Без кошки

Ольга Новикова 2
Сиквел к "Сердцу для Уилсона"

Вечер. Я просто немного устал.
 Это совсем не хандра.
 Ты Джеймса Ласта играешь с листа.
 Ночь провожает «вчера».

 И постепенно уходит в туман
 ссора ушедшего дня.
 Хаус, ты гад... Хаус, ты наркоман...
 Хаус, ты любишь меня?

 Пиво, коробки с китайской едой -
 наш «золотой» рацион.
 Мы ненормальные оба с тобой -
 я-то давно убеждён.

 Ты с Джеймсом Ластом сошёлся вполне -
 Общую тему нашёл
 За «разговором» забыл обо мне -
 что ж, это и хорошо.

 Мне бы уйти, да вставать что-то лень.
 Стали слипаться глаза.
 Да и жалею заканчивать день -
 ведь не вернётся назад.

 Грусть мимолётная слаще, чем мёд,
 если она не броня,
 если есть тот, кто с пол-слова поймёт...
 Если ты любишь меня.


Осень становится зимой постепенно, и переход всегда мучителен. Сырость проникает в щели между кирпичами и пропитывает здания насквозь. Сырость и холод – худшее, что можно пожелать пациенту с хронической болью. Но когда к этому сомнительному букету присоединяется ещё и простуда, жизнь становится невыносимой.
Всю первую половину лекции Хаус прочитал сиплым шёпотом, то и дело отвлекаясь на нестерпимый зуд в носу, что самое обидное, никак не желающий разрешиться добротным чихом, а потому выводящий из себя ещё больше.
Хорошо ещё, что тема оказалась лёгкой и довольно интересной – «Дифференциальная диагностика кардиальных шумов».
- Я сегодня, как вы сами видите, не в голосе, - наконец заявил «Великий и Ужасный», - поэтому сейчас заговорят тамтамы. Ты, ты, ты, и ты – конец трости поочерёдно коснулся груди четырёх слушателей, - за мной!
Через пару минут выбранная четвёрка втащила за ним в аудиторию ударную установку.
- Блюз, - сказал Хаус, - создан специально для изучения ритмов сердечной деятельности. Его ритмическая основа позволяет изобразить практически любой порок без натяжек. Так что я закрываю рот и стучу, а вы открываете свои и диагностируете мой барабан. Эй-эй, ты, в очках, стой! Я же калека, у меня даже тачка с ручным приводом. Фуз сам себя не надавит. Ну, раз-два-три, поехали!
В конце концов, когда мнения аудитории в очередной раз разделились между сочетанным митральным и сочетанным аортальным пороком, «Великий и Ужасный» обозвал первую часть аудитории идиотами с необоснованными амбициями, а второй посоветовал обзавестись слуховыми аппаратами и хоть каким-нибудь суррогатом серого вещества мозга, и отпустил всех, не дожидаясь звонка.

В конце дня, несмотря на многократное кварцевание, приёмное отделение и амбулатория битком набиты вирусами. Не имея намерения обзавестись свежей порцией, а равно встретиться с Форманом, Хаус торопливо хромает к выходу, но на полдороги вдруг сбивается с шага, заметив в конце коридора неподвижную фигуру зав. отделением онкологии. Уилсон стоит, обхватив себя руками за плечи, и смотрит в окно, хотя смотреть там совершенно не на что: сумерки, дождь, голые ветки деревьев.
Но не это привлекает внимание Хауса. В конце-концов, зав. отделением онкологии мог найти тысячу причин для созерцания заоконного пейзажа – например, очередной умирающий ребёнок или повестка в суд насчёт алиментов. Проблема в том, что над плечом его вьётся сизый сигаретный дымок – Уилсон курит. И вот это уже не лезет ни в какие ворота.
В первую минуту на язык Хаусу просится слово «козёл». Во вторую он сворачивает с намеченного пути.
Когда не замеченный погруженным в себя Уилсоном Хаус рявкает у него над ухом: «Ты что творишь!», глава онкологии чуть не подавившись остатком папиросы, роняет его на пол и тут же поспешно затаптывает огонёк, рассыпавшийся искрами.
- Курение, между прочим, вызывает рак, коронаросклероз и ещё кучу всякой медицинской хрени, тебе уже не столь интересной, - сообщает Хаус, отворачиваясь, чтобы не делиться с Уилсоном своими вирусами.
- Ты, наверное, будешь удивлён, - с мрачным сарказмом откликается Уилсон, - но я кое-что слышал об этом.
Он наклонившись, поднимает окурок и добросовестно относит его в урну – почти в двадцати шагах от окна. Хаус ожидает, уйдёт он после этого или возвратится назад. Уилсон возвращается.
- В таком случае, ты поздновато начинаешь, - говорит Хаус. -  Ещё, чего доброго,  не успеешь досрочно окочуриться к Новому году, и придётся думать, что подарить двоюродной тётке или сопливому племяннику... С чего ты вдруг?
- У меня умерла кошка, - неохотно отвечает Уилсон.
Хаус молчит несколько мгновений, глядя на Уилсона с выражением: «видал-я-в-жизни-идиотов-но-такого...», потом согласно и понимающе, даже сочувственно, кивает:
- Да, это трагедия. Безусловно, стоит самоубийства.
- И я схожу с ума.
- Уже интереснее... Вот что, Джей-Даблью, я с удовольствием послушал бы захватывающую историю твоего помешательства, но у меня, кажется, грипп начинается, так что лучше тебе держаться сейчас от меня подальше. Даже подальше, чем от папирос. Кстати, если твои облучённые тинейджеры увидят, как ты сосёшь эти раковые палочки, ты уже ни за что на свете больше не убедишь ни одного из них в том, что марихуана – это плохо.
- Во-первых, марихуана – не всегда плохо. Во-вторых...
Не дождавшись, что будет «во-вторых», Хаус оглушительно чихает в сгиб локтя раз и другой.
- Наконец-то! Полдня чихнуть хотел. Ну, вот тебе иллюстрация...
- Будь здоров!
- Ага, как же! Будешь тут здоров, когда вся больница сотрясается от кашля. Интересно, неужели эпидпорог ещё не перейдён?
- Не так скоро. После рождества, вероятно. Прими антивир.  Температуры нет у тебя? Ну-ка... – тыльной стороной ладони он касается лба Хауса – привычный профессиональный жест.
- Хочешь в доктора поиграть? – Хаус недовольно отстраняется.
- Да у тебя жар. Иди домой. Ты на чём сегодня приехал?
- На палочке верхом, - Хаус демонстрирует трость. – Проклятущая наотрез отказалась заводиться, пока я не познакомлю её с сексапильным  автомехаником. Да расслабься, не делай сострадательную мину. Позвонил Чейзу – он подвёз. Кстати, у него фордик,  чуть побольше черепашки и такой же быстроходный, а на лобовом стекле плюшевый мишка в шортах. Всегда говорил, что Чейз – девчонка. И шорты – зелёные в цветочек, - Хаус отворачивается и снова чихает.
- Отвезти тебя домой, пока совсем не расклеился?
- Уилсон, я напичкан вирусами, как пончик изюмом, и я говорю про хороший пончик, из булочной на углу, а не из нашего кафетерия, понимаешь? Твоему полузадушенному иммунитету не нужна вирусная инфекция. Сам доберусь.
- Брось, я привит от всего, от чего только можно привить, и укормлен всеми иммуномоделирующими препаратами, какие нашлись в аптеке. Потом, оставаясь здесь, я рискую заразиться куда больше, чем если источником заражения окажешься только ты один.
Последняя фраза настораживает Хауса – вернее сказать, она вызывает у него вопросы из разряда тех, ответ на которые может запустить ком с горы.
- А какого чёрта, в таком случае, ты остаёшься здесь, а не идёшь домой?
В ответ на этот простой вопрос Уилсон ведёт себя странно. Уилсон кусает нижнюю губу и опускает голову, и Уилсон признаётся, наконец, усмехаясь кривой усмешкой:
- Только не смейся, ладно? Я... я почему-то  боюсь оставаться на ночь один.
Хаус удивлён. Хаус недоверчиво приподнимает бровь:
- Бука в шкафу?
Ещё одна усмешка – ещё кривее и неопределённей.
- Вроде того. По дороге расскажу, хотя... там, собственно,  нечего рассказывать.
Хаус смотрит на мнущегося Уилсона и чувствует лёгкий привычный холодок под ложечкой, неизменно означающий, что ему становится интересно. Он заинтригован.
- Ладно, уговорил. Надень маску.
- Почему ты сам-то не надел? Ты же – рассадник заразы.
- Потому что это человеконенавистничество, цеплять полупроницаемый намордник на того, кому и так дышать нечем, да ещё в чужих интересах. Давай, я жду у выхода.

