Какую споём?» – спросила мама. «А нашу казацкую». И они запели на два голоса:

Конь боевой с походным вьюком
У церкви ржёт, кого-то ждёт.
В ограде бабка плачет с внуком,
Молодка горьки слёзы льёт.

А от дверей святого храма
Казак в доспехах боевых
Идёт к коню от церкви прямо
Среди друзей своих, родных.
Эту песню в Драгоценке часто пели. У Прокопия глубокий баритон. Лагеря, работа на жутком морозе не сгубили голоса. Свободно, мощно вёл мелодию. Отец слушал, наклонив голову, покачиваясь в такт песни. За столом сидел и мой старший брат Ганя, губы его шевелились – пел про себя. У мамы голос сильный, чистый, среднего диапазона. Прокопий пел, глядя куда-то в угол. Что уж он видел? Драгоценку, мать, девушку, что не стала его женой… Мама сидела прямо на стуле, лицо красивое, песенное. Не один раз она видела в забайкальском детстве и девичестве картину проводов казаков на службу, на войну…

Жена коня мужу подводит,
Племянник пику подаёт.
Отец ему сказал: «Послушай
моих речей ты наперёд:

Мы послужили государю,
Теперь черёд тебе служить.
Так обними-ка жёнку Варю,
Господь тебя благословит.

Дарю тебе коня лихого,
Он добровит был у меня.
Он твоего отца седого
Носил в огонь и из огня.

Тебе вот сабля боевая,
Подружка славы и побед,
Тебе вот пика роковая,
С ней бился я, с ней бился дед.

Служи, сынок, отдай Отчизне
Весь пыл души своей младой.
Чтоб наша Родина Россия
Была державною страной!»
Прокопий – крутой в плечах, годы ещё не проредили, не обесцветили его густые чёрные волосы – поднялся из-за стола, подошёл к маме, наклонился, обнял одной рукой за плечо, поцеловал в щёку: «Спасибо, тётушка».
Тридцатого марта в день Алексея человека Божия, покровителя Забайкальского казачьего войска, в Драгоценке всегда устраивался праздник. Весна в той поре, когда солнце большое, новое, небо наливается синевой, а к средине дня ощутимо припекает, поработаешь полдня на солнце и обязательно потемнеешь лицом, загар липучий, въедливый. Ночью мороз может по-зимнему придавить, но всё равно это уже не зима, день длинный, а ночи съёживаются... И весной пахнет на солнце…
Тридцатого марта с раннего утра в Драгоценку съезжались казаки со всего Трёхречья. Из Лабдарина, Барджакана, Нармакчи, Тулунтуя, Ключевой, Дубовой, Верх-Кулей…
Кто-то приезжал накануне, останавливался у родственников или знакомых… Но большинство наезжали ранним утром. Чуть рассвело – и начинается движение по посёлку. На санях, верхами наполняют Драгоценку казаки. Хруст ледка под копытами и полозьями, ржанье лошадей, радостные возгласы, объятия родственников, кумовей, боевых товарищей… Праздник начинался с молебна, площадь перед церковью заполнял нарядный люд, женщины в ярких платках, мужчины в казачьем, жёлтые лампасы, на головах папахи с жёлтым верхом… Выходит батюшка, площадь замирает. Народу не одна тысяча. Обязательно казачата в большом количестве, тоже в папахах. Священник начинает молебен, небольшой, слаженный хор помогает… Потом парад. Казачата в пешем строю печатали шаг под барабанный бой. Сменяя друг друга, шли сотни на конях-красавцах, с развернутыми знаменами. Бравые молодые казаки-трёхреченцы, их отцы, убелённые сединами. Многие понюхали пороху на Первой империалистической, на Гражданской. Одни у белых, другие у красных, нередко и там и там рубились.
После парада на краю Драгоценки молодые казаки демонстрировали искусство джигитовки. Как такового официального казачьего войска в Трёхречье не было, тем не менее военно-патриотическая работа велась – молодые парни призывного возраста по приказу станичного атамана собирались на сборы. Отставной есаул или как минимум хорунжий обучал молодёжь кавалеристскому искусству, проводил отработку приёмов джигитовки. На параде молодые казаки показывали станичникам своё мастерство. В детскую память врезалось: Прокопий несётся на лошади и вдруг на полном скаку падает вбок, уходит под круп, на долю мгновенья голова оказывается рядом с землёй, затем ловко выныривает с другой стороны и снова в седле. Запросто демонстрировал сложный приём – оборот на триста шестьдесят градусов под конём.
Я сыновей-школьников часто водил в омский цирк. А уж если выступала конная группа, сам, не хуже пацана, в нетерпении ждал: сейчас вылетят на арену красавцы-кони, запахнет конюшней, закрутится ни с чем не сравнимое торжество воли, ума, лихости… Тигры, львы – это дрессировка, постоянное хождение на грани (зверь есть зверь, сколько волка не корми – может напасть), совсем другое взаимопонимание лошади и человека… Тут сердечная привязанность… Однажды спросил Прокопия, это уже после всех его лагерей, вспоминали Драгоценку, жизнь в Трёхречье, я возьми и спроси: «Ни один раз слышал о твоих успехах в джигитовке, что-то даже сам, пусть смутно, да помню, а вот в цирке смог бы выступать?» – «В цирке проще, арена, опилки, скачки по кругу. Там центробежная сила помогает. Когда ты летишь по земле, посложнее будет».
И наездником на бегах Прокопий, это мне отец и старшие братья рассказывали, был отменным. В Алексеев день устраивались бега, они могли быть и в другие праздники, на Алексея обязательно. Мужики загодя попарно сговаривались посоревноваться бегунцами (беговыми лошадьми) – у кого лучше. Заключали пари, на кон ставили, скажем, тридцать баранов, или два-три быка, или пару лошадей. До японцев деньги не ценились, при японцах зачастую на деньги спор шёл. Заключали пари во всех посёлках Трёхречья, бега проводились только в Драгоценке на вымеренной, много раз испытанной соревнованиями трассе. Пролегала она на краю посёлка. Сопка, у её подножия речка Барджакан (приток Дербула), а параллельно ей трасса. Отец в табуне одного, а то и двух бегунцов обязательно держал. Рабочие лошади – это само собой, бегунцы – для души. Трасса пролегала по прямой, и соревновались только верхами, в роли наездников – подростки. Редко когда парень, только если он лёгкого веса. Мой родной дядя по маминой линии Иван Петрович Патрин роста небольшого, щуплый, тот и в восемнадцать лет наездником участвовал в бегах.
Трёхречье славилось лошадьми. Японцы, оккупировав Маньчжурию в 1932-м, завезли из внутреннего Китая, а может, из Японии отличную породу. Они планировали властвовать в этой части Китая вечно, посему воспроизводили лошадей для своей конницы в местных условиях. И поощряли казаков разводить их для пополнения своих конюшен. Покупали трёхлеток – в этом возрасте отлично видно, на что годен тот или иной конь. Одной из статей дохода для трёхреченцев стала поставка лошадей для кавалерии Квантунской армии. А японской породой казаки оздоровили генофонд своих лошадей, что пригнали из Забайкалья.
Бегунцов казаки держали исключительно для развлечения. Такие лошади не знали хомута, не работали в поле. Хорошо помню трёх отцовских, один с рыжей гривой, сам рыжий, так и звали Рыжка… Высокий, стройный, а ноги, казалось, неправдоподобно лёгкие… Другого бегунца почему-то звали Урёшка. Откуда взялось такое имя? Вороной, на лбу белым ромбом отметина. Он будто понимал свою исключительность – голову носил гордо, выделялся в табуне… Был ещё Карька… Последние бега устраивались в Драгоценке в пятьдесят втором году. А потом китайцы стали нас притеснять, повели политику – русских надо выдавливать.
В истории Трёхречья несколько раз устраивались бега от Драгоценки до Хайлара, это более ста вёрст. С большим призом. Для такого забега надо было иметь не просто бегунца, а выдающуюся лошадь. У отца Прокопия был жеребец Сендай. Карей масти. Красавец. Дядя Кеша, человек азартный, заводной, с казаком Пановым, его дом стоял по соседству с нашим, сговорились устроить забег Драгоценка – Хайлар. На Сендая дядя Кеша посадил Прокопия, Панов – своего сына Ивана. Сто вёрст да ещё с гаком – дистанция длинная, её разбивали на этапы и после каждого давали бегунцам передышку. Прокопий шёл впереди на последнем отрезке и должен был выиграть. По злой иронии на маршруте имелась петля, утверждённая условиями забега, Прокопий честно поскакал, соперник срезал и на финише оказался первым. Как ни оспаривал дядя Кеша, победителем признали лошадь Панова.
При скачках на версту, если возникали спорные ситуации – лошади приходили ухо в ухо, или ещё какая-то неувязка – устраивались повторные забеги для однозначного выявления победителей, на сверхдлинную дистанцию перезабег не сделаешь. Приз получил Панов. Но всадников обоих отметили. Прокопию достался серебряный портсигар. Почему-то он оказался в нашей семье при отъезде в Советский Союз, у моего родного брата Афанасия. Жив брат, дай Бог ему здоровья, в Казахстане, в Мичурино живёт. Как только в пятьдесят пятом мы нашли Ганю, и тот сообщил в письме: «Я в лагере вместе с Прокопием, сыном дяди Кеши», – отец, отвечая, написал, что портсигар Прокопия у нас.
Кстати сказать, Сендая дядя Кеша продал за очень хорошие деньги в конюшни Харбина, в русской столице Маньчжурии бега вызывали у публики большой интерес и были поставлены на коммерческую основу.
Оккупировав Муньчжурию, японцы создали марионеточное государство Маньчжоу-Го,  или Маньчжудиго, ввели свои войска, свои порядки, в Драгоценке стоял их гарнизон, была также жандармерия. Молодых казаков-трёхреченцев японцы стали призывать в специальный отряд Асано. Под Харбином на станции Сунгари Вторая создали школу подготовки, руководили ею кадровые казаки белого атамана Семёнова и белого генерала Унгерна… Японцы разработали программу по использованию местных русских в возможной войне с Советским Союзом. Император Ниппон в своих сладких мечтах завоевателя планировал собрать территории (и народы) вплоть до Урала по принципу «Хакко ичи-у» – все под одной крышей. Крышуют, естественно, японцы. Русских японцы считали пятой народностью империи Маньчжудиго. И, конечно, она должна сражаться за японскую «крышу» на стороне великой, непобедимой нации ямато.
Мобилизовали в отряд Асано не только трёхреченцев, со всей КВЖД собирали молодых русских парней. Упор делался на кавалерийскую выучку. Прокопий попал в школу разведчиков-диверсантов. Относилась она к Асано или нет, не знаю. Может, Прокопий и говорил при жизни, да я запамятовал. В школе разведчиков обучали парней для последующей переброски через границу с целью шпионской и диверсионной работы на территории Советского Союза. Летом 1945-го япошки почувствовали запах жареного – вот-вот война начнётся. В конце июня Прокопий и ещё двое русских ребят в сопровождении японца тёмной ночью переплыли на плоту Аргунь, она в том месте ширины, как Иртыш в районе Омска. Потаёнными тропами углубились на территорию СССР. Цель заброски – собрать сведения: готовится или нет Красная армия к войсковой операции на этом участке границы, есть ли концентрация техники и людской силы, по возможности захватить языка. Парни заранее договорились сдаться. Сначала хотели японца прикончить, но потом побоялись: если японцы прознают, чикаться с родными перебежчиков не станут, расправятся со свойственной им жестокостью и кровожадностью. По плану операции разведчики должны были несколько дней скрытно собирать информацию в приграничном районе. Почему парней сразу одних не забросили? Скорее всего, не совсем доверяли, задача сопровождающего – контроль перехода группой границы. Японец до следующей ночи оставался с ними, с наступлением темноты вернулся к Аргуни, Прокопий сопровождал его до реки. Утром парни вышли к пограничникам, представились, кто они, с какой целью заброшены. Их сразу в особый отдел… Кто такие? Добровольцы? Хорошо. Фамилия? Кокушин? Очень хорошо…
И получили патриоты в конечном итоге каждый по пятнадцать лет.
Агентура НКВД раскинула сети по всей Маньчжурии, в том числе в самом сердце отряда Асано. В его штабе в чине майора служил Гурген Наголян, имевший доступ ко всем секретным документам. С 1944 года командиром отряда назначается Яков Смирнов, тоже, как выяснилось впоследствии, завербованный НКВД. Наголян по приходу в Харбин в августе 1945-го Красной армии красовался на улицах столицы Маньчжурии в советской форме с новенькими золотистыми офицерскими погонами. Конечно же, в чёрных списках чекистов Прокопий со своими товарищами фигурировал на сто процентов ещё до добровольной сдачи пограничникам.
Отряд Асано организовал полковник Квантунской армии Такэси Асано. Он хоть и японец, да оказался благороднее Наголяна и Смирнова. Японцы, убегая из Маньчжурии от советских войск, в тупой мстительности часть асановцев уничтожили. Остальных по приходу Красной армии арестовал СМЕРШ, в соответствии с имеющимся списком. И вот тогда Такэси Асано, узнав о предательстве белых офицеров, расстрелах и арестанткой судьбе своих бывших подчинённых, сумел добиться посещения Сунгари Второй, где в прошлом дислоцировался его отряд, и на плацу совершил ритуальное самоубийство самурая, сделал себе харакири, оставив записку: «Смертью своей свою вину перед вами искупаю».

ГАНЯ
В конце 1947-го мой родной брат Ганя, Гавриила Ефимович, двадцать шестого года рождения, с двумя друзьями перешёл зимой границу и сдался советским пограничникам.
Манящий дух новой России принесли с собой красноармейцы, что появились в Драгоценке в августе сорок пятого. С ними пришла в Трёхречье беда – в Советский Союз под конвоем увезли каждого четвёртого мужчину, но этот факт почему-то не останавливал молодёжь…
Ганя тоже был добрым казаком. Подростком отец доверял ему в скачках своих бегунцов, и Ганя не один раз приходил первым. Прав Прокопий, джигитовка в цирке не то. Круг арены, опилки, ограниченные скорости. А вот когда это демонстрируется на полном скаку на воле. У меня и в цирке-то сердце переходило на галоп, а уж в детстве на смотре… Две лошади скачут рядом, на плечах у наездников в полный рост третий казак, правой ногой стоит у одного на плече, левой – у другого. Акробатической этажеркой скачут парни под одобрительные возгласы публики. Японцы любили смотреть джигитовку. Чуть не всем гарнизоном приходили. В памяти день 30 марта – на Алексея человека Божия – всегда ясный... Ветреный, солнечный, небо бездонной синевы. Весенней синевы. Ни один казачий смотр не обходился без рубки лозы. Чем-чем, а этим искусством должен владеть каждый казак. Летит он, подавшись в седле вперёд, летит туда, где подрагивает на ветру прутик лозы, сталь клинка горит на солнце... А ты заворожёно следишь, особенно, если в седле твой старший брат, следишь, как быстро сокращается расстояние между казаком и целью. И вот замах, просверк шашки, издалека вдруг покажется, что лоза какую-то сотую долю секунды продолжает стоять, нет – падает. И не должна на кожице коры повиснуть. Позор, если казак вместо лозы рубанул коня по уху или круп поранил…
Всегда на ура принимался на смотру приём – когда, пустив коня в галоп, наездник на бешеной скорости ловко хватает с земли приз. Богатый и авторитетный казак завяжет приличную сумму денег в носовой платок, важно бросит на землю: а ну-ка, удальцы-молодцы, кто из вас смелый да ловкий… Поодаль верхом на конях группа молодых казаков. Зрители повернули головы в их сторону, ждут: какой смельчак первым попытает счастья? Вся станица – матери, отцы, девушки-казачки – стоят в ожидании… И вот один отделился, пришпорил коня, полетел к белому пятну приза... Приближаясь к нему, будто пулей сбитый, падает к земле… И раз – платок в кулаке… Зрители возбуждённо закричали, приветствуя удачливого казака. А он уже снова прямо сидит в седле, пришпоривая коня, рука с призом высоко поднята…
Приём не из простых, не такая уж исключительная редкость – платок с деньгами оставался на прежнем месте. Казак или коня чересчур разгорячит, или начнёт падать не вовремя… Подведёт глазомер… Промахнётся, загребёт рукой воздух, проскочит мимо… Прощай денежки, второй попытки не даётся. Кто-то другой летит к заветному пятну на земле... Лишь одним способом разрешалось исправить оплошку. Это я видел своими глазами в исполнении Гани. Он, казалось бы, всё правильно рассчитал, я чуть не закричал «ура», но его рука прошла рядом с платком, каких-то сантиметров не хватило. Трибуны разочарованно зашумели. Но Ганя вдруг резко осадил бегунца, и тот упал на бок… Приём сложный. Конь и казак должны отменно понимать друг друга. В бою так можно поднять с земли и положить на лошадь тяжело раненного товарища… По команде конь падает на бок, наездник вовремя освобождает ногу из стремени, крупом бы не подмяло… Брат так и сделал. Урёшка, он был под Ганей, упал, Ганя ловко соскочил на землю, вернулся к призу, победителем взял платок и под одобрительный гул односельчан вернулся к коню, вскочил в седло…
Ух, я радовался…
После смотра, бегов казаки тут же отмечали победы. Китайцы-торговцы с выпивкой, закуской стоят наготове. Победители скачек угощали побеждённых, друзей, родственников. На этом праздник не заканчивался, одни компании направлялись к китайцам в харчевни, другие – по гостям. Молодые казаки, разгорячившись водочкой, могли продолжить демонстрацию мастерства в джигитовке, но в неофициальном формате: не на месте казачьего смотра, а в условиях, максимально приближённых к естественным. Китайская улица в Драгоценке была единственной в своём роде. Не что иное, как торговые ряды, вся улица в лавчонках. На добрые полкилометра тянулись по обеим сторонам бакалейки, забегаловки, харчевни, парикмахерские, пошивочные мастерские. Продавали мануфактуру, керосин, чай, сахар, всякую мелочёвку, при желании можно было заскочить и выпить стаканчик наскоро, в охотку пельменей китайских поесть, а хочешь, так не торопясь посиди с товарищами за бутылочкой, поговори всласть, не обременяя шумной компанией жену и всех домашних… У китайца-торговца перед лавочкой обязательно в качестве рекламы фонарь красочный. Не надувной, само собой, резиновых не было. Проволочный каркас диаметром с полметра обтягивался бумагой или материей и вывешивался на бечёвке рядом с входом в лавочку, метрах в двух от земли. Этот фонарь и привлекал молодых казачков, у которых шашки чесались до боевого дела. Бывало, подопьют, вскочат на коней, клинки наголо… Один по правой стороне улицы полетел, другой – по левой… И ну срубать шары один за другим.
Торговцы кто ругается, другой смеётся, третий восхищается ловкостью удальцов. Не велика беда шар на место водрузить, а завтра эти же казаки придут к тебе… Нередко брали выпивку под запись. Рассчитывались не с получки, таковой, знамо дело, не было. Парни тайком от родителей наделают долгов, а потом везёт должник с мельницы муку, один-другой мешок припрячет, дабы китайцу-лавочнику кредит погасить.
Бегунцы у отца всегда были загляденье, но и наездник свою роль играл. Отец доверял Гане, и тот не подводил. А и пошалить Ганя любил, в тот праздник, когда платок с деньгами взял, пронёсся по Китайской улице, срубая шары…
В декабре 1947-го Аргунь встала, а ближе к Новому году Ганя с Алёшкой Музурантовым и Никитой Соколовым по льду перешёл на советскую сторону. Перед этим случилась у парней драка с китайцами, и одного китайца убили. Ганя участвовал в драке. И хоть не он смертельно приложился кулаком, решил – надо уходить, китайцы сильно разбираться не будут «прав или виноват», а какая бы ни была тюрьма в Союзе, она, посчитал Ганя, предпочтительнее, чем китайская для русского. Сказал родителям о своём твёрдом решении и ушёл. Он и раньше собирался тайком от родителей рвануть за Аргунь, тут уже сам Бог велел…
Пограничники гостей сразу передали чекистам. Следователь на первом допросе спрашивает Ганю: «Семён Фёдорович Кокушин кто тебе?» – «Дядя». «Всё правильно», – посмотрел в свои бумаги следователь. За дядю, поднявшего восстание в Кузнецово в 1931-м, получил Ганя десять лет по 58-й статье. За фамилию, за что больше, ему всего-то был двадцать один год. У белых не служил, в Асано не призывался. А к «десятке» политической приплюсовали ещё три года за незаконный переход границы.
Ещё до следствия гнали Ганю этапом, человек пятнадцать их шло, в Читу. В деревне Шелопугино объявил конвой привал. Зашли парни вчетвером в избу, хотели обменять какие-то свои вещи на еду. Обычная бревенчатая изба, надвое разделённая перегородкой. Русская печь рядом с входом, в красном углу икона, лавки по стенам. В доме одна хозяйка. Радушно арестантов приняла, пригласила пройти, погреться. Достала из русской печи чугунок картошки… Ганя в горницу заглянул, любопытно, как в России живут, а на тумбочке гармошка. Потёртая трёхрядка. Ганя сам немножко баловался. Не из записных деревенских гармонистов, но кое-что умел…
Отец у нас тоже немного играл. Перед глазами картина. Я стою вечером в ограде. Это, скорее всего, было в пасхальную седмицу. В тот год весна ранняя пришла. Синие сумерки. И смотрю, отец на лошади верхом, а в руках гармошка. Ворота из жердей – высота, может, метр тридцать, метр сорок – я не успел подскочить и открыть, а отец в сумерках не заметил, что они закрыты, и скачет чуть не галопом на препятствие… Но конь казацкий (кажется, Рыжка был) одним махом перелетел барьер. Я только ойкнул…
Ганя увидел в избе гармошку, у хозяйки спрашивает: «Тётенька, кто играет?» Средних лет женщина рукой махнула: «Да тут ссыльный дед…» И называет: «Иван Фёдорович Кокушин». Ганю обожгло: это ведь дядя! Родной дядя! Всё совпадает – фамилия, имя, отчество. По рассказам отца знал, что дядя Ваня неплохой гармонист. Никогда его Ганя не видел. «Где он?» – спрашивает хозяйку. «Дрова заготавливает, скоро придёт». Ганя мне рассказывал: «Твержу одно: Боже, дай повидаться с дядей! Дай увидеть его! Молюсь, ведь в любой момент конвоир может скомандовать: “На выход!” И погнать дальше». Друзьям Ганя сказал, что гармошка, похоже, его родного дядюшки, с которым никогда не виделись. Дядя Ваня заходит, удивился – незнакомый люд в избе. Ребята вчетвером на лавке сидят. Один говорит: «Ну-ка, дядя, погляди-ка! Среди нас родственник твой! Угадаешь?» Ивану Фёдоровичу шёл тогда шестьдесят шестой год. Седой уже, но крепкий. С одного взгляда по обличью узнал племянника, указал на Ганю: «Этот из Кокушиных!»
Дядю Ваню раскулачили в 1932 году и отправили в Шелопугино. Сын его Артём за год до этого с вооружённым отрядом родного дяди Семёна, поднявшего восстание против коллективизации, ушёл в Драгоценку.
Ганя с дядей Ваней обнялись. В доме, конечно, разговора не могло получиться. Выбрали какую-то минутку, вышли на крыльцо, Ганя рассказал, что Артём арестован, дядя Сеня арестован, в сорок пятом обоих в Союз увезли. Не знал Ганя, да и откуда мог знать, что дяди Сени уже нет в живых. Сказал, что бабушка в тридцать третьем умерла, поведал вкратце о нашем отце, дяде Кеше, дяде Феде, остальных родственниках, что жили в Трёхречье. «Дядя Ваня зубами заскрипел, заплакал, – рассказывал Ганя. – Слёзы потекли по щекам. И говорит с болью: “Зачем ты, племянник, сюда пошёл? Зачем?” Смахнул слезу: “А Тёма! Я-то думал, хоть у него в Драгоценке всё хорошо…”»
Тоже случай, Божье провидение. А случайно ничего не бывает… Никто из наших больше дядю Ваню не видел. Отец его разыскивал, как приехали в Союз, но не успел, получил известие, что в 1955-м Иван Фёдорович Кокушин умер. В Шелопугино похоронен. Про Артёма на наш запрос сообщили, что умер в лагере в Воркуте. Дочерей дяди Вани отец разыскал. Тая жила в Лесосибирске, скончалась в доме престарелых. Мой брат Митя ездил в конце семидесятых к ней. Шуру, Александру Ивановну, занесло на Дальний Восток. Раза два присылала нам посылки с красной рыбой. Умерла уже... Царствие им Небесное…
Все братья моего отца, даже те, кого никогда не видел, сохранись в памяти потому, что отец о них рассказывал. Он разыскал всех, кого смог найти. Никто, ни дядя Кеша, ни дядя Федя, приехав в Союз, не пошевелили, как говорится, рогом в поисках родных, только отец. Он стремился знать всех родственников, весь свой корень. Чувство родства было у него редкостное. Задался целью ещё в Драгоценке, когда собирались на целину: «У меня в России много родственников, надо всех найти». Взял на себя эту объединяющую миссию. И рассказывал обо всех мне, как бы передавая информацию. Говорил: «Это наша фамилия, наша кровь. Не обязательно тесно родниться с каждым, тут уж как Бог даст. Но я должен всегда знать, как мне молиться за того или другого: о здравии или уже о упокоении».

