Дом в Скатертном, или голубой драгун
Среди многих других замечательных и любимых мною уголков Москвы есть один, с которым меня связывают особые, ностальгические и даже сентиментальные отношения. Таким уголком является район Никитских ворот, с его Консерваторией, Домом Архитектора, шехтелевским особняком и милыми сердцу небольшими переулками, одни названия которых – Столовый, Скатертный, Хлебный – вызывают в душе ощущение теплоты, домашнего уюта и бабушкиных пирогов. Их имена несут в себе отсвет былых времен, когда в здешней слободе обитали дворцовые стряпчие, пекари, стольники и прочие добрых дел мастера. Общение с этим местом в неладные дни действует на меня как обезболивающее – приводит к согласию с миром и восстанавливает, пусть ненадолго, душевное равновесие. Должно быть, дело в том, что подлинная, глубинная жизнь городов, к которой нас иногда так тянет прикоснуться, протекает не на больших проспектах и шумных площадях, а вот в таких маленьких, тихих переулках. Там, где дома хранят память об ушедших поколениях, где живут запахи сменяющегося человеческого быта, и где нас утешают.
Теплым осенним вечером я выхожу из троллейбуса у Никитских ворот, пересекаю площадь, и затем быстро, стараясь не глядеть вправо, миную новый памятник Пушкину и Натали. Я не могу смотреть на него, потому что сердце мое сжимается при виде двух крошечных фигурок, попавших, как в капкан, в тяжелую мраморную бонбоньерку. Кроме того, навязчивым бредом меня преследует мысль, что фигурки внутри нелепого сооружения непременно должны еще и вращаться, приводимые в движение каким-нибудь скрытым механизмом, по типу шарманки. И я панически боюсь когда-нибудь увидеть их вращающимися. Вообще, в последние годы нам как-то особенно не везло с памятниками. Еще один монумент, возникший на бесконечно любимом нами когда-то Арбате, посвящен все тем же многострадальным персонажам, только представленным, так сказать, в полный рост: светоч русской поэзии, с простым калмыцким лицом, стоит рука об руку с красавицей Натали, бесхитростно изготовленной, должно быть, на токарном станке. А чуть подальше от них, на Гоголевском бульваре, восседает отлитая в бронзе легенда и загадка нашей советской литературы - писатель Михаил Шолохов, волей автора заброшенный на рыбацкой лодке на вершину прибрежной скалы, и повисший там, на фоне голов несчастных лошадей, торчащих то из-под воды, то из-под снега. Тяжелое зрелище…
Мой же путь сейчас лежит через Большую Никитскую, затем через Мерзляковский, а потом Медвежий, к цели моего путешествия – Скатертному переулку. По пути, на углу Мерзляковского и Медвежьего, меня, как давний знакомый, встречает дом с угловым входом. В нем некогда находилась первая в моей жизни школа – образцовая, общеобразовательная, номер 110. На стене здания теперь висит памятная доска, сообщающая, что когда-то здесь, с такого-то по такой-то год, (нет, не я училась), директором был замечательный человек и педагог – Иван Кузьмич Новиков. Низкий ему поклон!
Сюда, в далекие мои годы, однажды привела меня моя старшая сестричка. Дело в том, что я в то время с непостижимым рвением стремилась попасть в школу (блаженно неведение!), хотя мне было еще рановато. Вероятнее всего, я рвалась в школу из простого тщеславного желания называться школьницей. Я, например, бессовестно врала ребятам во дворе, будто уже хожу в школу, и делаю какие-то очень трудные домашние задания. И я настолько бредила школой, что моя сестричка, которая была вожатой в одном из первых классов этой самой школы, стала брать меня с собой на свои сборы. Как же я была счастлива сидеть за партой!
Дальше было еще интересней. О моих тайных посещениях узнала учительница этого самого класса, а поскольку к тому времени я уже умела сносно читать и писать, она своей волей взяла меня в свой класс, даже с опозданием после начала учебного года. Должно быть, в те времена процедура поступления в школу была довольно простой, лишенной бюрократической канители. Да оно и понятно - страна боролась за всеобщую грамотность, и поэтому всем открывала двери «вузов, наук и дворцов».
