От сумы и от тюрьмы

Валерий Клячин
 1

            На свете есть люди, при взгляде на которых можно тотчас определить среду их обитания. Так, например, вовсе не шуточной является поговорка «Рыбак рыбака видит издалека», и всякий, кому доводилось встречать настоящих рыбаков, скажет, что, действительно, их трудно не отличить в толпе от прочего населения, хотя бы оно и жило на берегу моря, и питалось исключительно одной рыбой. Само собой разумеется, что и вся жизнь рыбака от рождения до гроба связана с морем и только с морем, и если на старости лет он спрячется от моря в какой-нибудь среднеазиатской пустыне, то и тут всякий взглянувший на него увидит в самом его внешнем облике и волны, и чаек, и сети, и акул… То же относится и к лётчикам, и к военным, и к офисным клеркам, и к ворам, - короче, ко всем тем, кому Бог на роду написал носить на себе печать своего образа жизни и классовой принадлежности. И если посторонним без особого труда удаётся узнать в них эти образ и принадлежность, то сами они, и впрямь, примечают друг друга издалека даже и с закрытыми глазами.

            Когда я первый раз увидел Мишу Острова, то ещё не зная его фамилии, догадался, что он полностью принадлежит природе, и не просто природе, а лесам, тайге, дремучим рекам, а в наш город попал как-то случайно, помимо своей воли. Фамилия же, какую он назвал, сделав ударение на первом слоге, полностью подтвердила мою догадку, ибо, подумал я, здесь он будет чувствовать себя, как на необитаемом острове, несмотря на то, что нашего народу с лихвой достанет, чтобы закидать шапками население всей его тайги. Он рассказывал о том, что приехал из Сибири, где долго жил в каком-то посёлке на берегу то ли Верхней, то ли Нижней Тунгуски и работал там в районной газете фотокорреспондентом, а я смотрел на его похожее на наш родной берёзовый пень лицо и думал: «Нет, брат, шалишь! Твой фотоаппарат – всего лишь прикрытие, и если ты, и впрямь, кого-то снимал, то этими кем-то были только медведи, рыси и волки, с которыми ты стоял более чем на дружеской ноге».

            - Как же ты тут жить-то будешь? – в лоб спросил я его.

            - Однако, надо как-то, - вздохнул он и густо покраснел, что придало его корявым щекам совершенно неприличный вид, тогда как глаза сделались светло-голубыми, как у какого-нибудь очарованного странника.

            Он и был странником, причём в самом буквальном смысле этого слова, то есть до мозга костей, что в нынешние времена вряд ли случается и с рыбаками. Да ведь и что им, рыбакам? Они на палубах своих живут, как дома, а дома, как на палубе, и хоть трава не расти.  Миша же не находил себе места нигде и, при всей его замшелости и схожести с растрёпанной кедровой шишкой, даже на Нижней Тунгуске не нашёл, решив попытать счастья в средней полосе России, прямо-таки на самой Волге, от которой, впрочем, тоже через год сбежал. Правда, справедливости ради, следует подчеркнуть, что сбегал он не по своей воле и места не находил не потому, что был слишком привередлив или требователен по отношению к земле-матушке, а исключительно по причине не уживчивости с местными властями, особенно с милицейскими, которые шагу не давали ему ступить, находя в его внешности абсолютное сходство с фотороботом, скроенным, как безразмерный чулок, на любого правонарушителя. А поскольку культурно выражаться у него, как он ни старался, не получалось, то в любой точке мира, хоть на Луне, ему для получения прописки было суждено провести ночку-другую в «обезьяннике». А там, как известно, стоит лишь разок побывать, и считай, что именно дощатый настил с решеткой вместо двери и заспанным часовым под тусклой лампочкой над столом и есть твоё постоянное место жительства.

            В первую нашу встречу, разговорившись, он заметил, что больше всего ему не хочется просить подаяния на церковной паперти.

            - Нет, я человек верующий, православный, - говорил он, выпотрошив две сигареты на свою мозолистую ладонь и ловко свернув из обрывка газеты «козью ножку», в которую весь табак и ссыпал. -  Однако, в церквы-то нельзя ходить, как в райсобес. У Бога другая милостыня просится.

            - Ну, - возразил я. – это не нами заведено, и не нам ломать. А от сумы и от тюрьмы, сказано, не зарекайся.

- Да мне ведь, - засмеялся он, показав на редкость белые и от того безсмысленные для его физиономии зубы, - хоть зарекайся, хоть не зарекайся – один хрен! И сума и тюрьма у меня всегда вот тут, в кармане!

            - Как это? – посмотрел я с удивлением на оттопыренный карман его изрядно потрёпанной куртки..

            - А так, однако, - был его суровый ответ, – что где бы я ни поселился, кем бы ни работал, с какой бы женой ни жил – всё к одному приходит: сперва сума, а следом за ней тюрьма…

            И действительно, недавно мне довелось убедиться в правдивости его признания, и всё, случившееся с Мишей в наших краях, настолько меня потрясло, что грехом было бы не написать об этом.

 

2

 

            С Тунгуски он привёз ровно столько денег, чтобы купить небольшой домик на берегу Волги и жениться. Конечно, невеста, как и дом, оставляла желать лучшего, но он по этому поводу не очень-то и переживал, ибо главным для него было осуществить созревший в сибирском посёлке после ухода от третьей жены и выпестованный бессонными ночами в таёжных дебрях план. Замечательно то, что, приехав к нам, Миша ничуть не сомневался ни в приобретении дома, ни во встрече с суженой, а Бог настолько ему благоволил, что даже и географическую карту ему мусолить не пришлось. Придя на автовокзал в областном центре, он купил билет на первый же уезжавший к Волге автобус, а оказавшись в N., спустился к набережной, прошёлся по первому ряду береговых улиц, поднялся во второй и тут же свой домик увидел, а увидев, сразу и подписал с его продавцом все необходимые бумаги. Вечером же, выйдя покурить к пристани, заметил сидевшую на камушке возле воды отставшую от парохода пассажирку и без лишних слов привёл её в свой дом, расписавшись с ней  уже на следующий день. С поиском работы также никаких препонов не возникло: устроился ночным сторожем в один из местных магазинов так скоро, что когда его остановил на улице участковый – кроме внешности, придраться ему было уже не к чему.

            - Ну, Остров, - только и мог пригрозить он, - смотри у меня! Тюрьма по тебе давно, я вижу, плачет, так что, случай чего, не обессудь.

            - Ладно, - кивнул Миша и смиренно улыбнулся. – Учту.

            - А ты не скалься тут у нас! – был ему строгий приказ. – Я ещё домой к тебе загляну: посмотрю, чем ты там занимаешься!..

            И верно, в тот же вечер он к Мише заглянул и был весьма разочарован, увидев в единственной комнате только стол с обшарпанным буфетом, кровать и жену возле растопленной печи. Да ещё стопку фотографий на том столе, вырезанных из сибирской районки, на которых смутно темнели фигуры лесорубов, охотников, начальников в больших собачьих шапках да пробегающих под кедрами медведей.

            - А это кто? – спросил участковый, вертя один из снимков и так, и этак. – Что за зверь?

            - А это я, однако, - гордо признался Миша.

            - Ну, и рожа! – плюнул лейтенант и, ещё раз сказав «Смотри!»,  ушёл.

        И хотя ничего противозаконного приятель мой не совершал, хотя старался жить тихо и незаметно, однако прожил он там не больше года и лишился как жены, так и дома. Это случилось в конце сентября, когда Волга уже сменила цвет своей волны с пепельного на синий, и купаться в ней не отваживались даже самые отчаянные мальчишки. Один Миша плавал и нырял в этих волнах каждое утро, вызывая восторг и уважение даже у нынешней детворы, которую, как известно, ничем не удивишь и не привяжешь. Плавать он любил и умел, как никто другой. С первых же дней поселения в N взял себе за правило переплывать Волгу туда и обратно и переплывал, несмотря на капризы погоды, до той поры, пока река не начала подёргиваться ледяной ряской.

       Жена к такому его увлечению относилась благосклонно и часто сопровождала его к берегу, смотрела с завистливым любопытством на его небольшое, но мускулистое и смуглое тело, которое после купания и растирания вафельным полотенцем становилось красным, как у сваренного живьём рака. Он и бывал в такие минуты похож на рака, так что мальчишки скоро Раком его и прозвали. Жене, услыхавшей однажды это прозвище, оно тоже понравилось, и она перестала звать его по имени. «Рак! – восклицала она порой, когда хмурыми осенними или светлыми зимними вечерами Миша уходил на работу. – Ты утром домой-то не торопись. Дождись, когда Верка магазин откроет…» Или днём, уже похмелившись принесённой Мишей водкой, стонала, валяясь в кровати: «Ох, Рачище, и плохо же мне! А ты совсем меня не любишь…»

      Как правило, Миша на её восклицания, стоны и обвинения отвечал глухим молчанием. После дремучего житья на Тунгуске, после осуществления своей мечты о Волге он стал молчалив, как будто боялся ненароком выдать нечто сокровенное в его душе, чего никто не смог бы понять. И если молчаливость делала Мишу ещё более непонятным для жены, соседей и продавщицы Верки, то он не обращал на это никакого внимания, словно знал, что окружающие его здесь люди скоро исчезнут из его жизни навсегда и безследно, и ни в нём не останется ни малейшей памяти о них, ни им никогда не придёт охота вспоминать этого некрасивого, задумчивого и чудоковатого мужичка. Про любовь же он имел свои соображения, которые вряд ли понравились бы кому-нибудь из живущих ныне на этом свете, ибо Миша был уверен, что её в мире нет. Совсем нет, никакой, ни между мужчинами и женщинами, ни между родителями и детьми, ни между братьями и сёстрами, ни даже между людьми и Богом.

      - Не знаю, может быть, она и была на земле когда-то, - поведал он мне в один из своих внезапных приездов в наш город, - но теперь её всю истребили. Людям кажется, что они ещё могут любить, однако то, что они чувствуют друг к другу – не любовь, а… не знаю, как назвать.

      - А сам-то ты, что же? – удивился я. – Никого не любишь и не любил?

      - Нет, - уверенно покачал он заросшей нечесаными патлами и столь же неухоженной бородою головой. – По молодости, правда, мне казалось… Однако, нет. И тогда о себе старался. А настоящая-то любовь – это когда самого тебя уже нет.

      - Ну, а мать-то свою… - начал было я, но Миша не дал мне договорить.

      - Мать меня не любила, - было его печальное признание. – А я… не любил, а только жалел её…

      Жалел ли он тогда, в N, и свою жену – трудно сказать. Впервые увидев её несчастной на пристани, возможно, и пожалел; иначе зачем бы ему было вводить её в свой купленный для себя одного дом, да ещё и жениться на ней? Может быть, и за её алкоголизм – жалел и из одной только жалости покупал ей водку, тогда как сам никогда, ни при каких обстоятельствах не употреблял даже пива. И спал с ней, терпя перегарную вонь и истеричные вопли, тоже, похоже, жалеючи, ибо не имел к животному блуду ни малейшей душевной симпатии и всякий раз потом презирал себя и думал, что прозвище своё заслужил по праву, что так ему, сластолюбцу, и надо, и ещё поганее клички он достоин.

