Умирающий август

Ольга Куксенко
Свечереет на улице,
Потемнеет асфальт.
Хищный город прищурится,
Обернувшись в базальт…

Сизой дымкою в воздухе
Разольётся тоска,
И приложит как обухом –
И до спазма в висках…

Ты сидишь словно каменный.
Твой бессмысленный взгляд
Всё блуждает вдоль памяти
Среди низких оград…

В апельсиновом мареве
Полновесной луны
Тяжко помнить о зареве
Откровений иных…

Спотыкаясь на пандусе
Недопрожитых лет
Ты страдаешь от зависти
К тем, кого уже нет.

Диким вскриком «Пожалуйста!!»
Напугав темноту,
Влёт прицелясь из августа,
Добиваешь мечту…

А потом возвращаешься
Под воронье крыло;
Соблюдая не заповедь,
А одно лишь «назло»,

И в тоске безысходности
Ты рыдаешь, ничей,
В опрокинутой плоскости
Августовских ночей…


        Сколько времени сидела она в оцепенении на широком подоконнике, обняв руками колени, и смотрела вниз, в беспросветную муть, бесновавшуюся на изрешеченном нескончаемым дождём асфальте? Уже несколько часов с неба беспрестанно лило – с самого утра, с ночи, да бог его знает, когда это вообще началось… Но, кажется, это уже было навсегда. Тяжкие мокрые тучи, сползшиеся в город со всех сторон, обложили её, не давая ни спать, ни дышать, как будто решили взять измором…

        Был излёт августа – время, с детства казавшееся ей перекрёстком миров, полустанком на пути от такой яркой и разнообразной, удивительной и непредсказуемой жизни ко всегда одинаковой смерти. И вот это затишье последних дней лета всегда ощущалось ею тем самым моментом, когда можно отдать последний долг своей любви и призрачной надежде на никогда не случающееся чудо, прежде чем вовсю накатит и уже никуда не отпустит полноценная тоска подступающего сентября.

Да, он родился в сентябре… И ей всегда непонятно было, как это так можно: прийти в этот мир не во время вступающей в свои права жизни, что распускается пышным цветом по прошествии мертвящего холода, и не в самом апогее её расцвета, а осенью и зимой, когда она сама медленно скатывается в небытие. Когда стихает буйное веселье вкусов и запахов, замирает беззаботное многоголосье звуков, блёкнут краски, застывают живые соки и, кажется, сама природа с постным лицом сперва прибирается вокруг, сметая со стола крошки закончившегося пиршества, а потом и вовсе расстилает по земле уже не нарядную скатерть, а накрахмаленный саван…

        Он всегда был здоров и крепок, как бык – плотный, статный красавец, сочащийся физической мощью и спокойной, чуть равнодушной уверенностью в себе, своих силах и в том, что весь мир вокруг принадлежит ему одному. Он никогда ни в чём не сомневался, ничего не боялся и, кажется, ни разу в жизни всерьёз не задумывался над будущим. Он всегда жил сегодняшним днём, и этот день просто не мог для него не настать. А ещё он очень сильно не любил и докторов, и больницы… Боялся? Не верил, что так же может быть уязвим, как и все человеки, на которых он взирал с лёгким налётом превосходства? Он всегда обрывал разговоры на эту тему и морщился, если она вдруг жаловалась ему на какие-то недомогания. Да, для него мира слабости, болезней и смерти просто-напросто не существовало…

        И вот сейчас он лежал под капельницей, недоступный ни для кого, кроме оперирующего хирурга и медицинского персонала, а она сама уже несколько дней находилась в том непонятном, терпко пахнущем, сером и вязком, как застывшая смола, пространстве между не её прошлым и ничьим будущим. Она задыхалась тяжким духом больницы, в отчаянии выходя на улицу и побитой собакой возвращаясь обратно. Никому тут не было до неё дела, и, кажется, себе самой она мешала куда больше, чем всем тем, мимо кого бродила эти несколько суток неприкаянной тенью. Сгустки отчаяния, плещущиеся в плазме безвременья, застилали весь мир перед её глазами. Она настолько явственно понимала, что не сможет, просто не умеет жить без него, что готова была сама раствориться, разойтись на мелкие частички бытия, только чтобы перестать, наконец, ощущать эту постоянно давящую тоску.