Помню свой первый школьный день, когда я с горящими ушами стою рядом с учительницей, и где-то над головой слышу ее голос: «Дети, в нашем классе будет теперь учиться новенькая. Скажи всем громко, как тебя зовут. Так, молодец. А теперь покажи, с кем бы ты хотела сидеть за одной партой?»» Тут я, потеряв от счастья дар речи, указала пальцем на самую толстую и самую кудрявую девочку в классе, которая, как выяснилось потом, оказалась заодно и самой вредной. Но, надо признаться, учение в первом классе давалось мне поначалу с трудом, потому что я была невнимательна и все время что-нибудь перепутывала.
Сейчас в здании моей бывшей школы номер 110 находится детская музыкальная школа при консерватории, а прежняя моя тоже существует в качестве средней общеобразовательной, но еще и с углубленным изучением испанского языка, и находится на углу Столового и Малого Ржевского переулков.
Прохожу до конца Медвежьего и прямиком оказываюсь в самой середине, распахнувшегося передо мной на обе стороны, Скатертного переулка. В нескольких шагах вправо, на стене ближайшего дома, я вижу круглую синенькую табличку с номером, от которого дрогнуло мое сердце, потому, что номер не изменился с прежних пор. Здесь, в доме номер одиннадцать, квартира первая, давным-давно я впервые увидела свет, и именно здесь провела я первые годы своего далекого, почти неразличимого за далью времен, детства. Между прочим, по соседству с нами, в доме номер семь, какое-то время назад жил великий пианист - Святослав Рихрер. Могу гордиться.
Скатертный переулок, несмотря на свою долгую жизнь и крутые перемены в биографии и города, и страны, не слишком изменился. Главное, он проявил историческую стойкость, сохранив свое изначальное имя, и ни разу не был уличен в конформизме переименований социалистических времен. Основную застройку моего родного переулка, как и прежде, составляют, так называемые, доходные дома конца девятнадцатого века, выполненные в сдержанной и, вместе с тем, весьма благородной манере. Архитектура их отмечена элементами модного на рубеже веков стиля модерн, которым теперь мы так восхищаемся. Среди построек, появившихся здесь уже в новейшие времена, привлекает внимание массивное четырехэтажное здание со стенами из желтого песчаника, которое, решительно раздвинув широкими плечами соседей, обратило свои фасады одновременно в Скатертный и в Хлебный переулки. В этом здании находится посольство одного очень гордого, очень независимого и очень иностранного государства по имени Грузия.
В Скатертном, как и по всей Москве, сейчас ведется реставрация фасадов, и поэтому все дома, которые, как мне казалось прежде, были одинакового непритязательного серого цвета, теперь будто проснулись, умыли заспанные лица и улыбнулись солнцу. Вот и наш дом, номер одиннадцать, тоже принарядился в новое платье мягкого песочного цвета, и выглядит сошедшим со старинной пожелтевшей фотографии с витиеватой надписью «Фотографiя И.С. Епифанова в Козлове». На фотографии запечатлена моя юная бабушка в светлом платье с высоким воротником, держащая на коленях моего мальчика-папу, в кружевной рубашечке и бархатных панталончиках.
Медленно иду вдоль фасада здания, чуть касаясь рукой его стены. Мой дом, как и большинство соседних зданий, имеет шесть этажей, (а четырехэтажный грузинский господин, являя хорошие манеры, чуть склоняет перед нами голову). Наш дом имеет два подъезда, разделенные посередине арочным проездом, через который мы с ребятами бессчетное число раз бегали на улицу и обратно, играя во всякие свои «прятки - догонялки». Главный фасад дома в его центральной части украшен двумя полуцилиндрическими эркерами, и, кроме того, прочерчен по горизонтали двумя промежуточными рельефными карнизами. Красиво. Несмотря на некоторые утраченные детали, как например, решетки французских балконов, или сколотые в отдельных местах рельефы карнизов. Но все это можно просто назвать ароматом времени.