     В такие минуты он выходил из дома на крыльцо и долго сидел, куря свои «козьи ножки» и сквозь слёзную пелену глядя на Волгу, текущую как бы над крышами первого ряда городских строений и прибрежными тополями. Крылечко, собственноручно прирубленное Мишей к дому, было очень уютным и просторным, с широкой лавкой от угла и крутыми ступенями во двор и в вишневый садик. И крышу над ним он размахнул такую, что зимой только при сильном ветре слегка заметало снегом порог, так что и в лютые морозы можно было, потеплее одевшись, сидеть под ней и глядеть на реку, словно из окна в жарко натопленной избе.  А уж летом – и уходить с этого крыльца не хотелось, и Миша придумал даже спать прямо на его лавке, не стесняясь изредка проходивших по улице соседей или случайных приезжих, которым низкий забор не мог помешать любоваться столь роскошным, по сравнению с покосившейся избушкой, крыльцом. Какие сны ему там снились – Бог весть, но просыпаясь, он всякий раз тревожно взглядывал из-под крыши в небо, усердно крестился и даже протирал глаза  от мешавших им смотреть на это небо, на сад и Волгу над крышами слёз.

      Что виделось ему в этом небе? Позднее в письмах ко мне Миша часто писал о том, что он всю жизнь ждал и продолжает ждать какого-то знамения для себя. Но мысли его, изложенные в полученных мною по интернету вордовских файлах, были и остаются столь туманными, что можно лишь догадываться о состоянии его мятущейся души, для которой телесная оболочка всегда была в тягость. Очевидно, в тягость был и дом на Волге, хотя и ставший воплощением его мечты о счастье, но почему-то не доставлявший Мише чаемой радости, словно он чувствовал, что жизнь его в этом доме продлится не долго, что дом - это всего лишь рубеж, разделявший его жизнь на две ни в чём не схожие половины.

     Пройденным этот рубеж оказался ровно через год после появления Миши Острова в N. В то утро, придя с работы и опохмелив стонущую жену свою, он попросил её сварить щи из принесённого им с работы супового набора и кочана капусты, а сам отправился, захватив полотенце, на Волгу. Был сильный ветер, и стоявший у пристани трёхпалубный белый пароход только покачивался в силках швартовых канатов, но не подавал никаких признаков жизни, словно пассажиры и вся команда покинули его, подобно крысам, напуганным угрюмостью вздымавшихся под ветром волн.

     - Штормит, однако! – крикнул Миша двум спустившимся к воде и лениво наблюдавшим за ним мальчишкам.

     - Утонешь, Рак, - предположил один из них, ковыряя в носу.

     - Не! – возразил другой, подобрав брошенный Мишей на камни окурок, и вдруг оживился: - Спорим?!

      И они, действительно, хлопнули по рукам, а заходившему в Волгу Мише стало вдруг отчего-то тревожно. Он ничуть не сомневался в своих силах, будучи, как всегда, уверенным, что перемахнёт реку и на тот берег, и обратно, но что-то в душе его было не так, словно зачислился ей какой-то ещё не осознанный им грешок. Разумнее было бы отложить в этот раз свой заплыв, но мальчишки уже сощурились и затаили дыхания, а на корме парохода появилась парочка любопытных туристов с камерой, прицелившейся в нежданного на их пути сорвиголову.

     На этот раз плыть ему было тяжело, как будто не по своей воле взмахивал он над вспенёнными волнами руками и отталкивался от их гребней ногами, а по чьему-то приказу, неисполнение которого грозило ему если не смертью, то очень большими неприятностями. И только достигнув другого берега и посмотрев на сжавшийся до размеров почтовой открытки городок, Миша понял, что непростительно обманулся, и именно исполнение приказа влекло за собой большие неприятности для всей его неприкаянной жизни.

     Городок был объят пожаром. Чёрный дым, не имея сил подняться под ветром в хмурое небо, стелился по земле и над самою Волгой, скрыв собой и белый пароход, и первый ряд домов, и мальчишек. Однако за этой дымовой завесой он ясно видел, что горит не что иное, как его собственный дом, со всем нажитым в нём добром и пьяной женою в раскалённых пожаром окошках, поспеть на помощь к которой у него не было никакой возможности. Но ещё более поразило его внезапное сознание того, что и желания поспеть также не ощущалось в душе, словно Волга навсегда разделила не только свои берега, а и всю Мишину судьбу, и даже самую эту душу, одна половина которой сгорала на его глазах, но при этом ни треском, ни дымом  другой половины не касалась.

 

3

 

      Он сидел в одних плавках на приволоченном кем-то к берегу бревне и приучал себя к сознанию того, что, кроме этих мокрых плавок, ничего у него не осталось. Тому, кто хоть однажды в жизни оказывался в столь плачевном положении, могут быть понятны его чувства… Впрочем, вряд ли. Даже праотец наш Адам после изгнания из Рая не был так одинок, и имел в собственности не только Еву, но и целую планету, богатую и плодами, и зверями, и рыбой. Миша же был лишён возможности и укрыть себя какими-либо листьями, и прокормить, и даже покурить с горя, а холодный волжский ветер, леденящий не только его кожу, но и всё нутро до мозга костей, так настойчиво призывал погрузиться в спасительные волны, чтобы навсегда под ними и поселиться, что он пару раз приподнялся на своём бревне, однако шагнуть к этим волнам так и не решился.

     - Не смерти я боялся, - признался он мне потом. – А Бога. Прямо чувствовал, что Он внимательно глядит на меня и чего-то ждёт. А чего ждать-то было?..

     Скоро поняв, что рассудок ему здесь не товарищ, что думать о чём-то значит предавать себя во власть отчаяния, тенью которого на земле является неотвратимая смерть, Миша целиком обратился к Небу. Он не просил помощи или какого-нибудь совета, а просто предал свою душу в Его власть, как Христос на кресте, и закрыл глаза. У самых его ног холодно скрипели по прибрежному песку равнодушные волны, монотонно гудел, изредка срываясь на свист, ветер,  вскрикивали чайки в хмуром неласковом небе, и весь этот созданный за шесть дней творения мир казался Мише обманом, словно он смотрел на темном экране скучное и давно ему надоевшее кино, которое не могло вызвать ничего, кроме зевоты. И, может быть, Миша, и впрямь бы заснул, если б не стужа, всё настойчивей сковывающая рачьим панцирем его голое тело, заставляющая стучать друг о дружку зубы и выворачивающая с треском мослы.

      - А ведь ты замёрз! – услышал он вдруг звонкий женский голос. – Вона, как посинел, что покойник! Неужто обратно поплывёшь?

     С трудом разодрав кулаками слипшиеся веки, Миша оглянулся и увидел стоявшего за его спиной… ангела. Был он не высок ростом и похож на пожилую деревенскую бабу, одетую в мужские штаны и заношенную овчинную телогрейку поверх вязаной кофты, однако Миша и под её нахлобученным на глаза платком без труда разглядел святящийся нимб и обрадовался.

    - Тебя Бог послал, однако?! – простодушно воскликнул он и вдруг застеснялся своих бесстыжих ног и ввалившегося пупыристого живота.

     - На, вот, накинь! – вместо ответа, предложил ангел и, стащив со своих плеч шушунок, подал его Мише. – Накинь и ступай со мной. Да прыгай! Трясись, чтобы кровь-то не стыла!..

     Конечно, прыгать он не стал, но, последний раз оглянувшись на берег с догорающим домом, пошёл следом за своей спасительницей безпрекословно, а трястись и заставлять себя не нужно было: уже весь он был подобен отбойному молотку, так что казалось, и сама земля дрожит под его пятками, не чувствующими ни острых камешков, ни колючих осотов. Даже тройка коз, сопровождавших хозяйку, не решались приблизиться к нему и испуганно с печальным блеяньем бежали к недальнему лесочку, где была видна среди кустов и ёлок тропинка в гору с деревенькой наверху. Весь год своего проживания в N Миша вглядывался в это едва различимое с крыльца селенье и порой даже думал, что в нём ему было бы уютнее, чем в городе, но, ежедневно приплывая  сюда, почему-то об этих думах забывал и, передохнув, спешил вернуться, не рассмотрев даже растущие среди песка одуванчики. Зимой же, когда Волгу сковывало льдом и заметало снегом, не видать было и этой деревеньки, напоминавшей о себе лишь изредка появлявшимися на волжской постели фигурками ходоков за продуктами в N-ские магазины, но  Миша, уходивший домой после ночных дежурств, ни разу с ними не встречался.

     Между тем жизнь на том берегу, часто сокрытом туманами, представлялась ему едва ли ни райской, и, может быть, поэтому он не решался вмешиваться в неё, понимая себя всего лишь случайно оказавшимся там нарушителем границы. Когда же взгляд его с крыльца блуждал по холмам и лесам этой безлюдной страны, она представлялась ему необитаемым островом, и сердце Миши замирало от непонятной тоски и тайного предчувствия того, что когда-нибудь судьба его завершится именно на этом острове, столь похожим на рай. Это было сродни видениям о загробной жизни, и такой она виделась ему задолго до поселения в N, с самого раннего детства, когда он впервые услышал о смерти и обитающих в её пределах ангелах и спасённых от ада душах.

     И вот время его пришло, и, ступая босыми ногами по едва приметной в лесных травах тропинке, Миша не сомневался в том, что пробирается через райские кущи к одной из обителей Отца Небесного. Спокойствие похожего на простую деревенскую бабу ангела, окружённого белыми, как пушинки майских облаков, козами, всё более укрепляло его уверенность, и он даже усмехался в душе наивности N-ских жителей, сообщавших друг другу небылицы о скрытом в лесах на том берегу монастыре, в каком никто из них не бывал и ни одного монаха  не видел даже в бинокль. При этом почему-то ни один из них не решался сплавать туда на моторке, а на бывавшего там  каждое утро Мишу поглядывали с таким подозрением, будто он и был одним из тех таинственных пустынников, какого они предпочитали сторониться, ибо лицо его внушало им больше безсознательного страху, чем благоговения. Если бы он знал, что станут говорить о нём и таинственном монастыре после пожара, обуглившего сразу три дома, и рассказа мальчишек, так и не узнавших, кто из них выиграл столь не по-детски жестокий спор, то, конечно, заставил бы себя вернуться, даже и рискуя жизнью. Но знание это настигло его лишь через неделю, когда возвращаться было и поздно, и губительно не только для него одного. 

 

4

 

    Ангела звали Тасей, и она ни в какую не хотела признаваться в своём внеземном происхождении. Сказала только, когда он надоел ей с расспросами: «Да Тася я. Просто Тася. А ангелы на небе живут, а не в таких хоромах, как мои…».