МАТЕРИАЛИЗМ ПРОКОПИЯ
В 1954 году, 26 июля, мы железной дорогой приехали на станцию Чебула, это Новосибирская область, выгрузились, а дальше повезли нас в кузове грузовика в Чебулинский свиносовхоз на птицеферму. Жильё – два длинных барака. Чуть раньше туда доставили переселенцев из Маньчжурии по фамилии Мунгаловы и Парыгины. У нас две семьи. Брат Афанасий женился в 1951-м, у него росли две дочери. Выделили семье Афанасия комнату в бараке и нам через стенку на восемь человек чуть побольше площадью – квадратов двадцать. Условия ещё те… Крысы бегали…
Школа за семь километров. Ходили осенью и весной пешком, зимой управляющий лошадь выделял.
Отец, чуть обжились (приехали – ни картошки у нас, ни моркошки, ни лука на зиму, а семья-то дай-то Бог каждому), стал активно искать сына Гавриила и братьев: Ивана, Василия, Семёна. Про дядю Сеню, бывало, скажет: «Семёна навряд ли живым оставили». Мама перебьёт: «Не каркал бы ты, отец». Прав оказался. Кто-то подсказал адрес, куда писать в Москву. Отец определил меня в писари. Ганю разыскали быстро, весной 1955-го. В августе пятьдесят шестого он освободился. При Хрущёве срок скостили. На всю жизнь запомнил нашу встречу. В тот день я метал совхозное сено. Волокушами подвозили копны, а я вилами подавал на стог, их называли там зародами. К вечеру ни рук, ни ног после такой работы. И вот привезли на птицеферму, захожу в свой барак, и обдало неописуемой радостью, такое счастье нахлынуло – Ганя, брат Ганя за столом. У меня все эти годы хранилась его кожаная сумка. Ремень через плечо, клапан, застёжка какая-то – харчи возить. Берёг, не знаю как – брата вещь, память о нём. С детским оптимизмом верил всё время, даже когда ничего не знали о нём, твёрдо верил: Ганя жив. У мамы вырвется иногда: «Как там наш Ганя?» Раз застал её, стоит на коленях перед иконой, лицо мокрое от слёз. Резануло по сердцу: за Ганю молится.
Увидел его в бараке, застыл в дверях, Ганя вскочил, обнялись. Ему тридцать, мне шестнадцать. В памяти у меня Ганя молодой, ещё не брился, тут мужик. Мама говорит: «Павлик, сбегай, огурцов нарви». Ганя следом встал: «Вместе сходим». Огородик был от барака метров за сто пятьдесят. Места сами по себе красивые, речушка Кривой Ояш, метра два-три шириной, с заросшими ивняком берегами, вода холодная. Выше по течению стояла старинная деревня Кривояш, туда в школу ходил. Вблизи речушки наш огородик. Подошли к грядке, Ганя заплакал. Грядки были не на земле, на подъёме – парник. Так лучше растёт, созревает быстрее. Я на даче выращиваю на земле. У соседки парник (корову держит – с навозом проблем нет), недели на две раньше, чем у нас, поспевают огурцы. У парника Ганя заплакал да горько так, слёзы побежали-побежали. И не сдерживается… Десять лет не видел огурцов…
Я в восемьдесят восьмом году купил под Любино старый домик, завёз материал и через два года взялся строить. Ганю позвал на помощь. Беру летом отпуск, Ганя из Казахстана приезжает, в селе Троебратное жил, и мы и с ним месяц вдвоём строим. За три лета поставили стены, оштукатурили внутри. В лагере Ганя прошёл зековские строительные университеты. Говорил: «Я специалист безразмерного профиля». И сварщик, и плотник, и кладку кирпича мог гнать, штукатур, отделочник отличный... А был ещё скорняк и портной…
В 1948-м его на барже по Енисею доставили в Норильск. В лагере в первый день столкнулся с земляками из Трёхречья, которых в сорок пятом СМЕРШ забрал, они сообщили радостную новость: тут Прокопий Кокушин. Ганя разыскал двоюродного брата, тот упросил начальство перевести Ганю в свою бригаду, и почти восемь лет на соседних нарах спали, последней крошкой делились… Зеки восхищались братской дружбой…
Славно мы с Ганей поработали на строительстве дачи, ну и поговорили власть. С Ганей интересно, много читал, думал. Днём работаем, а вечерами сядем, выпьем немного... И каждую неделю устраивали выходной день, тогда уже без ограничения часов до пяти утра разговоры разговаривали… Он не один раз повторял: «Вот, Павлик, я всегда верил в Бога, и плохо было, и хорошо – верил. В лагере случалось, до того тяжко, думаешь: да за что наказан на такую муку? За какие грехи каторга? В пятьдесят градусов мороза тебя гонят! Ветер, темень… Если ещё нездоровится… Упасть бы, казалось, и всё. За что? Но никогда Бога не похулил. Терпел. На всё Его воля. Прокопий, бывало, горячится: “Какой Бог? Нет никого. За что ты здесь мучаешься? За что я страдаю? Справедливо?! У нас к скотине во сто раз лучше относятся! Я шёл в Россию из любви к ней, с верой в Родину, которой буду служить, которой нужен… А меня мордой в парашу! Что это за Бог такой? Нету никого, нет!”»
Есть у меня знакомый из новообращённых православных. В нём что-то от начётника. Ему требуется всё по формуле разложить. Как-то пристал: «Вы говорите, в Драгоценке подавляющее большинство верили в Бога. Это что – обязательно молились утром и вечером? Постились? Исповедовались? Причащались? Каждое воскресенье в храм?»
Были и такие, но в общей массе, пожалуй, нет. На большие церковные праздники не работал никто. Это обязательно. На Пасху всей семьёй шли к всенощной. Храм в Драгоценке, Сретенский Казачий собор, был не маленький, но на Пасху всё село не вмещалось. Народу набивалось, стоишь, и нет возможности толком перекреститься. Бывает, вообще никак, руку нельзя поднять. Яички, куличи освящали у стен церкви после крестного хода. Морозно, темно, только от снега и звёздного неба свет. Тут уже и смех, радостные возгласы, христосование… Батюшка идёт, кропит куличи, радостно глаголет: «Христос воскресе!» И такое счастье вторить ему: «Воистину воскресе!»
Домой вернёмся с всенощной, отец молитву прочитает, похристосуемся, яичками обменяемся и садимся разговляться. Пост строго не соблюдался в нашей семье. Мама постилась, остальные – нет. Но на Страстную неделю не готовилось мясное и молочное. Никто не ел скоромное. Не скажу, чтобы дома молились. За стол сядем, мама про себя помолится. Поедим, отец встанет, перекрестится, поблагодарит Бога за хлеб-соль. Это обязательно, всегда и везде – в поле, на покосе… Я пошёл в школу в сорок седьмом, уже не было Закона Божьего, а до сорок пятого года – обязательный предмет. Дома у нас висела икона Георгия Победоносца. С приходом советских взрослые боялись: церковные праздники отменят, церкви закроют. Нет, официальных запретов не последовало.
Ганя остался верующим на всю жизнь. Ни лагеря, ни советская власть не поколебали. Любил он Прокопия и сокрушался: «Больно было, когда с ним спорили в лагере. Говорил ему: “Проня, моли Бога, чтобы выбраться отсюда, какой ещё материализм!” А он упрямый… Бьёт себя в грудь: “Я – материалист!” А Боженька всё видит. И вот у меня три сына, внуки, а Прокопий лежит в вечной мерзлоте, и дети бесславно ушли. Ни одного внука. Как хочешь, так и понимай. О мёртвых грех говорить с осуждением, да факт фактом. Есть, Павлик, суд Божий, даже и здесь…»
Я уже вспоминал, как Прокопий первый раз к нам после лагеря приезжал в 1957-м. Был момент – за столом сидели он, сестра его Мария Иннокентьевна, брат Николай Иннокентьевич, Ганя, отец мой с мамой. Прокопий отцу с вызовом бросил: «Я, дядя Ефим, в Бога не верю! Я – материалист по убеждениям!» Я-то ещё юный был, но резануло по ушам. По сей день слышу его голос, горячий, в гордыне непримиримый.
Как объяснял Ганя, Прокопий по молодости прочитал какие-то заразительные на атеизм книжки, да и червоточина в мировоззрении его отца, дяди Кеши, не могла не сказаться, что-то передалось сыну.
Дядя Кеша, Царствие ему Небесное, на фронт в Первую мировую не попал, хотя был призван ещё в 1912 году (рождён в 1891-м), и всю войну простоял на границе с Монголией. Несколько месяцев служил в одном полку с атаманом Семёновым. Когда началась революция, затем Гражданская война, оказался в Канске, служил в милиции, мужик был грамотный, читал книжки, горячо ратовавшие за коммунизм, атеизм и всеобщее безбожное равенство. Даже Маркса читал дядя Кеша. Да ещё тесное общение с казачками-фронтовиками сыграло свою роль. Распропагандированные большевиками, они дезертировали с передовой и принесли в Сибирь, в Забайкалье соблазнительные идеи: земля нам! власть нам! Бога нет! воля отныне и навеки простому люду! А раз Бога нет – гуляй, рванина, бояться некого… Уравниловка многим отравой запала в голову…
Мой отец, он в 1990-м скончался, тридцать шесть лет, что жил в Союзе, терзался, задавая себе и окружающим вопрос: почему так случилось? И не находил ответа. Ему казалось – дикий абсурд, как было не понять дьявольскую уловку коммунистов-большаков столкнуть русских лбами? На гулянках, бывало, хватал за грудки станичника Банщикова Степана Павловича. Тот участник Первой мировой, урядник (два Георгиевских креста), пошёл за красных, а в результате оказался в Драгоценке. Отец тряс его, вопрошая: «Ты, казак, георгиевский кавалер, урядник, почему добровольно, не под ружьём, не из страха смерти поддержал красных?» Степан Павлович был широк в плечах, на полголовы выше отца. Он виновато улыбался, как нашкодивший школьник, жал плечами. Не было у него ответа.
В Драгоценке как-то отец с друзьями загулял. Натуру имел широкую. Мог привести домой до десяти мужиков. Где-нибудь начнут, а потом зовёт: «Айдате ко мне». Заходит, водку на стол, матери: «Васса Петровна, люби и жалуй моих гостей». Мама без радости принимала такие компании, но и не выгоняла. До песен мужики сидели. Когда в красной избе, когда и в зимовье… Это было году в 1952-м, сразу после Троицы, вот так же пришла компания человек шесть, среди них дядя Кеша. И вдруг слышу, крики, стук. А мы с мамой в огороде, она мне: «Павлик, беги, чё-то шумят больно!» Я в зимовье, гляжу: мужики отца моего и дядю Кешу растаскивают, лавки повалены, четверть по столу катится, водка льётся из горлышка... Заспорили о политике, о социализме, и до кулаков у родных братьев дошло… Дядя Кеша в этой свалке руку обжог о плиту…
В дядю Кешу идеи революции крепко засели: царей – взашей, дворцам – война, труженикам города и деревни земной рай в мозолистые руки. И ведь никакие коммунистические газеты в Драгоценке (там их быть не могло) его не обрабатывали, никакое радио не пело в уши. Наоборот, сколько живых примеров, подтверждающих обратное для мозолистых рук… Родного брата Семёна того же взять… А работа СМЕРШа в 1945-м… Был же у отца крепкий иммунитет на большевиков. Он-то, казалось, пацаном Гражданскую видел, пороху не нюхал… Только и всего – со своей лошадью привлекался белыми к работе в обозе – перевозил грузы для военных нужд. В одной поездке заразился тифом, но мать выходила…
В начале 1956-го брат Афанасий с семьёй переехал из Новосибирской области в поселок Песчаное Павлодарской области. Меня родители отправили с ним. Жили на квартире у младшего сына Иннокентия Фёдоровича – Николая. Он с двадцать шестого года. Тоже, кстати, из тех, кто убегал в Советский Союз. В 1948 году махнул. Повезло, политическую 58-ю статью не влепили. Но не на сто процентов с распростёртыми объятиями был встречен родиной патриотический порыв. За переход границы три года отсидел. Дядя Кеша жил в Песчаном вместе с дочкой Марией. Их домик почему-то назывался финским, хотя чухонцы никакого отношения к этому проекту не имели, таких домов строилось в Казахстане много, главным строительным материалом был камыш. Он в щиты собирался и с двух сторон обмазывался глиной… Соорудил дом дядя Кеша сам. Я частенько на пути из школы заходил к нему побеседовать. Дом стоял на берегу протоки Иртыша. Идеологические споры мы не заводили, куда уж мне, девятикласснику, соваться, расспрашивал дядю о Забайкалье, о жизни до революции в Кузнецово, о казачьей службе, о Гражданской войне, о Трёхречье, нашей родне… Что касается стародавней жизни, я с детства любопытствовал. В память врезалась картина… Дядя Кеша сидит в казачьей гимнастёрке, старенькая уже, для домашнего употребления, голова наголо острижена, сколько его помню – всегда почему-то под ноль стригся, сидит на стуле и смотрит в окно… Стояла весна, лёд только что сошёл, за окном тяжёлая, холодная вода протоки, заречные дали… Смотрит дядя Кеша задумчиво, как бы отвечая кому-то, говоря, вроде как и мне, и не только: «Я думал, племянник, здесь по-другому жизнь устроена, не ожидал, что так плохо».
В принципе, отказался от своих убеждений. Брату своему, отцу моему напрямую сказать не мог, гордость не позволяла, а мне…
В 1964 году, жил уже в Лесосибирске, пошёл на автобусную остановку, упал и умер мгновенно.
Натурой был азартной, нетерпеливой. Может, думается мне, потому и клюнул на быстро-сладкие идеи социального равенства, безбожного коммунизма-материализма, небесного царства на земле? Любил карты, бега. Ни одни скачки в Драгоценке без его бегунцов не обходились. Не мелочился – славился большими ставками. И картёжник заядлый, мог проиграться в пух и прах, но и выигрывал, случалось, помногу. Характер горячий, уж если заусилось – остановиться не мог. Или пан, или голова в кустах. Почему рано умер? Однажды выиграл в карты большой капитал. Отец говорил: в переводе на лошадей – с десяток добрых коней мог купить на те деньги. Видать, выпивка была. Хотя вот здесь дядя Кеша отличался умеренностью. В отношении вина больше на дядю Федю походил, чем на моего отца. Отец запросто мог потерять меру, дядя Кеша никогда не напивался. После крупного выигрыша, кажется, в буру играли, соперники, их было двое, из зависти набросились на него с кулаками. Не могли примириться с проигрышем. Где игра, там обязательно есть недовольные, бес это знает, ну и сработал, подтолкнул на драку... Может, проигравшие деньги хотели отобрать. Дядю Кешу с ног сбить – это сильно постараться надо было, при невысоком росте кряжистый, сильный. Из такого мужика двух можно было выкроить. Всё же шкворнем по голове достали... Подленько, сзади… Долго отлёживался, долго потом жаловался на головные боли… Через много лет травма сказалась роковым образом.
Сыновья, Михаил (умер в 1949-м от аппендицита в Драгоценке) и Прокопий, уже были в силе, отомстили на следующий день за отца, бока обидчикам намяли, мало тем не показалось. Прокопий боксом занимался…
Отец мой, кстати, тоже по натуре был азартным, но в карты не садился... Бега, охота – это да... Как сейчас помню, я мальцом-первоклашкой прихожу из школы, во дворе стоят сани, а на них волк убитый, волков много водилось в Трёхречье, у этого вместо лапы культя торчит... Спрашиваю отца: «Что такое?» – «В капкан попадал, отгрыз и ушёл».
Прокопию судьба выпала жестокая. Освободившись из лагеря, остался в Красноярском крае. От природы способный, выучился на буровика, стал начальником буровой установки в геологоразведке. В 1966 году я в институтском читальном зале открываю «Огонёк» – ой, батюшки! На второй странице обложки Прокопий! У буровой установки. В каске… Без того здоровый мужик, в брезентовой робе – вообще богатырь! Такой казачина бравый... Как я обрадовался. Побежал в киоск, купил журнал, товарищам хвастаюсь: «Видите, брат двоюродный! Прокопий!» Он поколесил с геологами по Красноярскому краю. А семья жила в Норильске, туда же переманил потом сестру Марию из Казахстана. В Норильске родились у Прокопия сыновья: Толик и Саша. Толик – умница, поступил в Ленинградский университет. Без всякого блата с первого раза на одни пятёрки экзамены сдал.
Последний раз мне удалось увидеть Прокопия в 1981-м. Неожиданно подвернулась командировка. Начальник вызывает к себе и начинает просительным тоном: «Павел Ефимович, надо в Норильск слетать. Срочно». Декабрь месяц, холодина. В Норильске вообще жуть стояла, ниже сорока пяти температура и с ветром. Начальник не знал, что у меня за полярным кругом родственники. Я восторженные эмоции дипломатично не показываю, смолчал, что в Норильске брат, к нему и в пятьдесят градусов не испугался бы… «Надо, – говорю, – так куда денешься». «Я в долгу не останусь», – обрадовался начальник. Сдержал слово, премию выписал. И я побывал в местах, где два брата каторгу отбывали. Прокопий, бедный, был прикован к постели. Паралич. Жалкая картина. Не разговаривал. Сестра предупредила: может не признать. Но узнал. Я рассказал о родных: братьях, сёстрах, дядюшках. Кивал головой… По жизни Прокопий не любил пьяных, кривился, когда водкой от тебя пахнет… Я, как приехал, с мороза выпил стопочку, не удержался под пельмени, поэтому старался в сторону от него говорить…
Умер, Царствие ему Небесное, через два месяца.
Иногда думаю: Бог пожалел Прокопия, дал ему смерть раньше сыновей. Толик через год после него…
Похоронив Прокопия, жена его Катя перебралась, как у них говорят, «на материк», в Красноярск. Толик окончил первый курс университета в Ленинграде. А на втором заболел воспалением мозга. Не исключаю, сказались климатические условия севера – солнца мало, полярная ночь… Врачи не сразу определили, что к чему. Температура скачет, головные боли. Учиться нет никакой возможности, Толик взял академический отпуск, ездил в Кисловодск подлечиться. На какое-то время боль отпустит и снова… У меня голова болит, когда пожадничаю парной… Часа через полтора потом начинается… Если нет под рукой таблетки – аспирин хорошо помогает – на стенку готов лезть, настолько выматывающая душу боль. Страшно представить, если подобные мученья нельзя ничем унять и они изо дня в день… Толик не выдержал. Мать вечером приходит с работы, а на столе записка: «Мама, пожалуйста, не суди меня…» Сначала перерезал вены дома… Но, видно, не мог уже терпеть, жили недалеко от затона, бросился в прорубь. Ещё и двадцати не было парню...
Младший сын Саша активно занимался каратэ. По физическим данным в отца. Кандидат в мастера. Отслужил армию в спортроте. Демобилизовался, а тут перестройка, попал в компанию. Его тётка, моя двоюродная сестра Мария Иннокентьевна, рассказывала. Как-то Саша пришёл домой с товарищем и принёс чемоданчик. Посидели, попили чаю, ушли. Мать стала делать уборку в комнате сына, глядь – чужой дипломат. Женщина есть женщина, любопытства ради открыла и ужаснулась – деньги. Тогда ещё были купюры с портретом Ленина. В дипломате сплошь двадцатипятирублёвые и десятки. Стала спрашивать сына. Он: «Мам, не бери в голову, друзья попросили». Дескать, он и не знал, что там деньги. Месяца через два уезжает в Новосибирск. Сказал: «На соревнования». Милиция следила за их бандой. В частном секторе в Новосибирске окружили дом. Предложили сдаться. Банда не согласилась. Началась перестрелка. Саша решил прорываться, выскочил через окно, кулаком сбил милиционера, что оказался на пути, потом перемахнул забор… Но операция проводилась основательно, возможные пути отступления перекрыли – другой милиционер прямо в лоб Саше выстрелил.
Тогда наркотики только-только начинались, Сашина банда занималась этой заразой. За месяц до смерти Саша приезжал в Норильск. Уверен, не просто погостить у своей родной тётушки Марии Иннокентьевны. Как только та приехала из Красноярска с похорон, к ней заявились с обыском из КГБ. Нашли Сашину записную книжку. В ней адрес моего племянника, Сашиного двоюродного брата Сергея, сына Василия Семёновича. Тот учился в Москве в сельхозакадемии. К нему в общежитие тоже кагэбэшники приходили. Очень им хотелось связи с Москвой найти…
Так и погибли Толик с Сашей. В 1994 году я был на их могилке в Красноярске, лежат в одной оградке… А Прокопий упокоился в вечной мерзлоте…

ТРОЕБРАТНОЕ
Боже, каким отец ходил счастливым, получив первое письмо от Гани из лагеря. Конечно, и мама, но та сдерживалась на людях. Отец светился, всем докладывал: «Сына нашёл! Гавриил Ефимович, старший мой, откликнулся!»
Ганя после лагеря подался в строители. Ирония судьбы или ещё как назови: в Казахстане казаки-забайкальцы, изгнанные сначала Россией в Маньчжурию, а потом Китаем в Советский Союз, сделали ещё одну попытку собраться вместе… В Новосибирской области родители прожили больше двух лет. Быстро поняли: оставаться на птицеферме – тупик. Совхоз никакого жилья, кроме барака, не мог предоставить, строиться отец не видел смысла. Он вёл переписку с земляками, один из них – Кузьма Матвеевич Музурантов – позвал в Казахстан. Было двое Музурантовых – Кузьма и Андрей… У них возникла идея подтянуть трёхреченцев в Троебратное. Село стояло в пятнадцати километрах от границы Казахстана с Россией, и оказалось на железнодорожной ветке Курган – Кокчетав, построенной под освоение целины. Станцию назвали Пресногорьковская, в двадцати пяти километрах был районный центр Пресногорьковское, бывшая казачья станица Сибирского казачьего войска, одна из тех, что стояли по Горькой линии. Чем соблазнял Музурантов земляков, сзывая их в Троебратное? Наличием дешёвого и даже почти дармового стройматериала. На узловой Пресногорьковской станции находился пункт мытья товарных вагонов. Поставили под это дело паровоз для подачи горячей воды… Вагоны из-под цемента. Его возили не в мешках. Дуроты на целине хватало выше крыши. Я впервые поехал в Троебратное в июне 1957-го, выхожу на перрон, и в нос ударил винный запах. На платформе гниют огромные бурты зерна, что осенью не вывезли… Цемент разгружали так, что на полу вагона оставалось как минимум по щиколотку, а то и по колено первоклассного стройматериала. Собирай перед помывкой вагона, забирай – это уже ничьё. Дармовыми были добротные стойки, которыми крепился пиломатериал на платформах. И сам пиломатериал шёл большим потоком на целину, приобрести его, в том числе и вполне официально, не составляло труда. За пиломатериалом на станцию приезжали снабженцы целинных совхозов, и всегда можно было договориться с кем-нибудь из них купить кубометр-другой досок. Без проблем запасались кормом для скота на зиму. Осенью водители-солдаты машину зерна предлагали за литр водки.
Трёхреченцы начали кучковаться в Троебратном. Ехали из Новосибирской, Омской, Курганской областей. Железная дорога делила село на две части. Трёхреченцы стали массово строиться в одной из них. Только Музурантовы поставили восемь домов. По дому каждый из братьев, а также детям.
Отец мой два дома построил. Первый по забайкальскому способу – мазанку. Рубится чаща, ивняк, из него плетётся плетень на каждую стену. Плетень обмазывают глиной – вот тебе и стены. Сенки пристраиваются. Осень, зиму и весну в мазанке прожили, а потом шлакоблоки лили и к следующей зиме стены обложили блоками. В конце пятидесятых ещё один дом отец выстроил. И братьям, Гане и Мите, по дому поставили.
Ганя жил строительством. И официально в строительной организации работал, и подрабатывал… Как-то при мне начал считать, сколько домов его руками возведено в Троебратном в конце пятидесятых – начале шестидесятых годов. Получилось, только казакам-трёхреченцам – четырнадцать. Строил кирпичную школу-десятилетку, клуб кирпичный. Я в него после армии ходил…
Мы жили по улице Интернациональной, на ней домов пятнадцать принадлежало выходцам из Маньчжурии. С Трёхречья, а также с КВЖД, как мы говорили, с линии. А всего в Троебратном до развала Союза жило более восьмидесяти семей трёхреченцев и их детей… Только Кокушиных десять, Музурантовых, как уже говорил, – восемь, Лелековых – шесть, Брагиных – пять семей, Фоминых – четыре…
Сейчас в Троебратном, в той части, где мы жили, как после войны. Остовы домов торчат… Школы будто не было – по кирпичикам разобрали, от клуба я нашёл один фундамент. А казаки только под крестами на кладбище. Могил двести трёхреченцев. Царствие им Небесное. В прошлом году был в Троебратном. Мама с папой лежат в той земле, дядя Федя, тётя Харитинья, старший брат Ганя, жена его, двоюродный брат Николай Фёдорович – мой крёстный… В девяностые годы основная масса потомков казаков ушла из Троебратного, благо Россия рядом. Вот и получилось: из Забайкалья вытеснила революция и коллективизация, из Маньчжурии – китайская революция, из Казахстана – перестройка…
Кладбище в Троебратном не заброшенное. Один предприниматель (потомок трёхреченцев) забор добротный поставил, скот не топчет могилы. Поклонился я родным бугоркам, помолился у родных крестов, поплакал у памятника крестника – Алексея Гавриловича Кокушина…
Чекисты держали под контролем Троебратное. Алексей, старшин сын Гани, рос в отца – физически сильный, характером заводила. Мы его полугодовалым в 1958-м в Кургане крестили. Батюшка в солидном возрасте, старик, но крепкий, борода чёрная, строго вопрошает меня: «Знаешь, что восприемник в случае смерти родителей берёт на себя заботу о крестнике?» Видит, я молодой, зелёный совсем, девятнадцать только-только исполнилось. «Знаю», – говорю. Алёшка разорался, как водой его батюшка обливать начал… Крикливым рос…
Получилось не крестник провожал к могиле восприемника, а наоборот…
Алексей отменно в хоккей играл. Его команда по всему району первенствовала. Он и тренер, и капитан, и организатор заливки льда, выбивания экипировки. Рассказывал, в райком комсомола пришёл просить форму, спортинвентарь. Так и так, объясняет, группа ребят подобралась, двадцать пять человек, хорошая команда, три раза в неделю тренируемся… А ему с подозрением: «И что, вы сами организовались? Так вы далеко можете пойти в своей самодеятельности». Чекисты в Троеобратном хлеб честно отрабатывали. В Драгоценке среди посёльщиков находились агенты НКВД, и в Троебратном не обошлось без осведомителей. Был такой Пешкин, потом-то узнали: сексотничал об умонастроениях односельчан-трёхреченцев. Для чекистов мы не простые целинники – из белогвардейской заграницы, как таких без внимания оставить. Ещё и ухитрились после Китая самовольно съехаться вместе, пользуясь либерализмом властей. Алексей – лидер среди молодёжи. На виду в школе, в клубе, на стадионе. Постоянно вокруг него круговерть – друзья, товарищи… Алексея, призвав в армию, наладили, как мужика головастого и умелого, в элитные части – в стройбат. На Семипалатинский полигон. Шахты оборудовать для испытания атомного оружия. Нахватался там, бедняга, радиации.
Казацкие гены не так-то просто получилось угасить. Алексей вернулся из армии, женился, троих детей родили с женой, а потом у него все ногти выпали. В сорок три года умер. И брат его младший Николай в стройбате служил. Правда, в Капустином яре, на ракетном полигоне. Наверное, и среднего сына Гани, Павла, засунули бы как какого-нибудь штрафника-уголовника, но тот призывался не из Троебратного, из Кургана, его в танковые части направили.
У Гани была бумага официальная о реабилитации, он её сжёг… Повторял: «Хозяин собаку обидит, она до смерти будет зло помнить, так и я». Выбросил в печку документ о реабилитации: «Что он мне? Разве вернёт годы, что в лагере провёл?!» А могла бы та бумажка пригодиться. У Гани два сына, за пятьдесят обоим, получали бы компенсацию, как дети репрессированного, пусть небольшую, но всё же рублей триста с чем-то, какие-то льготы по коммунальным платежам. Я сочинил письмо от имени племянников, будто они сами сделали запрос. Пошёл в ФСБ, в архив, пропуск выписали, рассказал, что к чему, заявление от племянников оставил, через месяц пришёл ответ. Оказывается, никакой реабилитации брат не подлежит. Получилось, документ о полной реабилитации, который сжёг, ему по недосмотру выдали. По политической 58-й он действительно реабилитирован. Но ведь кроме 58-й у него статья за незаконный переход границы. А это совсем другое дело, по нему реабилитация не предусмотрена.