Они спускаются в подземный гараж, и серо-голубая «Хонда-акура» приветствует хозяина вежливым попискиванием сигнализации.
- Новая машина? Сорвал банк в Иллинойсе?
- Получил наследство. Тётя Молли в Аделаиде. Бронхокарцинома. Пара поездок и советы по телефону. Ничего особенного, но она сочла себя обязанной, - Уилсон говорит отрывисто – видно, что тема ему неприятна. – С какой стати, в толк не возьму...
- Но деньги ты взял? Это был разумный эгоистичный поступок или тебе нужна подпитка для твоего вечного  чувства вины?
Уилсон пожимает плечами.
- Ты бы мог отказаться. Или пожертвовать их в пользу своих раковых детишек, купить им новый музыкальный центр или пару пакетов какой-нибудь дорогостоящей медицинской дряни... Стой! – в глазах Хауса загорается хищный огонёк детектива. – Ты так и сделал? Не отворачивайся, не отворачивайся, Уилсон! Точно! Ну, точно! – он сипло смеётся и кашляет. - Сколько было всего тётушкиных денег?
- Семьсот тысяч. Слушай, Хаус, давай прекратим...
- Сколько стоит эта тачка?
- Оставь меня в покое! – рычит Уилсон, дёргая дверцу. – Давай садись. Всё. Это моё наследство, мои деньги. Что хочу, то с ними и делаю.
- Сколько ты отдал своим лысым уродцам? Сколько, а? Полмиллиона? Больше? Ладно, можешь не говорить – Форман мне всё равно скажет. Значит, решил теперь расплачиваться вот так? Ну, ты и кретин! Как у тебя только вымя не отросло! А я ещё удивляюсь, что ты готов подхватить ОРВИ, исполняя при мне обязанности таксиста.
- А вот и не готов! – рявкает выведенный из себя не столько его словами, сколько тоном, Уилсон. – Пошёл вон, Хаус!
К его удивлению, Хаус тут же безропотно и молча вылезает из автомобиля и, тяжело опираясь на трость, сутуло  ковыляет к выходу с парковки. Уилсон выдерживает характер, но на улице дождь – его шелест слышен даже здесь, в подземном гараже. Хаус не ходит с зонтом, потому что держать и зонт, и трость – значит, занять обе руки. Под ногами даже на тротуарах полужидкая скользкая грязь. К тому же, холодно, промозгло, а Хаус простужен.
Уилсон недовольно поджимает губы и трогается с места. В десяти метрах от выезда с парковки он догоняет медленно бредущую фигуру и, приглашающе приоткрыв пассажирскую дверь, сдаёт назад.
 Как ни в чём не бывало, Хаус плюхается на сидение.
- Знал, что всё равно прогнёшься.
- Заткнись, а?