      Жилище её стояло на самом краю деревни, так что и огород спускался с горы прямо в лес, и плетень казался от этого игрушечным, как детская железная дорога, какую Миша помнил со времён своего детства. Это-то сразу и показалось ему странным: деревня, в которую он вошёл следом за провожатой, всем своим видом походила на его родину, хотя родился и вырос он в центре русской столицы в середине двадцатого века, когда ни на Москве-реке, ни на Яузе никаких деревень уже не было. Между тем, вспоминая окружавшие его в те далёкие времена дома и деревья, дороги и заборы, Миша видел тёмные бревенчатые стены среди густой зелени, ничем не загороженное высокое небо над ржавыми крышами и огородные грядки, скользящие по крутому склону в заросли прибрежных ив, к каким вела едва приметная в густой траве дорога. Как это могло быть у стен Зачатьевского монастыря, где в ту пору жила Мишина семья, он додуматься не мог, как не мог ясно представить себе всю Москву его детства и отрочества. Всякий раз перед мысленным его взором в прошлое возникали одни и те же картины с низкими домиками в снегу или тополином пухе, с козами в провонявших луком и самогоном двориках, с кирпичной стеной полуразрушенной обители и с проплывающими по широкой реке баржами.

      В Тасиной деревне не пахло не то что самогоном, но даже и квасом, и не было кирпичной стены, какую Миша приготовился увидеть, вспомнив про слухи о монастыре, да и деревней-то её трудно было назвать: всего три избы окружали заросшую молодыми берёзками поляну с колодцем посреди неё. Жилой же оставалась лишь одна из этих почерневших от времени избушек, в которой Миша и оказался нежданным гостем.

     - А где все? – спросил он, одевая положенные перед ним на длинную дощатую скамью штаны и рубашку невесть какого покойника, то ли мужа, то ли отца его спасительницы.

     - Все давно примерли, - тихо ответила она, глядя в покосившееся окно с трещинами по стеклу, за которым козы затевали драку с лежащей в лопухах собакой, не обратившей ни на гостя, ни на хозяйку никакого внимания.

     - Однако зимой по реке ходили… - начал было Миша, но Тася перебила его:

     - Это никольские. До них три километра вверх отсюда.

     - Так ты одна здесь живёшь?! – удивился он.

     - Теперь, видать, не одна буду, - спокойно сказала она и с надеждой, как показалось Мише, посмотрела на него. – Ты, чай, не скоро поплывешь обратно?..

     Чуден был её взгляд. Никогда ещё ему не доводилось чувствовать на себе такого проникновенного взгляда, и понятно, что Миша вновь подумал об ангеле, воплощённом в хозяйке не только этой избы, но и всей убогой деревушки, назвав которую так, он вдруг будто прозрел  и себя самого увидел в гостях если ни у Бога, то где-то в одном из многих Его чертогов. «Может, я помер?» – подумал он, но ничуть не опечалился, а, напротив, обрадовался, что может теперь ощущать себя здесь не странником в чужом владении, а законным его постояльцем. А этот дивный взгляд тёмных, но излучающих нескончаемый свет Тасиных глаз понятней всяких слов подтверждал истинность его прозрения, и Миша улыбнулся так добродушно, что Тася ответила ему не только улыбкой, но ласковым словом.

     - Вижу, ты мужик хороший, добрый, - сказала она, продолжая всё так же, пронзительно смотреть на него, смущённо надевающего штаны. – Живи тут, где хочешь. Любую избу выбирай…

     - А если мне твоя больше всех глянется? – робко проговорил он, потупив глаза.

     - И хорошо, - был ему как видно давно готовый ответ. – Тогда я перейду в свою бывшую...

     - Что ты, Тася! – воскликнул Миша с облегчением. – Я же не оккупант какой! Мне теперь и сарай дворцом покажется. Мой-то дом на том берегу того… сгорел, пока я купался. Нет у меня теперь ни угла, ни паспорта, ни денег. Если б не ты…

     - Чай, не сам его поджёг? – остановила Тася напор его признаний.

     - Не я, - уверенно мотнул он головой.

     - Ну и… на то, знать, Божья воля, - вздохнула она и, крестясь, низко поклонилась висящим в углу над кроватью образам.   

      

5

      Оттаяв в сухой одежде и принесённых Тасей из чулана валенках, разогрев своё нутро горячим чаем, вскипячённым в самоваре и настоянным на малиновых листочках, Миша разомлел и уже не помнил, как уснул под тёплым одеялом на жарко протопленной печи. Пробудившись под вечер, он ни болезни, ни усталости в себе не обнаружил и даже почувствовал себя способным уплыть обратно в N, однако не обнаружил он ни в доме, ни на дворе и Таси. Козы спокойно пощипывали пожухлую траву в невысоком загоне перед огородом, собака равнодушно поглядывала на него то одним, то другим поблёскивающим в густой шерсти на морде глазом, встревоженные им куры поспешили занырнуть в щель под закрытыми воротами двора, а их хозяйка как в воду канула. Негромко позвав её, но не дождавшись ответа, он побрёл к деревенскому колодцу, пытаясь разглядеть за макушками осин и елей под горой Волгу, но и Волги не было. Только густой туман стелился по горизонту, к которому спускался из лилового облака бледно-жёлтый огрызок солнца, и деревенские избы с сараями и теплушками, погружаясь в сумерки, казались живыми существами, наблюдающими за Мишей из зарослей шиповника и сирени..

     Решив, что Тася ушла в соседнюю деревню («три километра вверх отсюда»), чтобы узнать что-нибудь о случившемся в N. пожаре, он вспомнил о своём доме и остававшейся в нём жене, однако опять ощутил в душе пустоту и безразличие к судьбе вечной пьяной своей сожительницы. В том, что дом сгорел по её вине, он ничуть не сомневался, однако не винил её и даже жалел. Надежды на то, что ей удалось спастись от огня, было мало, и он уличил себя в мысли о смерти, как лучшей доли для неё. «Да и я бы, - признался он в первом своём письме ко мне, - не обиделся, если бы Господь прибрал меня вместе с ней. Впрочем, так я думал, пока поближе не узнал мою Тасю...»

     Он увидел её в ту минуту, когда разглядывал установленную на ветхой крыше одной из изб спутниковую антенну, совершенно чуждую окружающему её миру. О наличие в этой заброшенной деревне электричества Миша догадался не столько по натянутым между двумя столбами проводам, сколько по свежему блеску этих проводов, подведённых ко всем трём домам, словно они ждали прибытия целой оравы молодых и суетливых жильцов. Такое ему случалось видеть в таёжных посёлках, построенных для нефтяников, когда отработавшая вахта улетала на отдых в тёплые края, а заступившая разъезжалась по буровым. Эти бурильщики ничуть не заботились о своих жилищах, называемых ими "времянками", но свет в них казался им чуть ли ни святыней, так что они, как невесть какое сокровище, берегли каждую лампочку и всякий подведённый к ней проводок. И теперь, ощутив дуновение своего прошлого, Миша даже растерялся, и если бы не мелькнувший в одном из окон силуэт Таси – решил бы, что сходит с ума.

     Когда она вышла на крылечко этой довольно крепкой и даже не скрипучей избы, он смог лишь заметить: «Тут и свет есть, однако!», и был обескуражен, услышав о том, что не только свет, но и связь с интернетом деревне не в диковинку. Весёлый и звонкий голос Таси заставил его внимательней вглядеться в черты её лица, и тут он с удивлением понял, что перед ним вовсе не старушка (как показалось ему во время знакомства с ней на берегу и за чаем), а ещё довольно молодая и даже по-своему красивая женщина, какие не часто встречались ему на долгом жизненном пути. Миша подошел к ней, присевшей на дощатую завалинку, поближе, но в тот же миг солнце полностью погрузилось в туман, который поднялся от Волги и к деревне, придав наступившим сумеркам безпроглядной таинственности.

     - А на что тебе связь с интернетом? – невольно сорвалось с его повлажневших губ. – Я, вот, хоть и в городе жил, да знать не знаю, что оно такое…

     - Это от Сергия Иваныча осталось, - сообщила Тася. – Он тут вроде дачника жил, но постоянно. Пока не умер. Он и меня научил с компьютером управляться. Теперича, вот, я тут одна хозяйничаю.

     - А он, случаем, не курящим был? – спросил вдруг с надеждой Миша, всё ещё пытаясь не потерять в темноте Тасин образ.

     - Вот что! – догадалась Тася. – А мне  подумалось, ты спортсмен и… священник. Вон, бородища-то какая! И плаваешь, как "Метеор"!

     - Ни тот и не другой, - потупившись, признался Миша. – Ладно, хоть вина не пью, однако.

     - Поди уж! – чему-то усмехнулась она. – Там на боровке целая коробка с папиросами лежит. Я тут протопила – тут и живи. А чаи пить пока у меня будем. Не стесняйся, сибиряк!

     - Как ты догадалась, что я сибиряк? - удивился он.

     - Так я сама чалдонка, и наш говор знаю!

     - Однако я в Москве от рождения жил, пока мы в Казань не переехали, а уж оттуда меня и в солдаты забрили...

      - Да ты что?! - воскликнула Тася и дотронулась до его руки своей мозолистой, но мягкой ладонью. - Я тоже в Казани какое-то время жила. Потом до сюдова с мужем добрались. Он тут лесником был. Тут я его и схоронила.

      Незаметно, разговорившись, они прошли уже в темноте мимо колодца к её избе, и потом долго ещё рассказывали всяк о себе, сидя за столом, перебивая друг друга и хватая за руки. Пачка сигарет, оставшаяся от мужа,  нашлась и на боровке Тасиной печи, и Миша часто курил, выпуская дым в открытую над вьюшками дверцу, а хозяйка подливала ему кипятку из неохотно остывающего самовара, разбавляя его настоянной на травах заваркой. Между тем окутавший деревню туман развеиваться не спешил, но, напротив, густел и, подобно морозу, вползал в избу, когда Миша выбегал на двор по нужде, и видеть это было им обоим почему-то весело и, вместе с тем, грустно. Уже далеко за полночь они догадались, что идти устраиваться в незнакомую избу Мише поздно, и он улёгся, как днём, на печи, с которой, засыпая, слушал то смолкающий, то вновь звенящий в тишине ласковый Тасин голос...      

 

6

 

             Только спустя неделю, до него вдруг дошло, что живёт он в Тасиной деревне иждивенцем, пользуясь добротой одинокой женщины и ни чем не отплачивая ей ни за кров, ни за харч, ни за одежду, которой она не только прикрыла его наготу, но и нарядила его и в зиму, и в лето, и в мир, и в пир.  В эти первые дни своей новой жизни Миша учился сознавать себя умершим для всего того, что верующие люди называют миром, и почему-то был уверен, что мир этот никаким боком деревни не касается, словно она ему не известна, не видима и не нужна. И действительно, в течение этой недели в деревню не заглянул ни один чужой человек, а окутавший её вместе с появлением здесь Миши густой туман рассеиваться не спешил, так что Тася даже предположила, что его привлёк за собой Миша.

            - Может, ты не человек, а самый этот туман и есть? – пристально глядя на него, пошутила она однажды. – Уж не американский ли ты шпион?

            - Почему американский? – тоже в шутку обиделся Миша. – Бери выше!

            - Ага! – всплеснула руками Тася. – Значит, ты меня ангелом-то с издёвкой называешь, зная, что взаправдашний ангел – это ты сам?! На облачке сюда спустился и не расстаёшься с ним, чтобы на нём же и улететь от меня...