АФАНАСИЙ И МИТЯ
…Как-то не спалось, начал считать, и у меня получилось только из тех, кого знал лично, или наши рассказывали, человек пятьдесят ребят-трёхреченцев убегали в Советский Союз. Чаще переходили Аргунь зимой. В августе сорок пятого пришла Красная армия, бравые русские парни, красивые, сильные, победные принесли с собой дух России, заломившей хребет Германии. В этой стране можно стать танкистом, лётчиком, учёным… В ней от восточной границы до западной две недели ехать на поезде… Там Москва с Кремлём, о котором рассказывали в школе, который видели некоторые казаки-забайкальцы, воевавшие в Первую империалистическую. Там русские братья. Там будущее. А в Китае ты иностранец, и чем дальше, тем холоднее отношение к русским…
Брат мой Афанасий Ефимович с двадцать седьмого года… Сыновья у моих родителей рождались тройками и погодками. Первая тройка: Гавриил, Афанасий, Дмитрий – двадцать шестого, двадцать седьмого, двадцать восьмого годов рождения. Вторая – тридцать девятый, сороковой, сорок первый…. Старшая сестра Тоня с тридцатого года, младшая сестрёнка Галя с пятьдесят второго.
В Драгоценке школа была семилетка, а в сорок шестом сделали десятилетку. Афанасий в первом выпуске, в сорок седьмом окончил. Как сейчас помню: в школе старшеклассники представление дают, на сцене брусья гимнастические, мой брат Афанасий подходит к снаряду и пошёл показывать фигуры «высшего пилотажа»… Невысокий, крепкий, стройный… Я, само собой, сидел гордый…
Он, как выяснилось, ещё в школе вынашивал с друзьями планы, ещё тогда навострился махнуть через границу. После сорок пятого появились советские учебники, книги. Учителя говорили: вас ждёт ваша Родина, вы нужны ей. В сорок восьмом, сразу после Крещения, Афанасий с двумя друзьями рванул. Взяли нашу лошадь – воспользовались моментом, отца с матерью дома не было, – запрягли в сани и дёру... Поехали вчетвером, один в качестве сопровождающего – лошадь пригнать обратно. Отец возвращается, глядь, саней нет, коня нет... С перекошенным лицом вбежал в избу: «Где этот стервец? Когда уехал?» У меня за день до этого горло заложило, мама не велела выходить из избы, на полатях сидел, поэтому не видел, когда Афанасий улизнул. Мне он ни слова не сказал. Отец в седло и в погоню. Снегов в Трёхречье больших не выпадало, в сильные морозы земля растрескивалась. Всегда была опасность, лошадь (особенно, если подслеповатая) могла угодить ногой в трещину. Нога ломалась как спичка. Бог отца миловал, на бегунце, Урёшке, вёрст за десять до границы по санному следу настиг беглецов, завернул.
Афанасий после этого уехал в Харбин на повышенные ветеринарные курсы при КВЖД. Но не окончил их, с год поучился, бросил, вернулся в Драгоценку и пошёл в школу преподавать географию…
После неудачной попытки Афанасия младший Кокушин из первой тройки сыновей – Дмитрий – наладился в побег на советскую сторону. По льду и тоже с друзьями. Перешли границу и сдались пограничникам: хотим жить в России, а не на чужбине у китайцев. От него отец никак не ожидал такой прыти. Митя с детства страдал болезнью ног. До трёх лет вообще только ползал. Потом по молитвам матери поднялся на ноги. Но всю жизнь ходил тяжело. Среднего роста, кряжистый, хоть куда парень, а походка ненормальная... Физический недостаток не остановил, отправился за сорок с лишком вёрст. Он и ещё четверо или пятеро таких же романтиков. Сговорились, лошадь тайком взяли, теперь уже не у нас, также нашли провожатого – лошадь вернуть. Всё получилось в лучшем виде. По льду перешли Аргунь и к пограничникам: вот мы, молодые и красивые, хотим жить в Советском Союзе, принимайте патриотов. Пограничники, само собой, сграбастали нарушителей. И случилось невероятное – выгнали обратно: мотайте в свой Китай, и чтоб духу вашего здесь не было. Я хорошо запомнил, как Митя вернулся в Драгоценку. У меня дружок был, Витька Шароглазов. Он забегает к нам во двор: «Ваш Митька вернулся». Увидел нашего скорохода на улице, обогнал, спеша сообщить мне радостную весть. Отец на крыльце стоял, смотрю, у него слёзы на глазах. Думал, Митя, как и Ганя, исчезнет бесследно. После убёга Мити отец места себе не находил, корил себя, что не уберёг сына, не нашёл убедительный слов…
Двадцать дней пробыл Митя с друзьями в Советском Союзе… Пока решалась судьба перебежчиков, их, искателей интересной жизни, привлекли к общественно-полезному труду – пилить дрова на нужды погранзаставы. Митя пообщался с пограничниками, поговорил с местными жителями. Воочию увидел послевоенную колхозную деревню. А что она была? У колхозника в подворье коровёнка, с пяток овечек, пару свиней, одежонка самая примитивная. Разве сравнить даже с худшими хозяйствами в Драгоценке…
Но Мите повезло. Думаю, НКВД сбой дал, не достал чёрные списки на Кокушиных, из которых явствовало, что дядя перебежчика – Семён Фёдорович – восстание поднял в тридцать первом, родной брат Гавриил и двоюродный Прокопий уже в лагерях с клеймом «политические», там же в ГУЛАГе двоюродный брат Артём… А, может, изменилось отношение к перебежчикам? Китай зароптал, жалко стало: народ уходит, оголяется приграничный район, если все побегут, кто будет держать северные территории. Дмитрия и его товарищей наладили пограничники обратно в Маньчжурию: идите вон, и чтоб больше вас не видели. После них так со многими поступали.
А за месяц до Мити наш двоюродный брат Николай Иннокентьевич, двадцать шестого года рождения, Прокопия родной брат, убежал за Аргунь. Я о нём уже говорил, его не отпустили обратно, но и дали всего три года, только за переход границы. Отсидел и жил после лагеря в Красноярском крае. О нём мы узнали, когда приехали в Советский Союз. Писем посылать в Трёхречье из лагеря он даже с таким «детским» сроком не мог.
Всего ничего «гостил» Митя в Советском Союзе, но когда в 1954-м родители засобирались в Россию, категорически заявил: «Ни за что!» Ругань стояла дома несколько дней, война шла на смерть. И отца отговаривал. Хотел в Австралию.
Митя потом (умер, Царствие ему Небесное, в 2007 году) говорил: «Павлик, я пожалел вас, отцу было уже пятьдесят, а вас у него четверо, ты, самый старший, в седьмом классе, Гале всего два года. Как вы в нищей стране будете жить?»
Патриотизм Митин рассеялся за несколько дней, что провёл на погранзаставе…
Ух, как он коммунистов материл, Ленина… Жил брат в Кургане. Сына воспитал. Был случай, работал Митя на мелькомбинате простым рабочим, образование-то всего четыре класса, и попал в медвытрезвитель. Это середина семидесятых. У Мити натура: как подопьёт – говорил во сне. По полночи мог ораторствовать. И не отдельными фразами, нет, чешет, как с трибуны, связанно, пространно… И всегда материл большевиков… Тема номер один в пьяном сне. Целые монологи произносил. Над ним частенько подшучивали по этому поводу. В трезвом состоянии молчун, что спросишь – односложно пробасит, зато во сне, после того как примет стакан другой водки, как пойдёт выговариваться, выплёскивать накипевшее. Ганя смеялся: «Митя, ты сегодня ночью прямо как Ленин на броневике». – «Хоть кто, только не Ленин», – смущался и возмущался Митя.
Забрали его в вытрезвитель. Отметили мужики день мукомола (получку) да Митя не рассчитал силы, денёк был явно не в его пользу, и загремел в весёлое заведение. Как сам говорил: «впервые в жизни отметился в вытрезвоне». И раззвенелся по своему пьяному обыкновению среди ночи. Во сне произнёс горячую антикоммунистическую речь, богато унавоженную матами. Особенно нажимал в адрес Владимира Ильича. И по соратникам его революционным прошёлся. Всем, не скупясь, поднёс по матушке и по батюшке. Как назло ни один сокамерник не проснулся, не толкнул в бок оратора: хватит базлаить, не мешай спать! Дрыхли на соседних койках мертвецким сном. Митя и разошёлся без тормозов.
Утром лейтенант вызывает: «Ты чё это, мать твою, нёс ночью?» Митя тоже не дурак: «Откуда знаю? Пьяный в драбадан, за что и сграбастали ваши!» – «Да за такие слова мало на Колыму упечь!» Митя тупо бубнит: «Ничего не знаю, мало ли что с пьяных глаз человек во сне намолотить может. Работаю хорошо, на Доске почёта второй срок вишу». Отбрехался.
Но двадцать пять рублей лейтенант с него слупил сверх оплаты за предоставленные услуги. Восемьдесят было в карманах у Мити, четвертную за политическую неблагонадёжность лейтенант конфисковал в свой карман: «В следующий раз думай, когда спишь».
Митя рублей сто пятьдесят получал – в копеечку влетела ему пламенная речь.

ПРОПАСТИНУ ИЗ КРЕМЛЯ
Я раз по пьяни тоже, было дело, намолол. Срок бы не получил, не те стояли времена, но из института могли вытурить. Сначала из комсомола, а дальше почти автоматически из института. Учился на последнем курсе, приехал с каникул на неделю раньше, дома подзаработал деньжат, хотел в Омске ботинки да пальто на зиму купить. В институт заскочил и с Олегом Морозовым столкнулся нос к носу, из нашей группы парень. Олег из комитета комсомола выходит. «Привет» – «Привет». На четыре года меня младше, я-то после армии в институт поступил. Никогда с Олегом близки не были, в одних компаниях не гуляли, тут предлагает: «Слушай, у меня сегодня день рождения, пойдём ко мне отметим это не самое плохое дело. Родители уехали в дом отдыха в Чернолучье». Купили водки, как сейчас помню, три рубля двенадцать копеек стоила. Я деньги даю, он: «Нет-нет, ты мой гость». Покупаю ему в качестве подарка килограмм самых дорогих шоколадных конфет. Жили Морозовы в центре, на набережной. Хорошая трёхкомнатная квартира. Мать, уезжая, борща Олегу наварила. По тарелке навернули под водочку. Колбаса, селёдка на столе.
После второй рюмки зацепились за политику. Меня понесло: «Большевики воевали не за идею о всеобщем равенстве, а против России». Я знал это с детства, слышал, видел. Приехав в Советский Союз, на примере братьев, прошедших лагеря, понял окончательно. В армии много читал. Мне не нужен был ни Солженицын, никто. Олег талдычил, как по учебнику, о классовой борьбе, об угнетённых и угнетателях, социальной несправедливости. Я приводил примеры, как работала, воевала за Отечество моя родня, с каким сочувствием относились в Драгоценке к России. Прочитал ему строчки землячки Марины Чайкиной:

Там обычаи русские свято хранили –
В деревнях, вдоль прозрачных нетронутых рек.
И молился о благе великой России
В деревянных церквушках простой человек.

Вовсе не враги мы были Родине. И жили, как уже говорил, крестьянин с тридцатью головами скота считался малоимущим, он освобождался от поселковых налогов. Олег (Царствие ему Небесное, рано умер, до пенсии года три не дожил, молюсь о упокоении его души) горячо возражал, доказывал. У него дядя-инженер сидел десять лет, в тридцать седьмом забрали. «Ну и что, – кипятился на мои доводы Олег, – лес рубят, щепки летят!» Я в ответ пример дал, как в августе 1945-го, переправившись на амфибиях через Аргунь, в Драгоценку нагрянул СМЕРШ. Потом на «студебеккерах» стали увозить мужчин в Хайлар. Олега ничем не пронять, раскричался: «Они же в прошлом белогвардейцы, каратели! Уничтожали мирных жителей за сочувствие красным!» Но я-то знал не по книжкам, как сами красноармейцы (Гражданская война уже давно закончилась) зверствовали в сёлах Трёхречья. Почти все приграничные деревни по Хаулу снялись и ушли вглубь Трёхречья, не выдержав набегов карателей, не щадивших ни детей, ни женщин…
Собственно, Гражданская война давала о себе знать в Трёхречье и в двадцатые, и в тридцатые, и в сороковые годы. Японцы, придя в Маньчжурию, использовали белоказаков, засылали их со шпионскими и диверсионными целями в Советский Союз. Из-за Аргуни тоже приходили «гости». В Казахстане познакомился с земляком, дядей Андреем Фоминым. С сыном его Гошей нас призывали в армию. Они с Трёхречья, с деревни Верх-Урга. У дяди Андрея на лице с правой стороны на скуле страшная вмятина. На свадьбе в приграничной деревне Караванной гулял (было это в середине тридцатых), вдруг его вызвали. С ещё одним парнем вышел за ворота, а там трое с винтовками, коней под уздцы держат. В Гражданское одеты. Сразу не поняли парни, что к чему, подвыпившие, весёлые, пошли за теми… А потом допёрло до Фомина – их же не так просто ведут. Эти трое уже нетерпеливо гонят парней, в спину толкают: быстрей шевелите ногами. Фомин говорил, что его с кем-то спутали, не он был предметом акции, по ошибке схватили, хотя как-то обмолвился, что служил у атамана Семёнова в Особом Маньчжурском отряде (или ОМО). Пусть не офицером, но к этому отряду у чекистов было рьяное отношение. А с другой стороны вопрос: почему он в сорок пятом в лагеря не попал, членов ОМО хватали одними из первых? Ведут Фомина на расстрел. Я его уже в солидном возрасте видел, когда ему за шестьдесят было. Могучий мужик, огромной силы, косая сажень в плечах. Он напарнику по расстрелу шепнул: «Ты бери одного, я двоих зашибу». Тот побоялся ввязаться в драку за освобождение, понадеялся – обойдётся. Фомин так не считал, без помощи товарища набросился на конвоиров. Красноармейцы попались крепкие. Сбили Фомина с ног, один в голову выстрелил. Полчелюсти снесло пулей. Нерешительного напарника Фомина следом уложили наповал, а Фомина посчитали убитым: голова – кровавое месиво, явно – готов. И торопились, вдруг из деревни прибегут на выстрелы. На лошадей вскочили и дёру. Фомин через какое-то время пришёл в себя, голова к дороге примёрзла. Отодрал, кое-как добрался до крайней избы. И выжил, народились дети.
С моим отцом они работали в Троебратном на станции, разгружали вагоны с углём. Однажды после смены пришли к нам, мама приготовила закуску, казаки выпивали, Фомин рассказал о себе. Да, забыл сказать о важной детали – почему он, не сомневаясь, пошёл со свадьбы с этими тремя. Один из них был дальним родственником. Фомин с ним потом встречался. Ездил в Забайкалье в конце пятидесятых, родом был из Александровского Завода, там столкнулся с родственником. Посмеялись два казака, вспоминая кровавую стычку, этим и кончилась встреча. Фомина вылечил китаец, были среди них искусные лекари. Увечье осталось до смерти. Прожил он почти восемьдесят лет, шестьдесят из них с обезображенной половиной лица.
Про Фомина я Олегу не рассказывал, поведал другое. В 1929 году во время краткосрочного конфликта Китая с Советским Союзом (имел место таковой) чекисты активизировались в Трёхречье и провели сразу несколько акций уничтожения казаков. Одна из них произошла в конце сентября 1929-го. Отряд красноармейцев переправился через Аргунь и двинулся в направлении деревни Тынхэ, она стояла на речке с таким же названием. Это, собственно, уже не Трёхречье, ближе к Хайлару. Места малолюдные, деревень почти нет в округе. В Тынхэ согнали всё мужское население, даже пацанов старше двенадцати лет, более шестидесяти человек вывели за деревню в Красную падь. И всех из пулемётов... Самое страшное, среди красноармейцев-карателей (как и в случае с Фоминым) были земляки расстреливаемых и даже родственники.
Алёша Баженов, ему всего-то было двенадцать лет, испугался и бросился бежать от пулемётов, пуля угодила в шею... Упал… Командир отряда отдал приказание после расстрела: «Пройтись наганами по головам и штыками по животам, всех добейте». Алёша лежит чуть поодаль от остальных в луже крови. Это и спасло... Хотя, один Бог знает, что лучше… Каратели посмотрели на мальчишку, залитого кровью, один другому бросил: «Этот готов». Зачем, дескать, мараться с ним.
Отца Алёши первым убили. Он собрался на свою заимку, взял уздечку и пошёл за рабочим конём, что пасся за деревней в табуне. Чуть отошёл от крайних домов и напоролся на карателей. Ему бы, завидев красноармейцев, бежать, как-то предупредить односельчан. А, скорее всего, сразу и не понял, что за люди. До этого красноармейцы открыто прошли через деревню Цанкыр, сняв предварительно звёздочки с фуражек. Их приняли за белых. Там каратели никого не тронули, цель их была Тынхэ. Баженова решили убрать на месте, но не пулей, выстрел могут в деревне услышать и раньше времени всполошиться, собственной уздечкой задушили.
Алёша Баженов не вынес потрясения расстрела, сошёл с ума. В Драгоценке при японцах построили паровую мельницу. Алексей часто ходил вокруг неё… Что-то бормочет, разговаривает-разговаривает сам с собой. Высокий, нескладный, голова к плечу наклонена, глаза в землю уткнёт, будто что-то ищет. Я его видел, когда было Алёше под тридцать. Жутковатая картина. Мы, дети, боялись его. Обязательно холщовая сумка через плечо… Принимался панически кричать, если на него направляли палку. Боялся – начнут стрелять… Года через три после войны Алёшу увезли в Харбин, там умер в психиатрической лечебнице.
Акция в Тынхэ получила широкую огласку. В Харбине докопались: командовал карательным отрядом Моисей Жуч, его заместителем был Клавдий Топорков. Международная общественность узнала об этом злодеянии. Была послана нота в Лигу Наций. Той осенью двадцать девятого года каратели совершили несколько налётов, пострадали посёлки Аргунский, Комары, Усть-Уровск… Если в Тынхэ расстреляли только мужское население, в других местах были случаи убивали целыми семьями, от грудных детей до стариков. Более трёхсот человек уничтожили в Трёхречье… В Верх-Кулях убили священника и его сыновей, священника, прежде чем убить, привязали за волосы к лошади, и волокли по земле…
Я рассказал Олегу о расстреле в Тынхэ, Алёше Баженове. Он не верит: «Быть не может! Чистой воды провокация. Известный приём, чтобы опорочить кого-то, надо под его марку сделать гнусность. Явно – это дело рук белогвардейцев! Сработали под наших! Ты ведь читал, что делали каратели Колчака в Омской области, в Тюменской. У мамы есть знакомая, её дядя был царским офицером, но воевал на стороне красных, попал в плен, так ему погоны прибили гвоздями к плечам! Взяли погоны царской армии и прибили. Дескать, ты должен такие носить. А у вас в Забайкалье каратели атамана Семёнова сколько крови пролили подобными устрашающими акциями?»
Каратели Семёнова отличались беспощадностью, тут ни убавить, ни прибавить. Кровь лили и казачью, и мужичью… Я, конечно, не мог доказать Олегу правоту своих слов документальными свидетельствами. На тот период ими не располагал. Но одно такое появилось лет на десять позже у земляка Василия Чипизубова. Железобетонное доказательство. И не какая-та газетная заметка. Из советских органов (да ещё каких!) бумага. Чипизубов был человеком смелым, отсидел десять лет в лагерях. Трёхреченец. Не побоялся в самые махровые застойные семидесятые годы пойти в КГБ. Написал, что лично знал свидетелей карательной операции, в 1935 году был на месте расстрела в Красной пади, где односельчане в память об убиенных поставили поклонный крест. Указал точную дату карательной операции – 29 сентября 1929 года, количество расстрелянных – шестьдесят два человека. И просил подтвердить факт разбойного нападения красноармейского отряда на русское поселение в Маньчжурии. Что самое удивительно, КГБ не отписалось, не отмахнулось, был дан письменный ответ: данный факт имел место.
Сам я не нуждался в свидетельствах. Я прекрасно знал мать Алёши Баженова – Аполинарию Ивановну. Она второй раз вышла замуж за моего дядю Иннокентия Фёдоровича, дядю Кешу. У него при родах в 1930 году умерла первая жена, та самая красавица полячка, привезённая в Кузнецово забайкальским казаком с немецкого фронта в качестве трофея. Дядя сошёлся с Аполинарией году в тридцать первом. Перевёз их с сыном Алёшей и дочерью Варварой из Тынхэ в Драгоценку. К Аполинарии Ивановне из Хайлара приехала родная сестра Надежда Госькова. И так получилось – Кокушины и с ней породнились. На Надежде Ивановне женили моего другого дядю – Семёна Фёдоровича. Тут мой отец с дядей Федей постарались. Сосватали Надежду, чтобы вернуть дядю Сеню к жизни, отвлечь от трагедии, происшедшей с женой, что зарезалась в Кузнецово, не выдержав издевательств чекистов. У дяди Сени с Надеждой родилось двое детей – Анна и Георгий, и живут они не где-нибудь, а в Омске.
Госьковы из ясашных. У меня есть фотография с похорон двоюродного брата Михаила Фёдоровича. Ранняя весна тридцать шестого года, у гроба в ограде человек тридцать родни. Аполинария Ивановна на переднем плане. И явно читается на лице наличие бурятской крови.
Дядя Кеша с Аполинарией Ивановной и пяти лет не прожили одним хозяйством, что-то не срослось. В год, когда умер Михаил, они уже разошлись. Дядя Кешу домовитым не назовёшь, его тянуло в мужские компании, подолгу жил на заимке. Занимался только скотоводством, к хлебопашеству душа не лежала. Ничего не сеял. Любил жить сам по себе. Видимо, это Аполинарии Ивановне не нравилось. Набожной была, а дядя Кеша, как я уже говорил, в Бога не верил…
И это ещё не всё в наших родственных связях с Аполинарией Ивановной. Её дочь Варвара вышла замуж за моего дядю по маминой линии Ивана Петровича Патрина.
Варвара живёт в Австралии. Аполинария Ивановна, когда в пятьдесят четвёртом началась эпопея отъезда русских из Маньчжурии, слышать не хотела о возвращении в Россию. Как и мой брат Митя, который готов был податься хоть куда, только не в Союз. Варваре в декабре 2009-го девяносто лет исполнилось. Я позвонил ей, поздравил. Живёт с дочерью, два сына рядом. Муж, Иван Петрович Патрин, в сорок пятом был арестован сразу, как СМЕРШ появился в Драгоценке, проходил по особым спискам, как сотрудничавший с японцами. Он был мобилизован ими, прошёл военную подготовку в отряде Асано. В Союзе отсидел десять лет, вышел из лагеря, и ему разрешили соединиться с семьёй, уехал в Австралию, но Варвара не приняла. Жил у сына. Кстати, ещё одна сестра Аполинарии Ивановны – Дарья – вышла замуж за японца, в сорок пятом с ним вместе бежала и умерла в Японии. Раскидала судьба…
Недавно узнал ещё один нюанс о Тынхэ, касаемый родни. Тайну открыл перед смертью в 2002 году муж моей родной старшей сестры Тони – Пётр Павлович Банщиков. В карательной акции участвовал муж его тёти. Рядовой красноармеец после расстрела безоружных в Красной пади дал дёру. Понял, больше не сможет выполнять такие приказы. Во время ночного марша, когда отряд спешно уходил к границе, выждал удобный момент и отстал. Места знал, свернул на пустующую заимку. До следующей ночи там отсиживался, а потом по темноте тайком пришёл в деревню Верх-Кули к родственникам… Честно рассказал, как оказался в Трёхречье. Уйдя из отряда, попал между жерновами. В Союз обратной дороги нет, и в Трёхречье, узнай казаки, что он из карателей... И те и другие не помилуют, попадись им в руки, и обе стороны будут по-своему правы. На семейном совете родственники решили: надо менять фамилию. Двадцать девятый год, легализоваться в Китае было нетрудно. Он взял фамилию Тимофеев. А был Опрокиднёв. Зигзаг судьбы: в один день опрокинулась вся жизнь. Тимофеев уехал подальше от Тынхэ в Барджакан. Женился на родной тёте моего зятя Петра Павловича Банщикова (тогда он, конечно, никаким зятем не был – родился в двадцать восьмом году). Умер Тимофеев-Опрокиднёв году в сорок четвёртом, естественной смертью, унеся в могилу свою тайну. Знали о ней единицы.
Сомневаться не стоит: чекисты искали предателя Опрокиднёва, их агентов хватало в Трёхречье. В каждой из девятнадцати деревень имелись завербованные казаки. Приходящие разведчики тоже открыто крутились. А что не работать в идеальных условиях. Язык изучать не надо. Объезжает вроде как обычный мужик деревни, продаёт дары природы (в округе полно голубицы, брусники, смородины, груздей, рыжиков, подосиновиков с подберёзовиками) и на ус мотает, что и как. Покуривая, светские новости узнаёт. Это потом, через много лет, выяснилось, что за грибники-ягодники ездили по деревням. Кое-кто из них в сорок пятом в красноармейской форме со СМЕРШем появился в Трёхречье. Тимофеева Бог миловал, не попал в сети НКВД. Родственники не проговорились, сберегли раскаявшегося карателя, а чекистам не подфартило вычислить. Узнай, что за птица скрывается под Тимофеевым, акт возмездия провели бы непременно. И не просто убили на месте. Выманили бы или выкрали.
Сын Тимофеева уехал в Австралию. И прожил там до глубокой старости. Думаю, мать поведала ему историю отца, почему сын и выбрал самую дальнюю точку от Советского Союза, отбывая «на целину». Из Трёхречья мало кто за океан отправился. Для деревенских жителей – из них не все паровоз видели, хотя станция Хайлар была в каких-то ста верстах – Австралия представлялась краем света. Ехать через весь Китай на поезде, плыть на пароходе…
Отец Петра Банщикова – наш сват Пал Дмитрич Банщиков – не захотел уезжать из Китая. Ни в Австралию с сестрой (жену он схоронил к тому времени), ни с сыном в Союз. Боялся, вдруг здесь вычислят, что он покрывал преступника-перебежчика, не доложил китайским властям, кто есть муж его сестры. Поэтому Пал Дмитрич посчитал для себя лучшим вариантом остаться в Китае. В Культурную революцию его хунвейбины взяли в оборот за русское происхождение. Русские всем как кость в горле. Схватили – и к стенке. Точнее, к дереву. Сейчас, дескать, мал-мала убивать будем. К счастью, дело кончилось инсценировкой. Над головой пули прошли. Как только сердце выдержало, ведь за шестьдесят ему было? Кое-как удалось после этого Пал Дмитричу вырваться в Союз. Жил в Кустанае, раза два приезжал к отцу в гости в Троебратное. Но так никому, в том числе и сыну, не сказал о Тимофееве-Опрокиднёве. Настолько всё скрывалось. Зять наш Пётр в 1995 году летал в Австралию тётю попроведовать, племянника и только там узнал эту историю. А мне лишь перед самой смертью открылся.
Я Олегу Морозову рассказал о карательной операции. Водка язык развязала, промолчать бы даже из соображения – на день рожденья пригласили, а я затеял с комсомольским секретарём антисоветскую беседу. Олег кричит: «Враньё! Чистой воды провокация белогвардейская!»
Кстати, вскоре после нашей стычки с Олегом познакомили меня с земляком Анатолием Фёдоровичем Федченко. Он в сорок четвёртом году возил на машине Алёшу Баженова в Хайлар в лечебницу. «Сильный был, – рассказывал, – два здоровых мужика еле сдерживали, если вдруг буйствовать начинал. И страшно боялся воды…»
Подраться мы с Олегом не подрались. Я выскочил из-за стола, дверью хлопнул, по лестнице башмаками прогремел, чуть не до городка Нефтяников пешком прошёл, не мог успокоиться, в голове крутился спор, я продолжал что-то доказывать Олегу, внутри всё кипело: как можно жить таким слепцом?! Одним словом, испортил Олегу праздник. На следующий день проснулся в прескверном настроении. И не от выпитого накануне. Первое, что ударило в голову: «Дурак, что я наделал?» «Всё, – думал, – хана учёбе». Как специально подстроено: пригласил, спровоцировал на разговор, а я, деревня-простофиля, раскрылся. Будто птенец желторотый. В армии замполит учебки, капитан Большаков спрашивает: «Почему не комсомолец? Надо вступать!» Там не скажешь: «По идеологическим соображениям».
В школе я поначалу хотел в комсомол. Но был случай в 1955 году на уроке истории. Учителем, это в деревне Кривояш, был Останин… Сидели мы за одной партой с Мишей Мальцевым. И вот Останин что-то бубнит… Вместо правой ноги у него был протез. Я поначалу думал: фронтовик, воевал, получил ранение в бою. Для меня, пацана, все фронтовики – особый народ. Как же – смерти в лицо смотрели, фашистов били. Потом выяснилось: Останин по пьянке обморозился… Миша Мальцев вытащил комсомольский билет из кармана, подаёт мне: смотри. Он знал, что мы из Китая. Собственно, мы даже одеждой отличались. Ходили казачата в гимнастёрках. Блестящие пуговицы, два больших накладных нагрудных кармана, воротник стойка, подпоясывалась гимнастёрка или ремнём, или боевиком – узеньким кожаным ремешком. Он завязывался на узел, а на конце пластинка металлическая. Боевик – особая статья для молодых и форсистых казаков. Бляшечка какая-нибудь особенная… На ногах носили ичиги – сапожки из мягкой кожи, без каблуков, под коленом завязывались. На зиму у меня были унты из лося, прочнейшие и мягкие. Подошва из толстой кожи, без каблуков. Тёплые, конечно. Первый раз в унтах в школу пришёл, на меня смотрели, как на марсианина… Я комсомольский билет разглядываю, Останин увидел и на весь класс ругательным тоном: «Комсомолец Мальцев, на каком основании вы даёте комсомольский билет сыну белоэмигранта?»
На всю жизнь сделал антибольшевистскую прививку. Никогда не забуду его слова. Как было больно и обидно! За себя, отца. Какой он белоэмигрант? И почему меня надо сторониться?
И я зарёкся с комсомолом. Но на слова замполита капитана Большакова про себя думаю: а ведь тоже проходной билет в институт. В армии я твёрдо решил, демобилизовавшись, идти в вуз. Пишу заявление. На комсомольском собрании взвода просят рассказать биографию. Я предварительно продумал ответ. Место рождения не Китай назвал, а КНР пулемётной скороговоркой выдал. С деревней и районом значительно проще, по-русски звучат: Трёхреченский район, посёлок Драгоценка. Сказал уверенно. Что выехали в Союз опустил, сразу перешёл на год окончания школы… И вот призван в армию, стою перед вами готовый вступить в авангард советской молодёжи. Невыгодные моменты замял для ясности, и никто ничего не понял.
Всегда был настороже, а с Олегом прорвало. Столько сил вложил в меня отец, так мечтал, пусть хоть один из детей получит высшее образование. Отправляя меня в армию, а потом в институт, наказывал: «Павлик, только держи язык! Мало ли что! Не лезь на рожон!» Дома у нас понимали: власть в любой момент может круто обойтись. Как жалею, уничтожили все фотографии, где родственники сняты в казачьей форме. Ни одной не осталось. Было фото, даже два, Ганя на казачьих сборах. На одной держит Урёшку под уздцы. Вторая групповая: бравые парни в гимнастёрках, в папахах, с шашками. С добрый десяток хранилось в семейном альбоме. На одной дядя Семён в казачьей форме на коне... Мама в один день приняла решение: нельзя держать такой криминал. И сожгла…
С мыслью о том, что скоро вызовут, я жил несколько недель. Олега увидел дней через пять. На автобусной остановке стою, он подходит, руку подал как ни в чём ни бывало. Но и после этого я не был уверен, что пронесло. Олег оказался порядочным, не стукнул. Он после диплома остался в институте, работал освобождённым секретарём комитета комсомола, защитил диссертацию. Никогда мы с того раза больше с ним не откровенничали, не оказывались рядом в компаниях, и он ничем не намекнул о споре на дне рождении, будто и не было его…
А у брата Мити, того, что в вытрезвителе всю ночь кудряво материл Ленина, с началом перестройки появилась поговорка в ответ на сладкие посулы о новых временах: «Какой чёрт перестройка! Вы сначала пропастину из Кремля, из мавзолея, вынесите, а потом уж начинайте перестройку».
В корень простой человек смотрел.