Разговора в машине не получается – пока Уилсон подыскивает слова для его начала, Хауса окончательно развозит от поднимающейся температуры, от тепла включенной печки и уютного урчания мотора. Прикрыв глаза, он клюёт носом и чуть не засыпает. Даже не реагирует, когда Уилсон на ходу, не отводя глаз от дороги и не отрывая одной руки от руля, снова щупает ему лоб, а потом качает головой. Он только чувствует, что у Уилсона холодные пальцы.
Светофоры, фары встречных автомобилей, мерцающие неоном витрины создают мешанину мокрых огней, и город, одновременно и чёрный, ночной, и яркий, блистающий, не стоит на месте. Кружение улиц, словно кружение осенней карусели. И сплетение мокрых ветвей, и брызги на лобовом стекле, и взмахи дворников – всё к месту, как к месту каждая нота в сложной джазовой композиции.
С некоторых пор Уилсон воспринимает всё, что происходит вокруг него, с особенной остротой, подсознательно задерживая внимание на деталях, словно слушает звучание оркестра и, наслаждаясь этим целостным звучанием, всё равно вычленяет каждый инструмент. Но глубины в его восприятии нет, как будто он смотрит на всё из окна проходящего поезда, твёрдо зная, что никогда не вернётся на маленькую станцию, где успел, тем не менее, разглядеть и старика с тележкой, и плакат «Лед Зеппелин», и рыжую собачку, и номер телефона на собачкином ошейнике. Телефона, по которому он никогда не позвонит.
Вот и сейчас, аккуратно – конечно, аккуратно, ведь скользко, и видимость плохая – ведя свою «Хонду-акуру» по вечернему Принстону, он задерживает на мгновение взгляд на дорожном ограждении и видит, как по нему полосато скользят пятна света и тени. Они складываются в причудливые образы, на что-то намекают. Скосив взгляд на своего пассажира, он видит, что у Хауса расстёгнут мятый ворот рубашки, и одна пуговица висит на нитке. Пуговица голубая и необычной формы, было бы жалко её потерять. Уилсон протягивает руку и, ухватив за пуговицу, совсем отрывает её, а потом прячет в нагрудный карман. Уж он-то не потеряет. А Хаус, кажется, спит – во всяком случае, на защиту своей собственности в лице оторванной пуговицы не кидается. И руки его, прежде лежавшие на рукоятке трости, соскользнули на колени, а трость, предоставленная теперь сама себе, при движении елозит по его обтянутому джинсами бедру, словно змея, примеривается к его паху, как бы ужалить побольнее. Эта нелепая фантазия почему-то неприятно раздражает Уилсона, и в какой-то момент он, не выдержав, осторожно, чтобы не разбудить Хауса и, одновременно, не потерять управление, выуживает палку и забрасывает на заднее сидение. И снова никакой реакции в ответ.
Только когда на знакомом перекрёстке автомобиль вдруг сворачивает не налево, а направо, Хаус поднимает голову и, тупо поведя мутным взором, хрипло спрашивает:
- Эй, ты куда? Это похищение?
- Ко мне, - коротко откликается Уилсон, переключая ручку скоростей.
- Зачем ещё?
- Переночуй у меня, - это, в общем, просьба, но просительной интонации не чувствуется.
- Нет, - спокойно, но твёрдо отвечает Хаус.
- Нет? – в голосе Уилсона недоумение, кажется, он не верит своим ушам.
- Конечно, нет, ещё бы! Я же тебе сказал, у меня грипп начинается, а у тебя – кардиотрансплант и лошадиные дозы тимодепрессина и циклоспорина А. Давай, не дури уже и сворачивай, ил ларго ди бамбино!
Однако вместо того, чтобы свернуть, Уилсон вдруг резко ударяет по тормозам, и «Хонда» замирает на месте, пренебрегая всеми правилами дорожного движения, а Хауса бросает вперёд, в лобовое стекло, и только ремень безопасности спасает его от удара лицом.
- Спятил?! – свирепеет Хаус.
Никаких извинений. Уилсон поворачивается к нему, бросив руль, и Хаус видит, что в причудливой игре теней и света лицо его бледно, словно присыпанная мукой маска пьеро.
- Я почти не сплю уже больше недели, - говорит Уилсон, и когда он говорит, лицо всё равно остаётся маской, только губы шевелятся. – Стал бояться ночи. Сегодня выписывал метотрексат и чувствую, что никак не могу вспомнить ни названия, ни дозы. Пришлось в справочник лезть, хотя я этим клятым метотрексатом пользуюсь каждый день. Чертовски неудобно получилось. Иногда ловлю себя на том, что сплю на ходу. А завтра-послезавтра, наверное, засну за рулём и, может быть, разобьюсь, к чёртовой матери. Наплевать мне на твои вирусы. Мне сейчас кое-что похуже грозит. Будь другом, Хаус, поедем ко мне...
Сзади кто-то недовольно сигналит, и Уилсон, спохватившись, трогается с места.
- Почему ты мне раньше ничего об этом не говорил? – помолчав, спрашивает Хаус.
- Потому что это такие вещи, которыми хвастаться не станешь, пока всерьёз не припекло. Ты мне тоже не сразу рассказал о своих галлюцинациях.
- А ты галлюцинируешь?
- Не могу сказать уверенно. По-твоему, видеть свою мёртвую кошку – нормально?
- Нормально, если ты забыл её закопать и оставил валяться в комнате. Она, точно, будет всё время попадаться на глаза.
Уилсон вздыхает так глубоко, что у него что-то ёкает в груди. Он сейчас непробиваем для Хаусовского мрачного юмора – только говорит устало:
- Не забыл я её закопать. И я не понимаю, почему она умерла.
- Это та твоя кошка-диабетичка? Странно, что она не умерла, пока ты три месяца играл в догонялки с ветром, а потом ещё два – с самим собой. Кто за ней присматривал?
- Соседка. Милая пожилая дама. Она, я уверен, не забывала делать ей уколы и правильно кормить. Да и потом с ней было всё в порядке. До последнего времени. Пока не появились эти странные симптомы...
- Хочешь, чтобы я поставил твоей кошке диагноз посмертно? Нечего выбить на могильном камне?
- Между прочим, - немного помолчав, говорит Уилсон, - если бы диагнозы, действительно, выбивали на могильных камнях, полагаю, люди бы не так охотно посещали кладбище.
- И ещё неохотнее - врачей. Ладно, вези, куда хочешь. У тебя, кстати, какая-нибудь еда есть? Нормальная, я имею в виду, про твою любовь к герани, репейнику и сырой морковке я уже наслышан. Кстати, ты давно смотрелся в зеркало? Мне кажется, твои передние резцы выдают в тебе вегетарианца всё отчётливее. Если это и на либидо так же сказывается, завтра же сам начну грызть кочерыжки.
-Разве твоя проблема настолько серьёзна, что и кочерыжки не пугают? – наивно удивляется Уилсон.
- А, чёрт, подставился! – смеётся Хаус. – С тобой надо ухо востро держать. Может, закажем пиццу?
- То, что у тебя сохранился аппетит, говорит о том, что интоксикация... – начинает Уилсон.
- Говорит о том, что я с утра ничего не ел, - перебивает Хаус. И вдруг вскрикивает:
- Дьявол! Осторожно же!
Впереди резко тормозит серый «форд», и Уилсон не успевает среагировать. Удар совсем лёгкий, но ведь Джеймс всегда такой осторожный водитель. И теперь он смотрит на Хауса с болезненным недоумением, почти с испугом.
- Ты не виноват, - быстро говорит Хаус. – Это «Форд» без предупреждения встал, как вкопанный. В такую погоду быстро затормозить и Шумахер бы не смог, - но в голосе его чувствуется неуверенность.
Уилсон отстёгивает ремень и, открыв дверцу со стороны водителя, с новым тяжёлым вздохом выходит под дождь, пытаясь сообразить, во что ему обойдётся починка помятого бампера. Да ещё и предстоит неприятная беседа с водителем «Форда». Странно, что тот сам не проявляет инициативы начать разборки на повышенных тонах – на дороге по неписаному закону в случае столкновения всегда виноват тот, кто сзади.
Уилсон обходит стукнутый автомобиль и видит на лобовом стекле «Форда» игрушечного мишку в зелёных штанах.