            Никогда и ни от кого не слышал Миша столь ласковых слов. Так могла разговаривать со своим дитятком только любящая мать, и ему сперва было приятно сознавать, что Тася вернула его во времена самого раннего детства, какие, впрочем, он помнил очень смутно. Как выяснилось, она была старше его почти на двадцать лет, и вполне годилась ему в матери. Но так выходило по мирскому счёту, тогда как здесь, в этой напрочь отрешённой от мира деревне, счёт был иной, и Мише часто казалось, что это он годится в отцы Тасе, слушавшей рассказы о его приключениях на Тунгуске с открытым ртом и радостно хлопавшей в ладоши, когда Миша получался в этих байках героем. В такие минуты она становилась похожей на озорную девчонку, надевшую бабушкино платье со старомодным шушуном и повязавшую голову до самых бровей выцветшей шалью. А подсмотрев однажды за нею в бане, он уже не верил своим глазам, когда видел Тасю то у печи с чугунами, то на деревенской улице с козами: юная красавица с упругой грудью и подтянутыми ягодицами представала перед ним, и скоро Миша перестал обращать внимание на её повседневные одежды. Когда же она показала ему свои фотографии, сделанные два года назад её мужем и запечатлевшие Тасю в лёгком платьице, с распущенными по плечам русыми волосами и в белых туфельках на стройных загорелых ножках, - он окончательно утвердился в мысли, что шестьдесят лет она себе приписала нарочно, чтобы не вводить его в соблазн. Может быть, и одевалась она так по-старушечьи из боязни сделаться предметом его вожделения, тогда как сам он с его безобразной рожей не мог быть желанным даже для сорокалетних алкоголичек, каковыми являлись все его жёны.

            Между тем в конце первой недели своей беззаботной жизни на другом берегу Миша стал свидетелем сборов Таси в соседнее село Никольское – за пенсией. 

            - И продуктов куплю, - сказала она, вывозя со двора старенький велосипед, но брать себе в помощники Мишу отказалась наотрез.

            - Ещё чего! – был её суровый приговор. – Что люди-то скажут? Нет уж, я сама управлюсь. А ты протопил бы печку в моей избе. И козочек попаси, пока я езжу…

            В словах её Миша услышал укор своему безделью и не осмелился попросить её о куреве, которое у него уже кончалось. Проводив Тасю тяжёлым взглядом, до тех пор, пока она не скрылась в лесу позади его дома, где начиналась едва приметная в засыхающей траве дорожная колея, он запечалился и впервые всерьёз задумался о своей жизни под Тасиным кровом и на Тасиных харчах. Долго ещё звучали в окружавшем Мишу тумане её слова, в которых ему отчётливо слышался упрёк в тунеядстве, так как он, действительно, ни разу не удосужился предложить Тасе свою помощь: не принёс ей ни дров, ни воды, не погулял с козами и не починил висевшую на одной петле калитку. Жил в своём доме на всём готовом, как вернувшийся с войны раненый солдат, и без стыда приходил к ней на завтрак, обед и ужин, а по ночам попивал чаёк с принесённым Тасей вареньем, покуривая не свои папиросы.

            Такими думами он довёл себя до совершенного отчаяния и не нашёл ничего лучшего, чем вернуться к Волге, оставить не свою одежду на берегу и уплыть обратно в N, где – представилось ему – ещё лежали на камнях его брюки с рубашкой и свитером и недавно купленные ботинки. Однако, спустившись по знакомой тропинке к реке, он не увидел ни Волги, ни города на противоположном её берегу – только туман стелился над поймой во все стороны и до самого неба, в котором невозможно было разглядеть ни солнца, ни чаек, вскрикивающих над невидимыми волнами.

            Вновь сознал он себя потерявшим всякую связь и с прежней своею жизнью, и с привечавшим его долгих сорок лет миром, от которого Миша уплыл навеки, как какой-нибудь «Летучий Голландец»,  вряд ли оставив в ком-нибудь даже и память о себе. Вдруг он вспомнил о стоявшем в его нынешнем жилище на маленьком столике за печкой компьютере с подключённым к нему интернетом, в  который Тася выходила по вечерам, чтобы узнать о событиях в мире и «пообщаться» (как она говорила) с какими-то живущими в разных концах страны подругами и друзьями. Он успел научиться и включать этот агрегат, и пользоваться почтой, в паутине которой Тася отыскала для него мой адрес, и скоро написал мне первое своё письмо, в котором после краткого рассказа о пожаре и размышлений о смерти признался мне в своей любви к Тасе.

            «Теперь я знаю, зачем мне нужно жить, - читал я довольно грамотный текст. – Помнишь, я говорил тебе, что любить значит перестать заботиться о себе? Вот теперь я и есть такой. Покуда не помру, буду, как верный пёс, служить моей девочке, даже если она возьмётся пинать меня и гнать от порога…»

 

7

 

           Когда Тася вернулась из Никольского с сумками на велосипедном багажнике и обоих ручках руля, Миша навешивал на новые столбы добротно, по-сибирски, сколоченную и пахнущую сосновой смолой калитку. Увидев Тасю издалека, он бросил молоток на землю и побежал ей навстречу, готовый пасть к её ногам и просить прощения за свою глупость. Однако лицо её выражало такую тревогу, что Миша в нерешительности остановился перед ней и только и смог принять тяжёлый велосипед из её рук.

            - Такого мне про тебя наговорили, что и не знаю, - без предисловия сказала она. – Слух прошёл, что ты жену задушил, дом спалил, а сам утопился. Как мне это понимать?

            - Никого я не душил и дом не поджигал, однако, - просто и даже с улыбкой ответил Миша, но тут же и насупился, прямо посмотрел на Тасю и твердо произнёс: - Только скажи – я нырну в реку, и всё, что ты услышала, станет правдой.

       - Ладно, - кивнула Тася, утопив, как Волга – солнце, его взгляд в своих отягощённых туманом, но  теплых глазах. -  Искать ведь тебя не будут. А там – как Бог даст…

      - Я, пока шла, всё продумала, - говорила она, идя рядом с везущим велосипед Мишей и привычно положив ладонь на его руку. – От Сергея Ивановича осталось пенсионная книжка, а ты на него чем-то похож. С бородой-то и вовсе не отличишь. Если что, скажешь, что паспорт дома в Костроме забыл…

      - Однако, сомневаюсь, что я могу быть на кого-то похож с такой мордой! – с горькой усмешкой возразил Миша.

      - С какой? – не поняла Тася. – Морда как морда. У наших монахов и страшнее есть.

      - А ты их видела? – вдруг насторожился он, ощутив непонятную тревогу в душе.

      - Приезжали пару раз, - вздохнула она. – Да ты не волнуйся: до весны им тут делать нечего. А мы к тому времени что-нибудь придумаем.

      - Послушай, Тася, - решился Миша, остановившись у калитки и доставая папиросы. – Я больше не могу сидеть на твоей шее, как больной какой…

      -  А ты и не будешь просто сидеть! – весело перебила его Тася. – Вот, уже начал трудиться!  Представь себе, что ты ходишь по деревням…

      - С сумой? – снова задумчиво ухмыльнулся он.

      - Ну, почти, - согласилась вдруг она. – С сумой и с руками. Только не просто подаяние в эту суму кладёшь, а даденное тебе за работу. Как в прежние времена ходили всякие «точу ножи-ножницы» или лудильщики, или бондари… Тут тебе работы на всю зиму хватит! Не только что снег чистить да дрова рубить – надо избушку мою утеплить, крылечко новое сделать, двор поправить…

      - Это я со всем удовольствием! – чуть не заплакал Миша от внезапно наполнившей его радости. – Это мне в самый раз! В тайге-то немало топором помахал, однако; не один посёлок срубил! А в N на моё крыльцо из Москвы приплывали глядеть!

      - Вижу-вижу! – засмеялась и Тася, снимая сумки с руля. – Калитка сибирская получилась, как ворота!..

      «Я же говорил тебе, что сума и тюрьма неразлучны со мной! – писал он мне на следующий день. – Так опять и выходит. Только теперь эта сума для меня счастье, а тюрьма хоть и рядом дожидается, да авось пронесёт. Вроде, как и не Михаил Остров я теперь, а Сергей Иванович Потапов. Хотя оба мы в живых не значимся…»

     Сходство Миши с покойным пенсионером, и впрямь, казалось безспорным. Только нужно было представлять в воображении не Мишу без бороды, а бывшего Тасиного соседа заросшим от глаз до груди кучерявыми русыми волосами, в каких пробивалась и убедительная седина. Так что если бы даже в деревню приплыл участковый из N, то и он бы не догадался, что видит не пожилого костромского дачника, а живого N-ского утопленника. Разве что плотницкое мастерство могло бы выдать Мишу, но мало ли издревле бродит по Руси искусных плотников, умеющих не только гвоздь забить, но и табуретку, и даже оконную раму топором и стамеской выточить!

      Оконными рамами Миша сперва и занялся, предварительно напилив из сухих брёвен, лежавших у занятого им дома, брусьев найденной в сарае двуручной пилой, один конец которой он соединил пружиной с прикреплённым к основанию верстака бревном. На радость Тасе, брусья получились ровными, а гладкость им Миша придал не рубанком, а остро наточенным им топором. Когда же в руках его засверкала стамеска, вырезавшая аккуратные лунки и откосики по краям этих брусков, он даже покраснел от целого урагана похвал и принялся расчерчивать детали рам с таким азартом, что не прошло и суток, как новое окно для Тасиной кухни было готово. К концу недели избушка её стала светлой, а ещё через неделю и вовсе неузнаваемой.

     «Сам не знаю, откуда чего во мне берётся! – сообщал он мне. – Прямо чудо какое-то: руки сами, без ума, делают что надо. Знать бы об этом раньше – я бы не лавочным сторожем в N-то стал, а мебельщиком. Глядишь, скоро и из своего дома терем бы сделал. Вот только навряд ли встретил бы Тасю…»

 

8

 

       Насчёт монахов Тася ошиблась: они появились не весной, как ожидала она, а в самом начале зимы, после Введенья, когда Волгу уже сковало ледком, а лес, земля и крыши домов под покровом первых снегов преобразили деревню в сказочную декорацию. К тому времени Миша уже отремонтировал и украсил резными наличниками не только Тасину избу, ставшую похожей на невысокий чистенький теремок с новорубленым двором и широким крылечком, но и два других дома, и колодец, принявший вид надкладезной часовенки. Образцы для своего зодчества он научился выуживать из интернета, а в строительных материалах недостатка не было, так что забор, каким он начал обносить деревню, должен был воплотить точную копию монастырского частокола времён Сергия Радонежского или Раифского Филарета.

      Преобразился и сам Миша, как-то незаметно даже для себя самого бросив курить и просветлев лицом до сходства с древнерусским монахом-отшельником, которому не хватало только медведя в помощники. Вместо медведей в деревню стали прибегать зайцы, а однажды, выйдя в полночь на улицу, он увидел стоявшего у Тасиной калитки лося с большими рогами, на которых лежала полная луна. Шугать его Миша не стал, но, полюбовавшись на лесного красавца, подумал, что если он сбросит своё головное украшение в деревне – быть беде. Утром Тася разбудила его радостным известием о найденных у калитки рогах, и сердце Миши защемило от недоброго предчувствия. Даже смотреть на эту находку он не пошёл и весь день был молчалив, работая остервенело, как работал в тайге после ухода от третьей жены, сколачивая деньгу на будущую жизнь на Волге.