КОЛЛЕКТИВИЗАЦИЯ ПО-КИТАЙСКИ
В 1949 году, 1 октября, к власти в Китае пришёл Мао Цзэдун. Китайцы засучили рукава на социализм. Эскизы социальных преобразований Советский Союз предоставил, срисовывайте, братья-китайцы, и вперёд. На селе началась коллективизация. В Трёхречье первым делом она коснулась коренного населения. В Драгоценке прошлись карающим мечом по Китайской улочке. Скотоводством и землепашеством китайцы не занимались, зато были торговцы, сапожники, портные, фотографы и огородники. Первые огурцы всегда у них. Длинные, аппетитные. Идёт китаец пружинистой походкой по посёлку, на плечах коромысло, весь в движении, кричит: «Хозяйка-мадама, огурсы!» Картошку до русских не знали. Начали выращивать. Работяги, конечно. В Драгоценке обитали довольно зажиточные китайцы. Их начали шерстить. Конфисковывали всё – товар, капитал, заодно и жизнь… У китайских коммунистов ещё проще с коллективизацией, чем у наших, было…
Запомнился эпизод: едет по улице бричка, правит, надо понимать, коммунист-китаец, а за ней на привязи, как собачонка, китаец-богач бежит-запинается. Местный буржуй. Была за Драгоценкой Скотская падь. Овца падёт или корова – туда увозили. Не закапывали. Срабатывала естественная экологическая система. Волки быстро очищали местность от падали. Китайца-купца, протащив по Драгоценке, доставили в Скотскую падь. Народ китайский и русский созвали на показательное уничтожение угнетателя. Отвязали мироеда от телеги и на колени. У китайцев это национальная традиция – на коленях казнить. Так головы когда-то отрубали. Здесь к расстрелу приговорили без суда и следствия. Какой суд, когда богатей? Поставили на колени и в затылок из винтовки. Я тоже увязался за всеми в Скотскую падь, отец рявкнул: «Домой!» И правильно сделал. Подобных расстрелов было несколько. В сумме не один десяток драгоценских китайцев-кулаков в Скотской пади подверглись классовой экзекуции. Как-то встретил данные: в Драгоценке жило около девятисот китайцев, а русских полторы тысячи. Если в Верхних Кулях, втором по величине посёлке Трёхречья, русских было как в Драгоценке, то китайцев всего-то человек тридцать. В других деревнях и того меньше. Но почти в каждой деревне нашлись китайцы, сошедшие за кулаков.
После них взялись за русских. Советское консульство в Маньчжурии дало согласие на коллективизацию, чтоб, значит, китайцы не обиделись. Ломать – не строить. Дураков и подлецов под любой лозунг искать не надо, сами найдутся. Нищих в Драгоценке не было, небогатые – да. Кто-то из них соблазнился на чужое. По Трёхречью прошла директива – самых зажиточных раскулачить и организовать колхозы. Принародно расстреливать, слава Богу, с показательные пробегами по селу не стали, но дело пошло по схеме: у богатых отобрать – бедным раздать. Под этот маховик попала моя единственная тётушка по отцу, Царствие ей Небесное, покоится в Казахстане – Соломонида Фёдоровна. Мы жили в соседях, через заплот. Муж её Налётов Иван Михайлович из ясашных – с примесью тунгусской крови. Это обстоятельство, а также то, что он вдовцом сватался к девушке Соломониде, её мать, мою бабушку, заставило сказать: нет. Единственную дочку и вдруг за мужика с ребёнком, вон сколько молодых казаков на неё заглядываются. «И отец, будь живой, не благословил бы», – непреклонно держалась своей позиции бабушка. Не дала разрешительную бумагу, а нужна была именно бумага, без которой не обвенчаешься. Однако старшие братья встали на сторону сестры, провели работу с матушкой, скрепя сердце та согласилась. И вскоре поняла: не ошиблась. Много знала Драгоценка прекрасных хозяев, Налётов был исключительным. Отстроил дом, который и сегодня можно назвать коттеджем… Не помню другого во всей Драгоценке крытого не тесовой кровлей, а оцинкованным железом. Иван Михайлович пользовался авторитетом у казаков. При постройке миром храма его избрали председателем строительного комитета… Есть у меня ксерокопия статьи из харбинского журнала с фотографией этого комитета, Иван Михайлович рядом со священником сидит. И заметно, что левый глаз повреждён. Он был из тех мужиков, которые всё умеют: столяр, шорник, сапожник… Однажды сапоги шил и повредил шилом роговицу… В его табуне ходило более сорока лошадей, крупнорогатого скота держал сотни полторы голов. Своя сноповязалка, веялка, сеялка, молотилка, сепаратор, плуги…
Реквизировали у Налётовых всё. Оставили коровёнку и лошадь, дескать, какая китайская власть добрая – не пустила по миру. Из дома выгнали. Тут уж как хотите, пожировали и будет. Тётушка с мужем пошли к сыну.
Самое забавное, их раскулачили, а зять их – Георгий Андреевич Шубин – в колхоз записался. Вот уж парадоксы судьбы. Это был тот самый Гошка, который в тридцать втором году под пулями бежал от голода из советской колхозной деревни. Родители у него умерли в конце двадцатых, он один остался. Бродяжничал. Сестра его Наталья, на семь лет старше, в то время уже в Маньчжурии была. Мне отец году в семидесятом сказал, это держалось в тайне: Наталья, сбежав в Маньчжурию, попала в Хайлар. За душой ни гроша, и одно время в самом начале тридцатых годов работала в доме терпимости. А потом перебралась в Драгоценку, вышла замуж за Мирсанова, вдовца, лет на десять её старше. С моими родителями Наталья была в хороших отношениях, покумились даже – она крёстная моему брату Михаилу.
Гошка, отчаявшись выжить в Забайкалье, решил подорвать в Маньчжурию: знал, что где-то там сестра. Пошёл зимой через Аргунь. Пограничники засекли перебежчика, открыли огонь из винтовок. Повезло Гошке, метких стрелков не оказалось среди красноармейцев, пули свистели рядом, но ни одна не задела. Невредимым пришёл в Драгоценку. Став парнем, женился на моей двоюродной сестре Тоне, тётушки Соломониды дочери. А как началась коллективизация в Китае, одним из первых подался в колхоз.
У Налётовых была небольшая мельница, и зять их – Гошка Шубин – при ней за механика. Газогенераторный движок стоял, ремённая передача, жернова, мы пацанами заглядывали посмотреть. Рядом с мельницей поленница маленьких чурочек для движка. Шубин заправлял на мельнице. Её тоже, конечно, реквизировали у Налётовых. И как-то быстро после этого она сломалась, стояла заброшенной.
Колхозники жили, как в советском кино, с затеями. В начале мая пятьдесят второго года мимо школы на посевную едут на бричках. Мы, пацанва, на крыльце стоим, они с плакатами и раздольной песней «От колхозного вольного края»… В Драгоценке семей пятнадцать вошли в колхоз. В других посёлках и того меньше – три, четыре... У нас в надежде на богатое беззаботное будущее записались в коллективное хозяйство, кроме Шубиных, Белоусовы, Бояркины, Даурцевы, Писаревы. Последние – родители моего одноклассника Пети Писарева… Кто-то надеялся по колхозному дурака валять, как в том анекдоте. У колхозника спрашивают: «Какой секс предпочитаешь, коллективный или индивидуальный?» – «Само собой, коллективный!» – «Почему?» – «Сачкануть можно!»
Петя Писарев, Царствие ему Небесное, был на год старше меня, а учились вместе… В год коллективизации, в начале апреля, мы с младшим братом Мишей, дай Бог ему здоровья, под Курганом живёт, чистим в ограде, Петя Писарев верхом въехал в колхозный двор, бывший Налётовых, в нашу сторону направил коня… Дворы у нас были комплексные, один для лошадей, второй, со стайкой, для коров. В ограде в зимнее время стоял скот дойный и рабочие лошади, а молодняк на заимке. У нас была заимка в пади Заалтыш, это километров двадцать от Драгоценки…
В ограде с Мишей чистим… Работы для пацанов всегда хватало… Только рабочих лошадей у отца в хозяйстве до двадцати доходило. Двор здоровенный… Усадьбы у всех по гектару и больше. Оно и не надо таких площадей. Да на дармовщинку что не нарезать, налоги не платили. Лишь после сорок пятого ввели китайцы пошлину – и то поначалу незначительную. На усадьбе красная изба с кладовкой, отдельно домик – зимовье. Пол в красной избе деревянный, в зимовье – земляной. Там русская печь была приподнята над полом, а под ней курятник. В зимовье новорождённых телят в морозы держали, ягнят. Стоял большой сепаратор. Коровы не молочного направления, но всё равно молока от сорока-пятидесяти голов набиралось порядочно. При японцах появилось электричество. На паровой мельнице установили движок, столбы поставили, провода протянули... У нас и в зимовье лампочка была. На усадьбе также стоял амбар, сенник, баня (по-чёрному), огород тут же.
В зимовье вплотную к русской печке стояла деревянная кровать, называли её голбец. «На голбце отдыхал». И полати на печке. В детстве я слаб на горло был, часто прихватывала жестокая ангина. Как горло заложит, мама загоняет на полати. Однажды угораздило на Пасху заболеть. До слёз обидно: все в бабки играют, на качелях качаются – специально строили огромные качели, – а я на полатях реву. Мама, Царствие ей Небесное, успокаивает: «Павлик, у тебя вся жизнь впереди, наиграешься ещё».
Навоз, перемешанный с соломой, скапливался в ограде быстро, а как сантиметров в десять слой наберётся, надо вывозить на задворки… И вот грузишь, грузишь его на сани… А всё одно что-то оставалось, перегнивало… Нижние жердины заплота уходили в землю. Приходилось наращивать заплоты. С годами чуть не на метр поднималась ограда.
И получалось идеальное место для неформальных спортивных соревнований. На школьном стадионе проводились районные олимпиады, со всех деревень Трёхречья собиралась молодёжь. Парни, девушки… Играли в волейбол, бегали, прыгали. Мы, пацанва, насмотримся, наболеемся, а как разъедется олимпиада, устраиваем свою – улица на улицу. Мини-стадион разворачивали в ограде для скота, перегной – лучше не надо подушка для прыжков в длину, высоту. Взрыхлишь, и площадка готова. Умудрялись даже с шестом прыгать. Для этого выбиралась жердь лёгкая и прочная… Я легко с таким пружинящим снарядом полтора своего роста брал…
На моей памяти перегной стали использовать в качестве топлива. Вблизи Драгоценки все берёзы в падях вырубили, ездить по дрова приходилось вёрст за двадцать-тридцать. Дополнительным топливом стали применять аргал, так на тунгусский манер назывался кизяк. Перегной по весне, пока смёрзшийся, отец рубил на кирпичи, мы, дети, складывали их в штабель с отверстиями для просушки, за лето он естественным образом высыхал и прекрасно горел…
Чистим с Михаилом в ограде, сани нагружаем, Петя Писарев появляется на гнедом жеребце Буране, на водопой его гонял, на ключ в Кокушинскую падь, заодно променаж сделал, жеребец лоснился от пота. Петя мой ровесник, а ещё у него был старший брат Георгий по прозвищу Патришонок. Тогда я не задумывался что и почему – Патришонок и Патришонок. Через много лет узнал, что он мой двоюродный брат. Петина мать нагуляла его в девках с моим дядей по маминой линии – Иваном Петровичем Патриным. Астаха Писарев взял её с чужим ребёнком. У Астахи была кудлатая голова и улыбался всегда как солнце. С кем из взрослых я любил здороваться, так с ним. С ограды увижу – идёт, сразу за ворота и навстречу ему. Ты малец, но он здоровается с тобой, как со взрослым. Ни тени снисходительности. И ты себя чувствуешь настоящим парнем. С Петькой Писаревым мы учились в одном классе. И вот он на Буране верхом заезжает… Отменный был у Налётовых бегунец. Высокий, белые носочки на передних ногах. Шёл первый колхозный год, ещё не успели разбазарить новые коллективные хозяева табун Ивана Михайловича. Надо отдать должное, Петя был неплохой наездник, с любовью относился к лошадям. Бегунца к заплоту направил, меня окликнул: «Ну что, Павлик, как там ваш Рыжка?» У отца в то время подрастал бегунец – рыжий, горячий, грива на две стороны, отец ему пророчил хорошее будущее: «Не один приз, Павлик, возьмём с Рыжкой!» Рыжка и сам рвался в бой. Любил, когда я его в галоп пускал. Петя спешился, с хитрецой бросил: «Скоро ваш Рыжка будет в колхозной конюшне!» Я отцу передал эти слова. Нас по схеме коллективизации должны были раскулачивать во второй волне. После первой планировалась масштабная следующая. Отец не стал дожидаться, не афишируя свои намерения, поехал с Рыжкой в Хайлар и продал...
Поплакал я тайком от родителей, жалко было бегунца до горьких слёз, ведь так мечтал, видел себя, как на скачках первым лечу на Рыжке к финишу на виду у всей Драгоценки…
Матерью Рыжки была Косолапка. У отца как один бегунец выходил из строя, на подходе обязательно другой. В табуне всегда две-три матки... Родилась Косолапка в Никольские морозы. У землячки Марины Чайкиной в стихах о Трёхречье есть слова: «Край и дик, и суров, а трескучей зимою голубей на лету подсекает мороз». На Николу морозы под пятьдесят градусов – обычное дело. Отец утром пошёл во двор сена скотине дать, смотрит – жеребёнок трясётся от холода. Часа три уже как народился. Отец подхватил его и в зимовье. В угол для новорождённых телят поставил… Кобылка это была. Печь натопил… Долго возился с ней. Какими-то отварами поил, чуть не спал рядом, бегал по ночам смотреть, пока не отошла... И выходил… Но простуда взяла своё – отразилась на ноги, они искривились. Почему и назвали Косолапкой. В рабочие лошади с таким увечьем не годилась, в хомуте и под седлом никогда не ходила, организм работой не изнашивался, поэтому давала крепкое потомство. Самое интересное, а в нашей округе было изрядно волков, Косолапка рожала исключительно дома. Беременная ходила в табуне, но не потеряла ни одного жеребёнка. Чувствуя приближение родов, из табуна шла домой и рожала под защитой хозяина. Чувство благодарности к нему хранила всю жизнь. И ни одного года не пропустила, аккуратно давала приплод… С десяток отменных жеребят принесла.
Колхоз просуществовал в Драгоценке года два. Всё профукали колхознички, пропили, пустили по ветру… В последние колхозные месяцы неприкаянно бродил по Драгоценке однорогий колхозный бык. В насмешку его звали Колхозник: «Гляди-ка, Колхозник по миру пошёл, жрать опять хочет». Отец в подпитии, язык развяжется, подделываясь под китайца, повторял: «Кому нара – хорошо, кому низа – плохо». Мать ворчала: «Доболтаешься, будет тебе “нара” и “низа” под нарами – посадят в кутузку». А младшая сестрёнка Галя (кто уж её научил?), маршируя, декламировала, много раз повторяя: «Сталин, Ленин Мао Цзэдун – вся компания тун-тун». Громко, с выражением. Тун-тун по-китайски – вместе.
Русские колхозы в Китае быстро разорились, и было принято решение, конечно, при участии советского консульства, а значит, Москвы: прекратить дуроту. Возвращать раскулаченным было нечего – ни скота, ни сельхозтехники, одни строения. Тётушка Соломонида с Иваном Михайловичем вернулись в свой дом. Иван Михайлович его несколько месяцев ремонтировал. А через год Хрущёв подписал в Пекине соглашение, и мы двинулись в Советский Союз.
Никак не могла советская власть примириться, что где-то русские живут по другим законам, китайцы подыгрывали – всячески вредили. Дрова заготавливать собрался – бери у китайцев разрешение, а те всячески волокитили, ставили рогатки… Или надо пахать, сеять, а на выезде из посёлка пост. Китаянка и русская выезжающих чуть не обыскивают, чтоб не провезли спички. Будто в целях пожарной безопасности. Но как обойтись без спичек в поле, на сенокосе? Как варить?..
И всё равно нас технически с подачи советского консульства раскулачили. В пятьдесят четвёртом, уезжая в Советский Союз, хозяйство за бесценок и мы, и все русские сдавали китайцам. Отец, можно сказать, подарил им только крупного рогатого скота сто голов, лошадей – пятнадцать. Строения шли почти задаром. Пекин прислал с юга китайцев обживать Трёхречье. Им достался наш дом. Единственно, что продали по хорошей цене – бегунца Карьку, за семь миллионов юаней. Простая кобылица шла за какие-то сотни юаней. И обменный курс установили в Союзе неравнозначный. Стадо крупного рогатого скота сдали, а в Союзе смогли купить одну коровёнку. Кое-какие вещи, конечно, привезли. Отличную кожаную куртку перед отъездом купили. С меховым отстёгивающимся подкладом, на замке, меховой воротник. Ганя освободился из лагеря, и мама ему подарила. Шикарная по тем временам вещь. Храню фотографию, Ганя ездил в пятьдесят восьмом в Кисловодск и там сфотографировался в этой куртке…

МОЁ ПОЛЕ
Как казачонок садится на лошадь? Думаете, подводит к крыльцу или какой-нибудь колоде и оттуда попадает на спину коню. Можно и так. А если казачонок в поле – ни крыльца, ни колоды поблизости и подсадить некому? Два варианта решения проблемы, в зависимости под седлом конь или нет. В первом случае проще – хватайся за стремена, а дальше, где зацепишься, где подтянешься… Используя силёнку в руках, ловкость и гибкость, как паучок, взбираешься… Ситуация при отсутствии седла. Тогда обвиваешь левой ногой переднюю ногу лошади, левой рукой хватаешься за гриву, подтягиваешься, правой рукой обхватываешь шею, закидываешь правую ногу и… ты уже настоящий казак… Бьёшь пятками по бокам лошади – вперёд…
В Трёхречье земля плодороднейшая, чернозём. И столько этого богатства, пшеницу на одном месте всего три раза сеяли: залог (целина), перелог и третий хлеб. После чего сеяли овёс, гречиху или оставляли землю отдыхать, появлялись залежи. Климат исключительный, засушливый год – редкость. Рай для крестьянина. Отец засевал десятин десять-двенадцать пшеницей.
Мне довелось пройти все этапы сельхозработ. Начинал в шесть лет с пристяжного. Пахали на быках, дышловая упряжь, две пары впряжены, а на постромках впереди лошадь, в седле казачонок – направляет быков строго по борозде. Впервые за старшего (уже не пристяжного) пахал в пятьдесят третьем. Отец выбрал для залога падь Лабцагор. Пахали вчетвером. Кроме меня Миша, родной младший брат, и двоюродные Саша с Алексеем, дети тётушки Харитиньи. Саша сейчас в Германии. Женился в Казахстане на немке. Тридцать лет с ним не виделись. Как-то звонит, спрашиваю: «Саша, помнишь, как залог пахали?» – «Такое, брат, не забывается». Он сейчас, как заложник в Германии, ему съездить в Россию – это года три копить, во всём себе отказывая. Алексей живёт в Кургане. Клин, что мы поднимали, десятин пять. Приличный кусок… Десятина ведь это гектар с лишком…
Падь упиралась устьем в речку Барджакан, или Барджаканку. В том месте пади шли чередой, выходя к воде. Склоны сопок пологие, поросшие ургуйчиками. Один склон мы частично распахивали, борозда забирала вверх…
Отец нас привёз, объяснил, что к чему, и уехал, варись в собственном соку, не маленький уже – четырнадцать лет. У нас была будка, деревянный фургончик на колёсах. Жилая площадь три-четыре квадратных метра. В самый раз переночевать с предосторожностью от ядовитых змей. Пищу готовили на костре, трёхногий каган… Воду брали с Барджаканки. У китайцев в бакалейках продавалась прекрасная лапша в бумажных пакетиках, мы называли её крупчаткой. Пополам переломишь и суп-лапша… Мясо – или баранина, или вяленая свинина…
Первый уповод (первая половина дня) отпашешь… Поднимались рано, до захода солнца, ни жары, ни паутов – этих зловредных мучителей. Земля в предутреннем покое, последние росные часы, восток светлеет, ночь отступает. Тогда, само собой, почти не замечал красоты Трёхречья. Казалось, так и должно быть. Пахали залог до Петрова дня… На следующий год весной вспашку дисками проходят и сеют… Сеялки были уже конные, у нас такая появилась в начале пятидесятых, но в зрительной памяти отец с лукошком на груди идёт по чёрной земле… Поле большое, он от меня далеко ушёл, маленьким кажется, из под его руки, золотисто сверкая на солнце, зерно веером ложится на землю… Взмах – и полетел веер, взмах – и снова вспыхнули золотые искорки…
Лето при вспашке залога в зените, трава в полной силе… В падях ранней весной цвели ургуйчики (видимо, от тунгусов название). Белые, сиреневые, голубые цветы. И сплошным разноцветным ковром. Росли на плодородной почве, а цвели сразу как снег сойдёт. Стебелёк сантиметров пятнадцать, и цветок не один в соцветии, много… Овцы на ура любили их. Перед тем, как отдать тунгусам отару на летний выпас, неделю или две мальчишки пасли овец в пади за деревней, выгонишь, они буквально с полчаса пощиплют ургуйчики и всё – наелись, ложатся. К вспашке залога ургуйчики, конечно, давным-давно отцветут, одни стебельки с листочками, и полно их в пади…
Плуг называли самоход, немецкий или английский. У обычного плуга чапыги, тут никаких ручек – не надо идти за ним, направлять… Настроишь, и дальше сам движется. Рычаг опустишь, как в борозду вступят быки, лемех врежется в землю… А земля-то какая! Сидишь в пристяжных, оглянешься: тяжёлый пласт от плуга отваливается и маслянисто, жирно блестит… И борозда ровно идёт за быками…
Быки – скотина вредная. Утром ещё ничего, к концу первого уповода, когда солнце нещадно палит, пауты скотину облепят, сладу с ней никакого – до слёз доходило. Выпряжешь в тенёк увести, под дымокур, жару переждать, быки вместо благодарности хвост дугой и в Драгоценку. А это километров пятнадцать. Я на лошадь. Скачу и плачу от бессилия. Перед деревней слёзы вытру, казак ведь, мама выйдет к воротам: «Ну не быки у нас, а какие-то черти рогатые, прости меня Господи. Ничего, Павлик, постоят немного, отойдут да погонишь обратно, у отца тоже, случалось, убегали, такая дурная скотина…»
В пятьдесят четвёртом, на следующий год после моей первой самостоятельной вспашки залога, у основной массы крестьян-казаков руки опустились. Китайская власть держала чёткий курс на вытеснение русских. Драгоценка сидела на чемоданах. Зачем сеять? Мартышкин труд. Но отец из породы крестьян – война войной, а в поле выходи. Мой залог весной продисковал, разрыхлил и посеял. На залоге, как правило, стопроцентный урожай. К Петрову дню пшеница в колос выходит. Мне посмотреть хочется. А у нас в доме трамтарарам – сборы. «Это берём?» – «Нет?» – «Да ты что! Такое оставлять китайцам?!» – «Ну, бери-бери!» Но уже некуда. Возьмёшь одно – другое надо бросать. Родители ходят озабоченные: что ждёт на новом месте? Как там устроимся? Кое-как отца упросил съездить на моё поле. Поначалу ни за что не хотел: «Некогда, Павлик, некогда! И зачем?» Потом понял: хочу попрощаться с полем. Запряг лошадь…
«Такая же пшеница уродилась в первый год в Драгоценке, – сказал, трогая колос. – Вовремя дожди прошли. И с твоего поля будет отменный урожай!» Я пошёл наискосок к сопке, разводя колосья, как воду. Кипели слёзы, до того было жалко оставлять всё это... И будто впервые увидел трёхреченское небо, бескрайнее, яркое, с застывшим в вышине облачком… Дальний зелёный склон сопки поднимался к небесной синеве... А поле (моё поле!) живым золотом расстилалось передо мной. Оно ещё вбирало в себя соки земли, напитывалось солнцем, ему больше месяца зреть, прежде чем пойдёт жнейка, а потом две или три пары быков потянут сноповяз, всегда удивлявший умной работой – подбирает жнивьё, оно подаётся в барабан, где комплектуется сноп, затем он поступает в снопонакопитель, который раз за разом выдаёт партию в пять-шесть снопов… И каждый крепко увязан льняной или конопляной нитью… Снопы составят в суслоны, и зерно, оставаясь в колосе, будет сохнуть, дозревать, доходить до нужной кондиции…
Я будто предавал это поле, первое и, как оказалось, последнее в моей жизни. Бросал его на произвол судьбы, отдавал на поругание китайцам. Поднимая залог, мечтал: повезут пшеницу, выращенную на этой земле, на мельницу, потом мама будет печь хлеб из муки нового урожая. Вот она деревянной лопатой достанет последнюю булку из печи, поставит на стол рядом с другими, перекрестит и скажет: «Ну, отец, уже и Павлик у нас совсем взрослым стал…»
Никогда после этого не пахал… А снопы по сей день могу вязать. Руки помнят…