Два крайних окна первого этажа слева – наши. Кстати, в золотые годы моего невозвратимого детства наш первый этаж назывался красиво, как в театре, «бельэтаж». Я останавливаюсь, всматриваясь в свои окна. Их старые, многократно крашенные оконные переплеты не менялись, должно быть, с довоенных лет. А выше, над ними сверкают пластмассовой красой современные новомодные оконные стеклопакеты.
Я пытаюсь заглянуть внутрь помещения через тусклые, давно не мытые стекла. Вот на этом подоконнике раньше у нас стоял аквариум. Теперь здесь пусто. А в затененной глубине комнаты с трудом различаются какие-то беспорядочно заваленные бумагами полки стеллажа. На втором же подоконнике стоит цветочный горшок с хищным растением, называемым в народе «тещин язык». Такие цветы часто встречаются в казенных учреждениях, что наводит меня на определенные подозрения, а торчащий из стены и источающий сырость кондиционер полностью убеждает меня в том, что в нашей квартире теперь живет какая-то коммунальная контора.
Наша комната, расположенная за этими двумя грязными окнами, в прежние времена была частью довольно большой четырехкомнатной коммунальной квартиры. Вообще-то, в этой комнате было еще и третье окно, которое располагалось за углом, с торцевой стороны дома. Это одинокое окно лоб в лоб упиралось в точно такое же окно, на точно такой же торцевой стороне соседнего дома. И жила там девочка, немножко даже похожая на меня.
Наша комната была самой большой из комнат нашей коммунальной квартиры и, должно быть, поэтому предыдущий владелец разделил ее на две части – большую и маленькую, установив поперек легкую фанерную перегородку с остекленным верхом. Как гласила дошедшая до нас легенда, комнатой этой прежде владел некий врач-дантист, который на закате НЭПа то ли разорился, то ли слишком преуспел (что, судя по всему, было одинаково плохо), и судьба которого составляла для нас волнующую тайну. «Большая» комната была, скорее всего, приемной дантиста, а в «маленькой» у него располагался зубоврачебный кабинет, (откуда, несомненно, доносились глухие стоны страдальцев).
Наша комната хранила следы неких красивых былых времен. Потолок ее был украшен лепным карнизом неземной красоты, опять-таки в стиле модерн, сплетенный из цветов и стеблей каких-то диковинных растений. В центре же потолка красовалась классическая гипсовая розетка с крюком для подвешивания люстры, (по причине отсутствия которой наше пролетарское жилище украшал большой шелковый абажур, разумеется, оранжевого цвета). От дантиста нам таинственным образом достался еще и роскошный резной золоченый карниз, с дворцовой пышностью украшавший наш аскетичный интерьер времен военного коммунизма, а также одинокое окно, которое упиралось лбом в чужую стену. Подлинное же происхождение этого карниза так и осталось для нас такой же тайной, как и судьба самого дантиста.
Но главное, что нам еще досталось от него, было нечто, носившее совершенно мистический характер. В «маленькой» комнате, служившей ему врачебным кабинетом, а позднее ставшей нашей детской, материализовался дух самого дантиста. О присутствии бестелесного призрака неопровержимо свидетельствовал пренеприятнейший запах, представлявший омерзительную смесь жженой серы (знак преисподней), мятного зубного порошка (признак аптеки) и дезинфекционной карболки (дух школьного туалета). Запах был столь же невыносим, сколь и неистребим (нечего было даже и думать!). А в тех случаях, когда мы все же замышляли что-нибудь по этому поводу, призрак дантиста немедленно восставал, пуская в ход любые средства, включая запрещенные женевской конвенцией. Так однажды во время уборки, затеянной нами с решительным намерением извести гнусный запах, в «маленькой» комнате на голову мамы с размаху упала тяжелая лестница-стремянка, а в «большой» в тот же момент сорвался с крюка дворцовый карниз. Призрак дантиста бесчинствовал. (Возможно, покажется странным, но в моей семье теперь имеется собственный дантист – это мой сын. Надеюсь, что это не реинкарнация.)