      - Ты чего такой бешеный? – удивилась Тася, понаблюдав за ним. – Хочешь – возьми эти рога себе. Мне они ни к чему.

      - И возьму! – громко крикнул он, стукнув по загудевшему столбу обухом топора. – Что ты думаешь? Что они нам счастье принесут?..

      - Мотать надо отсюда, - сказал он, успокоившись и приобняв загрустившую и напуганную Тасю со спины.

      - Чего это вдруг? – насторожилась она. – Вон, какую красоту ты тут навёл – живи только и радуйся.

        -  Боком нам выйдет, однако, эта красота, - уткнулся Миша в заячий воротник её шубейки. – Чует моя сердце… Надо за зиму построить большую лодку и уплыть отсюда в казанские края. Возьмём с собой всё, что нужно и уплывём, чтобы спастись.

       - Ты, прямо, как Ной! – усмехнулась она. – Ковчег Спасения удумал сострогать? И чего мы будем в этих казанских краях делать?

       - Новое место найдём, где поглуше, и дом себе поставим. Хватит нам и одного дома, однако. Я ещё в молодости такое место приметил…

      - Ой ли, Миша! – возразила Тася, повернувшись к нему и, несмотря на улыбку, с грустью опустила глаза. – Скоро по всей Волге такого места не отыщется. Богатенькие москвичи и всякие проныры скупают все деревни по её берегам. Так что если уж мотать отсюда, то на наш Енисей или - лучше - на твою Тунгуску.

      Но Мише нужна была только Волга, на которой прошла его ранняя юность и которая так чудесно изменила всю его жизнь, даровав и эту деревню и  Тасю. Он  по-прежнему видел в ней воплощённого в хрупкую и не стареющую женщину ангела и искренне верил, что её послал к нему сам Бог, сделав его не только счастливым, но чистым и душой, и телом. Подглядывать за Тасей в бане он больше не помышлял, а начав по её примеру ежедневно молиться в своей келье (так называли теперь они все три деревенских избушки), ежедневно и каялся в том, что однажды поддался искушению и увидел то, чего ему видеть не следовало. Между тем он часто даже  удивлялся, что никаких блудных помыслов Тася в нём не пробуждала, тогда как нежность к ней день ото дня всё более переполняла его сердце. Он уже готов был без колебания вырвать его из своей груди и положить к её ногам, если бы она о том попросила, и ничуть не сомневался, что любит её, по-настоящему, как и представлял себе в течение всей жизни истинную любовь. Уже сам он будто и не существовал, растворившись в земле под Тасиными ногами, в небе над её головой, в природе и всякой вещи, отражённой в её глазах. О её и своём возрасте ему не было нужды и вспоминать.  Они были молоды, как никогда. И если Тася виделась ему не по земному прекрасной, то мог ли он задумываться о своей неблаговидной внешности, зная, что от него осталась в этом мире только душа, навеки слившаяся с трепетной душою Таси.

      И теперь он обезпокоился не своею судьбой, но почувствовал, что опасность угрожает Тасе, и оградить её от неминуемой беды может только он. Бог не дал ей детей, и после смерти мужа она осталась одна-одинёшенька на этом свете, лишь по милости Божией хранящим для неё нетронутым духом времени клочок деревенской земли. Однако, благодаря интернету, оба они ясно видели, как уничтожает этот дух их родную страну, как безжалостно губит и её природу, и её народ, становящийся похожим на разбредающееся по бесплодным полям стадо. А на такое полуголодное, лишённое пастырской заботы и жизненной цели стадо непременно набрасываются волки, издревле таящиеся в тёмных и смрадных норах в ожидании своего часа. Было очевидно, что час сей пришёл, и скоро в их деревню нагрянут из леса или из волжских волн бездушные и злобные хищники, не обязательно и в овечьих  шкурах. Но, как гласит русская пословица, «пока не грянет гром, мужик не перекрестится», и Тася всё ещё надеялась, что её жизнь это лихо обойдёт стороной, тогда как битый-перебитый судьбою Миша давно знал: не пронесётся громовая туча, как не пронеслась она, когда он спокойно жил в N, никому не мешая и никого не задевая. Если даже лесной великан освободился от мешающих ему в беге по лесным чащобам рогов возле Тасиной калитки, значит и им нужно не жалеть своё имение, а быть готовыми сбросить его с плеч и отправиться на поиски припасённого им Богом нового клочка родимой земли.

 

9

 

       К счастью, как решили они, в деревне появились не нувориши с мертвыми глазами и на крутых джипах, а трое монахов, хотя и верхом на резвых бьющих землю копытами конях, но в рясах и скуфейках. Самый старший из них с большим медным крестом на животе под распахнутой стёганой телогрейкой имел кругло постриженную густую бороду, тогда как двое его ординарцев были ещё так юны, что лица их покрывал только парообразный пушок, какой Миша поначалу принял за морозное дыхание, вырывавшееся из разгоряченных лошадиных ноздрей. 

      - Мир вам, люди добрые! – воскликнул, поклонившись, старшой, когда Миша с Тасей, попивавшие в этот ранний час чаёк с сухарями, вышли на крыльцо. – Не найдётся чем погреться Божьим холопам?!

      - Ну и кремль тут у вас построился! – радовался он, спрыгнув с коня и привязывая его уздечку к слеге забора. – Слезайте, братья! – приказал он всё ещё гарцующим во взрыхлённом копытами снегу инокам. – Любезные хозяева зовут нас к столу!

      И хотя ни Тася, ни Миша не успели сказать ни слова, гости уверенно вошли через калитку во двор и направились к крыльцу.

      - Кто вы такие, однако? – нашёлся, наконец, спросить Миша.

      - А разве не видно? – нахмурился бородатый и даже остановился возле ступенек. – Мы люди Божии, из Михайло-Архангельской обители. Слыхали про такую?

      - Слыхали, - кивнула Тася. – Соседи, значит? Это вы летом здесь были? Я вас признала.

      - Ну, вот видишь, брат, с хозяйкой мы старые знакомые. А вы чьих будете? - уставился он на Мишу.

      - Это сосед! – поспешила воскликнуть покрасневшая вдруг хозяйка.

      - И много ли у тебя тут соседей появилось? – хитро усмехнувшись, спросил монах. – Когда мы были, ты, кажись, одна жила.

      - А вам-то какое до этого дело?! – взорвался вдруг Миша. – Езжайте своей дорогой! Никто вас тут не ждал!

      - Ах, как не хорошо ты, брат, с отцом-игуменом разговариваешь, - был ему суровый и многозначительный укор. – А ведь меж тем мне-то как раз и есть дело. Земля эта теперечи монастырская, и не вы мне, а я вам имею право объявить, что вас тут не ждал…

      Это было страшнее, чем гром. Всего ожидал Миша, даже представлял себя, увозимого от Таси в наручниках, однако там он, в конце концов, возвращался к ней оправданный справедливым судом. Так и со скупщиками домов ему казалось не трудно разойтись, попросту послав их подальше, выстрелив на всякий случай из висевшей у Таси в чулане двустволки и пригрозив рассказом об их наглости патриотически настроенной публике в интернете. Но увидеть в их роли молитвенников за землю Русскую, какими он привык мыслить монахов, обитающих в спрятавшихся вдали от соблазнов мира и кое-как выживающих трудами смиренных насельников обителях, он и в жутких снах не ожидал. Поэтому первой его мыслью была мысль о том, что если они не ряженые бандиты, то, значит, всё, чтобы они ни делали, угодно Богу, против воли Которого идти было грешно и чревато потерей души для Царства Небесного, где он мечтал коротать вечность вместе с Тасей.

      Как ни странно, но набега на деревню бандитов он не боялся и часто говорил Тасе, что смерть им не может быть страшна.

     - Однако и убивать нас им нет никакой необходимости, - рассуждал он, нежно поглаживая её руки за обеденным столом или у своей печки перед компьютером. – Что с нас взять, чтобы переться в этакую даль? Если дома, так ведь при оформлении без твоей подписи никак не обойтись…

     - Это для них не препон, - возражала она. – Надо будет, любого нотариуса купят, а то и самого Архипова – главу-то нашей администрации.

     - Ну, и ладно! – соглашался Миша. – Пусть хоть и убьют – разве смерть нас разлучит? Наоборот! Избавит от житейских хлопот и переселит в те места, о которых мы и мечтаем!  Ты только представь себе! И муж твой, и мамка с папкой, и Сергей Иваныч… ну и я, само собой, будем все рядышком с тобой, живые и счастливые, и любящие друг друга так, что всяк станет стараться всего себя посвятить другому, а все вместе – Богу! Это ж счастье-то, Тася, какое! Нет, смерти от бандитов нам нечего страшиться, однако. А я бы так и рад был ей, чтобы вместе с тобой в одночасье пред Богом предстать, как Пётр и Февронья…

       - И кто же вам наши халупы продал? – спросила Тася у игумена. – Без нашего-то согласия?

       - Что ты! Что ты, милая! – замахал тот обеими руками. – Господь с тобой! О продаже-то как раз я и приехал договориться. Мне эту землю выделили с условием, что я предоставлю тебе другое жилье. И с Божьей помощью такое нашлось в Никольском. Ладный домик, с краю… Да ты, поди, его видела! Хоть сейчас можешь туда перебираться…

       - А вот про соседей мне сказали, что они все преставились, и наследников не осталось, - прищурившись, посмотрел он на Мишу.

       - Да не сосед он! – неожиданно объявила Тася. – Живу я с ним. Он мне тут и помогает.

       - Не венчанные, как я понимаю, - укоризненно покачал головой игумен.

       - Мы как раз собирались к вам с этим обратиться, - смутилась она, продолжая на ходу придумывать защиту для Миши.

       - Что ж, как переберётесь в Никольское – милости просим. Повенчаем вас, хоть вы и не расписаны. Дело Божеское…

       - Никуда я отсюда перебираться не буду, - вдруг тихо, но решительно объявила Тася. – Нет у вас такого права. Это мой дом, и земля моя. Все бумаги имеются, и я могу в суд на вас подать.

       - А вот эдак ты зря, голубушка, - сдвинув брови, проговорил игумен. – Против Бога идти не гоже. Не ровен час, Он и разгневаться может…

      Но тут всерьёз разгневался доселе молчавший и только настороженно следивший за происходящим Тасин пёс, голос которого Миша услыхал впервые. Он буквально зашёлся в злобном лае, пытаясь разорвать туго натянутую цепь и броситься с обнажёнными зубами на непрошеных гостей. Двое молодых монахов стремглав выскочили со двора за калитку и оказались верхом на своих конях, а игумен зачем-то осенил собаку своим медным крестом и, повторив ещё пару раз «Не гоже», также скоро залез в седло. Под неумолкающий лай они проехались по деревне, строго оглядев и обновлённые Мишей дома, и нарядный оклад колодца, и даже столбы частокола, особенно отмеченного ими, судя по их оживлённому разговору возле него, и, наконец, дали шпоры под бока своим жеребцам и скоро исчезли с глаз, словно их и не было.