КАК ВОДЫ ПИТЬ В ЖАРУ
В конце июля 1981 года мы поехали с отцом на его родину, в Читинскую область. В посёлке Кузнецово остановились у родственника по маминой линии – Алексея Банщикова. Банщиковых много было и в Кузнецово, и в Трёхречье. Алексей в Ильин день – второго августа – устроил нам выезд на природу. Барана заколол… А водки в магазине нет. Искать её поехали на уазике в ближайшие сёла, что вниз по реке Газимур. В один магазин заехали – нет, во второй – нет… И только в посёлке Красноярово оказался столь необходимый к барану продукт. Благодарю Бога, что так получилось, ведь я побывал в станице, где мой дед Фёдор Иванович три срока был атаманом. Отец в последний раз ездил в Красноярово в семилетнем возрасте, когда старшие братья взяли его на строевой смотр.
Я купил водки, мы на том же уазике поехали на речку Янки. Горная речушка, на берегу расположились. День ясный, тёплый. Солнышко не торопясь по небу движется, ветерок освежающий… Отец ещё мог выпить. Сидим, разговоры разговариваем, он вдруг встаёт: «Давайте поднимемся на Янкинскую». Горушку так назвал, что сбегала к берегу речки. Я принялся категорично отговаривать. По паре рюмок приняли, да и возраст, как-никак семьдесят семь лет уже… Гора небольшая, но подъём ближе к вершине довольно крутой. Метров сто вверх. Отец иногда жаловался: голова кружится. Быстро со стула встанет или что-то в наклон поделает. Побаивался я перед дальней дорогой, мы ведь на самолёте решили лететь… Отец молодцом – отлично дорогу перенёс. Летели над самым Байкалом, и повезло – ни облачка, озеро-море как на ладони… Отец припал к иллюминатору, а глаза счастливые, как у ребёнка, – такую красоту Бог сподобил лицезреть… С затеей подняться на Янкинскую попытался его придержать: «Зачем тебе? Высоко, выпили уже». Он упрямо двинулся вверх. Я ему палку подыскал – удобнее, опираясь, идти…
Панорама с Янкинской открылась на пол-Земли… До горизонта – что вправо, что влево, что вперёд смотреть – лесные дали. Бескрайний зелёный пласт, в западной стороне таёжное озеро вытянутым стеклом брошено… Отец на восток рукой показал: «Вот там была дорога, по ней мы с мамой, братьями и сестрой Соломонидой шестьдесят лет назад уезжали в Трёхречье». Я уставился в ту сторону, будто мог разглядеть среди леса дорогу, на ней телеги, гружённые деревенским скарбом, мешками с зерном, залогом будущих урожаев… Смотрел вдаль, пытаясь увидеть бабушку Агафью, умершую за шесть лет до моего рождения, молодых дядю Федю, дядю Кешу, тётушку Соломониду, всегда приветливую и ласковую со мной…
Я уже говорил: бабушка решила старших сыновей – Ивана, Василия, Семёна – оставить в Кузнецово, а с младшими и дочерью обосноваться на новом месте, намереваясь, когда всё уляжется, снова соединиться… Или с одной стороны от Аргуни, или с другой… Где лучше будет…
«Теперь, Павлик, – присел на валёжину отец, – и помирать не страшно».
Он сломал ветку лиственницы, подал мне: «Возьмём домой». Довезли. Ещё раньше в Кузнецово на берегу Газимура набрал пару горстей разноцветных камешков: «Могилку мою украсишь».
В Кузнецово сохранился дом деда. Добротный пятистенок. В нём родился мой отец и дед умер. Крыша новеньким шифером покрыта. Я постучал в калитку, залаяла собака, вышел средних лет, лысоватый мужчина, мы объяснили своё историческое отношение к его усадьбе, попросили разрешения зайти. «Проходите, чё там!» – пригласил хозяин. Я сфотографировал отца на крыльце. «Вот что значит листвяжный, – отец погладил бревно стены, – почти век, как построен и, если не сгорит, стоять и стоять будет». «Типун вам на язык! – засмеялся мужчина. – Чё бы нам гореть!»
Дом метрах в пятидесяти от речки Газимур. В Драгоценке тётушка Ханочка и дядя Кеша жили в километре от нашего дома на улице, которая называлась Газимур в честь этой самой речки. В детстве меня удивляло это совершенно непривычное для уха название. Спрашивал у старших братьев, отца… Почему-то Хаул, Дербул, Ган не вызвали вопросов, а Газимур казался чем-то из ряда вон…
С полгода назад был в гостях у младшей сестрёнки Гали и ударился в воспоминания о нашей поездке с отцом в Кузнецово, сестрёнка загорелась: «Свози в Забайкалье». Меня и самого больше туда тянет, чем в Драгоценку. Трёхречье полностью окитаилось. Нашего дома нет. Школу, церковь снесли. Земляк-полукровец пять лет назад был в Драгоценке, рассказывал… Зато в пади Кокушиха сопки берёзой поросли. Когда мы в пятьдесят четвёртом уезжали – ни одного дерева там не росло, все на дрова ещё в тридцатые годы извели. Но китайцы драконовские порядки установили: не моги ветку сломать, не то что дерево спилить…
Дом деда сохранился в Кузнецово, а дом дяди Вани, старшего брата отца, нет. На его месте пустырь. Ничего не осталось от построек. Всё травой заросло. Отец посмотрел, покивал головой с раздумчивым: «Да-а-а», – и открыл мне семейную тайну: «Если покопать здесь, может, и золотишко нашлось бы». Оказывается, имелся золотой запас у деда. По его смерти распоряжалась семейными ценностями бабушка, Агафья Максимовна. Мой отец и сам до конца не знал, всё ли золото осталось в Кузнецово, или мать, уезжая с младшими сыновьями и дочерью в Трёхречье, что-то взяла с собой. Умели в семье хранить секреты. Было у моего отца подозрение, что Соломониду мать наделила золотыми монетами в качестве приданого. Каким бы хорошим хозяином ни был муж Соломониды Иван Михайлович Налётов, но ни у кого не было в Драгоценке крыши, крытой оцинкованным железом… «Мало кто поставил такие знатные дома в Драгоценке, – сказал отец, – вполне возможно, золотишко пошло на крышу, постройку дома».
Сходили мы на кладбище в Кузнецово, где похоронен мой дед – Фёдор Иванович Кокушин. «Хорошо помню угол с его могилой, справа от входа, чуть в глубине, – рассказывал по дороге, волнуясь, отец. – Похороны не отложились, мне ещё и четырёх лет не исполнилось, но на радуницу, помню, ходили. Крест добротный листвяжный стоял». Ни креста мы, ни бугорка не нашли. Кладбище заброшенное, заросшее, неогороженное. Давно уже не хоронили на нём. Кое-где торчали в бурьяне кресты. Отец постоял, поплакал… По дороге с кладбища, за его территорией, наткнулись на камень, торчащий на метр из земли. Отец наклонился: «Это же с памятника купца Вагина! – обрадовался. – Вот надпись…» И запечалился: «Кому-то понадобилось сковырнуть». Он помнил похороны купца. Гроб по станице несли не на полотенцах, а на дорогой ткани...
По просьбе отца сфотографировал его рядом с остатком памятника Вагину: «Это, пожалуй, всё, что осталось от того кладбища, где отец упокоился».
Мы были в Забайкалье в самую сенокосную пору. Вдоль Газимура едем на уазике, а травостой изумительный, и никто не косит. Отец, глядя на грустную картину, проронил с крестьянской болью: «В наше время столько скота держали, из-за нехватки сенокосов казаки, кто порасторопней, в Маньчжурии косили, скот туда гоняли на откорм…»
Когда я в 1965-м привёз в Троебратное свою будущую жену знакомить с родителями, отец наедине сказал ей: «Любаша, я человек земляной, всю жизнь на земле. Бога благодарю, кроме топора и косы ничего в руках не держал, хоть и казак потомственный».
Не пришлось с шашкой и винтовкой на людей идти…
В 1981 году была его вторая и последняя поездка на родину. В первый раз он в 1973-м собрался. В Борзе жил мой хороший институтский товарищ Володя Самсонов, мы обменивались открытками к праздникам, не теряли друг друга. Отец знал о нашей переписке. Приезжаю в Троебратное в отпуск, неделя проходит, он вдруг просит: «Павлик, напиши другу в Борзю, пусть меня встретит, хочу на родину съездить». До этого ни разу конкретно не высказывался по данному поводу. Тут, чувствую, загорелся, решение нешуточное. Мне не трудно, Володе звоню, так и так, отец надумал съездить в родные места, помоги. Володя в хорошем смысле человек услужливый. «Без проблем, – с энтузиазмом откликнулся, – телеграмму пусть даст предварительно, я встречу в Борзе и посажу на автобус до Александровского Завода».
Конец августа, начало сентября. Я пересказал отцу телефонный разговор с Володей, он засобирался: «Нечего откладывать, надо сейчас, пока погода стоит, осенняя слякоть не началась. Тебя провожу в Омск и поеду».
Отец тогда жил с братом Фёдором Фёдоровичем. Тот в шестьдесят девятом, было тогда дяде Феде семьдесят три года, похоронил вторую жену. Второй брак был бездетным, зато первая жена родила шестерых сыновей. Трое умерли молодыми и все от аппендицита: Михаил – в Драгоценке в тридцать шестом, Алексей – в Харбине в пятидесятом году, двадцать шесть лет ему было. Операцию в Драгоценке сделала Остроумова, был такой хирург, один на всё Трёхречье…. И вдруг началось воспаление. Повезли в Харбин. При вскрытии оказалось – тампон внутри… Владимир Фёдорович тоже в двадцать шесть умер, и ровно черед десять лет, в Казахстане, в Целиноградской области. Он после операции напился воды… Чего, конечно же, делать ни в коем случае нельзя было. Четвёртый сын дяди Феди – Николай Фёдорович – двадцать седьмого года рождения, мой крёстный. В Советском Союзе дядя Федя с семьёй, как и мы, поначалу обосновался в Новосибирской области, а потом они переехали в Казахстан, в посёлок Песчаное Павлодарской области. Там же осел сын дяди Феди Иннокентий, двадцать восьмого года рождения. Прирождённый легкоатлет, на коротких дистанциях специализировался. В Трёхречье постоянно первенствовал на районных олимпиадах. Самолюбивый и гордец. Я когда первый раз пахал залог самостоятельно, отец мой отправил Иннокентия посмотреть, как мы там, пацаны, справляемся. День стоял жаркий. Натуральное пекло с самого утра. Первый уповод, уже ближе к концу, солнце палит, быки не слушаются. Я весь мокрый, красный. И вижу: Иннокентий верхом. Боже, как я обрадовался! Брат двоюродный едет. Мы уже сколько дней одни в пади. Заскучали по своим. А тут брат! Он на десять лет меня старше, мужик, можно сказать. Коня направил к самой борозде и давай выговаривать: «Чё ты мокрый весь, распаренный, как из бани? Будто сам плуг тащишь!» Обидно стало. Он воды попил и уехал. Такой был Кеша. А ещё – любитель выпивки. Изрядно в последние лет двадцать закладывал за галстучек. «Павлик, – подмигивал мне при встречах, – мы не пьём, а лечимся. Знаешь анекдот? Доктор мораль читает пациенту: “Алкоголь на время расширяет сосуды, но потом они снова имеют свойство сужаться. И это, запомните, очень плохо!” – “Доктор, не беспокойтесь, я не даю им сужаться!” Давай, брат, расширим сосуды по маленькой!»
Мы с ним по молодости с чеченцами схлестнулись. Иннокентий жил одно время в Павлодаре – жена у него оттуда. Я из Троебратного поехал проведать брата. Иннокентий попросил помочь уголь привезти. База была километров за тридцать. Приезжаем, гора угля, а он весь или здоровенными кусками – для циклопов, или пыль… Лишь в одном месте нашли отличный антрацит – кусочки один к одному. Крана не было, лопатами кидаем в кузов... И вдруг подъезжают чеченцы на ГАЗ-51. Их тогда полно в Казахстане было, в сорок четвёртом чуть не всех туда депортировали. Да и сейчас чеченская мафия в тех краях дела крутит-мутит. Во время Чеченской войны на Кавказе боевики приезжали в Казахстан отлёживаться. А чё – другое государство, не надо прятаться. Вольготно себя чувствовали. И басаевские головорезы отдыхали, и радуловские. Потом по новой ехали наших пацанов по-шакальи из-за угла убивать, взрывать… Чеченцы обошли гору угля, увидели, что мы самый отборный грузим, и в наглую встали перед нами с лопатами. Иннокентий им: «Отвалите, мужики, догрузим и тогда что хотите делайте!» Одному не понравилось «мужики»: «Ты так больше не скажи, уши отрежу!» Иннокентий послал его куда подальше. Чеченец нож выхватывает. Куда уж целил? В горло или глаз? А попал в рот. Иннокентий в гневе ощерился, в это время тот ткнул. Мгновенно всё произошло, я гляжу: на кончике лезвия передний зуб Иннокентия. Удалил, так сказать, кинжалом без наркоза. Иннокентий в ответ лопатой со всего плеча размахнулся... «Хотел чурке башку снести!» Голову отрубить не удалось, чеченец уклонился, но ухо Иннокентий ему отсёк под ноль, и кожи кусок с волосами прихватил. Кровь хлынула... Их трое было, бросились к раненому… Наш шофёр орёт: «В машину!» Молодец, как заварушка началась, мотор завёл. У нас был новенький ЗИЛ-130. Мы в кабину и по газам… А их шофёр, как приехали, ещё и капот поднял, что-то у него барахлило… Они, похоже, и не погнались за нами…
Как мачеха умерла, Иннокентий принялся отца терроризировать, «расширит сосуды» и пошёл вязаться. С женой Иннокентий через пень колоду жил, то сойдутся, то в разные стороны. Иннокентия «сторона» в доме отца, а как заявится, начинает закатывать пьяные концерты. Дурак дураком в подпитии. Пенсию регулярно отбирал у дяди Феди. Отец мой узнал, в какой ситуации родной брат оказался, и забрал дядю Федю к себе. Они из всех братьев были самыми близкими. В Драгоценке, как отец женился в 1925-м, пятнадцать лет вместе вели хозяйство, жили под одной крышей двумя семьями. Обязанности распределили – отец занимался полевыми работами, дядя Федя взял на себя то, что касалось скота.
Отец и хоронил дядю Федю. Крест ему бетонный поставил. И поручил мне портрет на керамике в Омске заказать. Дал фото, дядя Федя в казачьей форме, в казачьей фуражке – снялся перед отправкой на фронт в 1916 году... Случился с этим портретом казус. Внуки дяди Феди, дети его сына Василия, увидели портрет в казачьей форме… Василия дядя Федя звал «партейный». Он, по приходу смершевцев в августе сорок пятого в Драгоценку, скорешился с советскими офицерами по застольному делу. И пристрастился к выпивке. Было ему тогда двадцать восемь лет. СМЕРШ ушёл, тяга к бутылке у Василия осталась навсегда. Но ещё в середине пятидесятых легко демонстрировал отменную силу мышц. На турнике на одной руке (что правой, что левой) без натуги подтягивался несколько раз. Это я сам видел. Два его сына жили в Троебратном. Как-то они зашли на кладбище, смотрят – у деда на кресте портрет в казачьей форме. Советская власть ещё была. Ух, как они возмутились! И к моему отцу с претензиями прямо от могилки. Дескать, зачем это вы нас компрометируете?! Другое фото не могли подобрать? Деда беляком недорезанным выставили на всеобщее обозрение! Отец не стал подыскивать дипломатических выражений, разъясняя родственникам, что они отнюдь не правы. С матами выгнал внучатых племянников из дома… Эту энергичную сцену встречи родственников я живо представляю – отец в гневе был неудержим… В нём и через год всё кипело, когда вспоминал: «Ни рубля на памятник не дали и ещё наглости хватило вякать: деда я им не в том виде поместил!»
Иннокентий Фёдорович мог под забором закончить дни свои. Дом он пропил, всё спустил, жил у казаха в Павлодарской области в работниках. И заболел – онкология. Хорошо, дяди Кеши старшая дочь Анна прознала про это, наняла машину и привезла его к себе в Песчаное. Анна сама уже была старухой со слабым здоровьем, грузная, трудно ходила, но не бросила в беде двоюродного брата. Написала мне: «Павлик, приезжай, Кеша плохой». Я лекарств набрал, поехал. Да уже ничего не надо было. Застал Кешу живым, но без интереса к жизни. Лежал худущий, на лице одни глаза… Почти не разговаривал со мной. Я ему рассказал о своих. Это было в 1984 году, Кеше только-только пятьдесят пять исполнилось… К сожалению, приходится признать, многие родственники укоротили жизнь водкой. Не было этой болезни в Драгоценке, а здесь дети трёхреченцев не совладали с искушением вином… Сколько братьев моих двоюродных спилось, внучатых племянников, сестра по материнской линии…
Дядя Федя за три года до Кеши умер…
А тогда в 1973 году мой отец страшно напугал дядю Федю настырным решением ехать в Забайкалье на родину. Ганя любил вспоминать разговор двух братьев о поездке младшего в Кузнецово.
Дом Гани стоял в Троебратном недалеко от родительского. Брат всегда с удовольствием описывал эту картину: «Захожу под вечер к родителям, отец с матерью куда-то ушли, дядя Федя один. Подхватился чаем угощать. Пряники достал, варенье, усадил за стол. Чувствую, какой-то не такой он – чересчур суетливый… Отхлебнул из своей чашки и вдруг заплакал, да горько так: “Ганя, Христом Богом прошу, поговори с отцом. Куда он собрался? Куда? Ты сам подумай… Его же арестуют. Наша фамилия в чёрных списках с двадцатого года. Он в тюрьму лезет. Ты же знаешь, брат-то наш Семён, дядька твой, восстание поднял в тридцать первом! Другой брат, Иннокентий, у атамана Семёнова служил. Пусть до революции, всё одно для них любой семёновец враг из врагов. Придумают, что в Маньчжурии, в Драгоценке, был связан со своим атаманом. Заарестуют Ефима, чует моё сердце – заберут! Не вернётся домой. Втолкуй ты ему: нельзя туда!” Тут отец заходит, я чай пью. Он увидел, что дядя Федя глаза вытирает, всё понял. У них разговор не один раз был по этому поводу. Отец говорит: “Фёдор, я же тебе сказал: я хочу на родину, как воды пить в жару!”»
Таким твёрдым тоном, с такой силой в голосе… Дескать, что бы там ни было, что бы ни случилось, я поеду. Я должен поехать. «Как воды пить в жару!»
И отец поехал. Встретился в деревне со своим соучеником, кажется Донцов фамилия. В один класс в начальную школу ходили. В 1973-м отец был крепким стариком. А Донцов дряхлый, с тросточкой. Отца Донцов сразу не признал. Головой кивает, повторяет «ну», «ага», а по глазам видно, пустым звуком для него фамилия Кокушин. Глаза водянистые, руки подрагивают. Однако через пару дней пробило земляка. В день отъезда отец с сумкой на остановку автобуса шагает, он у знакомых останавливался, родственников никого не осталось в Кузнецово, мимо дома Донцова идёт, тот на лавочке сидит, окликнул отца по имени отчеству, подошёл, шаркая: «Вот сейчас вспомнил вас, как же – Кокушины. И Семёна Фёдоровича знал, Иннокентия Фёдоровича, Ивана Фёдоровича, Василия Фёдоровича, Фёдора Фёдоровича… И тебя, соученик, Ефимушка, вспомнил. Я тогда сразу говорил: “Зря Тёмку-то посылаете к бандитам, убегит вместе с шайкой! Не застрелит он дядьку!” Меня не послушался товарищ Зинкевич».
Донцов в ОГПУ-НКВД служил, отчаянный, говорят, был чекист, гонял по горам отряд дяди Сени.