Кроме нас в квартире проживало еще три семьи. Комнату смежную с нашей, и так же выходившую окнами в Скатертный, занимали две пожилые незамужние тетушки, сообща воспитывавшие своего несовершеннолетнего балбеса-племянника. Он запомнился мне тем, что однажды до черноты закоптил на свечке очки одной из своих тетушек, в похвальном намерении наблюдать солнечное затмение! Но, как это часто случается, на пути науки встало темное обывательское невежество, а мы стали свидетелями того, как юный Галилео с перепачканной сажей физиономией вылетал из комнаты, в сопровождении увесистых подзатыльников и криков рассерженных тетушек.
В двух других комнатах тоже жили весьма симпатичные люди. Одну из них занимала интеллигентнейшего вида мама-библиотекарша по имени Тамара Августовна, о которой ходили слухи, будто бы она имела отношение к семье бывших владельцев нашего дома, и которая теперь проживала здесь со своей, часто болевшей ангиной, дочкой Танечкой (моей подружкой). Рядом с Тамарой Августовной проживала пара очень тихих супругов, можно сказать подпольщиков, которых днем никогда не было видно, но которые по ночам постоянно что-то строчили на швейной машинке. И уж в совсем крошечной комнатушке-чулане, которая как бы и в счет не шла, так как едва помещалась в узком закоулке между кухней и уборной, и именовалась «комнатой для прислуги», одиноко жила толстая, вечно сонная тетя Шура. Она подрабатывала стиркой, и поэтому на кухне у нее все время что-то варилось в большом бельевом баке. А сама тетя Шура в это время либо что-то ела, примостившись толстым боком к краю кухонного стола-тумбочки, либо с присвистом спала у себя в каморке. Еще одной достопримечательностью, о которой нельзя не упомянуть, была наша коммунальная уборная (ванной, разумеется, у нас не было и в помине). Ее холодные, всегда покрытые влажной испариной стены были украшены, как фамильными портретам в картинной галерее, четырьмя сидениями от унитаза (по числу проживающих в квартире семей). Вот так мы и жили-поживали в Скатертном переулке, дом одиннадцать, квартира первая.
Я обхожу дом с торцевой стороны и выхожу во двор. Двор изменился до полной неузнаваемости. Раньше он представлял собой абсолютно бесхитростную, как и вся наша тогдашняя жизнь, обнаженную полосу земли, протянувшуюся вдоль дома и ограниченную сбоку глухой кирпичной стеной. Зимой двор щедро заносило снегом, который, на радость нам, никто не убирал, и поэтому мы всю зиму строили в его сугробах всякие замечательные сооружения. А по весне вдоль нашей кирпичной стены, рядом с которой росло несколько деревьев, появлялась узенькая полоска редкой травы. Два тополя из числа прежних я узнала, хотя они тоже заметно постарели, и вместо могучих ветвей у них теперь появились закрашенные белой краской спилы, похожие на следы выпавших зубов. А прежде, когда весной пригревало солнышко, эти тополя щедро разбрасывали вокруг себя липкие золотистые скорлупки, и их ни с чем несравнимый аромат смешивался с влажным запахом прогретой земли. Эту землю нашего двора, всю покрытую ароматными чешуйками, я и сейчас отчетливо вижу крупным планом, в мельчайших подробностях. Она была нам так близка, во-первых, потому, что мы, сами маленькие, были к ней ближе, а во-вторых, еще и потому, что мы постоянно тесно общались с ней, как с непременным участником всех наших игр. Вот я вижу ее, всю исчерченную первыми нашими весенними «классиками»; или с мягко вонзившимся в нее перочинным ножиком (при игре в «ножичек)»; или всю прибитую вращающейся скакалкой, через которую, не зная устали, мы прыгали всю весну; или вижу маленькие, отрытые в ней ямки, в которые мы тайно прятали свои «секретики» (игра была такая), и которые состояли всего-навсего из конфетного фантика и цветной стекляшки. И этот наш двор, и эта земля безраздельно принадлежали нам, и были нашей землей обетованной.