 

10

 

        В тот же день к вечеру начался сильный снегопад, с ветром и такими крупными хлопьями, что казалось, деревню забрасывают снежными комьями расположившиеся на льду Волги безчисленные тьмы басурманского войска. Из окна Тасиной кухни не видно было ничего, кроме белой и в наступившей ночи стены, готовой вот-вот продавить стекло и снести сам дом с лица земли. Когда Миша собрался вернуться в свою келью и вышел на крыльцо, сугробы намело такие, что и дверь этого крыльца оказалась заметённой до половины, так что дойти хотя бы до калитки не представлялось возможным.

       - Придётся мне у тебя на печи ночевать, - сказал он, поспешив вернуться в дом.

       - Зато теперь монахи не скоро к нам проберутся, - заметила Тася, убирая посуду со стола.

       - Не скоро, но всё равно надо их ждать, - тяжело вздохнул Миша, в нерешительности застыв у порога. – Так что хоть верть круть, хоть круть верть, но надо мне, однако, перебираться к тебе, и всё барахло с собой тащить. Завтра полезу снимать «тарелку». Но сперва надо бы письмо в город написать. Может, есть против этих монахов какой-нибудь закон…

       - Нет, Мишенька, - вздохнула Тася. – Закон на их стороне. И мы уж решили, что обороняться можем только в моей избе…

       Так решили они, проведя в безпокойной беседе весь день. Поначалу взялись было корить себя за то, что не оказали монастырским положенного гостеприимства, не пустили погреться и даже не попоили их коней. Семь километров от их обители до деревни был не близкий путь по зимнему свею, большая часть которого пролегала через поля с припорошенными снегом ухабами. Уставшими были кони. И надо было дать им сенца из козьих запасов. Почему-то лошадок Миша с Тасей жалели больше, чем седоков, а лишь только речь зашла о намерении игумена прибрать к рукам деревенскую землю – не только жалости, но и добрых слов не находилось.

       Между тем они хорошо понимали, что райская жизнь для них здесь кончилась, и вряд ли их оставят в покое хотя бы до весны.

       - Эх, я уж и ковчег построить не успею! – в отчаянии воскликнул Миша.

       - А ты строй! – резко возразила ему Тася. – Без суда меня никто отсюда не выселит, какую бы бумагу Архипов ни сочинил. Слава Богу, Сергей Иванович оставил нам интернет: будем писать, куда следует. Не убьют же они нас – монахи ведь!

       - Кто знает, какие они монахи? – всерьёз встревожился вдруг Миша. – Мы тут одни. А у них, я гляжу, Бог-то не на первом месте, однако…

       Мысль о том, что «Божьи холопы», как окрестил себя игумен,  могут и не побояться Бога, не казалась ему такой уж и нелепой. Слыхивал и читывал он о том, что в нынешнее время многие служители Церкви не имеют сил противостоять соблазнам, будучи озабочены устроением своего житья, а не души. Вместе с украшением восстанавливаемых храмов украшалась и жизнь церковных чинов, и как трудно уже было сыскать попа без иномарки в гараже, так и равнодушные к деньгам монахи почти перевелись на Руси. Вроде бы, зачем понадобилась игумену эта земля вдали от монастыря, вовсе не пригодная для пашни, с которой и должны кормиться эти трудники? Однако ещё живя в N, Миша слышал о том, что вовсе не землю они пашут на своих лошадях, а устроили такой бизнес, что к ним приезжают и даже прилетают на вертолётах богатые туристы со всей страны, чтобы погонять по заволжским лесам и взгорьям на породистых жеребцах, будто бы завезённых в монастырские конюшни с самого Дона. Значит, и подворье на самом берегу Волги задумано для бизнеса, и Бог знает, что они тут сотворят: может, какую турбазу для любителей рыбной ловли, а может, и пристань с рестораном и ночным баром.

       Ясно было, что от деревни они не откажутся, и если потребуется убрать помеху со своего пути, то, кто знает! У Таси наследников нет, и после её смерти изба с огородом станут собственностью сельской администрации, которая вправе делать с ней всё, что захочет. А Миша и вовсе тут не клин: разнюхают, что он живёт на белом свете не законно, и сдадут N-скому участковому, который с радостью повесит на него и убийство жены с сожжёнными домами, и все «висяки» двухлетней давности. Впрочем, Мишина судьба волновала лишь Тасю, столь решительно объявившую его своим гражданским мужем, но сам он после её слов о возможной смерти от рук монахов встревожился так, что всю ночь не сомкнул глаз и ворочался на печи, мучимый сочинением планов по защите своей любимой девочки, как понравилось ему звать Тасю. Вот только планов-то никаких и не являлось ему, и под утро он уже был готов уговорить Тасю смириться и переехать от беды подальше в Никольское.

       - Зиму проживём, а там видно будет, - говорил он ей за чаем. – До Казани-то можно отсюда и посуху  добраться…

       - Нет, Мишенька, - твёрдо заявила она. – Никуда я отсюда подаваться не стану. Тут муж мой на кладбище спит. Как я его оставлю? Обещала ему не оставлять и вместе с ним в одной могиле упокоиться.

       - А я… - начал было Миша, но Тася, догадавшись, что он скажет, не дала ему договорить.

       - И тебя я не оставлю, родной мой, - произнесла она таким нежным голосом, что он вдруг зарыдал, как младенец, уронив голову в её ласково подставленные ладони.

       «Люблю! Люблю я её, голубушку, так, - читал я в тот день на экране своего компьютера, - что вовсе не знаю себя! Оттого и ещё мучительней мне думать о ней. Ведь это уже не моя, а её душа возрыдала во мне…»

       Увы, это прилетевшее ко мне от Миши словно с самого неба  письмо было последним. Должно быть, он, перетащив «тарелку» на Тасину крышу, так и сумел направить  её на затерянный в этом небе спутник. Так что обо всём происходившем в его жизни после столь проникновенно описанного рыдания я узнал спустя год, когда получил конверт с тюремным штампом.

 

11

 

       Назвав Мишу родным, Тася не оговорилась и не слукавила. Именно в то утро она вдруг отчётливо поняла и ясно почувствовала, что нет у неё более близкой души ни на земле, ни в тех пределах, где скрылась душа её мужа, с которым она счастливо  прожила почти сорок лет, ни там, где вся её родня терпеливо дожидается всеобщего воскресенья. Однако Миша стал для Таси ещё и частью её самой, причём той, какая даёт все больше и больше сил для жизни. И выходило так, что он, стараясь уберечь свою девочку от всяких бед и облегчить её существование на земле, укреплял её в готовности пожертвовать собой ради него. Миша рыдал от переполненности счастьем, и Тася переживала в душе то же счастье, вот только взгляд на это счастье был у них разный, и когда пришла к ним беда – оба они встретили её с жаждой отдать свои жизни друг за друга, и сознавать это сделалось для них обоих сущим мучением.

       Казалось бы, чего проще: не принимать происходившие в деревне перемены так близко к сердцу, не обращать внимания ни на слова, ни на дела монахов и поживать себе в своей избе, любя друг друга и не допуская к себе никаких веяний времени. Изба эта находилась с краю, и монахи, в конце концов, оставили бы их в покое, отгородившись от них высоким забором. Может быть, даже они бы со временем и подружились, так что нашли бы и какие-нибудь общие интересы… Хотя вряд ли. Уже с того момента, когда монастырский бульдозер разворотил сугробы возле Тасиной калитки и превратил в стройплощадку всю землю и вокруг колодца, и под окнами доставшихся игумену "келий", стало очевидным, что никакой дружбы меж ними быть не может.

      - Ну, почему так? – сокрушалась Тася. – Вроде бы мы на одной земле живём и одному Бога молимся.

      - Может, мы им кажемся такими грешниками, с которыми и разговаривать-то противно? – предположил Миша. – Мне это знакомо…

      И тут он рассказал Тасе о себе такое, что она окончательно поняла: забота о Мише – это назначенное ей Богом послушание. Только в этом и ни в чём ином, сказалось в её душе, состоит весь смысл её жизни, сколько бы ни было отпущено ей лет прожить рядом с ним, прежде чем он сложит её коченеющие руки на груди и закроет своей мозолистой ладонью остекленевшие глаза.

      - Всю жизнь люди глядят на меня как на каторжанина, - говорил Миша, равнодушно уставившись в окно на творящееся за ним безобразие. -  Даже и когда ещё ребятёнком был, соседи своим детишкам запрещали со мной водиться. А чего, однако? Я был тихим, не озорничал, учился хорошо. Что рылом вышел ни в мать, ни в отца, а в проезжего молодца с большой дороги, так не всем же Бог дал красавцами быть. Да только рыло-то моё, видать, такое свойство имеет, что люди от меня шарахаются. Но не все, однако. А кто не шарахается, то о тех я так приметил: добрые они. Ты не подумай, что я людей на свой аршин меряю. Нет. Добрые они не только ко мне, а вообще, по природе. Но как-то так выходит, что я вроде этой… лакмусовой бумажки, которую нам на уроках химии показывали. Я даже и привык уже это примечать. Если кто на меня поглядит и сморщится, то прямо всех людей хочется предупредить: это злой и подлый человек, опасайтесь его. И знаешь, каково мне стало, когда я это понял! Оттого и стараюсь всю жизнь поменьше людям  глаза мозолить. Даже бояться стал после того, как пришёл из Армии домой. А когда мать моя… В общем, пожалела, что на свет меня родила, что я ей своей рожей всю жизнь испортил, так что и её все соседи сторонятся. И в Москве, когда я ещё маленьким был, сторонились, и в Казани…

      - Тогда я и уехал в тайгу, на Тунгуску эту, - продолжил он после долгого тяжёлого молчания. – Я там служил  под Турой, а когда в посёлке бывал, то никто на меня не плевался, однако. Наоборот все приглашали рядом с ними поселиться. Да и в Казани соседи добрые в основном были, жалели меня. Особенно татары, которые меня за своего признавали, и думали даже, что отец у меня татарин был. А я его и не помню. Всегда мы с матерью вдвоём жили, и она на него только злилась. Однако он русским был – это я точно знаю. Стихи писал, за что его и посадили, а то бы он меня к себе забрал. Это мне в детстве, в Москве одна старушка из Зачатьева сказала.  В ту пору в Зачатьевском-то монастыре были жилые квартиры, и с внучком этой бабы Клавы я дружил. «Потерпи, - говорила она. – Скоро папка твой приедет и заберёт тебя у этой…» Нехорошо она о маме отзывалась, однако…

      Тут Миша опять тяжело вздохнул, и поскольку Тася молчала, не сводя с него сострадательного, понимающего взгляда, - продолжил свой рассказ, уже стоя и даже шагая по кухне до печки и обратно.