ДЯДЯ СЕНЯ
Коллективизация в Забайкалье, да и везде началась как? Давно Гражданская война в историю ушла, а ретивые ребята с кровью, отравленной ею, теми же революционными методами – других не знали, это была для них азбука и высшая математика – бросились загонять из-под палки в колхоз. Сверху приказ спустили, а внизу голова заточена на казарменное «равняйсь! смирно!».
Дядя Сеня осенью тридцать первого поднял восстание. Комбедовцы ввалились к нему раскулачивать, а он их нагайкой отхлестал. С позором прогнал представителей власти по посёлку. За дядей Сеней другие станичники поднялись, одних в то утро комбедовцы уже успели выгнать из своих домов, чтоб отправить куда-нибудь в болота по этапу, других не тронули, но те уже знали: тоже занесены в списки на раскулачивание. Несколько семей из Кузнецова к тому времени уже выслали в тьмутаракань на погибель. Весть о бунте дошла до Александровского Завода, оттуда прислали небольшой отряд, который, завидя на границе села группу вооружённых казаков верхами, пустился наутёк.
Дядя Сеня 1898 года рождения для Первой империалистической оказался молод, в Гражданскую его мобилизовал атаман Семёнов. Придя из Маньчжурии в августе 1918-го со своим Особым Маньчжурским отрядом в Читу, кипучей энергии атаман принялся в срочном порядке формировать казачью дивизию. Дядя Сеня был призван, прошёл обучение, но заболел тифом, лишь в нескольких боях с красными довелось поучаствовать.
Его помню отрывочно. Один раз, скорее всего поздней весной сорок пятого, в городки ребята постарше около школы в Драгоценке играли, меня не взяли – мал ещё – я зрителем стоял, дядя Сеня подошёл: «А ну-ка, дайте брошу». Первой битой промазал, выше прошла, зато второй выбил фигуру подчистую. Он чуть ли не первым меня в седло посадил. Как-то к нам прискакал, спешился, что-то они с отцом поговорили, я тут же кручусь, года три-четыре было, он подхватил под мышки: «А ну, давай, казак!» Ойкнуть не успел, как очутился в седле. Испугался, в луку вцепился ручонками. «Не трусь, казак, пора отца просить, чтоб шашку справил! Коня выделил!»
По рассказам отца, дядя Сеня был физически отменно развит. Среди братьев самый высокий. Под сто восемьдесят. Отец мой ростом сто шестьдесят семь сантиметров. И дядя Федя невысокий. Дядя Кеша такой же, но шире в плечах, потушистей братьев, а вот дядя Сеня рослый казачина…
К повстанцам более тридцати человек присоединилось. Одних братьев Сапожниковых четверо. Чекисты всполошились. Их отряды были в Александровском Заводе и в Нерчинском Заводе. Поднялись на уничтожение бунтовщиков. Дядя Сеня понимал, куда ему тягаться с советской властью. Крови гэпэушникам, конечно, могут подпортить, ребята лихие собрались. И казаки с военным опытом, одни за белых повоевали, другие в красных партизанах прошли боевую школу, и молодёжь полна решимости постоять за себя. Но подтянут власти боевые силы и порешат всех. Идти с шашкой против пулемётов резона не имело. Поэтому отряд не планировал захват Александровского Завода. Если бы соседние посёлки поддержали, но те не выступили против коллективизации. Дядя Сеня решил уйти с отрядом через Аргунь в Трёхречье. В открытые бои с преследователями не вступал.
Была одна-единственная серьёзная стычка на золотом прииске. Перед уходом за границу отряд надумал «пополнить золой запас», золотишко пригодилось бы на чужбине. Да налёт получился неудачным. Чекисты, предчувствуя возможный вариант развития событий, организовали охрану прииска с пулемётом, бойцами. Один повстанец в перестрелке погиб, другого ранило. Нападавшие отступили без золота в тайгу.
Ещё до стычки на прииске в отряд вдруг пришёл Артём, племянник дядя Сени, дяди Вани сын. Артёму двадцать один год было. Заявился с винтовкой. Дядя Сеня разгадал цель визита: «Меня прислали убить?» На что надеялись чекисты, задумывая хитромудрую операцию? Как водится, пригрозили Артёму, отправляя на задание, дескать, смотри, если не застрелишь дядю или не выманишь его к нам, твоим родителям и сёстрам – Таисии и Александре – не сдобровать. Была у гэпэушников надежда на перековывающееся сознание парня: Артём знался с комсомольцами. Дали ему винтовку – порешить классового врага. Дядя Сеня это понял: «Что, племянник, будем делать?» – «С вами остаюсь».
Чекисты к тому времени подтянули серьёзные силы, обложили отряд и загнали в такую глушь, что никаких деревень поблизости. Съестные припасы у повстанцев закончились, ни сена лошадям, ни корки хлеба в перемётных сумах. Приуныли казаки, в желудках пусто, в головах бередящие души мысли бродят: как там дома?.. И тогда, видя пессимизм в массах, вдохновляющую политработу с запечалившимися казаками провёл представитель церкви. Был среди повстанцев диакон по фамилии Стуков. От отца я не один раз слышал эту историю. Отец с большим уважением относился к Семёну Фёдоровичу, гордился им: «В нашем роду было три атамана: отец мой три срока в Красноярово атаманил, брат Фёдор и брат Семён, эти в Драгоценке были поселковыми атаманами». Дьякон Стуков залез на валёжник, как на трибуну, и махнул речь зажурившимся казакам, короткую, но ёмкую: «Братья-станичники, казаки, на всё воля Божья!» Размашисто перекрестился и добавил: «Даст Бог день, даст Бог и пищу!» И спрыгнул на землю.
И ведь дал Бог и день, дал Бог и пищу. Рано утром отправились четыре казака в разведку и наткнулись на отару, которую бурят пас. Разведчики своего не упустили, четырёх баранов (каждый по одному на плечи взвалил) прихватили. Подкормились казачки и направились к Аргуни. Границу на замок ещё окончательно не закрыли. Народ пусть не в открытую, но ходил на китайскую сторону и обратно. Дядя Семён сам не один раз бывал в Трёхречье, проведывал мать и братьев. Местность казаки знали, вброд переправились…
В Маньчжурии власть была номинальная, гоминдановская. У многих из отряда в Трёхречье родственники жили, одни в Гражданскую бежали из России, другие в двадцатые годы... Местное население имело контакты с властью. Кто-то неплохо китайский знал. Станичный атаман переговорил с кем надо и получил разрешение повстанцам легализоваться. Дядя Сеня застал живой мать, она в тридцать третьем умерла. Поселился у братьев – Фёдора Фёдоровича и отца моего Ефима Фёдоровича. Иннокентий Фёдорович жил отдельно. Дядя Сеня планировал легализоваться, а потом семью выкрасть и тайком перевезти в Драгоценку.
Раздосадованные чекисты, им очень хотелось проявить героизм в уничтожении бунтовщиков, если не переловить всех во главе с командиром, так перестрелять основную массу, а получилось вообще никак – отряд безнаказанно, без потерь под самым носом ускользнул. И тогда разъярённые чекисты решили отыграться на жене командира. Склоняли к сотрудничеству. Дескать, ты вымани мужа, как бы от тебя пошлём человека в Драгоценку с запиской (своей рукой напишешь), попросишь забрать с детьми в Маньчжурию. Назначишь место, где будто бы будешь ждать его… Уговаривали, стращали, запугивали: иначе твоим детям не жить. Каждый день таскали к себе…
И загнали женщину в угол – что ни сделай, везде клин. Как жить, предав мужа? Пусть и ради детей своими руками отдать в руки палачам? Ведь замучают его. А как быть, если твоим детям грозят жуткой расправой? Сомневаться не приходилось, угрожают не ради попугать. И тогда придумала третий вариант – покончила с собой. Жутким способом. Сыновья, Иван и Василий, из школы возвращаются (дочь Надя совсем малюткой была, годик всего), а мать лежит с перерезанным горлом. В руках сапожный нож из куска косы-литовки…
Дядя Сеня, узнав об этом, хотел застрелиться. Отец мой и дядя Федя целый месяц караулили его, унесли из дома винтовку, охотничьи ружья, старались не оставлять одного, кто-то обязательно находился рядом. Через полгода женили Семёна Фёдоровича на Надежде Госьковой, сестре Аполинарии Ивановны – второй жены дяди Кеши и матери дурачка Алёши.
Детям дяди Сени от второго брака, Анне Семёновне и Георгию Семёновичу, что живут в Омске, я года два назад давал адрес, куда написать для реабилитации дяди Сени… Не захотели…
ПОД ЗВУКИ ВЕНСКОГО ВАЛЬСА
Детей дяди Сени – Ивана, Василия и Надюшку, – как мать их зарезалась, взяли на воспитание Иван Фёдорович и Василий Фёдорович Кокушины. Да вскоре обоих дядей самих раскулачили и выслали, Ваня и Вася пошли по миру. И растерялись на долгие годы. Оба попали на войну, да Бог берёг сирот, а встречу уготовил не где-нибудь – в Вене. Что один, что другой воевали в пехоте. Василий, правда, не в окопе – писарем при штабе полка. Когда отец нашёл его в 1958-м, не письма присылал – произведения искусства. Семь классов перед войной в детдоме окончил. Почерк любо дорого читать, буковка к буковке… Сыновья мои в школе учились, показывал им: «Вот почерк, достойный уважения и восхищения! Вашего двоюродного дяди творение!» В Вене Василий в средине мая сорок пятого сбежал в самоволку. Войне конец! Жив! Счастье-то какое! Улизнул из части город посмотреть! Европа-красавица, столько диковинного для выросшего в забайкальской глуши. И глазей, не боясь выстрелов, артобстрелов, бомб с неба. Идёт по городу солдат в беспечном настроении, потерял нюх вчистую, и на патруль нарвался. Выворачивают из боковой улочки три воина, облечённые властью останавливать праздношатающихся победителей. Относительная вольница, что имела место сразу после взятия рейхстага, быстро закончилась, нашему солдату спуску дать ни в коем случае нельзя. Василий начал выкручиваться, объяснять, что на двадцать минут выскочил из части. Лейтенант в его документы смотрит: «Фамилия, говоришь, Кокушин Василий Семёнович! А брат Иван у тебя есть?»
Случай из разряда чудесных. Иван был из той же части, что и воины с красными повязками на руках. «Нарушителя» патруль забрал с собой. Заодно решили фронтовички подшутить. Использовать создавшуюся ситуацию в весёлых целях. Настроение тоже радостное – войне полный конец. Задержанного оставили за дверью, Ивану объявляют: тебя какая-то фрау Инга домогается, требует в срочном порядке. И такая, что как ни предлагали ей кого-нибудь выбрать из патруля взамен, нет, непременно «Ваньюшу, майн либен» подавай. Его одного хочет видеть и больше никого не желает. Иван удивился: «Какая-такая Инга?» Сроду никаких Инг не знает. Но заинтриговался. Выходит и глазам не верит... Объятия, конечно… Братья выпили много раз за Победу. Даже под звуки венского вальса чокались солдатскими кружками – вальс звучал из трофейного патефона.
В 1971-м Иван приезжал в Троебратное. Как они с Ганей сцепились! До кулаков дошло, отец разнимал. И не по причине «ты меня уважаешь?». Разговор зашёл о политике, о восстании, поднятом Семёном Фёдоровичем. Иван расшумелся: «Я бы своими руками застрелил отца. Чего он добился? Как я тогда с ума не сошёл! Увидеть маму с перерезанным горлом! А Надька в крови измазалась, ревёт, по полу ползает. Бросил нас, убежал! Враг он был, враг! Что дало его восстание?» – «А как можно было терпеть эти издевательства?! Эту наглость?!» – кричал Ганя. И рассказал, как обошлись с Анной Павловной Кузнецовой, родной сестрой маминого отца. Её мужа Дмитрия Петровича Кузнецова мама называла дядюшкой. Он с началом коллективизации тоже махнул через Аргунь в намерении плацдарм подготовить, затем скрытно перевезти семью. И не смог. Через много-много лет вернётся в Кузнецово… Мы с отцом были на его могилке в 1981 году… Анну Павловну после бегства хозяина раскулачили и с пятью детьми вышвырнули из дома. Четыре девочки, старшей восемь лет, а сыну года ещё не исполнилось. Среди лютой зимы выгнали за ворота, забрали всё, даже самовар! Врагам народа самовар не положен. Анна Павловна – женщина сильная, выкопала землянку. Одна, без чьей-либо помощи. Героическая женщина. В колхоз её – враг народа! – взять не могли, а надо как-то кормить семью. Устроилась в бригаду золотодобытчиков. Наравне с мужиками работала. Копали шурфы, доставали породу, однажды была внизу, наполнила бадью, отправила наверх, а принимающий упустил, и по голове… Бог хранил… Сотрясение, наверное, получила… Поболела, рассказывала, голова несколько дней, да и прошло… И победила женщина в войне с властью, которая уготовила семье верную гибель. Выжила и детей ни одного не потеряла. Отец с ней встречался в 1973 году, когда в первый раз ездил на родину. В 1981-м мы застали Анну Павловну уже в беспамятстве, не узнала нас. А муж её Дмитрий Кузнецов осел в Драгоценке и женился на Аполинарии Ивановне. Я уже не один раз упоминал эту волевую женщину, мужа которой в Тынхэ каратели задушили уздечкой в 1929-м. С дядей Кешей Аполинария Ивановна разошлась и сошлась с Кузнецовым. Его в 1945-м СМЕРШ забрал, как «тридцатника», так именовали чекисты тех, кто перебежал в коллективизацию, в тридцатые годы, в Маньчжурию. И вот тоже судьба. Отсидел одиннадцать лет, нашёл бывшую семью… И Анна Павловна приняла его. Знала, что был женат в Трёхречье, но простила… Сама она больше замуж не выходила. Судьба с этой семьей распорядилась так, что дала им в молодости десять совместных лет, затем рок в лице советской власти разбросал на двадцать четыре года, но всё же закончили жизнь рядом. Двадцать лет им было ещё подарено. Анна Павловна досмотрела мужа, он обезножил за год до смерти, а в 1975 году похоронила… Внуки их живут в Забайкалье, приглашают меня в гости…
«Какими извергами надо быть – женщину с детьми на улицу выгнать! – пытался достучаться до Ивана Ганя. – Даже самовар забрали. Подыхай вместе с детьми, не достойна ты самовара! Как мог твой отец вытерпеть такое?! Ты должен гордиться им! Это герой, не побоялся, заведомо зная – он проиграет, подняться на это зверьё! Чтоб знали – не все шею под их ярмо подставят!»
Ганя пытался объяснить, что границу закрыли, сунься дядя Сеня в Кузнецово, махом бы скрутили. Чекисты мечтали об этом, ждали его. Дядя Сеня знал: детей его взяли старшие братья. И надеялся, поутихнет-поуляжется, тогда постарается как-то забрать их.
«А мы побирались, – упрямо обвинял отца Иван, – я всю жизнь ношу клеймо сына белогвардейца. Враг он! Враг!» – «Он был настоящим казаком, настоящим русским, почище тебя – коммуниста!» – «Я воевал, а он, поди, мечтал, чтобы Советский Союз лёг под немца!» – «Не ври!» И Ганя рассказал, как они в сорок втором году в Драгоценке с братом Афанасием поправляли заплот в ограде и судачили: победят советские немца или нет! Тут дядя Сеня подходит. Афанасий спросил мнение дяди: одолеет немец или кишка тонка? Дядя и говорит: «Я пусть немного, но повоевал у атамана Семёнова, курс казака проходил у него. Красные такие же русские! И умеют драться! Мы раз схлестнулись с отрядом Метелицы, забайкальский казак, есаулом был в Первую империалистическую. Да к красным подался. Еле ноги унесли от него. Убеждён, Россия обязательно победит». Ганя Ивану тычет пальцем в лицо: «И это отец твой! Враг народа по советскому определению! Да будь он врагом, разве так бы сказал?!»
Клеймо «сына белогвардейца» не помешало Ивану служить на то время в милиции, а сразу после войны был старшиной в войсках НКВД, охранял заключённых. Стычка с Ганей у них получилась бескомпромиссной. Ганя крыл на чём свет стоит коммунистов-революционеров.
Он часто сокрушался, подвыпив: «Ну почему Семёнов не расстрелял Ленина в семнадцатом!» В лагере от семёновцев из Харбина слышал, что его боевой атаман, овеянный славой героя Первой империалистической войны, летом 1917-го прибыл в Петроград, полный решимости скрутить голову назревающей революции. Наделённый полномочиями Временного правительства, изучил документы Генерального штаба и следователей Временного правительства по факту попытки неудавшегося июльского переворота, затеянного большевиками. И выяснил, что Совдеп, куда ни плюнь, состоит из дезертиров и уголовников, освобождённых Февральской революцией. Пришёл к выводу, что к власти рвутся подонки-инородцы, у которых ничего святого за душой. И предложил полковнику Муравьёву, тот занимался организацией Добровольческой армии, уничтожить это антироссийское кубло. Срубить голову системе разложения и предательства, внедряемой слетевшимися из-за рубежа на запах русской крови «специалистами». План Семёнова был прост, как выстрел: силами курсантов двух военных училищ сделать переворот. Молниеносно занять Таврический дворец, арестовать Ленина и Петроградский совет. И всю эту шайку кайзеровских шпионов и заговорщиков, поддерживаемых американскими ненавистниками России, на месте расстрелять. В одночасье уничтожить осиное гнездо. Власть передать Верховному главнокомандующему генералу Брусилову. И ни в коем случае раньше времени Главковерха не посвящать в тему переворота. Поставить перед свершившимся фактом.
Семёнов, который однажды на германском фронте с полусотней казаков пошёл на сотню прусских улан, элиту немецкой кавалерии, и вырубил всю, без сомнения снёс бы лысую голову вдохновителя революции... Сколько раз он совершал бесстрашные рейды по тылам противника. Был георгиевским кавалером, награждался Золотым Георгиевским оружием. Победный командир, удача любила его. Муравьёв от дерзкого предложения завибрировал, замандражировал, побоялся за свои погоны и доложил о замысле атамана Брусилову, тот тоже испугался, не зря потом служил в Красной армии.
«Задуши Семёнов эту нечисть, и всё бы пошло по-другому в России, и у нас с тобой!» – сжимал кулаки Ганя.
Про брата Ивана говорил Ганя: «Ладно служил вертухаем! Там тоже были нормальные мужики. Но нельзя быть таким непроходимым, нельзя так слепо верить пропаганде».
Иногда беру грех на душу. Вспоминаю Ивана, и вдруг мелькнёт чёрная мыслишка: «А ведь в его словах: “Я бы своими руками застрелил отца!” – не только перехлёст эмоций, была в Иване слепая безжалостность…» Поведал мне однажды в откровенном разговоре, как служил в милиции и убил парня. Ситуация была не экстремальная, но он обозлился (пьяный оскорбил его), кровь ударила в голову, Иван выхватил пистолет и всадил безоружному пулю в лоб. Долго таскали, но обошлось – не посадили, понизили в звании, отправили на низовую работу – в вытрезвитель.
Отец мой в тот самый первый приезд Ивана, когда пришлось разнимать его с Ганей, тоже вёл с ним идеологические беседы, говорил о православии, Гражданской войне, коллективизации… На дядюшку Иван, конечно, с кулаками не кидался…
В мае 1990 года я напросился в командировку в Ростов-на-Дону. Хотел братьев-фронтовиков повидать. Сначала заехал в станицу Казанскую к Василию Семёновичу. Пётр Иванович уже умер, сходили к нему на могилку. Потом поехал в Таганрог к Ивану. Время многое перемололо, Иван уже не был рьяным коммунистом, благодарил моего отца: «Спасибо дядюшке Ефиму, что нашёл меня, свёл с братом и сестрой, Гошей и Анной, со всеми родственниками. Вон их, оказывается, сколько». Каялся: «Во многом дядюшка был прав и прав Ганя. Ты, Павлик, Гане-то передай, пусть не обижается на меня».
Тогда Иван разоткровенничался: «Никогда никому не говорил, а тебе расскажу…» Он служил в тюрьме НКВД. На его глазах офицеры, хорошо подвыпив, выгнали зека во внутренний дворик тюрьмы и забавы ради, лихость показать да покрасоваться друг перед другом мастерством владения кавалеристским оружием – в две шашки изрубили «врага народа».
В тот раз у нас с Иваном была последняя встреча. Как он растрогался, когда через пять лет я на 50-летие Победы послал ему немного денег. Годы были трудные, голодные, но я выкроил деньжат и отправил брату-фронтовику. Иван всегда, как ни позвоню, приглашал в гости. Не забывал поздравлять с днём рождения.
А впервые к нему в Таганрог я съездил в 1978-м, отец попросил: «Павлик, поедем на Дон». Один уже боялся. По пути завернули в Белгород, где жил наш земляк из Драгоценки, отца старший товарищ Анфир Деревцов. Ему было уже восемьдесят, болел, сам грузный, ходил с натугой. За столом дядя Анфир рассказал историю из Гражданской. Отец попросил, наверное, чтобы я услышал, он-то знал. Воевал Деревцов на стороне белых в бригаде генерала Михайлова. Однажды красные партизаны окружили… «Пригнали нас пленных к железной дороге, погрузили в вагоны, – рассказывал дядя Анфир. – На какой-то станции заскакивают три дюжих хлопца. А нас как сельдей в бочке набито. И стали хватать по одному и швырять в раскрытые двери. Двое швыряют, третий в папахе с красной лентой, коренастый, мордатый в вагоне сбоку от входа стоит, в руках нагайка, и командует: “Выбрасывай!” Внизу впритык к дверям стоят красноармейцы, штыками ощетинились, ждут наготове. И прямо на штыки летят казаки…»
Карательные отряды, организованные по приказу атамана Семёнова, тоже зверствовали по всему Забайкалью. И тоже любили ловить безоружных красных партизан на штыки. Кто у кого перенял этот метод, трудно сказать… Но обе стороны им не брезговали… Казаки, как рассказывал Деревцов, жмутся вглубь вагона, всем жить хочется. Красноармейцы одного за другим выдёргивают... Доходит очередь до дяди Анфира, и вдруг старший, который криком «выбрасывай!» отправлял на смерть, решительно отводит дядю Анфира рукой без нагайки себе за спину. Это оказался посёльщик, станичник, земляк.
Дядя Анфир после этого ещё шестьдесят лет прожил.
Больше не воевал, убежал от красных и белых за Аргунь. В Драгоценке у него родилось два сына и дочь. В казаках был ветфельдшером. Лошадей понимал, как никто другой. Сейчас сказали бы – диагност. И лекарь. Умел по ведомым только ему признакам распознать болезнь. Лошадь, раненная волком, обычно не выживала. Волчьи зубы, волчья слюна ядовиты. Дядя Анфир знал рецепт мази для таких ран. У отца была кобыла, звал её Кирики – родилась на праздник Кирики и Улиты. Бегала ещё жеребёнком, когда на табун волки напали, всю заднюю часть у Кирики отхватил волчара. Страшная, рваная рана. Думали всё – не жилец. Дядя Анфир выходил. Брал чагу – нарост с берёзы, молол её, жарил на подсолнечном масле, при этом какие-то соки выделяются из чаги, делал мазь и обрабатывал рану… Славная кобылка выросла. Я любил на ней ездить. Смирная, послушная.
Подворье Деревцова в Драгоценке зрительно хорошо помню. Вдоль рва японского гарнизона шла улица, её так и называли Гарнизонная, на ней стоял дом дяди Анфира.
Погостив два дня у него, мы поехали к Ивану. С Иваном в семьдесят первом, когда они сцепились с Ганей, я не виделся. В 1978-м в Таганроге впервые встретились. Зашёл к нему в дом, хороший каменный дом, под красной черепицей, чувствовалось – хозяин живёт… Первое, что бросилось в глаза, – на столе портрет Сталина. Выпили за встречу, я повернул портрет мордой к стене. И заговорили с братом о Сталине, Ленине. У Ивана грамотёшки-то четыре класса, воспитан системой, а я уже в ту пору кое-что знал кроме официальной пропаганды. Начал критиковать ленинизм со сталинизмом, троцкизмом и другими Свердловыми с Каменевыми… Смотрю, брат краской наливается… Хватило у меня ума вовремя притормозить, не стал обострять разговор, первый раз у брата в гостях… Перешёл на тему Забайкалья…
С Василием мы не спорили. Он вообще по натуре отличался от Ивана, бесконфликтный, спокойный, отца никогда не обвинял в своём сиротстве. С интересом слушал рассказы о Драгоценке, отце, других родственниках. Тоже ведь ни о ком не знал и вдруг столько родных. Когда рассказывал ему о казацкой лихости, что демонстрировали на смотрах и скачках Прокопий, Ганя, он искренне восхищался, гордился братьями. Мы обменивались письмами. Я как-то написал, чтобы он сделал запрос о реабилитации своего отца. Он поблагодарил меня: «Спасибо, брат, что беспокоишься». Ответ на его запрос пришёл совковый: «Такой в списках не значится». Отписались. Пусть дядя Сеня до суда умер, но у них всё равно должны быть списки. Надо бы попробовать докопаться, восстановить истину, но моих сил, наверное, не хватит уже. Всё-таки семьдесят лет мне исполнилось. И всё же я должен, должен написать о родных, эта мысль не даёт покоя. Что-то пытаюсь у братьев – Михаила и Афанасия – разузнать. Афанасий всегда на мои вопросы откликался, тут отправил ему письмо в Мичурино, раньше была Целиноградская, сейчас Акмолинская область, попросил рассказать о коллективизации в Трёхречье. Но понял, земное уходит от него, отболело. Переступил ту возрастную грань, когда нет желания ворошить прошлое. По телефону ему кричу, он плохо слышит: «Ответь на мои вопросы. Ты письмо получил?» – «Да». – «Ответь». – «А зачем?» Всегда с удовольствием писал. Считал, раз брат спрашивает, значит, нужно. И вдруг интерес угас. Живёт со средней дочерью Людмилой, она директор школы.
Людмила родилась в Трёхречье. Тоже горе, сын Александр дружил с российской немкой. Та с родителями уезжает в Германию. И давай его сманивать к себе. Саша служил в спецназе казахском. Парень крепкий, развитый, не зря казачьих кровей. Любил эту шалаву, не устоял, поехал в Германию. Сын родился. А девка-то оказалась распутной. Саша застаёт жену с хахалем. И ясно как белый день, кто в какой роли. Жестоко избил того. Метелил безжалостно, челюсть сломал, рёбра, полуживым выкинул за дверь. А парень-то кавказец, азер. У них и в Германии целая мафия. Саша позвонил Людмиле в Мичурино, в возбуждённом состоянии ляпнул: «Мама, мне всё – капец! Извини». Людмила ничего не поняла. А через неделю его убили. Из бани вышел с шурином, а ему нож в сердце. Шурина не тронули, Сашу одним ударом наповал. Привезли тело в Казахстан, в Мичурино похоронили. Поначалу версия среди родственников ходила, мол, за анекдот про кавказцев убили. Но в 2007-м я ездил на юбилей Людмилы, её зять, дочери сын, рассказал, как получилось. Все карты в одну игру. Из-за подлюки такой парень жизнь положил. Она ещё и шестьсот тысяч получила. Саша был застрахован на шестьсот тысяч евро. Деньги немалые… Родителям Саши сноха выделила старую немецкую машинёшку – «опель». Отец сейчас садится за руль и вспоминает сына. Ни за понюшку табаку погиб мой племянник.

КРЕСТ
С двоюродным братом Петром, сыном Василия Фёдоровича, мне мало удалось пообщаться. Получив тяжёлое ранение в живот в 1943-м, он всю жизнь болел и умер рано. Похоронен на Дону, в станице Казанской. Дядя Вася, Василий Фёдорович Кокушин, в Первую мировую был казаком-батарейцем. Он 1890 года рождения, в 1911-м призвали на действительную службу, казаков с двадцати одного года мобилизовали. Срочную отслужил, потом три года воевал, в одном из боёв хлебнул химического оружия, попал под облако газа, что пустили немцы в сторону противника. Отравление спасло от мобилизации в Гражданскую войну. Пушечное мясо требовали и белые, и красные. Дядя Вася предъявлял полученный после госпиталя документ и тем, и другим. Ворчали, ругались, мужик-то внешне здоровый, но отвязывались. Казак дядя Вася был справный и крестьянин под стать. Когда братья в двадцатом решали, где жить дальше: в России или в Маньчжурию подаваться, дядя Вася остался и хозяйство вёл отменно. Такого не могли пропустить при раскулачивании… Конечно, свою роль сыграл факт, что брат Семён поднял восстание, фамилия Кокушиных после этого была у властей в особом «почёте».
Было у дяди Васи и жены его Афимьи Иннокентьевны, в девичестве Чипизубовой, две дочери, Наталья и Фёкла, и сын Пётр. Отправили всех на север Томской области в урман, в болота для участия в эксперименте на выживание с заведомо известным ответом. Дочери и сам дядя Вася попали под требуемый ответ – погибли… Петру тринадцать лет исполнилось, когда их раскулачили. Дядя Вася сразу понял, не для жизни в урман привезли, благословил сына: «Петька, беги, может, хотя бы ты спасёшься». Петя рассказывал мне: когда бежал, в тайге с медведем нос к носу столкнулся. «Малину ем и вдруг голову поднимаю – он метрах в десяти от меня. Замер, шелохнуться боюсь, твержу: “Матушка Богородица, спаси! Матушка Богородица, защити!” Он головой помотал и в чащу». К железной дороге Петя вышел, по ней до Новосибирска благополучно добрался, но там не миновал сетей власти. Взяли беспризорного парня, что-то он наболтал в своё оправдание, его направили не обратно в болота, а в ФЗО – индустриализации требовались рабочие руки. Отучившись, Пётр попал на завод, а как началась война, его мобилизовали. Оказался в Калининской области на Северо-Западном фронте, в обороне. Места гнилые, болотистые. Холод, жили в палатках, паёк скудный – постоянное чувство голода. Чуть потеплело – грязь, сырость. Крещение огнём состоялось в феврале. Накануне Дня Красной армии выдали по кусочку колбасы, хлеба. С предупреждением – без команды не есть. И вот движется взвод по лесной дороге, и вдруг артобстрел, бойцы в беспорядке в разные стороны. Попадали на землю. «Я, – рассказывал Пётр, – вытаскиваю колбасу и скорее в рот. Вокруг снаряды рвутся, а я жую, давлюсь. Жалко – убьют, и пропадёт такое богатство! Утром командир разрешил есть праздничное, а все его уже оприходовали!»
В конце сорок третьего ранило в живот. Год мотался по госпиталям, а потом, как негодного к строевой, отправили в Таганрог на восстановление города. И женился на донской казачке. После войны разыскал мать, Афимья Иннокентьевна выжила в томских болотах, но мужа и дочерей, Наталью с Фёклой, похоронила там. Переехала в станицу Казанскую к Петру. Забайкальский казак поселился в станице донских казаков. С двоюродными братьями Василием Семёновичем и Иваном Семёновичем у него была переписка. Василий, демобилизовавшись после войны, прильнул к Петру. У них была давняя дружба. Когда дядя Сеня с отрядом повстанцев ушёл в Трёхречье, а жена его покончила с собой, Василия и Ивана взял к себе отец Петра, дядя Вася. И Пётр, как старший (он был с девятнадцатого года, Иван – с двадцать третьего, Василий – с двадцать четвёртого), опекал братьев. Василий, демобилизовавшись в сорок восьмом, из покорённой Европы приехал к Петру в Казанскую. С намерением осесть там. Да не получилось вот так сразу – приехал и живи – с пропиской возникли трудности. Василий прибег к помощи Михаила Шолохова. Автор «Тихого Дона» был членом Верховного Совета СССР. Василий записался на приём к депутату, и Шолохов росчерком пера решил проблему в пользу фронтовика. «Сам писатель Казанскую не любил, – поведал мне Петя, – мужики рассказывали: юный Шолохов в продразвёрстку приехал с продотрядом в Казанскую реквизировать излишки хлеба, на что казаки постановили выпороть ретивого чиновника новой власти. Стащили портки, и получил будущий гениальный писатель и лауреат Нобелевской премии нагайкой с десяток горяченьких…»
Году в пятидесятом Иван Семёнович перебрался поближе к братьям в Таганрог. Ему помощь Шолохова не понадобилась.
Мой отец впервые в 1960-м поехал к племянникам на Дон, гостил у Петра. Афимья Иннокентьевна болела уже, обезножила. Как-то подозвала к своей кровати: «Ефимушка, на вот тебе крест, возьми. Эти антихристы выбросят ведь, когда умру». И подала простой медный крест. Двадцать четыре сантиметра высотой, большая перекладина – пятнадцать сантиметров. Этим крестом мой дедушка Фёдор Иванович Кокушин и моя бабушка Агафья Максимовна благословляли сына Василия на венчание с девицей Афимьей.
Потом этим крестом отец и мама благословляли меня с моей Любовью Васильевной в день свадьбы. Любушка тогда, конечно, атеистка была, отец офицер, но крещёная, бабушка в детстве покрестила. Мы сначала в Омске отгуляли, а потом поехали в Троебратное. Там по-казачьи свадьбу родители сделали. На станции нас на тройках встретили, и как полетели мы по селу… Целое действо. Перед тем как сесть за первый стол, отец с мамой отозвали нас с Любой в дальнюю комнату, где висела икона. Вижу, Люба напряжена, но не стала противиться, поцеловала крест, приняла благословение. «Может, даст Бог, и повенчаетесь когда-нибудь…» – вздохнула мама.
Через сорок лет повенчались…
Отец перед смертью вручил крест мне. Его (по семейному преданию) привёз из Санкт-Петербурга мой дед. В конце девятнадцатого века он, атаман станицы Красноярово, сопровождал обоз с золотом, что переправляли в столицу Российской империи. Случилось это событие ещё до постройки Транссибирской железнодорожной магистрали, золото везли гужевым транспортом, казаки следовали в охране.
Я уже говорил о поездке с отцом в 1978-м в Казанскую и Таганрог. Тогда в разговоре с Иваном я упомянул про крест, который тётушка Афимья передала отцу. Иван признался, тётушка предлагала ему: «Иван, возьми крест, эти антихристы, ни Петька, ни жена его Дарья, не верят ни во что». Иван честно сказал: «Да я, тётушка Афимья, такой же басурман, не возьму».
Детей у Петра не было. По какой причине – не знаю. С женой они любили праздники, чарки не пропускали. А у тёти Афимьи крест был самой большой ценностью.
Дочь дяди Сени от первой жены, сестра Ивана и Василия, Надя ради куска хлеба очень рано вышла замуж, да и вышла-то за китайца – Чау Тай. В 1981 году с отцом заезжали к ней в посёлок Хилок, тоже Читинская область. У меня в памяти картина: день был дождливым, да ближе к вечеру небо на востоке прояснилось, и такая Божья благодать вокруг – тепло, влажный, вкусный воздух, пахнет землёй, листвой… От станции идём, лужицы на дороге, телеграмму дали предварительно, Надя ждёт, на улице стоит, метров за сто от калитки своей, был ей тогда пятьдесят один год. Заплакала и сразу слова благодарности: «Спасибо, дядя, что приехал, я хоть одного дядю увижу, всю жизнь сирота, без родни». Я, наедине остались, спросил: «Почему, Надя, вышла за китайца?» Он, кстати, фронтовик, воевал на Восточном фронте. Надя объяснила: замуж пошла совсем молоденькой, в семнадцать лет. Жила с ярлыком дочери врага народа, сирота, как-то надо устраиваться. Были чисто материальные соображения, а он участник войны, имел работу. И человек оказался хороший. У них два сына и две дочери. И что интересно: старший сын ни дать ни взять китаец, а младший – отец мой как увидел, сразу отметил – многое от Семёна Фёдоровича взял. В дочерях азиатская кровь пересилила, больше китаянки, но миловидные мордашки...