- Ты чего встал посреди дороги? – выбравшийся со своего пассажирского места под дождь Хаус меньше всего склонен церемониться с бывшим подчинённым. – Контакты замкнуло? Скажи спасибо, что мы тебя только царапнули, а не впилились в багажник. Здесь проезжая часть, а не парк Улуру, чтобы хочу – еду, хочу – встал.
Он слегка напуган и здорово встревожен необычным поведением Уилсона, и от этого ещё более агрессивен, чем обычно.
- Это вы дистанцию не соблюдали, - вяло огрызается Чейз. – Я не виноват.
- Да с тобой трёх миль будет мало, Бобби! Кто вообще так водит?
- Я с пятнадцати лет за рулём, - обижается Чейз.
- Тогда ты, возможно, скрытый гей, если так охотно подставляешь задницу.
Чейз лихорадочно подыскивает достойный ответ, но тут Уилсон пресекает разгорающуюся перепалку:
- Чейз, у тебя есть претензии?
- Не было, пока Хаус не назвал меня геем. Кто из вас был за рулём? Он?
- За рулём был я.
- Ни за что не поверю! Вы аккуратно ездите. По крайней мере, не путаете машину с велосипедом.
- Почему именно с велосипедом? – недоумённо переспрашивает Уилсон.
- Потому что у велосипеда обе педали одинаковые – газ с тормозом не перепутаешь, - насмешливо объясняет  Хаус. – Ты ведь это имел в виду, Чейз? - и, словно обращаясь «по секрету» к невидимой публике, добавляет. - Он просто чертовски предсказуем. Но то, что ты вдаришь по тормозам ни с того, ни с сего, правда, предвидеть было трудновато.
- Я «вдарил по тормозам» не «ни с того ни с сего», - оправдывается Чейз. – А потому что не хотел задавить кошку.
- Какую кошку? – быстро спрашивает Уилсон – в его голосе настороженность. – Скажи, пожалуйста, Чейз, какую кошку?
- Обычную кошку. Мя-а-у, - наглядно изображает Чейз, с недоумением пожав плечами. - Метнулась прямо под колёса.
- А потом куда делась?
- Туда, кажется, убежала, - указывает Чейз. – А что?
- Какого она была цвета?
- Не знаю, не разглядел.
- Белая? Пушистая?
- А какая разница?
- Ты что, - вмешивается Хаус, - хочешь ей счёт подать за помятый бампер? Зачем тебе её приметы?
Уилсон молча трёт переносицу.
- Может, уже разъедемся уже? – насмешливо предлагает Чейз. – У меня встреча через четверть часа, не хотелось бы опоздать.
- С садовником? – Хаус замечает на заднем сидении «Форда» букет роз. – Везёшь ему образцы? Слушай, Чейз, я тебя чисто по-дружески предупреждаю: от детей-индиго родятся дети-супериндиго. Будешь покупать радиомагнитные соски и пупсиков с программным управлением. Для дездичадо это дороговато.
- Ничего, - смущённый, буркает Чейз. – У меня хватит.
- Вау! Дело зашло уже так далеко, что ты озаботился подсчётом финансов?
- Это же вы, кажется, озаботились, - отбивается слегка оторопевший Чейз.
В этот миг дождь, словно решив положить конец их пикировке, припускает сильнее. Чейз поспешно захлопывает дверцу и, махнув рукой на прощание, трогается с места. Свежая царапина на багажнике его «Форда»вопиет к небесам.
- Бр-р! – вздрагивает Хаус. – Поехали скорее.
Но Уилсон не реагирует – смотрит остановившимся взглядом прямо перед собой и всё трёт переносицу, не замечая, что волосы уже намокли и с них капает.
- Эй, Джей-Даблью! Ты в порядке? Заснул?
- Что? – встрепенувшись, оборачивается он. – Ты что-то спросил?
- Спросил, какого чёрта ты торчишь под дождём, когда можно сидеть в уютной машине и ехать домой?
- Откуда здесь взялась кошка?
- Сейчас догоню спрошу, - злится Хаус. – Давай, поехали! – он несильно, но и не слишком ласково подталкивает Уилсона к водительской дверце. – Дались тебе эти кошки!
Уилсон тяжело вздыхает, хочет что-то сказать, но так и не решается. Он садится за руль, поворачивает ключ зажигания и трогает с места. Что-то всерьёз не даёт ему покоя и, чтобы отвлечься, он спрашивает у Хауса:
- Ты раньше знал, что Чейз встречается с Мастерс?
- Какое мне дело, с кем он встречается?
- Неужели у них может получиться что-нибудь серьёзное?
Вопреки обыкновению, Хаус отвечает задумчиво и без обычных своих подначек:
- Серьёзное – сколько угодно. Вот хорошее вряд ли.
- За кого из них ты беспокоишься?
- Я? – Хаус фыркает смехом, но насморк смазывает эффект – приходится тут же уткнуться в платок, и уже из-под скомканного платка он заканчивает. – С ума сошёл? Очень надо мне за них беспокоиться! – и вдруг без всякого перехода честно признаётся. – За Чейза. У него встроенный лимит разочарований. Перегнёшь палку – сломаешь. А мне пока не хочется ломать эту игрушку – она мне не надоела.
- Он вроде бы легко ко всему относится, - с сомнением возражает Уилсон, но видно, что ему хочется, чтобы Хаус поспорил с этим. И Хаус, действительно, возражает:
- Он только делает вид, что ему легко. А простодушная физиономия – хорошее подспорье для лжи. Мастерс сотрёт зубы об этот орешек. Вопрос в том: нужна ли будет Чейзу беззубая Мастерс... Эй, ты что, сменил квартиру или опять спишь за рулём?