        Да, они прожили вместе без малого десять лет. И теперь он, её хозяин и мучитель, когда-то любимый и близкий, казавшийся тёплым и надёжным человек, который вскоре обернулся странным, непонятным существом, медленно умирал через четыре стены от неё. Разве он может умереть? – думала она, сама не понимая, о чём думает… Он, такой гипертрофированно яркий, крепкий и до предсказуемости ясный снаружи – и с такой дикой и страшной провальной ямой внутри. С чёрной дырой, в которую все десять лет безо всякого эха, без следа уходили все её слова и чувства, желания и эмоции, мечты и надежды. Осень, воплощённая осень в мужском обличье, та самая, темнеющая мёртвой, стылой водой, что копится в ямах из-под вывороченных комлей в заколдованном болотистом лесу…

        Когда его привезли сюда, она долго ждала в коридоре. Врач, готовивший экстренную операцию, спросил, сможет ли она стать для него донором. Почти всегда крови, да и замещающих препаратов не хватает в больницах… Ей стало смешно. Нет, она не годилась для этого дела: если его кровь была универсальной, то от неё, напротив, было немного толку для большинства людей. Но знал бы этот немолодой усталый человек, с профессиональным равнодушием ежедневно исполняющий свой долг, что все эти десять лет она точно так же безмолвно служила верой и правдой, а точнее всеми правдами и неправдами, отдавая ему всю себя, буквально кормила собой…

        Эта их патологическая зависимость друг от друга: его – от её энергетики, звука голоса и смеха, всплесков радостей и обид, нежности и злости, а её – от его веского, всегда последнего слова и каменной, катастрофической одинаковости во всём, как будто он был балластом, лежащим в корзине воздушного шара, чтобы не снесло в никуда шальным ветром, – это необъяснимое соотнесение таких разных, непохожих, противолежащих и не стыкующихся ни единым местом существ было столь крепким, что превращало их во что-то единое целое, чему вряд ли найдётся название.

        Уродливый двуглавый монстр с общей энергетической системой, находящейся в постоянном противодействии с собой, с единой кровью, за каждую каплю которой они вечно боролись, как близнецы, вызревающие в единой плаценте. Франкенштейново чудище, сросшееся из несопоставимых кусков и страдающее от этого хронической аллергией само на себя… Она очень мучилась этим, ежесекундно, каждой своей клеточкой ощущая неправильность этого ВСЕГО, осознавая, насколько это вредно и тяжко для её насквозь проницаемой души. Но он, казалось, из года в год не уставал, а, напротив, получал всё большее наслаждение от этих диких, изматывающих отношений.

        Он без неё просто не мог. Вообще ничего не мог – ни есть, ни спать и ни дышать. Без неё он, верно, и не жил бы вовсе! Если бы эта хрупкая девочка когда-то не взяла его за руку и не увела от холодной, нелюбимой, не родной жены, давным-давно променявшей его на отца одного из её мальчишек, о котором он заботился так же, как о собственном… Да, она увела его, вытащив из нелепейшего тупика, в котором он, сам не способный на загулы, завяз и заглох, не будучи в силах спастись ни работой, ни водкой. А она, подставив ему плечо, в первый раз тогда протянула на ладони живую и горячую частичку себя. Он принял. А потом, перехватив поудобней её руку, оперся, навалившись всем телом. И сломал ей крыло… Она стерпела, потому что была уверена, что сильнее. И всё сможет перенести.

        С тех пор так и повелось: она понемногу, но регулярно приносила ему себя, а он принимал и просил ещё. Он таскал её на руках, баловал всем, чем только можно порадовать любую нормальную женщину, и совершенно не хотел понимать, что ведь она-то как раз не любая! И что всё это ей вовсе не нужно. Она сама хорошо знала, что он всё это делает для себя. Но уже очень скоро увидела, что никакого смысла пытаться объяснить ему это нет.