ПРОВАЛИСЬ ЗЕМЛЯ И НЕБО
На дядю Сеню, Царствие ему Небесное, задним числом однажды накатил его соратник по восстанию Георгий Сапожников. В отряде повстанцев было четыре родных брата Сапожниковых: Тарас, Порфирий, Иван и Георгий. Георгий – младший из них, ему семнадцать лет исполнилось, когда с повстанцами оказался. Все осели в Драгоценке. Порфирий одно время был женат на сестре моей мамы Харитинье, тёте Ханочке. А с сыном Георгия – Павликом – мы в школе сидели за одной партой. По характеру Павлик что Тёркин у Твардовского. Деятельный, заводила, весельчак, как сейчас бы сказали, неисправимый позитив. За что ни брался, получалось на ура. В бабки ли играть, в лапту. Сам городки смастерит, ждать кого-то не будет. И постарается обязательно ладно да красиво сделать. В лапту играли самодельными мячами. Весной коровы линяют, шерсти коровьей набираешь, с мылом её намочишь и катаешь, катаешь. Потом даёшь высохнуть, а как высохнет, ещё один слой шерсти с мылом добавляешь… И так несколько раз… Внутрь для тяжести можно положить какой-нибудь грузик. Получался вполне эластичный колобок. Пусть не так отскакивал, как резиновый мяч, но летел хорошо. И держалась долго шерсть… Битой как врежешь по нему – и ничего, на две-три игры хватало. Что хорошо – не травматичный. В игре всякое случалось. И в лоб прилетало, и по затылку…
У Сапога, так мы Павлика звали, всегда запас таких мячей имелся. Впрок понаделает… В бабки здорово играл. Однажды мне его битой прилетело по зубам… В марте перед Алексеевым днём, лет двенадцать мне было, поехал на ключ поить рабочих лошадей. Возвращаюсь, а ребята вышли в бабки играть. В первый раз в ту весну. Я быстро лошадей загнал во двор, маме ничего не сказал, не предупредил, что с ключа вернулся, схватил бабки… Успел на первый кон. Только-только круг начертили, мету провели, откуда бросать… Моя очередь подошла, я промазал, глазомер сбился за зиму, побежал за своей битой...
Что такое бабка? Суставная кость взрослого быка. Бита – особая бабка, свинцом залитая. Просверливаешь отверстие и заливаешь. Мужики тоже, бывало, катали бабки… Обязательно на интерес – выпивку или деньги. И не так, как мы… Шесть бабок в горсть мужик берёт, на ладони ставит, чтобы по три в два ряда, и кидает. У нас кон – это круг, а у них – черта. Бросают метров с трёх и надо, чтобы все бабки легли за черту. Одна сторона бабки чуть стачивается, если бабка ложится на неё – сак. Чем больше саков, тем больше вероятность выигрыша, а самый высший балл, когда бабка на попа встанет. Бросать надо с подкруткой, тогда бабки вращаются в полёте и точно ложатся…
Дети играли на бабки. Чертится круг, на ближний его край каждый играющий ставит по одной или две бабки (как уговоримся), задача – выбить больше с круга. Что выбил – твоё. Я тогда промазал, побежал за битой. Сапог кричит: «Павлик, отойди!» Я ему: «Бей, отвернусь!» Конец марта, земля мёрзлая, твёрдая, как камень, от неё бабка Сапога отрекошетила, может, на ледок попала и мне в зубы как шваркнет. Кровь водопадом. Домой прибегаю. Мама знает, что я лошадей поехал поить, думала, с лошади упал, разбился, бросилась ко мне: «Ой, Господи, Павлик…» Два передних зуба сломаны, одни пеньки торчат. Сколько лет потом маялся, нерв оголился. То ничего, но вдруг, как начнёт ныть… А где лечить? Ни в Драгоценке зубного врача не было, ни в деревне на целине… Только перед армией вырвал и коронку поставил…
Казачата в играх развивали глазомер, меткость. Я был середнячком в бабках и в городках, но что удивило в армии: городские ребята (москвичи, ленинградцы), служил я под Калининградом, бросить гранату толком не могут. Я весил шестьдесят три килограмма, а дальше и метче всех бросал. Командир полка перед строем благодарность однажды объявил. Парни-то в части не дохлотики, кое-кто под сто килограммов весом, а не могли так бросить. Потом-то понял: я с шести лет эти навыки тренировал в играх... В 1961 году в городки в паре с замполитом подполковником Сокуриным заняли первое место в полку. Всех под орех несли… Грамота по сей день за ту победу хранится…
Сенокосные угодья Сапожниковых были по соседству с нашими. Работали на покосе от зари до зари, но в Ильин день, второго августа, – праздник, никаких кос, грабель… Взрослые отправлялись на лошадях в Драгоценку, это вёрст тридцать от наших покосов. Парни торопились на вечёрку – петь, плясать, зазноб своих обхаживать, а люди семейные своими компаниями собирались праздновать. Мы, ребятня, оставалась в таборе – рыбачили, играли. Сапог первенствовал в катанье на колесе конных грабель. Колесо металлическое, метра полтора в диаметре. Шины плоские, шириной сантиметров восемь. Руками, поднятыми вверх, берёшься за спицы, ноги на ширине плеч, и стоишь на внутренней поверхности колеса, товарищи впрягаются в оглобли и стараются побыстрее тебя катить. В середине шестидесятых был цветной документальный фильм о космонавтах Николаеве и Поповиче, их полёте в космос, подготовке… Одна из тренировок – вращение в вертикальной плоскости. Голова и ноги меняются местами в каждую секунду. Я сразу вспомнил покос. На конных граблях мы соревновались, кто дольше всех продержится, больше других сделает оборотов и не соскочит. Вестибулярный аппарат у Сапога был самым «космическим». Устанем катить, а он всё стоит…
Мать у него, сколько помню, богатырша. Грандиозная женщина. Никогда не забуду, как она в 1954 году в Хайларе, куда драгоценковские прибыли на вокзал ехать дальше в Союз, сгружала с телеги сундуки с добром. Будто это сумочки дамские. Своего второго мужа Лосева отстранила мощным плечом и самое тяжёлое запросто снимала…
В Павлике тоже было силы немеряно. При росте метр семьдесят он в парнях килограммов восемьдесят весил. Сплошные мышцы. Да не увалень, который пока развернётся, день пройдёт. Как пустится в пляс – тонкий не угонится. И с гармошкой мог выскочить на круг, а уж без неё давал в пляске дрозда… И гармонист, каких больше не встречал… Что и сгубило мужика…
Отменный гармонист, просто вне конкуренции. Лапищи – две моих, но играл бесподобно. Бывает природой поставленный голос, а это Богом данная техника. Быстро освоил гармошку и выделывал на клавиатуре… Говорил уже, звали мы его в детстве Сапог, на всю жизнь прилипло прозвище – и в Казахстане, и в Москве. Отца его СМЕРШ, подметая в сорок пятом мужиков Трёхречья, не пропустил, взял, как же – участник антисоветского восстания. Семья по приезде в Союз, на целину, попала на юг Кустанайской области. Павлик окончил десятилетку и очень рано женился. Почему-то в армии не служил. Закружил голову гармонью, пляской, неиссякаемым оптимизмом и внешними данными дочери полковника, участника войны. Вскоре тот демобилизовался и уехал в Москву вместе с дочерью и зятем.
Я по молодости был у Павлика в гостях в Казахстане, потом в Москве, а последний раз мы с ним виделись в 1978-м, я поехал в столицу в командировку, выделил день и нагрянул к нему. Мужик был ещё в соку – сороковник не разменял. Хотя размордел, округлился. Обнял меня в коридоре своими лапищами: «Эх, провались земля и небо, я на кочке просижу! Молодец, паря, что пришёл!» Я бутылку принёс. Он поставил рюмки тонкого стекла – затейливый золотистый рисунок, изящные изгибы, да отнюдь не изящного объёма – в бутылке чуть на донышке, граммов сто, осталось, когда Павлик разлил по первой. «Я, тёзка, люблю, чтобы сразу достало! – сказал, чокаясь. – Давай, земляк!» Опрокинул рюмашку-стакашку, бросил в рот кусочек колбасы, запылал, запылал щеками… И тут же нырнул в шкаф за новой бутылкой: «Провались земля и небо, я на кочке просижу!» Вижу, любит это дело. За разговором спрашиваю: «Павлик, давно выпиваешь?» – «Если, тёзка, брать двадцать последних лет, навряд ли день случился, чтобы не пропустил стакан-другой, хотя бы портвешки». Работал шофёром, потом выгнали. Пришёл я к нему в будний день, дома никого, раза два ещё в магазин ходили, он на гармошке поиграл. «Я, – смеётся, – уже с десяток гармоний изорвал. Играю, а мне ребята: “Сапог, как ты на кнопки попадаешь такими ручищами?” Я ещё пуще выдам перебор, да в кураже рвану и… меха пополам».
Руки у него – быков с одного удара валить. Но пальцы, кстати, удивительно длинные. Не обрубки… Сказалось, что с детства на гармошке упражнялся.
Дальнего родственника Павлика японцы (работал он в администрации Трёхречья, в так называемой губернии, шофёром), унося ноги из Драгоценки, заставили бензин подвозить к зданиям, которые сжигали. Японцы ушли из Драгоценки с восьмого на девятое августа. А десятого вошёл СМЕРШ. Боёв не было, армейские части, перейдя Аргунь, южной степной окраиной Трёхречья, не встречая сопротивления, устремились мощной лавиной в сторону Хайлара. Японцы в Драгоценке знали день начала войны. Недавно прочитал: они забросили накануне конфликта за Аргунь группу разведчиков из русских белоказаков, те взяли языков (двух советских офицеров), притащили в Драгоценку, япошки под пытками выведали день наступления. Хотели напоследок собрать население Драгоценки в церкви, запереть и сжечь живьём. В посёлке на тот момент остались женщины, старики да дети малые. Время-то самое сенокосное, мужики сплошь на покосах. Один японец человеком оказался – сожительствовал с русской женщиной и предупредил через неё. Колокола ударили в набат, уже пулемётчики в ожидании рассредоточились вокруг церкви, да зря япошки злорадовались, никто не сорвался в церковь… Силком сгонять было некогда, торопились ноги подобру-поздорову унести…
Я был в тот момент с мамой, Царствие ей Небесное, и младшими братишками... Запомнилось состояние тревожности. Горели казармы японского гарнизона, из нашего дома хорошо было видно, пылали здания полиции и жандармерии, гостиница для японских резидентов… Ночью мама увела нас на дальний край деревни к маминой бабушке, той было сто лет с хвостиком. У неё сидели, а над селом зарево…
Напоследок японцы спалили мост через Ган. Деревянный, как порох, вспыхнул. Родственник Павлика увозил на машине японцев со скарбом. В колонне машин десять было. Мост через Ган переехали, остановились, полили его бензином, подожгли и поехали дальше. Родственник сбежал при первой возможности. Дорога, по которой драпали, – одно название, на переправе через речушку две машины врюхались, в том числе и родственника, он под шумок удрал.
Вернулся в Драгоценку. Его тут же советская комендатура за жабры и заставила трофейные автомобили, брошенные японцами, привести в порядок. Родственник жил рядом с Сапожниковыми, и Павлик постоянно вокруг машины крутился. Как мы, его ровесники, завидовали, ведь он мог похвастаться: «Дядя Толя дал порулить». Пусть на коленях у родственника сидел, а всё равно. Мы большинство разу на машине не катались…
Зажиточные жители Драгоценки в ту осень жертвовали Советскому Союзу скот, продукты. Отец двадцать голов скота передал, муки мешков пять, зерна мешков десять… Одному офицеру подарил виктролу, так назывался в Маньчжурии патефон. Китайцы называли его «театра ящик». По цене виктрола равнялась хорошей корове.
Родственник Сапожниковых два месяца, до средины октября, возил продукты с японских складов (муку, масло подсолнечное и сливочное, крупу) в Союз. Павлик говорил потом: «Дядя Толя, переправляясь с машиной на пароме через Аргунь, каждый раз боялся: вернётся ли обратно, не возьмут ли под арест».
Я проезжал через Москву в 1986-м, позвонил Павлику, жена подняла трубку: «Он в ЛТП». От алкоголизма лечился в так называемом лечебно-трудовом профилактории. А через пару лет узнаю: умер Павел Георгиевич. Здоровья Бог ему отмерил лет на девяносто, да водочка сковырнула такого богатыря, до пятидесяти не дожил. Вот тебе, паря, и «провались земля и небо, я на кочке просижу».
В их семье было трое детей, когда его отца арестовали. Мать-богатырша года через два вышла замуж за учителя Лосева. У них родился совместный сын. Отец Павлика, Георгий Иванович, в 1957-м освобождается из лагеря, приезжает к ним в Казахстан, и Лосев вынужден был уйти. Надо отдать должное, Георгий Иванович воспитал неродного сына, дал образование, парень-то головастый оказался, окончил университет, преподавал, защитил диссертацию…
В начале шестидесятых Георгий Иванович приезжал к моему отцу в Троебратное. Сапожниковы жили на юге Кустанайской области. Георгий Иванович на тот момент был при должности, третий человек в совхозе после директора и секретаря парткома – профсоюзный босс, председатель рабочкома. Для человека с грамотёшкой в пять классов и лагерем по политической статье, это была солидная высота. Совхоз целинный, передовой…
Выпивают с отцом, вспоминают Трёхречье. Георгий Иванович заявляет. Была у него к месту и не совсем присказка «я-то сказать». Для разгона мысли. Он и говорит: «Ефим Фёдорович, я-то сказать, кабы не твой брат с его восстанием, будь оно сто раз неладное, не поддайся тогда на эту дурь – обух плетью собрались мы перешибить, я-то сказать, стал бы в Союзе большим человеком». Я был свидетелем разговора. Отец останавливает речь сослагательного наклонения: «Гоша, не завирайся! Останься ты в России, вас бы точно раскулачили, и сгинул бы в тайге или болотах, а нет, так на войне погиб. Как ты думаешь, тебя, проходящего как «вражеский кулацкий элемент», куда сунули бы? В пехоту! А в ней жить целым не больше недели. Это раз, а во-вторых, кто тебя защитил от японцев, когда перед строем чуть башку не отрубили? Кто? Без башки тебе должность начальника рабочкома не дали бы!»
Самое большое подразделение японцев в Трёхречье стояло в Драгоценке, название громкое – гарнизон, а по численности – рота. Ни танков, ни артиллерии. Я пацанёнком любил смотреть, как япошки маршировали, небольшенькие солдатики, а винтовка внушительная… Стоял гарнизон на возвышенности. От нашего дома с правой стороны пологая сопка, у её подножия облюбовали японцы площадь. Поставили казарму, ряд строений… А по периметру не забором огородились – рвом себя окопали. Вернее сказать, ровиком. До метра шириной, столько же в глубину. Больше от домашней живности преграда. Свиньи в Трёхречье ходили в режиме свободного выпаса. Хавронья Георгия Ивановича, будущего председателя рабочкома (а свинья, как известно, везде грязи найдёт на свою голову), захотела поковыряться на территории гарнизона. Мало ей было других мест, потянуло к оккупантам. Перебралась через ровик и не только поковырялась в земле, но и дриснула… Японец увидел такую непотребь на территории части, такое вопиющее непочтение к войскам императора, в гневе всадил штык в загривок непрошенной гостьи, заколол, чтоб не шарилась и не гадила под носом у завоевателей. Сапожников на свою беду увидел акт уничтожения чушки. Ей месяца два до холодов нагуливать мясо и сало, а её убивают средь белого дня…
Георгий Иванович, человек не робкого десятка, побежал с претензиями к начальнику гарнизона: «Я-то сказать, что это такое, ваш солдат порешил почём зря мою свинью! Я-то сказать, глазами своими, как он вместо того, чтобы выгнать, штыком… Был бы забор у вас, другое дело, свинья, я-то сказать, откуда знает, что здесь запретная территория для гражданских!» Начальник гарнизона выслушал претензии Сапожникова, затем отдал приказ выстроить япошек на предмет опознания виновника в смерти домашней свиньи… Происходило это году в сорок втором, дядя Сеня был поселковым атаманом в Драгоценке. Его, как местную власть, вызвали на следственный эксперимент. Начальник гарнизона говорит Сапожникову: «Покажи, какой солдат». Видеть его Сапожников видел в момент убивания живности, да не в упор, издалека, а попробуй узнай, когда япошки на морду для нас все одинаковые. Сапожников, «я-то сказать», тык-мык, в одну сторону прошёл вдоль строя, в другую… Не исключаю, того японца могли умышленно не поставить в строй… Начальник гарнизона, видя тщетность поиска и отрицательный результат эксперимента, без суда по законам военного времени сам вынес приговор: за клевету на солдат Квантунской армии… И шашку наголо. Не стал даже спрашивать, как полагается перед казнью, последнего желания приговорённого… Зарубил бы. Семён Фёдорович заступился, попросил не убивать опростоволосившегося станичника… Авторитет у дяди Сени был не только среди односельчан, но и у японцев… Спас незадачливого товарища по восстанию…
Отец и напомнил Георгию Ивановичу об этом случае: «Отлетела бы твоя башка, кабы не Семён. Так что, я-то сказать, не больно-то на моего брата бочку кати…»

СМЕРТЬ ДЯДИ СЕНИ
Дядя Сеня однажды и моего отца спас. Отец всю жизнь носил усы. По обличью смахивал на Чапаева из кино. Сухой, жилистый, и усы… Рассказывал, когда в семьдесят третьем ездил в Кузнецово, где-то за Иркутском на станции вышел воздухом подышать, к нему бурят подходит и говорит: «Товарищ, ты похож на Чапаева». Отец не растерялся, с юмором у него всегда на пять с плюсом. «Так я ведь, – доложил, – брат Василия Ивановича». А при японцах произошло следующее. Отец загулял с товарищами в китайской харчевне и, возвращаясь домой по темноте, нарвался на патруль. Шла война, японцы держали ситуацию в Драгоценке под повышенным контролем. Ночью комендантский час. Патруль тут же на улице устроил отцу экспресс-допрос на ломаном русском, кто он и откуда. Офицер, гонору у них было с верхом, оскорбительное бросил по поводу отцовских усов. Наподобие «таракан-усы». Отец на дыбы: «Ты как с русским казаком разговариваешь?!» И разжаловал япошку. Вцепился ему коршуном в погон. Сорвал. Если уж за свинью едва голову не отсекли Сапожникову, тут похуже проступок – покушение на честь офицера. Расстрел как минимум. Утром Семён Фёдорович пошёл к коменданту. Как уж откупились, не знаю, но освободили отца.
Отец, как и Митя, в подпитии не мог не поматерить коммунистов, Ленина – обязательно. Мать покойница, Царствие ей Небесное, переживала, когда родственники, земляки приезжали. Отец непременно поднимал тему губителей России. Мать боялась, как бы кто не сдал отца…
Дядя Сеня держал в Драгоценке мясной магазин. Сделал специальную пристройку к дому и торговал. В сорок пятом смершевцы, высшие чины – полковники, подполковники, майоры, частенько заходили к дяде Сене. Поил их, кормил. Не один раз офицеры убеждали: тебя, Семён Фёдорович, не тронем, не волнуйся, зачем ты нам нужен? Иудиным методом усыпляли бдительность. Уйди он в бега, может, и остался бы жить. Два месяца провёл в подвешенном состоянии… На Покров, четырнадцатого октября, арестовали. Помню, я с улицы прибежал домой, отец сидит, руки на стол положил, грудью на них лёг, голова опущена, поднял глаза на меня, посмотрел невидящим взглядом… Мать топчется у печки: «Может, ещё выпустят Семёна, кого-то ведь выпускают». Отец, всё так же глядя в стол, тяжело ответил: «Его уж точно не выпустят».
И сам дядя Сеня прекрасно понимал: кому-кому, только не ему ждать пощады. В отличие от многих мужчин-трёхреченцев, которых, в общем-то, ни за что схватили и повезли в Советский Союз, для него там давно пуля была приготовлена, с тридцатых годов карательные органы держали в списках первейших врагов. Дядя Сеня решил не дать возможности чекистам позлорадствовать, поглумиться: «Ну что, казачок, попался! Как твоя бандитская верёвочка ни вилась, как ты ни прятался, да руки у нас длинные. Всё равно, белогвардейская сволочь, наша взяла!» Дядя Сеня придумал показать им большой кукиш. Он не согласился в раскулачиванье быть бараном, которого силком загоняют в стойло, и здесь сделал мужественный выбор. Даже его недолгий командир, легендарный атаман Георгий Семёнов, изменил себе на судилище, устроенном ему и его соратникам в Советском Союзе в августе 1946-го. Заслушав приговор «казнить через повешенье», этот неукротимый, вулканической энергии, недюжинного ума казак дрогнул (может, единственный раз в жизни) и попросил помилования у палачей. Получив отказ, ещё раз унизился – просьбой заменить повешенье расстрелом, что соответствовало бы чести русского офицера. И снова получил категорическое «нет». Перед повешеньем хотел исповедаться, причаститься (был атаман человеком истинно верующим, но, конечно же, знал, как относятся в Советском Союзе к церкви), на «приведите священника» в застенках ЧК раздался идиотский хохот и отборный мат.
Никто, само собой, не знает мыслей дяди Сени, с которыми ехал он арестантом в насквозь промёрзшем вагоне в Советский Союз, но, думаю, дядя принял именно такое решение. Почему так считаю? Отец рассказывал, дядя Сеня в десять лет заупрямился: не буду ходить в школу. Любил лошадей, охоту, по хозяйству не отлынивал от своих обязанностей, но в школу не хотел. Однажды возвращается с занятий и заявляет: «Хватит! Писать, читать научился, не пойду больше!» Нет и всё! Отец взял в руки вожжи в ответ на категоричное заявление сына об окончании образования. Применил форму активного физического воздействия для прояснения разума. Тогда сын, настырности было не занимать, недолго думая, а конфликт вызрел суровой зимой, другие в Забайкалье редко случались, убежал на Газимур. Там расстегнул шубу и лёг голой грудью на лёд. С одной единственной целью – заболеть и по уважительной причине (тут вожжами ничего не сделаешь) прервать учебный год. Однако задуманное осуществить не удалось. Организм был настолько крепкий, что даже не закашлял. Упрямый казачонок грудью лёд плавил, пока кто-то из взрослых не увидел. Отец прознал, пообещал ещё вожжей добавить. Он и сам понимал, надо учить детей, да и от поселкового атамана хорошего не жди, если учительница пожалуется, что Семён Кокушин игнорирует школу. Пришлось продолжать обучение.
Когда арестованных СМЕРШем трёхреченцев переправляли в Советский Союз в телячьих вагонах, дядя Сеня по дороге жестоко обморозил ноги. Я уверен на сто процентов – специально. Брат Ганя в лагере в Норильске встретил тех, с кем этапировали дядю Сеню. Они рассказали: у него началась гангрена, ноги опухли. В Чите хотели ампутировать, дядя Сеня не дал согласия и от гангрены умер. Где-то закопали…
Мой двоюродный брат Артём Иванович, тот самый, которого чекисты подсылали в отряд повстанцев убить дядю Сеню, сгинул в лагерях. Его тоже в сорок пятом СМЕРШ арестовал. Это единственная ветвь нашего рода, чьи следы не удалось разыскать. У него была семья, жена, двое или трое детей, тоже выехали в Россию на целину и здесь затерялись… С дядей Сеней Артёма везли в Союз в одном вагоне.