И вот теперь я шла по своему двору, который ничем, кроме двух престарелых тополей, не напоминал мне двор моего детства, лишая тем самым воспоминаний. Во-первых, здесь не стало той самой стены, вдоль которой росла трава, а во-вторых, не стало и самой земли, которая почти вся оказалась скрытой под асфальтом. А в тех редких местах, где асфальт отсутствовал, земли все равно не было видно из-за бурьяна сорной травы, зачем-то огороженной, как на кладбище, металлическими оградками. И тогда мне подумалось, что, должно быть, вот так и похоронен двор моего детства.
Снова направляюсь к Никитским воротам, сворачиваю за угол, и… О-о, вот так встреча! Этот хорошо знакомый мне дом вызывает у меня самые восхитительные воспоминания. Некогда в нем находился лучший на свете магазин, под названием «Восточные сладости»! Сюда частенько нас посылал отец купить чего-нибудь к чаю. Магазин, несомненно, был волшебным, и обитали в нем, конечно же, райские гурии! Внутри он весь был наполнен теплым золотистым светом, исходившим от огромной, свисавшей с потолка люстры в виде гигантской грозди белого винограда, каждая ягода которой матово светилась изнутри. Едва войдя в магазин, сразу от двери мы попадали в облако сладостных ароматов. Прилавок, расположенный справа от входа, благоухал теплой ванильной халвой, а чуть дальше этот запах уже смешивался с более тонким, чуть парфюмерным ароматом рахат-лукума. Еще дальше навстречу нам плыли ароматы орехового печения, пахлавы, теплых пирожных и чего-то еще, совсем уж умопомрачительного. И мы долго не уходили оттуда, слоняясь от прилавка к прилавку и вдыхая божественные ароматы, а потом вприпрыжку бежали домой, держа за щекой засахаренные орешки.
… Удивительно меняются времена. Сейчас на том же самом месте, в том же самом доме, точно так же находится магазин. Этот магазин даже стал шире прежнего, поскольку ему удалось присовокупить еще какое-то боковое пространство. Светящейся виноградной грозди на потолке нет и в помине, вместо нее оттуда свисают несколько окрашенных в черный цвет стильных металлических закорючек, знаменующих собой современный дизайн. Теперь здесь, со всем своим безупречным интерьером, располагается магазин фирмы «The House of Villeroy & Boch», торгующий посудой, фарфором и хрусталем, то есть предметами блестящими, красивыми, холодными, и по своей сути лишенными всяких запахов! Вот интересно, куда подевались гурии?
… Когда-то давно, в дни моей далекой юности, на станции метро, носившей тогда название «Площадь Свердлова», мы с моим тогдашним другом Сашей М. обнаружили в ее мраморной облицовке один удивительный камень, являвший собой высокохудожественное произведение нашей вседержительницы-природы. На камне явственным образом проступала тонкая, почти акварельная, и при этом отчетливо читаемая картина в голубых тонах. Рисунок был изящен, как на старинной гравюре, и слегка размыт по тональности. На ближнем, обращенном к зрителю плане, был красиво развернут мощный круп лошади со взметнувшимся хвостом, живописно подхваченным движением или ветром. В седле, так же спиной к зрителю, находился всадник, на правом плече которого различалась тень, напоминавшая воинский эполет, а в согнутой руке, такой же легкой тенью, было обозначено вскинутое ружье. Голову всадника украшал высокий, темный по тону головной убор, напоминавший военный убор драгуна. И всадник, и лошадь как бы удалялись от зрителя вглубь неведомого пространства. Мы назвали всадника «голубым драгуном», и назначили его хранителем места наших свиданий: «ну, так до завтра, в шесть, у «голубого драгуна»!
Пролетело время, умчалось в небытие столько встреч, разлук, и всей той суеты, которая зовется нашей неповторимой жизнью. И вот как-то, вспомнив о «голубом драгуне», я попыталась вновь отыскать его. Самым внимательнейшим образом я вновь и вновь изучала стены станции, облицовка которой, насколько мне помнится, никогда не менялась. Удивительно и необъяснимо, но нашего «драгуна» простыл и след! Он исчез. Должно быть, все-таки ускакал…