      - Это я всё к тому, девочка моя, что всю жизнь на мне этот крест: узнавать плохих людей. Почти двадцать лет прожил я в Туре, среди эвенков и якутов. И какие поначалу это были добрые люди! Как дети! А потом и там, и даже в тайге стали появляться  себе на уме, у бурильщиков за Енисеем начальство поменялось, а за ним и мастера стали прилетать хитрые и жадные. Скоро все добрые-то, кто смог, оттуда стали собираться. Вот и я в здешние края подался. Зря! Надо было к татарам или чувашам, которые вообще как телята. А русский народ, Тася, как подменили…

      - Где ж ты плавать-то наловчился? – вдруг ни с того, ни с сего спросила Тася, но Миша тотчас понял, что хочет услышать она.

      - Так наш дом на берегу Казанки стоял! Там я и в секцию ходил, хотел чемпионом стать. А потом в Сибири нас целый отряд «моржей» составился. Плавали, пока река не вставала, на другой берег, где тайга. Однако я, видно, знал, что к тебе приплыву. То есть всегда думал, что смогу от кого хошь удалиться по воде. Вроде недалёко кажется от берега до берега, но это ж как и из одного мира в другой попасть. Так и на Казанке от дома отплывал и чувствовал себя свободным Так и из Туры, бывало, на неделю скрывался. Складывал в целлофановый пакет одежду с консервами и фотоаппаратом, прицеплял  к спине и бывал таков! Я там в районке работал, пока было кого фотографировать, а как перевелись добрые люди – плюнул и стал стерлядкой промышлять. Но это тебе не интересно, однако. Главное, что я нашёл-таки своё место. И тебя. И если бы к нам подселились настоящие монахи – и горевать бы было не о чем. Но эти, девочка моя, не настоящие – уж поверь мне. Да ты и сама, чай, видишь…

       И тут, словно в доказательство его слов, пёс на дворе зашёлся в отчаянном лае, и  они увидели стоявших по ту сторону калитки двоих монахов в камуфляжных фуфайках поверх подрясников, но без скуфеек.

      - Бабку позови! – крикнул один из них, увидев Мишу на крыльце.

      - Какую ещё бабку вам? – едва удержавшись от гнева, спросил он.

      - Твою бабку! – послышался нечистый смех. – С которой ты блудишь, хоть вам обоим помирать уж пора!..

      - Постой, постой, леший! – увидев Мишу уходящим в избу, обеспокоились монахи. – Мы хотим самогоночки у неё купить! Скажи ей, что нам бы хоть литровую баночку! Сто рублей дадим!..

 

12

 

            На следующее утро, когда ещё не рассвело, Тася собралась ехать в Никольское к Архипову. Вчерашняя выходка монахов убедила её в правоте Мишиных слов, но вместо того, чтобы смириться и, оставив свою избу монастырю, переехать в село, она была полна решимости бороться за свои права. Каким-то чужим и тупым казалось Мише это слово – «права»,  часто слетавшее с Тасиных губ, становившихся при этом сухими и тонкими, словно слово это высасывало из Таси все её жизненные соки. Тогда она даже и внешне изменялась, делаясь если не бабкой, то похожей на состарившуюся Мишину мать.

             - Не надо, Тася, - робко просил он, опуская глаза. – Разве ты не знаешь, что нет у нас никаких таких прав?

            - Как это нет?! – возмущалась она. – Вон, даже весь интернет только и пишет о правах человека!

            - И интернета нет, однако, - напомнил он. – Может, когда мы в него выходили, он и был, а теперь нет. Значит, и прав нет…

            - Вот я и узнаю, есть они или нет, - был её решительный ответ. – Не добьюсь их у Архипова – в саму Кострому поеду. А то и в Москву.

            - Выходит, долго мне придётся тебя ждать, - не спросил, а как бы сам себе ответил Миша и уже не взгляд опустил, а голову свою бессильно уронил себе на грудь.

            - Родной мой, - ласково проговорила Тася и нежно обняла эту лохматую голову ладонями, прижала к своему животу. – Подожди – не бойся. Вишь, они тебя лешим прозвали – вот и покажи им, что ты не леший, а святой. Молись. Бог-то на нашей стороне…

            И она уехала. Надела у крыльца приготовленные с вечера лыжи, зачем-то потрепала морду тихонько проскулившего пса, поцеловала печального Мишу в лоб и заскользила по припорошенным ночным снежком тракторным колеям. Долго ещё смотрел он ей вслед, мысленно благословляя её, но не имея сил остановить текущие из глаз слёзы. Ему очень хотелось, чтобы Тася остановилась и повернула назад или хотя бы только обернулась и помахала ему на прощание рукой. Однако и думать о прощании он боялся, и когда не видно стало на фоне тёмного, с посеребрёнными снегом верхушками елей и сосен леса даже и туманной тени от дорогой его сердцу лыжницы с лёгким рюкзачком за плечами, Миша понял, что ненавистным стало ему, наряду с «правами», и «прощание».

            Вернувшись в избу, он включил компьютер и принялся писать мне письмо, которое так в его компьютере и осталось, хотя он весь день пытался отправить мне его, несмотря на отсутствие связи с равнодушно вращающимся вокруг Земли спутником. И уже поздно вечером, когда деревня стала остывать после криков работавших монахов, рокота бульдозера и визга бензопил,  до Миши дошло, что подобной этому спутнику является и сама земля с устроенным на ней людьми миром, и любимая им страна Россия, и весь живущий с ним в ней народ. Не получилось у него установить надёжную связь с этим миром, с Россией и народом, и только с Тасей ещё  не пропал контакт, хотя она и не вернулась из Никольского, и уже он ощущал такую тревогу в душе, будто кто-то разрывал в эти вечерние, а потом и полуночные часы их единство, безжалостно ломая подаренную им Богом и установленную на казавшейся прочной крыше антенну.

            Он вспоминал свою жизнь с Тасей, но ни разу не задумался о том, что он с ней и не жил, как принято у всех на свете людей, что они просто всегда были рядом, даже в те ночные часы, когда он уходил в свою келью. Рядом была она, и Миша, засыпая, ощущал её дыхание и тепло её бархатных рук. При этом даже сама мысль об их плотской близости выглядела какой-то кощунственной, словно не имели они никакой плоти, а то, что составляло их тела, являлось чем-то вроде скафандров, в какие запихивают себя водолазы, чтобы остаться сухими и чистыми во время пребывания в толще донного ила. Какое может иметь значение, старые эти скафандры или ещё ни разу не одёванные? Разве что старые имели больше шансов прохудиться, впустив в себя весь этот ил, который вытолкнет настоящее, духовное тело прочь и из скафандра, и из самого материального мира. Думать так было Мише приятно, ибо думая так, он мечтал о том, чтобы его настоящее тело стало не просто сухим и чистым, но чтоб и никакого пятнышка на нём не обнаружилось, когда он явится на Божий суд. При этом он был почти  уверен, что пятна эти остались на нём от жизни там – на том берегу Волги, что после того, как он приплыл сюда и остался здесь наедине с Тасей, ничего грязного уже не прилипало к нему и даже не касалось его.

            Но вот уехала Тася, и скоро он понял себя оказавшимся как бы в болоте, грозящем засосать это его духовное тело в такую трясину, что уж и Бог-то побрезгует взглянуть на него. Оставалась надежда лишь на молитву, и он молился всю следующую ночь чуть ли ни до кровавого пота, и ещё три ночи молился он, ибо Тася не вернулась ни на следующий день, ни на третий.   

               А в четвёртую ночь было ему во время молитвы видение. Почудилось, что Тася как-то неслышно вошла в избу и встала позади коленопреклонённого перед иконами него. Так близко встала она, что Миша почувствовал её тепло и ощутил знакомый запах её рук. Однако она не обняла ладонями его голову и не поцеловала его в макушку, как делала всегда, когда хотела приласкать его, но оставалась недвижимой за его спиной, а когда Миша попытался обернуться к ней – проговорила своим звонким голосом:

            - Не смотри на меня. Тебе нельзя меня видеть.

            - Почему? – испуганно проговорил Миша.

            - Так надо, - услышал он уже её шёпот. – Ты только поверь, что я теперь всегда буду с тобой. Что бы с тобой ни случилось – я буду оберегать тебя, чтобы никакая грязь не пристала к тебе.

            - То есть ты хочешь сказать, что тебя уже нет в этом мире? – догадался Миша, однако столь страшная догадка ничуть его не огорчила, хотя уже он всё чаще просил в молитвах, чтобы Господь не попустил Тасиной гибели.

            - Я пришла проститься тобой. До встречи там, где уже ничто нас не разлучит вовеки. Не печалься обо мне. Мне сейчас хорошо. Помни об этом и принимай все свои страдания с благодарностью…

            Она не договорила, ибо в эту минуту вдруг громко залаял пёс на дворе, скоро, впрочем, сменив свой лай на протяжный мучительный вой. Невольно прислушавшись к этому вою, Миша на какое-то время забыл о Тасе, а когда вспомнил – тотчас понял, что она ушла. Он внимательно осмотрел каждый уголок в избе, заглянув даже и на печь, потом вышел со свечою в сени, распахнул дверь на крыльцо… И тут случилось чудо. Свеча в его руке стала гаснуть, но пламя её отделилось от фитилька и осветило тихим светом крыльцо, потом весь двор, всю деревню, всю землю, сколько мог её видеть Миша, пока этот чудесный свет не погас в чёрном небе, подобно промелькнувшей звезде, на которую он не успел загадать желание.

            Впрочем, он подумал, что и загадывать-то ему нечего, потому что то, чего жаждет его душа, уже сбылось. И сколько бы лет ему ни выпало прожить на земле – он покинул этот мир вместе с Тасей…

 

13

 

             Днём его разбудил громоподобный стук в дверь. Одновременно с дверью дрожали и оконные стёкла, готовые разбиться от ударов по ним чем-то тяжёлым и неизбежным. Миша не сразу и понял, что происходит, ибо спал так крепко и сладко, что  никакая сила не  могла бы разбудить его. И только услышанное им сквозь этот сон имя Таси, заставило его сначала вздрогнуть, а потом и вскочить с её кровати, на которой он спал впервые за всё время жизни в деревне, правда, одетый и поверх заправленного хозяйкой одеяла.

            - Открывай, леший! Открывай, а то мы сейчас окна высадим!..

            То был голос игумена, и Миша подумал, что это очень странно, так как настоятель монастыря ни разу не появился здесь после первого приезда сюда верхом на коне. Странным было услышать от него и Тасино имя, какое он мог узнать лишь от кого-нибудь в Никольском, потому что в документах она звалась Татьяной, а не Таисией или Антониной, как сперва предположил и сам Миша. Вспомнив о своём ночном видении, он решил, что оно было обманным, что ничего ужасного с девочкой его не случилось, потому что Бог услышал его молитвы о ней.

       Однако когда он открыл перед игуменом дверь – несколько монахов вбежали в избу и набросились на него, как на преступника.

       - Вяжите его! – приказал игумен. – Да не бейте так! Его будут судить по закону…

       - За что же меня судить, однако? – спросил Миша, когда руки его оказались чем-то скрученными за спиной, и монахи посадили его на табуретку возле кровати.

       - А то не знаешь! – ухмыльнулся, перекрестившись с низким поклоном на образа, игумен. – Зарезал свою сожительницу и думаешь, что всё шито-крыто? А мы, вот, её нашли. Теперь тебя, брат, ждёт тюрьма…

       - Вот  оно как! – усмехнулся и Миша и сам себе кивнул: - Конечно, после сумы должна быть тюрьма.