Квартиру Уилсона даже смешно сравнивать с берлогой Хауса. Она большая, светлая, аккуратно прибранная, шторы – серые с жемчужным отливом – гармонируют с мебелью. Но настоящего уюта здесь не чувствуется. Слишком обезличенное обиталище, словно шикарный и дорогой гостиничный номер. Нет множества забавных мелочей, которыми квартира Хауса просто кишит. Ни дисков, ни цветных глянцевых журналов, наваленных прямо на кровать, ни медицинских книг с загнутыми вместо закладок страницами и пометками, ни пивных пробок на столешнице, ни переплетённых проводами наушников, ни гитарных модераторов и камертонов, ни самих гитар – от обшарпанной «Ямахи» до креативного «Джексона», ни разноцветных фломастеров, ни теннисных мячей или оловянных солдатиков. Впечатление такое, будто владелец обиталища запрятал свою душу подальше и запер на врезной замок, что он старается жить, вообще не оставляя улик. Его вкуса не ощущается ни в мебели, подобранной профессиональным дизайнером, ни в рисунке обоев или форме светильников, ни в выборе подушек и пледов для мягкой мебели – всё обезличенно гармонично. Единственная деталь, на которой мог бы задержаться взгляд – мотоциклетный шлем, небрежно брошенный на низком столике в прихожей.
Хаус не был здесь довольно давно. Он с любопытством озирается по сторонам и, судя по его лицу, зрелище его не радует.
- Ты здесь не живёшь, - наконец, говорит он. – Ты здесь ночуешь, принимаешь пищу, тупо пялишься в телевизор, неподвижно сидя перед ним часами, но не живёшь. Это – не жилая квартира, вообще не жилище. Это интерьер.
Он бесцеремонно распахивает дверцы шкафов и видит всё то же: аккуратные ряды корешков книг, аккуратно развешенные костюмы, аккуратные коробки с обувью, аккуратные укладки для дисков, где каждый диск на своём месте.
- Итак, книг ты не читаешь, дисков не смотришь, костюмов не носишь. У тебя депрессия.
- Отстань. Нет у меня депрессии.
- Послушай, я был в твоём кабинете в «Принстон-Плейнсборо». Вот там ты живёшь. Постеры, бумаги, сувениры эти идиотские, фото, порнуха в ящике. Я не говорю, что сувениры – это хорошо, но они определяют тебя, они – твой антураж, твоё личное пространство. Ты не живёшь здесь, - убеждённо повторяет он, качая головой. – Нет, стой! Давай сюда, - не слишком церемонясь, он стаскивает с Уилсона пиджак и бросает на спинку кресла. – Не смей убирать. Давай галстук. Вот так, уже лучше.
Он сбрасывает раскисшие кроссовки и, мокро шлёпая по ламинату, устремляется к дивану перед телевизором.
- Подожди, ты куда? – Уилсон поспешно перехватывает его. – Ты же весь промок. Иди в ванную, - и довольно зловеще добавляет: – Я буду тебя лечить.
- Уилсон, - слабо протестует Хаус. – Ты же онколог.
- Зато ты – инфекционист. Заметишь, что лажаю, сигналь.
Следующие полчаса Хаус подвергается жестокой экзекуции. Уилсон напичкивает его таблетками, делает инъекцию, растирает грудь чем-то пахучим и не менее обжигающим, чем крапива, а потом укутывает в стёганный халат и заставляет надеть вязаные носки, насыпав в них сухой горчицы. Лажает он или нет, Хаус сказать не может – он не в том состоянии. Всё, на что он способен, это бубнить себе под нос что-то насчёт средневековья и алхимических излишеств, когда «умные парни» уже придумали ремантадин и ибупрофен. Наконец, когда Уилсон подступает к нему с пипеткой, наполненной зелёной слизью, Хаус решительно отшатывается назад:
- Эй-эй! Что за болотная гадость? Я – не Шрэк.
- Это сок каланхоэ для лечения насморка, - спокойно объясняет Уилсон. – Надо закапать в нос.
- Это? Вот эту мерзость, насильственно выдавленную из трупа пыльного кактуса с подоконника? Без дозы, без представления о точном составе? Какой ты, к чёрту, врач, Уилсон! Ты – цирюльник, и методы у тебя допотопные.
- Это, действительно, не совсем традиционно, но моя бабушка...
- Она ведь, кажется, умерла? – перебивает Хаус.
- В девяносто два года. Вела машину по скоростной трассе, не справилась с управлением. Так что не сопротивляйся.
Это звучит убедительно, хотя, скорее всего, Уилсон врёт, и Хаус опрометчиво уступает.
- Эй! – окликает он через несколько минут, чувствуя непреодолимо подступающее чихание. – ты ничего не перепутал? Насморк, кажется, нужно было лечить, а не... Апчхи!!!
- Совершенно нормальная реакция. Местно раздражающий эффект, который приводит к усиленному отделению слизи и...
- Ох... заткнись, сделай милость - стонет Хаус, чихая снова и снова, обливаясь слезами и едва удерживаясь на ногах. - У меня так невыносимо свербит в носу, что всё равно я не в состоянии тебя...Апчхи!!!...слушать.
Уилсон замолкает, но смотрит на чихающего Хауса странным пристальным взглядом. При этом привычная лёгкая косинка в его глазах кажется заметнее, а губы трогает чуть наметившаяся улыбка.
- Что? – наконец, с подозрением спрашивает перехвативший его взгляд Хаус.
- Ничего... Вспомнил сказку про Пиноккио. Манджафоко начинал чихать, когда поддавался слабости.
- Да? А ты точно уверен, что ему не закапывали в нос всякую гадость?
- Не знаю, почему вдруг вспомнил, - не отвечая на реплику, задумчиво, как бы самому себе, говорит Уилсон. - Ты сегодня необыкновенно податлив из-за простуды, а сейчас от такого чихания, к тому же, совсем обессилел. И мне... почему-то хочется... обнять тебя. Глупо...
- Чушь-то не неси, - мигом ощетинивается Хаус. - Вот только попробуй начать, я тебя... Чхи!!! О-ой, не могу уже... Апчхи!!!
- Мне нравится видеть тебя слабым, - говорит Уилсон всё так же странно и задумчиво. - Ну что ты, всё? Пойду приготовлю тебе отвар шиповника с мёдом.
- А может, уймёшься уже? – щурит слезящиеся глаза Хаус.
Уилсон долго молчит, стоя у притолоки и небрежно прислонившись к ней. Наконец, выйдя из ступора, усмехается:
- Не бойся. Это – вкусно.