        Сперва она его берегла, боясь расстроить. А потом поняла, что, даже если попробует, всё равно не пробьётся. Потому что этот человек всё равно в этой жизни видит всё только так, как привык, и никак иначе. Просто ему так удобнее… И что он всё равно будет держать её именно так, что у неё просто не выйдет выскользнуть у него из-под рук, не пожертвовав вновь здоровьем хоть одного из своих крыльев, слишком уж некстати растущих у неё за спиной. Ну, а если ему очень повезёт, то она повредит сразу оба. И, чем сильнее, тем лучше! Чем дольше оно будет у неё заживать, тем позднее настанет следующий раз, когда ему вновь придётся давать ей понять, кто в этой клетке хозяин…

        И она перестала биться об стену после того, как несколько раз до крови разбила себе грудь и лицо. Она была достаточно умной. Наверное, даже слишком – куда больше, чем было нужно ему. Он просто не знал, что с ней делать, а она так и не сумела найти выход из той клетки, которую сама для себя когда-то воздвигла. Она ведь была не только умной, но ещё и ответственной, и порядочной. А ещё она знала, что сильнее… И терпела, как терпят умные кошки хозяйские глупости, снисходя к их дурацким умильным сюсюканьям, просто потому, что у тех так заведено, и никакого иного уклада они всё равно не поймут и не примут – объясняй им, не объясняй… А он, о чём бы она ни говорила с ним, долго слушал, глядя на неё, кивал и улыбался, а потом всегда выяснялось, что улыбался он своим мыслям – просто от удовольствия, что она рядом, и, как пленённая птица, поёт для него…

        Дома он повсюду ходил за ней, не оставляя ей ни сантиметра личного пространства. Никогда никуда надолго не уезжал, звонил по нескольку раз на дню…  Его больше ничего не интересовало, кроме неё. Она была рядом с ним, и это было основой его мира. Того мира, в котором так хорошо и давно угнездился он сам. И где он мог делать всё, что ему заблагорассудится. Где он был абсолютно свободен совершенной её несвободой, и где его никогда не волновало ни их общее прошлое, ни существующее отдельно от него её будущее. Ему не было никакого дела ни до того, как срастаются её переломы, регулярное лечение которых он исправно оплачивал, потому что это давно уже стало неотъемлемой частью программы их развлечений, ни до карт предстоящих, будущих, возможных маршрутов, которыми она увешала всю свою комнату, не желая отпускать свою давно и, кажется, уже безнадёжно покорёженную мечту.

        Мечты не живут в неволе – они оба хорошо знали это… Он крепко держал её в своих сильных руках до тех пор, пока сам не очутился лицом к лицу с неизведанным. Он никогда не летал – и, кажется, вообще не собирался покидать свой привычный мир. Но теперь, когда ноги, на которых он всегда крепко стоял на земле, отказали ему, а руки ослабли и разжались, он уповал только на одно. Он лежал и молился, чтобы её истрёпанные, покалеченные им самим крылья выдержали их обоих. Он знал, он был уверен, что она никуда не денется. Она давно разучилась летать, и за этот десяток лет сама стала практически им. Он любил её так безусловно и бездушно, как часть самого себя. И ждал её, нет, СВОИХ СОБСТВЕННЫХ крыльев, которые почему-то остались снаружи. Он ждал их и верил, что У НЕГО всё получится. С нею, конечно же. Как и всегда…

        А ему сейчас нужно только одно – дотянуть до начала сентября. И всё: дальше снова наступит ЕГО время. Наступит надолго, может быть, насовсем… Она снова будет потихоньку умирать у него на руках, мало-помалу отдавая ему свои силы, время, всю свою жизнь. Она не живёт, не умеет летать, даже пошевелиться толком не может, когда на мир опускается саван мрака и холода…