       - Зачем же ты её убил, коли знал, что наказания не миновать? – услышал он как бы даже сострадательный по отношению к нему вопрос. – Ведь теперь, когда твоей Таси нет в живых, её дом переходит в монастырское владение. Наследников-то у покойницы нет, а ты тут никто.  А ведь она возвращалась с намерением переехать в новый дом на селе, и ты бы с ней там поселился, а не в казённой хате. И жил бы себе припеваючи на её харчах, а не  на баланде…

     Он говорил спокойно и уверенно, и это сразу насторожило Мишу. Не тем насторожило, что в его словах о Тасе не было ни слова правды, но именно уверенностью в своей власти над Мишей. Когда же в речь игумена сами собой вплелись тюремные словечки, Миша понял, что перед ним стоит, зажав в ладонях нагрудный крест, отнюдь не святой человек. Уж кого-кого, а бывших-то зэков Мише довелось послушать немало на своём веку.  И точно так же, как Тася по одному только разговору сразу признала в нём самом сибиряка, так и он теперь видел перед собой старого знакомого: из тех, кто оседал по глухим сибирским посёлкам, не имея возможности добраться после отсидки на таёжных зонах до своих родных мест в центральной России. Между тем, хорошо зная все их повадки и интонации, Миша догадался, что этот лже-игумен ведёт с ним беседу вовсе не для того, чтобы уяснить для себя мотив убийства, которого Миша не совершал. Верно, он что-то придумал, какую-то подлость, равнозначную той, что лишила жизни Тасю.

     - Что тебе стоит убить и меня? – прямо посмотрел он в тёмные игуменские глаза. – Как Тасю, так и меня искать никто не станет, однако. Закопаете наши скафандры в лесу, и концы в воду.

     Долго. Очень долго и пристально изучали Мишу эти немигающие тёмные глаза, пока другие монахи ждали указаний от своего пастыря.

     - Так. Скафандры, говоришь? - спросил он, наконец. - Значит, ни признаваться, ни каяться в содеянном ты не будешь? А я-то думал предоставить тебе возможность искупить свой смертный грех. Не сдать тебя ментам, которые окончательно погубят твою душу, а оставить при монастыре. Поначалу послушником, чтобы усердным трудом на благо Божьей обители душа твоя очистилась. А там, глядишь, и иноческого пострига мог бы сподобиться, сменил бы свой скафандр убийцы на рясу.  «Остров» - кино такое смотрел? Там как раз про тебя…

     - Я сам Остров, с рождения, - зачем-то признался Миша и пояснил: – Фамилия моя такая – Остров. Слыхал?

     - Больше на кличку похоже, - задумчиво проговорил игумен, и ещё пронзительнее сделался его взгляд. – Сидел, что ли?

     - Ладно. Я согласен, - сказалось вдруг Мишей, и даже сам он удивился сказанному им. Словно и не он произнёс эти слова, а кто-то в его плоть вселившийся, но не постаравшийся подстроиться под Мишин голос, так что игумену пришлось покрутить головой, ища вспыхнувшими тревожным светом глазами того, кто вмешался в их напряжённую беседу.

     – Только дайте мне самому похоронить её. Я и могилку выкопаю, и помолюсь за её упокой, - были следующие сказавшиеся Мишей слова, и тут до него дошло, что этого хочет не только сам он, но и посетившая его ночью Тася.

     «Это она стала говорить во мне, - писал он мне позднее на вырванных из простой ученической тетрадки листках. -  Однако не только говорить, но и советовать, как себя вести. Сначала я удивлялся, но потом привык к тому, что во мне помещены сразу две души, но не так, как бывает у душевнобольных с раздвоением личности. Нет. У нас с Тасей было полное согласие во всём, и я всегда хоть и с небольшим опозданием, да понимал, что её советы самые правильные. Вот и тогда. Если бы я не согласился на игуменские условия, меня бы убили, и утопили вместе с девочкой моей в болоте. А так я и её похоронил рядом с мужем, и сам остался жив для того, чтобы до конца очистить свою душу страданьями…»

 

14

 

          Писать о том, как хоронил он Тасю, тяжело. Но нелегко описывать и его жизнь в деревне, ставшей монастырским подворьем, на котором Миша трудился как каторжник, выполняя не только плотницкое послушание, но и много других работ, ибо среди молодых монахов послушник был только он один, и они использовали его нещадно, когда игумен отъезжал в монастырь. Миша мог бы ему пожаловаться на скорби от братии, и тот, относясь к Мише почти как к равному себе, не преминул бы наказать обидчиков, но Миша не жаловался и даже виду не подавал, что скорбит. Не роптал он и о том, что братия не допускала его на службы в им же самим срубленную на месте Тасиного огорода церквушку, торжественно освящённую приезжавшим на подворье владыкой в Благовещение.  Всякий раз, когда собиравшийся войти в свою церковь Миша слышал: «Куда ты прёшься, леший! Твоё дело сторожить нас, а не соваться со свиным рылом в калашный ряд!», - он вспоминал недоуменные слова Таси о том, что вроде бы они одному Богу молятся, однако заповеди Его понимают по разному.

            Теперь Миша молился не так, как с Тасей или в своей келье, но всё равно рядом с ней, когда и иконы перед собой видел, и лампадку зажигал, и даже молитвослов на табуретке раскрывал. Теперь молитва его творилась лишь в душе, но ему казалось, что возносится он во время неё на Небо, где Тася обнимает его и подсказывает ему нужные слова. При этом не имело значения, чем был он занят во время молитвы: таскал ли кирпичи для строившейся длинной и широкой лестницы к Волге, копал ли траншею для водопроводных труб, сидел ли с также смирившимся с новой жизнью псом возле ворот, в то время как монахи веселились в своих жарко натопленных кельях, оглашая лес громкой музыкой и пьяными воплями, или спал на топчане за печью в переделанной под игуменские покои Тасиной избе. Всюду ему было и уютно, и тепло, даже если весенние морозы случались лютее зимних.

            Но однажды, когда уже вскрылась и с шумом пронесла свои льды по России до самой Казани и дальше – к морю Волга, этот уют был разрушен, и Миша пережил те же чувства, что обнаружились в нём в день погибельного для его последней законной жены пожара. Сделавшийся к тому времени архимандритом игумен, приехав в старинной, но блестевшей позолотой карете после Пасхи, позвал его в свои покои, чтобы посоветоваться о «ниспосланной  Господом идее», и Миша не смог противостать охватившему его унынию.

            - Надо нам сделать большой корабль у пристани! – радостно сообщил архимандрит, приглашая Мишу полакомиться диковинным для него виноградом, крупные сочные ягоды которого так и просились в рот. – Сможешь корабль построить? Этакий, знаешь, как древне-русская новгородская ладья, в какой Садко изображают!

            - И куда же вы плыть собрались? – насторожился Миша. – В Новгород? Или на случай великого потопа надеетесь?

            - Дурачок! – весело рассмеялся пастырь. -  Зачем нам отсюда куда-то плыть?  А Великий Потоп не повторится – в огне весь грешный мир сгорит!..

            Тут он рассказал, что ладья должна быть приспособлена под трапезную для паломников, которые будут приплывать сюда по Волге, однако Миша сразу понял, что это будет за трапезная. Вид на расположенный на высоком холме N с этого берега великолепный, Волга здесь даже в ветреную погоду спокойная – значит, в любителях романтического кайфа недостатка  не случится. А уж здешние монахи, как понял Миша за полгода жизни с ними, сумеют устроить такой кайф, что и деньги в их карманы потекут не менее Волги просторные и могучие. Вот только и с ладьёй, которую он построит, воплотив свою мечту, произойдёт то же, что и с церковью. Кто бы её ни освятил - Божья благодать туда не сойдёт, и будет она служить не Богу и не добрым людям, а тому самому миру, который однажды сгорит в огне. Горше всего было Мише сознавать, что и он, трудясь для Бога, вносил свою лепту в умножение мирских грехов, тогда как Тася ждала от него ничем не запятнанной душевной чистоты. И пока настоятель развивал свои фантазии о будущей сытой жизни, проча в ней уютное местечко и для Миши, его слова об огне всё глубже проникали в Мишину душу, так что скоро он уже точно знал, что ему нужно делать.

            Когда монахи после Всенощной службы и пьяного, по случаю приезда наместника, ужина разошлись по своим тотчас огласившимся безумною музыкой кельям, он отправился на кладбище, чтобы проститься с Тасиной могилкой. Было уже темно, но Миша и очистил от молодой травы пересаженные им  из палисадника пионы, и  помолился перед собственноручно соструганным дубовым крестом, казавшимся таким великим, что вершина его с верхней перекладиной возвышалась и над лесом, и над куполом чернеющей на фоне мутно-серого неба церкви. Скоро, подойдя к ней с канистрой солярки, Миша обнял её, как обнимал когда-то Тасю, нежно и сочувственно, прижался щекой к её тёплым и ещё пахнувшим свежей смолой брёвнам и принялся решительно обливать жалостно вздрагивающие стены, стараясь не брызнуть случайно на вертящегося под ногами пса. В ту минуту, когда резвое пламя охватило всю её от земли до накупольного распятия, он уже входил в принявшую его с лёгким трепетом реку, и скоро поплыл по ней к тому самому берегу, с которым когда-то расстался навеки.

            Миша не видел, что происходит за его спиной, и не слышал ни испуганных криков монахов, ни треска горящих брёвен, и хотя в одежде плыть было ему не ловко – он видел сопровождавшего его в этом плавании пса и больше безпокоился за него, чем за себя, ясно сознавая, что оба они уже не принадлежат ни тому, ни другому берегу...

 

_______________________________

 

           «Как я и думал, - писал мне Миша, - следователи в N долго со мной разбираться не стали. Навешали на меня все, какие только знали, статьи, но судья оказалась женщиной доброй и назначила мне наказание всего лишь на восемь лет. Однако, надеюсь, мне и этого срока хватит, чтобы предстать перед Богом и Тасей вполне готовым к высшему суду над грешной моей душой. Здесь, на зоне, народ подобрался понимающий. Никто надо мной не потешается и не издевается, так что я даже стал думать, что тут место больше подходит для монастыря. Вот и церковку уже начал рубить для этой зоны. Только мне в ней вряд ли удастся помолиться, хотя все говорят, что я могу стать в ней батюшкой. Нет у меня интереса ни к чему земному, стало быть скоро навеки избавлюсь и от сумы, и от тюрьмы…»

            Когда я забрал его тело из тюремного морга, чтобы похоронить по-человечески на свободном от надзирательских взглядов кладбище, мне показалось, что везу я не человеческие останки, а пустой, отслуживший свой срок скафандр. Даже называть его Мишей Островым не поворачивался язык, однако думать о том, что он прожил бессмысленную и никому не нужную жизнь, тоже не получалось. Напротив, чем дальше продвигается по нашей грешной Земле время, тем чаще я завидую Мише, сумевшему остаться по-младенчески чистым в этом житейском болоте. 

июль 2012