Где-то через час оба на диване перед негромко бормочущим телевизором. Хаус, сладко посапывая, дремлет. Он вспотел, дышит свободно. Его грипп, похоже, уже не состоится, благодаря массированной атаке жёстких методов и снадобий Уилсоновой бабушки-автогонщицы. Самому Уилсону тоже очень сильно хочется спать – он то и дело зевает, трёт глаза, но уснуть не хочет, не ожидая от своих снов ничего хорошего.
Последнее время он странно себя чувствует. Хотел бы рассказать об этом Хаусу, выслушать местами обидные, но такие успокоительные комментарии, спросить совета и получить его, пусть и, как сказала бы Стейси Уорнер, «под соусом карри». Но сам он не может решиться снова начать разговор, ему нужен толчок, нужны расспросы, он так на них рассчитывал - ведь Хаус чертовски любопытен, никогда не оставит интриги без завершения, никогда не успокоится, не расставив точки над «i».  Да уж ладно, пусть спит – если он сейчас хорошенько выспится, он не заболеет, и у него не будет формального повода отказать Уилсону в просьбе провести здесь ещё несколько осенних ночей. Возможно, это будут осенние ночи без кошки. Во всяком случае. Уилсон надеется, что так и будет.
Сейчас, когда Хаус здесь, ему гораздо лучше. Во всяком случае, его не охватывают острые волны паники, от которых сердце в груди неприятно замирает, напоминая о том, что это – не его сердце, что это чужеродный, антигенный его организму орган, готовый к отторжению, сдерживаемому лишь приличными дозами иммунодепрессантов. Он прекрасно отдаёт себе отчёт, что именно эти иммунодепрессанты и цитостатики отчасти виноваты в его подавленности и тревоге. Об этих возможных побочных эффектах написано в инструкции на упаковках, да и сам Уилсон сколько раз предупреждал пациентов о побочных эффектах терапии. Но никогда раньше это не казалось ему настолько уж важным, настолько серьёзным, пока дело не коснулось его самого. Пока восприятие не сдвинулось, переменив всё вокруг причудливо и тревожно, пока не появилась из небытия белая кошка и не начал наведываться в сны человек, о котором ему не очень хочется вспоминать.
Но, может быть, он просто устал? Может быть, это обычный нервный срыв – не болезнь, пограничное состояние? Пограничное состояние, которое никогда не перейдёт границу? Так не хочется сходить с ума. Он то и дело проверяет себя: память, восприятие, адекватность реакций, но чем больше проверяет, тем менее адекватным сам себе кажется. Вот, например, зачем он сказал Хаусу про объятья? Тот мог неправильно понять его, да, кажется, и, действительно, неправильно понял, а ведь в словах Уилсона, в его томительном чувстве, не было ничего такого. Ему просто хотелось ощутить тепло и твёрдость этого жизнелюбивого жилистого тела, как опору, как основу незыблемости бытия, почувствовать себя защищённым, почувствовать, что это всё – настоящее.
Он слегка придвигается к Хаусу – пусть не касаться, но хотя бы чувствовать его присутствие в своём жизненном пространстве.
- Уилсон, - не открывая глаз, вдруг окликает Хаус. – Пошли спать, а? Если я проведу здесь ночь, я утром вообще не встану.
- Конечно... Ты иди, я ещё посмотрю. Передача интересная. Представляешь, ботсванские сурикаты... – он замолкает, потому что понятия не имеет, что сказать о ботсванских сурикатах, а голова его от усталости соображает крайне плохо.
Хаус открывает глаза и смотрит на него и сонно, и насмешливо:
- Твои хитрости шиты белыми нитками, Уилсон. Спать тебе мешают не ботсванские сурикаты. Давай, колись. Что ты жмёшься ко мне, как нимфоманка на первом свидании? Чего боишься?
- Да ерунда... – Уилсон делано смеётся, но, наконец, решается признаться:
- Мне уже несколько ночей подряд снится Такер. Ты ещё помнишь Такера?
Это простой вопрос, и Хаус должен бы ответить: «Этого самодовольного козла? Конечно помню» .
Но вместо этого Хаус вздрагивает, молча, кивает и смотрит исподлобья.
- Знаешь, он погиб в автокатастрофе. Не справился с управлением в дождь и...