НЕ ВЫДАЛ КУМА
Говорил уже, у мамы, Царствие ей Небесное, хороший был слух и голос отменный, красиво пела. Женщины в Драгоценке, как морозы встанут, вечерами лепили пельмени… Заготавливали их кадками… Гости зимой к нам, бывало, придут, мама подаст ведро: «Павлик, сходи в амбар, принеси пельменей». В амбаре бочка литров на сто пятьдесят-двести и под самый верх заполнена пельменями, полведра набираю…
Раз в советское время на работе отмечали Первое мая, я за столом рассказал, как жили в Трёхречье, про бочки с пельменями – не все поверили…
Лепить пельмени собирались родственницы, подруги, один вечер в одном доме, потом в другом, лепят и поют… Мама знала массу песен… Талантливый был человек. А работы сколько переделала за свою жизнь! На десятерых хватит. Восемь человек детей вырастила, а родила четырнадцать. Трое умерли в младенчестве, трое – в дошкольном возрасте. Обшивала всю семью. Машинку «зингер» из Забайкалья привезла, шубы даже шила на ней. Печку могла сложить, отец не умел. В Троебратном в обоих наших домах печки маминой работы, отец на подхвате… Трубы печные сама ремонтировала. Лошадь запрячь, верхом проскакать, косить литовкой, жать, снопы вязать – всё умела… И пела…
Запомнился эпизод: студентом из Омска в конце июня после сессии в Троебратное приехал, на подходе к дому слышу – поют. Окно открыто, и «По диким степям Забайкалья…» Мама и Музурантов Кузьма Матвеевич – кум отца – поют. У Музурантова сильный тенор... Бывают в жизни моменты, тебя сразу за душу берёт и отпечатывается в памяти до мельчайших подробностей картина. Настолько всё ярко. Летний день на закате, родительский дом и песня. Мама особенно красивая в песне. Тогда ещё на здоровье не жаловалась. За столом сидят, у мамы на голове косынка, что я из Омска зимой в подарок привёз, отец голову склонил, молча качает в такт…
Отец крестил у Кузьмы Матвеевича младшего сына Фёдора, тридцать шестого года рождения. Через год японцы бросили Музурантова в тюрьму. Отец говорил: по ошибке, думали, советский разведчик. Пытать они мастаки. Изрядно поиздевались, привязывали за ноги к потолку, иголки под ногти загоняли, требовали назвать сообщников. Музурантов физически здоровый, но не выдержал… Однажды, подвыпив, признался отцу… Освободился он в сорок пятом, как японцев прогнали… Посчастливилось, не убили, убегая из Драгоценки. С отцом он как-то разоткровенничался за столом и рассказал, что, устав от пыток, хотел назвать сообщником его. Чуть не сорвалось с языка: «Кокушин Ефим Фёдорович». Но вспомнил: они кумовья. Жена Музурантова, Елизавета Васильевна, как-то выпросила у японцев свидание и сообщила мужу: «Кум Кокушин хорошо помогает». Детей у них было шестеро. Так получилось, что мне хоронить Елизавету Васильевну пришлось. Но это уже другая история. Отец ей с сенокосом помогал, свиней, баранов резал… Да и так, где словом, где делом поддерживал. Жили по соседству. Слова жены о помощи кума сдержали наговор. Мог бы порушить жизнь отцу.
Порушил Ивану Банщикову, мужу моей тётушки по маминой линии – Харитиньи. Банщикова назвал своим сообщником, чтобы японцы хотя бы на время отвязались. С сыном Банщикова Сашей (тот, что в Германии сейчас живёт) я учился в одном классе. Иван Банщиков тоже был в отряде у моего дяди Семёна. С ним пришёл в Трёхречье. Этот факт японцев не сдержал. Наверное, посчитали: как хитро законспирировался советский разведчик. Арестовали, с присущей им изобретательностью пытали, покалечили основательно… Банщиков не оговорил ни себя, ни кого другого. Японцы убедились, ничего он не знает, и отпустили умирать. И всего-то месяца три после тюрьмы Иван прожил.
Банщикова Ивана в тридцать девятом арестовали, сын Саша только родился, грудничком был. А через год Иван умер. Не везло моей тётушке в супружеской жизни. Первый муж Антон Деревнин молодым скончался, первенец родился – сын, и вскорости у Антона кровоизлияние в мозг, второго мужа – Банщикова – японцы замучили. Сошлась в 1941-м с Порфирием Сапожниковым, тоже из отряда дяди Сени. У них родилось двое детей – Алексей и Валентина. Порфирия СМЕРШ в сорок пятом взял, он отсидел десять лет, потерял ногу в лагере, но почему-то тётушка Харитинья не приняла его после лагеря, умер под Карагандой. Вблизи тех мест, где лагеря отбывал. Может, тётушка привыкла за десять лет без мужа, возраст сказался. Что интересно, когда в пятьдесят четвёртом она с детьми оформлялась на целину в Советский Союз, все дети, все четверо, взяли фамилию первого её мужа – Деревнина. Хотя всего один был Деревнин, второй – Банщиков, а третий сын и дочь – Сапожниковы.
Тётушку Харитинью мы звали тётушка Ханочка. Отец помогал её семье после ареста Порфирия. Зажиточность не порождала в нём скопидомской страсти: больше-больше в свои закрома и карманы. Не скупился на поддержку нуждающихся. Для меня он пример подобного бескорыстия. И я счастлив, что были у меня случаи, когда Бог надоумил поступить похожим образом. В 1971 году в Омск перевели служить Олега, сына маминого родного брата Ивана Петровича Патрина. Интересная особенность. У Патриных с какого-то времени повелось: двух сыновей называть одинаковыми именами. Из каких соображений традиция – не знаю. У моего деда Петра Павловича Патрина был младший брат Пётр Павлович. И у отца Олега – Ивана Петровича – младший брат полный тёзка, тоже Иван Петрович. «Малый», так звали его домашние, чтобы отличать от старшего и на зов одного не срывались оба. Малого Патрина я упоминал ранее в связи с трагедией в Тынхэ. Он был женат в Драгоценке на Варваре Павловне Баженовой, отца которой задушили каратели, а брат Алёша выжил после расстрела, но лишился рассудка. Олег окончил танковое училище в Казани, служил в группе войск в Германии, участвовал в 1968 году в событиях в Чехословакии. Едва не погиб. Чутьё ли спасло, или реакция боксёра выручила, а скорее – молитва матери хранила. Олег и двое солдат шли патрульной группой. «Время не ночное, сумерки, – описывал случай Олег, – но чехи рано спать ложатся. Улицы уже опустели. Как я его почувствовал?» Нападавший стоял в тени за деревом и как только патруль миновал его укрытие, сделал замах. «Я ничего не услышал, просто вдруг тревогой мысль: сзади опасность». Олег дёрнулся вперёд и в сторону, и страшный удар обрушился на плечо… Ломом целил народный мститель в голову… Фуражка навряд ли спасла бы офицера, не уклонись Олег… Отделался переломом ключицы… А чех, бросив ломик, пустился наутёк в проулок… Он прекрасно знал: советским стрелять строго запрещено…
Отлежавшись в госпитале, отдохнув в Гаграх, Олег попал в Германию, оттуда в 1972-м перевели в Омск, в часть, что в посёлке Светлый. Мы с Олегом с первой встречи в Омске душевно сблизились. Часто потом или он ко мне домой приезжал, или я к нему. С ним всегда праздник – солнечный был человек! Редкий рассказчик, немало повидал в жизни, юморист и пел под гитару. Мечтал: «Демобилизуюсь – никуда не поеду, обязательно здесь останусь». Нравился ему Омск, Иртыш: «Вот бы квартиру где-нибудь на берегу и рядом с тобой…» Перед глазами первая наша встреча в Омске. Я как узнал – Олег в Светлом, так в ближайший выходной отправился в гости. Без всякого предупреждения. По адресу нашёл дом, обычный двухэтажный деревянный. Жена открыла, Олег был в части. Позвонила ему. В окно вижу – летит. Шинель расстёгнута, полы по сторонам от быстрой ходьбы… Голову поднял, меня в окне увидел, кулаки радостно сжал, лицо светится: «Брат! Павлик!» Забегает, обнялись. Восемнадцать лет не виделись…
В 1973 году у Олега родился сын, на это радостное событие к Олегу приехали родители – Иван Петрович с Анной Фёдоровной, её в нашей родне звали Нюрой.
Иван Петрович в белогвардейцах не состоял по причине малолетства, родился в 1910-м, но в сорок пятом его не миновали частые сети СМЕРШа. Уже было трое детей: Николай, Григорий, Олег. С четвёртым тётя Нюра ходила. С этой оравой она в пятьдесят четвёртом не раздумывая поехала в Союз. Не побоялась полной неизвестности, одна с четырьмя детьми, и никаких сведений – жив муж или давно сгинул… В Китае никто ничего не знал об участи арестованных СМЕРШем. Тётя Нюра, как только объявили о возможности переезда, начала собираться. Попала в Кемеровскую область. Чуть обустроилась, сделала запрос в Москву, оттуда ответ с адресом лагеря, где отбывал срок по 58-й статье муж. Тётя Нюра, кроме листочка, на котором кратко описала мужу десять лет вдовьей жизни, вложила в конверт фото детей. Пусть муж посмотрит – все их деточки в целости и сохранности. При оформлении документов для отъезда в Советский Союз требовалось фотография несовершеннолетних детей с родителями. Для идентификации на границе, что за дети едут при взрослых. Нет ли шпионского подвоха. Это фото отправила тётя Нюра. Каторгу Иван Петрович отбывал, не дай Бог никому, в лагерях под Магаданом. На шахте. И вот однажды после ужина помбригадира выкрикнул: «Патрин, в оперчасть!» Дядя Ваня рассказывал: «Спрыгнул я с нар, фуфайку подхватил и голову ломаю: на кой куму понадобился? Прихожу, а он вдруг начал о семейном положении расспрашивать». Зэк честно ответил, что семья-то как бы и есть, а как бы и непонятно. Ведь она будто на другой планете – за границей, в Китае. Дядя Ваня представления не имел о коренных изменениях в судьбах трёхреченцев, о движении «целинников», о массовой реэмиграции из Маньчжурии в Союз… Опер протягивает фото и письмо жены: «Вот твоя семья»… Зэк, отсидевший почти десять лет в краю, где по статистике из сотни заключённых выживали единицы, упал в обморок от вида жены и почти на десять лет повзрослевших детей. «В себя прихожу, уставился на фотокарточку, и тупая мысль ворочается: “Что за девочка?”» Наташа родилась через четыре месяца, как его арестовали.
В пятьдесят шестом он освободился, и судьба подарила в сорок семь лет ещё одну дочь – Тамару. В Красноярске живёт. Двоих детей воспитала. Любил Иван Петрович свою «Томочку» – последыша, поскрёбыша... Жалел, муж непутёвый попался. Был директором школы, но спутался с молодой учительницей, бросил семью… А уж как жену дядя Ваня боготворил: «Аннушка моя, Нюрочка моя – золото, не женщина. Я-то в лагере чё – только за себя отвечал. Бывало, думаешь: скорей бы чё ли сдохнуть – не мучаться. А на ней четверо детей… Как бы тяжело ни было – тяни воз со всеми прицепами…»
Зэк в него вошёл прочно. В начале июня 1973-го утром в субботу чай пью на кухне, вдруг телефон затрезвонил, поднимаю трубку. В ней плотной скороговоркой: «Павлик, здравствуй, это дядя Ваня Патрин, старший дядя Ваня, я тут с Нюрой к Олегу приехал, внука посмотреть. Жду тебя у магазина “Яблонька”». И – конец связи, слова не дал мне вставить. Накручиваю телефон Олега. Никто трубку не берёт. Делать нечего, бегу рысью к «Яблоньке», от меня ходьбы пять минут. Подхожу, дядя мой стоит и улыбается, солнышко да и только.
Оказывается, он, битый-перебитый зэк, тёртый лагерями калач, узнав от Олега, что тесть мой имеет отношение к органам, в соответствии с формулой: бережёного Бог бережёт, а ретивый сам наскочит – дабы не наскакивать, позвонил из будки и назначил встречу на нейтральной территории. Не захотел ко мне домой: «Не-не-не. Жизнь такая, вдруг тебя подведу». Мы на автобус и к Олегу в Светлый.
Я считал: дядя с тётей обязательно поедут к моим родителям в Троебратное. Ведь рядом, что тут от Омска ехать до Кургана, ночь переспать, а от Кургана всего ничего. Дядя Ваня, воссоединившись с семьёй после лагеря, к первым из родственников приехал к нам в Новосибирскую область на птицеферму. Прекрасно помню, как благодарил отца с матерью, что поддерживали его семью в Драгоценке. Отец, пока дети были маленькими, помогал с покосом, зерном обеспечивал. Мальчишки подросли, стал брать их на полевые работы, уже как бы зарабатывали сами…
И вдруг дядя Ваня мне говорит: «Нет, Павлик, в этот раз не поедем к твоим в Троебратное». Мы за столом сидели, чуток разгорячились после тостов «за встречу!», «за внука!». Я давай наседать: «Как так, рядом и не съездить! Дядя Ваня, извини, не пойму вас! И отец с матерью не поймут. Вы ведь на пенсии, на работу не надо». Он пытался отделаться отговорками, а потом наедине остались, честно признался: «Денег нет, чё там эта пенсия».
Я не практиковал заначки от семейной кассы. Впервые пожалел. Что делать? Знал, жена не поймёт моих родственных чувств с экономическо-альтруистической подоплёкой: семейный бюджет на тот момент свободными средствами не располагал. Тогда я втихушку запустил руку в НЗ, в котором хранились у нас облигации трёхпроцентного займа, вытащил парочку двадцатипятирублёвых и чуть не силком заставил дядю Ваню взять.
Получилось, они в последний раз повидались и с моими родителями, и с тётей Ханочкой, с другими родственниками и знакомыми трёхреченцами, кто жил в Троебратном. Почти сорок лет греет мне душу тот порыв: сообразил, не пожалел денег, устроил им эту поездку. Дядя с тётей порадовались, и родители мои тоже.
Ни с кем из двоюродных братьев не был я так близок, как с Олегом. Умный, талантливый... Всех троих сыновей дяди Вани Бог щедро одарил. Николай, мой ровесник, родился точно на Николу зимнего – 19 декабря 1939 года в Драгоценке. Окончил физкультурный факультет Красноярского пединститута, марафонец, мастер спорта по лёгкой атлетике и лыжам. Преподавал в техникуме в Абакане, дружил со знаменитым богатырём-борцом Иваном Ярыгиным. Ярыгин любил пельмени Николая. Тот делал по-патрински, мама так же стряпала. В фарш добавляется свежая капуста. В кипящую воду бросаешь её, и чуть-чуть надо подержать, несколько секунд, и на дуршлаг, потом через мясорубку. Капуста придаёт фаршу мягкость. Николай, возможно, ещё какую-нибудь траву добавлял. Травник он отменный. Летом специально ходил в тайгу. Всегда один. Спрашиваю: «Не опасно?» – «Да я ведь, брат, знаю, как себя вести». Отчаянный парильщик… Мы один раз с ним на семь часов зависли у него в техникуме в бане. В выходной день. Жёны прибежали, думали: не случилось ли что с мужиками. Особенно моя Любаша заволновалась, думала: вдруг загуляли, да что-нибудь случилось – об печку ожог, или сердце не выдержало, или угорели… Я было заикнулся Николаю «пивка прихватить, после парной освежиться», он обрубил: у него спиртное не входит в банную церемонию, только настои трав. Он и без бани практически не пил, с одной рюмкой весь вечер. Каких только отваров и настоев не приготовил потчевать меня в бане: успокаивающие, тонизирующие. Целый набор настоев, чтобы на каменку плескать… Дух лесной в парной стоял... И волосы чем-то полоскали, и ванночку для ног специально для меня сделал – мозоль я в дороге набил новыми туфлями…
Средний сын дяди Вани – Григорий – пошёл по музыкальной части, профессионально играл на баяне, отлично пел. Олег тоже хорошо играл на гитаре, знал массу романсов. Как услышу: «Звёзды на небе, звёзды на море, звёзды и в сердце моём…» – его вспоминаю. В том же 1973-м, в конце сентября, отец, возвращаясь из Забайкалья, заехал ко мне. А за два дня до этого в Омск прилетел Николай Патрин, в командировку. Мы с ним и с Олегом отправились на вокзал. Отец увидел: «Ну, прямо три богатыря!» А мы действительно, в самом расцвете мужики – Олегу тридцать, нам с Николаем по тридцать четыре. У отца все котомки-сумки отобрали. «Ну я с вами, братьями, как барин!» Через два часа мы уже сидели в ресторане «Центральный». Гуляли широко. И стол по высшему разряду, и музыкой себя на выбор ублажали, Олег то и дело шёл к музыкантам с заказом. К концу вечера стал у них своим человеком, разрешили самому взять акустическую гитару, он запел: «Звёзды на небе, звёзды на море…» Голос глубокий, бархатный баритон… Отец потом много лет вспоминал, подшучивая над нашим застольем, как в Омске в ресторане пил со звёздами «кондяк», заедал курицей «табак». Он настаивал «Столичную» попросить, но мы решили гулять так гулять, банальную водку и в будний день можно. «Кондяк» был молдавский, пятизвёздочный…
Вспоминаю родных, двоюродных братьев – многие были успешными спортсменами. Объяснение одно – казачья кровь, генная закладка. Олег был перворазрядником по боксу, волейболу, лёгкой атлетике, гимнастике. В военном училище всем занимался, всё легко давалось. Никого не боялся. С пол-оборота заводился на несправедливость, наглость. В автобус зашли однажды с ним, а на задней площадке хамло – через слово мат. Мужчина с женщиной, муж и жена, наверное, рядом стояли, мужчина сделал замечание. Дескать, придержи язык, не в лесу среди пней, женщины, дети едут. Тот в бутылку: «Айда выйдем, очкарь! Что? Зассал? Так молчи в тряпочку, не мешай человеку разговаривать! Выискался хер четырёхглазый!» Автобус к остановке подкатывает. Я глазом не успел моргнуть, Олег, хоть и в форме, нырнул на заднюю площадку, сграбастал придурка за грудки, приподнял: «Пошли-ка со мной выйдем!» И, не ожидая согласия, по воздуху вынес того из автобуса. Я еле успел следом выскочить. Их двое было. Парень не из слабаков, и кореш не хлюпик. Олег за будку остановки затащил: «Ну, давай, лайся теперь, погань подзаборная!» Тот что-то начал: «Да я тебя сейчас, кусок!» Олег коротко пробил левой в печень: «Это тебе от офицера!» Хам трамвайный пополам сложился. Куда многословие делось? Морда скуксилась… Кореш даже не рыпнулся защищать: «Ладно чё ты… Ну выпивши он». Олег на прощанье придурка легонько пальцами в лоб ткнул, а у того ноги от апперкота ослабшие, он сразу на задницу и сел кулём…
К великому сожалению, любил Олег и такой вид «спорта», как литробол. Злоупотреблял водочкой. Как-то жена его Валя на работу мне звонит – запил. Я его крепко пропесочил. Каялся, божился: «Брат, даю слово – завязываю!» И служба не заладилась, начальник стал гнобить, Олег нет бы сосредоточиться, выбрал выход попроще – начал закладывать… И достукался до суда офицерской чести… Уволили из армии… Он в два дня собрался и уехал из Омска. Передо мной стыдно было – не предупредил, не попрощался… Звоню ему, а мне говорят: «Уехал». «Как уехал? Не может быть! Надолго?» – «Навсегда». С женой развёлся, женился на другой, сын родился, но болезненный – умер в десятилетнем возрасте от онкологии. Олег и сам рано ушёл, до пятидесяти не дотянул. Подался в нефтяники, в Томской области жил. А умер в гараже, спустился в погреб… То ли с сердцем плохо стало, то ли от газов… Непонятно…
Дядя Ваня дожил до 86 лет. Я с ним последний раз встречался за два года до его смерти, в 1994-м. Советский зэк, отсидевший «десятку» в магаданских лагерях, ещё курил, две-три рюмочки мог пропустить, и все передние зубы собственные… Будь жизнь нормальной, такой организм лет сто бы отмахал без труда… Его бабушка по отцу, Марфа Игнатьевна, Царствие ей Небесное, в девичестве Осколкова, в сто три года ходила в церковь, сам видел, старенькая, ветхая, но придёт с палочкой, встанет в уголке… В Драгоценке покоится…
А незаконнорожденный сын дядя Вани – Патришонок (которого Астаха Писарев вырастил) – погиб в начале шестидесятых годов в Казахстане в автомобильной катастрофе. С ним дядя Ваня не знался.
Иван Петрович Патрин – «малый» Иван – отсидев срок по 58-й, жил сначала на станции Топки вместе с братом Иваном, потом у родной сестры (моей тёти Ханочки) в Пресногорьковской, а в начале восьмидесятых уехал в Австралию по вызову сына Владимира. Написал тому, что здоровье подводит и пора прибиваться к какому-то берегу… В Австралии, как я уже говорил, жена Варвара не приняла, отказала, хотя замуж ни в Драгоценке, ни в Австралии не вышла. Дядя Ваня у Владимира до смерти жил. Клятву, данную при венчании, жена не посчитала нужным сдержать… Дочери говорила, дескать, я его никогда не любила. Хотя, как рассказывали, не любить такого было нельзя – первый парень на деревне. Высокий, статный, голубоглазый. Пел почти профессионально. Это уже не застольное пение под рюмочку… В репертуаре даже арии были из «Евгения Онегина», несколько японских песен исполнял… А как пел казачью «Конь боевой с походным вьюком»!.. Это надо было слышать. Талант певца пусть не намного, да облегчил жизнь в лагере… Там организовывались концерты зэковской самодеятельности, что давало передышку в каторжном труде…

ПОСАЖЁНЫЙ ОТЕЦ
В сорок пятом СМЕРШ, войдя в Драгоценку, принялся всех мужчин Трёхречья просеивать, выявляя в первую голову тех, кто перешёл границу после Гражданской в возрасте совершеннолетия, кто воевал на стороне белых, кто из «тридцатников» – от коллективизации бежал в Трёхречье. Поселковым атаманам вручили тайные списки мужчин, которым не следовало отлучаться из деревень. Их вызывали, расспрашивали. Отец знал нескольких мужиков, тех, кто похитрее, они по-тихому смылись на период работы СМЕРШа на далёкие заимки. И отсиделись. Редко кого искали. Смершевцам хватало и без того человеческого материала. А эти до зимы сорок пятого не появлялись в деревнях, тем и спаслись. Кто-то из мужиков погорел по своей наивности, генетической честности. О чём-то из своей биографии можно было умолчать. Они по простоте душевной – ум на уловки не изощрён – без утайки всё вываливали. Не могли предположить: расспросы (всё вежливо делалось, следователи – сама предупредительность) ведутся неспроста, даже маленькая зацепка может привести к трагедии. Доверчиво отнеслись к заверениям смершевцев, дескать, простая формальность...
Как-то, я уже армию отслужил, собираюсь в клуб на танцы (у родителей в Троебратном жил), заходит мужик. Отец обрадовался: «О, Иван Ильич! Проходи, дорогой гость». На следующий день с отцом дрова пилим, он говорит: «Вот судьба у человека». И рассказал про Ивана Ильича Салохина, земляка-трёхреченца, в Казахстане он жил в деревне Белоглиновка Пресногорьковского района. Салохин из «тридцатников», ушёл в тридцать первом году в Трёхречье из Кузнецово. Не всем удавалось перевезти семью за Аргунь, а он ухитрился. Исключительной сметки был мужик. Как только СМЕРШ начал дёргать односельчан к себе, Салохин сделал для себя вывод: лучше подальше держаться от всяких проверок. И тайком улизнул на заимку. Скорее всего, отсиделся бы там. Да бес внедрил мысль сходить проведать жену, куревом заодно запастись. На одну ночь скрытно приехал, но тайное сделалось по доносу соседа явью. Тому не вовремя приспичило выйти до ветру, за этим занятием он и засёк, как Иван Ильич перемахнул забор и побежал через ограду к своему зимовью. Оказался Салохин в лагере в Караганде. И задумал побег. У Солженицына в «Архипелаге ГУЛАГ» одна глава посвящена героическим попыткам зеков вырваться на волю: подкопы на сотни метров за колючку, отчаянные прорывы. Но мало кому удавалось обрести свободу. Салохин подорвал из лагеря в 1948 году. Я не запомнил детально, но как-то он ухитрился в уголь зарыться и в полувагоне с шахты уйти. Человеком был отчаянным, рискованным и сообразительным. В угле чуть ли не до Борзи доехал. Может, и на других товарняках… Не скажу… Главное, цели своей добился – добрался до Драгоценки. Салохин рассказывал: «Ночь кромешная, темнота чернющая, состав останавливается, слышу, кто-то кричит: “Да Борзя это! Борзя! Дыра засранная!” А я чуть в голос «ура» не закричал!» Дыша родным забайкальским воздухом, он с превеликой осторожностью пробрался к границе… Перемахнул через Аргунь. И охранников лагеря с носом оставил, и пограничников наших и китайских вокруг пальца обвёл. Порубежье с Китаем охранялось серьёзно, да отчаянный казак как никто знал особенности местности. Переплыл Аргунь, а тут уже, считай, дома. Вот и желанная Драгоценка. Сколько раз в лагере на нарах грезил райским уголком. Мечтал о родном доме, детках, жене, работе в поле, охоте… Запомнилось мне – рыбалку он любил. С азартом рассказывал отцу, каких налимов на перемёт по весне ловил… Продолжения рая не получилось. Передохнуть-то Салохин передохнул, с полмесяца пожил, а потом китайские власти перебежчика арестовали. И вернули в Советский Союз: ваш зэк, сами и разбирайтесь. Очутился Иван Ильич в том же лагере, откуда удрал. «Боялся, – рассказывал, – охранники забьют до смерти. Нет, начальник лагеря вызвал к себе и с уважением говорит: “Хоть ты и Ванька, но башка у тебя – на троих ума хватит, ещё и четвёртому черпачок останется. Всех обдурил. Мы твоих земляков и знакомых перетрясли на десять рядов, и никто ничего знать не знал”».
Моего родного дядю Федю, Фёдора Фёдоровича Кокушина, Царствие ему Небесное, тоже вызывал СМЕРШ. Вполне могли загрести, воевал в Гражданскую на стороне белых. Он и на стороне красных отметился, но вначале с белыми был. Трудно сказать, почему СМЕРШ остался к нему равнодушен. Если к моему отцу практически не за что было докопаться: в Китае оказался несовершеннолетним, с японцами не сотрудничал. Не исключаю, дядю Федю спасло, что в отряде Лазо какое-то время воевал. «Я им честно сказал, что сначала мобилизовали к Семёнову, а как разбили наш отряд, попал к Лазо».
Дядя Федя родился 5 мая 1894 года. Знал, что это день особый, смеялся: «Я, племяш, родился в один день с Карлом Марксом». Кстати, дядя Федя из всех моих дядьёв первым узнал, что такое Трёхречье. В 1904 году на Забайкалье упала засуха, и мой дед Фёдор Иванович с сыном Федей в районе будущей Драгоценки косили сено и зимовали со скотом на заимке. С той самой поры падь, где стояла заимка, и ключ в ней (с вкуснющей водой) стали называться Кокушинскими, а речушка, из пади вытекающая, – Кокушихой.
Мой отец забрал дядю Федю, Царствие Небесное обоим, к себе в Троебратное, когда я уже в Омске учился. Каникулы, как правило, проводил у родителей и частенько беседовал с дядей Федей. Грамотёшки у него практически никакой, не учился ни дня, только считать умел, расписываясь, закорючку ставил, но пользовался уважением среди станичников, даже избирался поселковым атаманом Драгоценки. По наследству досталась мне его печать атаманская из слоновой кости. Даже две. На одной по-русски «Ф. Кокушин» вырезано. На другой вырезаны иероглифы в два ряда. В конце восьмидесятых я дал перевести одному знатоку китайского. Оказывается, по-китайски вырезана фамилия – «Кокушин». У дяди Феди внуки остались. Но поскольку он перед смертью у отца нашёл приют, ему передал печать, семейные фотографии. А отец перед смертью – всё это мне вручил.
Как-то спрашиваю: «Дядя Федя, ты историю Лазо знаешь? Как кончил жизнь твой боевой командир? Кстати, сын бессарабского помещика…» – «Откуда, Павлик, я ведь книг не читаю». «В топке, – говорю, – японцы сожгли». – «Так и надо картавому, зверь ещё тот был, любил отдавать приказы пленных казаков на штыки бросать».
В 1916-м дядю Федю мобилизовали и сразу на немецкий фронт. Участия в боевых действиях практически не принимал: «Я всего два раза в атаку ходил, а потом нас с фронта сняли». Что интересно, боялся крови. Бывает такое. Вырос в деревне, а не мог резать скотину. Есть люди природной интеллигентности, он именно такой казак-крестьянин. Никогда ни одного мата от него не слышал, выдержанный, рассудительный… По натуре мягкий, не любил скандалов… Никогда не напивался, совсем немного позволял себе. Пригубит рюмочку и всё. Отец мой тот-то мимо рта стакан не проносил, дядя Федя этой страсти не знал ни в молодости, ни позже.
На Пасху среди других развлечений для драгоценской публики устраивалось соревнование, которое никогда в жизни нигде больше не видел и не слышал о подобном – на старт выходили жеребец-бегунец, понятно дело, с наездником и пеший спринтер. Дистанция, может, шагов сорок-пятьдесят. Одна особенность скачек-бегов человека и лошади – стартовали участники в разной ориентации в пространстве. Лошадь к трассе задом стояла на старте, а бегун – лицом. Задача последнего после команды «марш» максимально использовать фору: пробежать как можно дальше по дистанции, пока наездник разворачивает лошадь и пускает её в галоп. Дядя Федя и в сорок лет побеждал на этих соревнованиях. Сказывалось – не курил, не выпивал. На какой-то шаг, но первым пересекал финишную черту, не дав бегунцу времени разогнаться. И прекрасно знал лошадей. Один из тех в Драгоценке, кто славился умением ладить (готовить к скачкам) бегунца. Большим мастаком считался по подведению лошади к пику формы. Делалось это в течение недель двух. Обязательно выверенный режим питания. Сено только первоклассное. В Трёхречье росла изумительная по кормовым качествам трава – острец. Наподобие пырея, но по высоте ниже, сантиметров шестьдесят-семьдесят. Листочки приметные, с голубизной. Сено вылежится в стогу, привезут зимой, и до того красивое – голубизной отдаёт. Лошади больше всего любили, когда в сене острец. Им кормили бегунцов перед скачками. Ну и овёс, само собой, в рационе… Вовремя накормить, вовремя выездку сделать, до пота прогнать, дать выстояться… Целая наука. А ещё дядя Федя считался специалистом на пуске. Зная норов, характер лошади, можно выиграть на старте несколько секунд, они на короткой дистанции порой решали всё.
И сыновья дяди Феди, Николай и Иннокентий, спортивными достижениями славились. Про Иннокентия уже говорил. Николаю в молодости мало было равных в Драгоценке по бегу на длинные дистанции – на пять и десять тысяч метров. На районных олимпиадах всегда среди победителей. А Иннокентий – спринтер… Оба унаследовали от отца гены бегуна, но лучше бы восприняли его сдержанность к спиртному…
К красным партизанам дядя Федя попал в девятнадцатом. Повоевал месяца два, и поручили пленного расстрелять. Проходили через деревню, один из местных вышел к командиру: «Разрешите обратиться, у нас на чердаке вооружённый белый». Белый сразу сдался, услышав «выходи, ты окружён!». Бросил сначала винтовку, затем слез.
Вечером отряд расположился на ночлег, часовых выставили, командир вызывает: «Кокушин, тебе боевое задание – пленного пустить в расход». Дядя Федя повёл парня за пригорок. Молодой, лет двадцать. Напуганный, жалко смотреть. Наверное, хотел убежать от белых да угодил в полымя к красным. Губы беззвучно шевелятся, молился что ли. А темнело уже, конец сентября. Ушли подальше от отряда, дядя Федя парню говорит: «Беги, вверх выстрелю». Тот сначала попятился, боялся пули в спину, потом побежал и всё оглядывался, не игра ли в «кошки-мышки». Дядя Федя вернулся в отряд, доложил командиру: «Задание выполнено». – «Не врёшь?» – почему-то спросил командир и нехорошо хихикнул.
Дядя Федя решил про себя: пора убегать. Подкормил своего Серка, а когда все уснули, вскочил в седло и был таков.
Отец с мамой венчались в Петров день в Драгоценке. Посажёным отцом с правой стороны от жениха сидел на свадьбе его родной брат Фёдор Фёдорович. Прошло ровно пятьдесят лет с того дня, и вот мы отмечаем родителям золотую свадьбу – и снова, как и 12 июля 1925 года, по правую сторону от отца дядя Федя. Старенький уже, рюмку нетвёрдо держит, но сподобил Бог братьев сидеть плечом к плечу в такой день… Только самых близких родственников собралось на той свадьбе более семидесяти человек… И со стороны Кокушиных, и со стороны Патриных…

ЭПИЛОГ
На всю жизнь осталась в памяти картина: иду с уздечкой на солнцевосход по зелёному лугу. Минутами раньше отец потряс за плечо: «Павлик, поднимайся! Пора! Пригони лошадей!» Я вылез из балагана, сунул ноги в ичиги. По-утреннему свежо, небо серенькое. Взял уздечку, удила холодные, с капельками влаги на металле, отполированном губами лошадей. Мне надо пройти луг, что широкой рекой по небольшому уклону стекает к берёзовой роще. Лошади пасутся где-то у дальнего края. На востоке назревает солнце, но ему не дают показаться в полную силу облака, нависли упрямым препятствием, будто хотят оставить утро блёклым, безрадостным, тусклым… И вдруг солнце вырвалось из плотной завесы, показалось золотым кругом, и произошло чудо: луг засверкал, заиграл мириадами росинок. Каждая капелька воды вспыхнула, поймав яркий небесный свет, драгоценно преобразилась. Серебряными нитями повисли паутинки. Луг от края до края разноцветно запел, засверкал в лучах молодого солнца… Сердце возликовало – как хорошо на земле!..
Но через короткое мгновенье разом всё померкло. Сказка исчезла, словно ничего и не было. Алмазы росы превратились в капельки воды… Облако закрыло солнце…
Точно так же сверкнула в истории моего рода Драгоценка. Будто было решено казаков напоследок проверить на живучесть. У меня по отцу пять родных дядьёв и тётушка Соломонида, по маме два дяди и тётя Ханочка, меня Бог одарил пятью родными братьями, двумя родными сестрами, а двоюродных братьев и сестёр более сорока: тридцать один – по линии отца, двенадцать – по материнской... Но чем дальше история рода, тем чаще мощные ветви генеалогического древа превращаются в веточки... Век раскидал нас по всей России, кого-то и того дальше закинул – в Австралию, Германию. За границей их потомки в конце-концов утратят русскость, растворятся в интернациональном котле… Как-то прочитал: за двадцатый век исламский мир вырос на 800 процентов, Китай – на 300, Индия – на 400. Россия могла за это время стать солнечной православной планетой, сильной, уравновешивающей остальной мир... Не суждено… Богу почему-то не угодно было отвести от России революцию… Сегодня самая напряжённая из линий, разделяющих демографические ситуации планеты, проходит по Амуру и Аргуни. С одной стороны перенаселённая глыба Китая, с другой – пустынные просторы Дальнего Востока, Забайкалья, Сибири…
Каждое утро встаю перед иконами, медным крестом, доставшимся от деда и отца, и среди других молитв обязательно повторю: «Спаси, Господи, и помилуй Россию нашу, власти и воинство ея, да тихое и безмолвное житие, поживем во всяком благочестии и чистоте». Помня и чтя завет отца, держу весь род Кокушиных, род Патриных в голове, молюсь за всех вместе и каждого в отдельности.
И вскипают слёзы на сердце: увеличивается список «о упокоении»…

Содержание
Туда, где брошена Пуповина
Прокопий
Ганя
Материализм Прокопия
Троебратное
Афанасий и Митя
Пропастину из Кремля
Коллективизация по-китайски
Моё поле
Как воды пить в жару
Дядя Сеня
Под звуки венского вальса
Крест
Провались земля и небо
Смерть дяди Сени
Не выдал кума
Посажёный отец
Эпилог


Рецензии
Замечательное произведение! И с художественной, и с генеалогической точек зрения. Думаю, Вы и моих родственников знаете. Мой прадед Макаров Максим Прохорович, дед Макаров Иван Максимович 1914 г.р. с женой Иулитой Степановной Банщиковой 1919 г.р. и детьми, старшим из которых был мой отец Макаров Георгий Иванович 1940 г.р., тоже выехали из Драгоценки в Казахстан в 1955 году. Сначала поселились в Аман-Карагае, а затем переехали в совхоз Баканский, Карасуского района, Кустанайской области. Из мемуаров отца знаю, что сразу после своей женитьбы они с женой заезжали в Троебратное в апреле 1960 года. Гостили у падчерицы Максима Прохоровича Лили и ее мужа Василия.Фамилии не знаю. Лет 35 тогда было Василию. "На этой станции (Троебратное)наших посельщиков и земляков семей пятнадцать, все из Трехречья, родины моей. А тетя Лиля почти папина сестра, дедушки Максима Прохоровича падчерица. Идем. У них ночуем, а утром поедем в Пресногорьковку. Туда еще 26 км от станции."
Младший брат Банщиковой Иулиты Степановны, моей бабушки, Кузьма Степанович Банщиков, 1923 г.р. живет в Крыму с дочкой Натальей и сыном Георгием 1943 г.р.
Сестра моей бабушки Евдокия Степановна Банщикова вышла замуж за Сапожникова Георгия Михайловича (не Ивановича, со слов Банщикова Кузьмы Степановича). Павел Георгиевич Сапожников, в прстонародье Сапог, их сын. В Москве мы неоднократно у них гостили. Последний раз году в 1989. Был еще жив. Сын у него Владимир такой же здоровый.
А переселенцы позже переехали из Казахстана в Йошкар-Олу, где все и упокоились. Банщикова Иулита Степановна в 1999 году. Макаров Иван Максимович 2004 году. Макаров Георгий Иванович в 2014 году. Макаров Петр Иванович, его брат, 1944 г.р., в 2012 году. Сапожникова Евдокия Степановна похоронена тоже в Йошкар-Оле. Зато наследников оставили - пол-Йошкар-Олы.

Валерий Макаров 2   19.02.2018 19:29     Заявить о нарушении
На это произведение написаны 3 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.