        Она очень долго сидела на низенькой кушетке больничного коридора, а потом через силу поднялась и толкнула тяжёлую дверь. Очутившись на улице, она огляделась вокруг, обхватила себя руками, вдохнула пыльный и застоявшийся августовский воздух и наощупь побрела домой, не узнавая привычных мест. Рухнула, едва дотянув до дивана, и отключилась надолго. А, придя, наконец,  в себя, выглянула в окно и застыла…
Тяжкая серая хмарь, ещё накануне застывшая на улицах города в полуобморочном молчании, нынче была безжалостно вбита, втоптана, вмята в асфальт мощными и колючими, сердитыми потоками уже по-осеннему холодного, обильного и злого дождя.

        Она поёжилась и прошлёпала на кухню – включить себе чайник, чтобы согреться. Но потом, помедлив, свернула к бару и извлекла оттуда большую и дорогую, едва початую бутылку. Бог весть, сколько она там простояла… Оба они толком не пили, а гостей в их замкнутом на себе, глуховатом и тесном доме, никогда не водилось. Пары глотков ей хватило для того, чтобы перестать, наконец, дрожать и свободно расправить плечи.
Она сидела на подоконнике в одной майке и смотрела вдаль, на тяжёлые, беспросветные сентябрьские тучи, пришедшие в город и сейчас заливавшие всё кругом потоками стылой воды.  Она не думала ни о чём, кроме того, что это началось помимо неё и будет после неё. Ей было почти всё равно – этот ливень, готовящий отходную её миру, занимал всё пространство вокруг. Ему не было дела ни до неё, ни до кого другого, такого же живого и горячего, кто так же, как и она, сидел сейчас в своём гнезде или там, где застала его непогода – снулый, нахохлившийся и уже безразличный. Она очень долго сидела, глядя вниз, во двор, с которого, казалось, были смыты все признаки жизни… А потом протянула руку и рывком растворила окно.

        Она высунулась из окна, перегнувшись через подоконник. Плотные и тяжёлые струи воды затарабанили по затылку, впитываясь в волосы, стекая вместе с ними с головы, чтобы, на мгновение зависнув, оторваться и спрыгнуть вниз, коротким и радостным всплеском смешавшись с мировым океаном, разлившимся по земле… На детской площадке напротив дома кучковалась стайка подростков. Запихнувшись в тесный деревянный домик, они важно курили, верно, насквозь промокшие сигареты и со значением поплёвывали по сторонам, перекидываясь серьёзными словами, так, как это умеют только ещё не выросшие больше-уже-не-дети…

        Она ещё разок глотнула из ополовиненного стакана и, повинуясь мгновенно толкнувшемуся из глубины импульсу, скрестила руки и стянула с себя майку. Подростки внизу, которые, казалось, были заняты исключительно сами собой, притихли: несколько голов немедленно высунулись из тесных проёмов домика, кто-то аж присвистнул. Звонко расхохотавшись, она вскинула руку с майкой и несколько раз покрутила ею в воздухе. А потом, отшвырнув ненужную тряпку, сложила руки перед собой и нырнула, легко оттолкнувшись от подоконника, под редеющие струи воды. Мокрые и неловкие, ослабевшие от мучительно долгого невостребования крылья, было, осеклись, и её повело вниз, но она сделала усилие, рванувшись вверх всем своим натянутым, как струна, тренированным телом. Поток влажного, по-летнему тёплого ещё ветра вдруг подхватил её и задул, тормоша в воздухе неровные крупные перья.

        Она оглянулась, и он дунул ей ещё и в лицо: вперёд смотри, там больше! Она встряхнула головой и ещё раз напрягла мышцы, сумев поставить крылья под ветер. Они надулись как паруса и она, во всегдашнем своём детском восторге перед обыденными чудесами, не удержалась-таки и сделала в воздухе рискованный кульбит. Единственный раз!

        А, выправившись, уже без оглядок устремилась в сторону горизонта, где сквозь светлеющие тучи маячил голубой просвет и проглядывали косые золотистые лучи вечернего солнца…