- Мне это неинтересно, - быстро перебивает Хаус.
- ... и у него в крови нашли алкоголь. Я говорил по телефону с его женой... вдовой... Он сел за руль в состоянии опьянения, ехал на высокой скорости по мокрому шоссе. С раком в пятилетней ремиссии, с трансплантированной печенью он сел за руль, выпив три - четыре скотча и поехал в дождь... обгоняя ветер... Знаешь, иногда мне кажется, что всё, что мы делаем – я сейчас говорю о медицине - просто имитация бога – не бог, а только имитация, самое ненужное дело на свете. Понимаешь, Хаус? Мы занимаемся ерундой. Продлеваем жизнь на месяцы, годы, порой, если повезёт, на десятилетия, а для чего? Чтобы выпить три - четыре скотча и на какой-нибудь миг обогнать ветер. И нам это кажется чертовски важным. Хотя... – его короткий вздох похож на всхлип, - на самом деле нет никакого Кайла Кэллоуэя, как нет и Санта Клауса. Такер...
- К чёрту Такера! Если у него хватило ума попасть в автокатастрофу, это ещё не значит, что ты должен пересмотреть своё мировоззрение. Тебе не идёт цинизм, Джимми, так что даже и не начинай.
- Такер, - не слушая, продолжает Уилсон, – распорядился моим подарком именно вот так: выпил и поехал навстречу случаю. Стал Кайлом Кэллоуэем. Я себя как в зеркале увидел. Чему ты усмехаешься, Хаус? Вспомнил биг-стейк? Или тех девчонок, которые увели мой бумажник?
- Нет. Я вспомнил бабку с болезнью Альцгеймера. Не морочь мне голову, Уилсон: Кайл Кэллоуэй тоже может заболеть раком, и ты кинешься в битву, очертя голову, если не за каждый день, то уж, по крайней мере, за каждый день без боли. Даже если он поклянётся тебе, что завтра же накачается скотчем по самые брови и полетит на самолёте в грозу. Это не остановит тебя. Да и не должно, по правде сказать... Смотри: эти сурикаты такие забавные. Особенно хвосты... Ну и что, ты во сне пытаешься отговорить его от скотча?
- Нет. Это ты пытаешься уговорить его на скотч. В моём сне.
- Я? Постой-постой, обо мне речи пока не шло.
- Мне снится тот бар, в котором ты был с Эмбер в её последний вечер. Но Эмбер уже нет. Не просто нет в моём сне, а я помню во сне о том, что её уже нет. Мы сидим с Такером, и он мне говорит, что благодарен, что я подарил ему жизнь... А потом подходишь ты и начинаешь уговаривать его выпить. На тебе твоя мотоциклетная куртка, и у тебя в руке шлем. И ты весь мокрый, потому что дождь. Но ты в хорошем настроении, шутишь, а я знаю, что на самом деле ты притворяешься, лжёшь. На самом деле ты делаешь это нарочно. Ты хочешь, чтобы он напился и поехал обгонять ветер. А я помню, что ему нельзя, помню, что он за рулём, но я не вмешиваюсь, не останавливаю тебя. Мне тоже почему-то нужно, чтобы он напился и сел за руль. Хотя я уже знаю, что он погибнет... Когда этот сон приснился мне в первый раз, я проснулся от толчка в грудь. Лёгкого, мягкого толчка кошачьих лап. Это была моя кошка, Хаус. Моя мёртвая кошка. Вот. Всё. Я всё тебе рассказал. Можешь попробовать толковать.
Хаус очень долго молчит, привычно вертя в руках трость. Его голова опущена, подбородок упирается в грудь.
- Куда потом делась кошка?
- Не знаю. Я не проследил за ней. Но она приходила ещё несколько раз.
- Я бы проследил...
- А я... описался, - говорит Уилсон дрожащим голосом и отворачивается. – В тот, первый раз. Потом уже было не так. Но я всё время боюсь проснуться от мягкого толчка в грудь, - и он машинально, должно быть, кладёт ладонь на грудину. Там, под футболкой, витой грубый келоидный рубец. След кардиотрансплантации. Сердце Такера, погибшего в автокатастрофе, бьётся теперь в груди его бывшего друга и врача Джеймса Эвана Уилсона. Вот только Уилсон не знает о том, чьё у него сердце. Да ещё эта кошка!
- Спать пора, - говорит Хаус, хмурясь. – Нам обоим завтра на работу... Пойдём, я лягу с тобой, не то ты снова не уснёшь, а на тебя уже смотреть жалко.
- Хаус...
- Я решу, решу твою задачку, но не сию же минуту. Пошли!
- Хаус, я... Спасибо.
- Не за что. Поживу у тебя несколько дней. А то ты спятишь.

Первые часа два Уилсон, хоть и засыпает, успокоенный близостью Хауса, но спит плохо – ворочается, постанывает, поскуливает, что-то бормочет. Это страшно раздражает Хауса и в другое время он взбунтовался бы – во всяком случае, перебрался бы в другую спальню или хоть в бок пихнул, но Джеймс выглядел таким потерянным, таким усталым, рассказывая о своих проблемах, и он, действительно, боялся заснуть...
В конце концов, Хаус делает нечто прямо противоположное тому, что надо бы сделать – не уходит в другую спальню, а придвигается ближе и кладёт руку Уилсону на грудь, на шрам – туда, куда гипотетически могла бы прыгнуть лапами гипотетическая кошка. Он ощущает под ладонью биение сердца, которое он даже мысленно не называет теперь никогда сердцем Уилсона. Ему кажется, что он понимает, что может чувствовать к этому сердцу сам Джеймс. Можно заботиться о нём, как о домашнем животном, кормить его калием и витаминами, испытывать к нему благодарность, прислушиваться, как оно себя чувствует, зависеть от него, от его работы. Но никогда оно не сделается сердцем Уилсона, и даже если об этом можно забыть – за делами, за жарким спором, увлекшись передачей про ботсванских сурикатов, всё равно рано или поздно новая вспышка памяти заставит вздрогнуть и начать прислушиваться: как там приходится этому чужаку, не пытаются ли лимфоциты и макрофаги пресечь его вторжение, не оскалился ли он сам в злобной усмешке, начиная забавную игру «трансплантат против хозяина». Когда Хаус думает об этом, ему становится неуютно: как-то тревожно, тоскливо и мучительно жаль Уилсона. Но сейчас трансплантат работает ровно и мощно, исправно качая кровь – к нему не может быть никаких претензий. И можно перевести дыхание, можно уснуть, можно не видеть дурацкие кошмары, настолько попадающие в «яблочко», что у Хауса, когда Уилсон рассказывал ему об этом, перехватывало дыхание. Разве такое вообще возможно? Галлюцинации – галлюцинациями, но нельзя же видеть во сне то, о чём не знаешь, не можешь знать. Чудовищное совпадение? Чтение мыслей? Ладно, не сейчас...
- Я здесь, с тобой, - тихо говорит Хаус – так, чтобы быть услышанным, но не разбудить. – Хватит шляться по барам – возвращайся в постель. Спи крепко. Я здесь, здесь...
Ему приходится повторить это несколько раз прежде, чем Уилсон успокаивается, и вместо стонов и бормотаний начинает ровно похрапывать.
Наутро Хаус просыпается от звонка будильника, но вымотанный Уилсон спит и будильника не слышит. Лекция Хауса начинается в половине девятого, Уилсону нужно быть на работе в восемь. Рассудив, что роль человека-будильника слишком хлопотное дело, и что за полчаса отсутствия зав.онкологией на месте онкозаболеваемость существенно не возрастёт, Хаус не заморочивается служебным расписанием своего друга, тем более, что прежде всего сейчас он должен уделить внимание своей ноге, настойчиво напоминающей ему о том, что интервал между таблетками викодина почти вдвое превышен. Бедро дёргает, как пульпозный зуб, вот только размеры этого зуба поистине гигантские. Опереться на ногу страшно – кажется, от малейшей опоры она попросту переломится – так больно. А трость осталась в гостиной, куртка, в кармане которой викодин – на вешалке, и чтобы добраться до неё, Хаус вынужден судорожно цепляться за стены, каретки кроватей и углы шкафов. Нельзя сказать, что он проделывает это бесшумно, но Уилсон всё равно не просыпается. Впрочем, Хауса это сейчас и не волнует. Ему так больно идти, что в голову приходит идиотская мысль – попробовать встать на руки и пойти на руках.
Вытряхивая свою обычную утреннюю дозу на ладонь, краем глаза Хаус замечает какое-то движение, словно из коридора в кухню бесшумно прошмыгнул какой-то небольшой зверь, кошка... Кошка? Кошка!!! Но викодину нужно хоть какое-то время для того, чтобы подействовать. Хоть несколько минут. И в течение этих минут Хаус, увы, не в состоянии гоняться за кошками- реальными или призрачными. Когда же он, справившись с болью, ковыляет, наконец, в кухню, там никого нет. Но дверь на балкон приоткрыта, балкон смежный с соседней квартирой, и чистого расследования «в закрытой комнате» не получается.
Уилсон появляется на пороге кухни, когда Хаус допивает вторую чашку кофе с последним сливочным бисквитом.
- Послушай, - начинает он, привычно разминая ладонью шею, – я как-то не могу поверить, что ты с твоим могучим интеллектом не догадался, что если я поставил будильник на семь, то это оттого, что именно в семь я и планировал встать.
- Я догадался, - спокойно заверяет Хаус, облизывая ложку, которой только что нагребал на бисквит клубничный джем. – Но если бы я разбудил тебя в семь, уже в половине восьмого ты выехал бы, и мне пришлось выбирать, являться на работу раньше срока, создавая для Формана неудобный мне прецедент, или добираться до неё пешком. А так у меня как раз есть время спокойно закончить завтрак, пока ты будешь, чертыхаясь и всё роняя, приводить себя в соответствие тому эталону респектабельности, которому когда-то по глупости решил следовать.
Уилсон несколько мгновений открывает и закрывает рот, как рыба выброшенная на берег, но сообразив, что на поиск достойного ответа уходят драгоценные секунды, наконец, махнув рукой, скрывается в ванной.
- Что, ничего не возразишь? – насмешливо окликает Хаус.
- Что же тут возразишь? Твоя логика безупречна, - отвечает Уилсон сквозь шум воды. Голос у него обиженный, и Хаус, взглянув на часы, в порыве раскаяния наливает ему кофе и даже, сам себе умиляясь, готовит бутерброд с сыром.
Но, убирая сыр назад, в холодильник, он видит бутылку молока, и выражение его лица становится задумчивым. Поискав глазами подходящую посуду, он наливает молока в глубокое блюдечко и ставит под стол, причём наскоро умывшийся Уилсон застаёт его за этим занятием.
- Что ты делаешь? – с изумлением спрашивает Уилсон.
- Хочу подкормить твоё привидение.
- Подкормить привидение? Ты что, что-то видел? – он мигом настораживается, но Хаус не спешит откровенничать.
- А если не видел, то пусть голодает, что ли? Это антигуманно, морить голодом потустороннее существо, к тому же, раритетное.  Да и тебя, кстати, тоже – вон твой завтрак.
- Ты сделал мне завтрак? И кофе? – Уилсон немедленно переключается с привидения на необычное поведение Хауса и подозрительно разглядывает бутерброд, словно ожидая от него какого-то подвоха, а потом подносит чашку с кофе к носу и нюхает.
- Сожалеешь, что уволил придворного дегустатора? – издевается Хаус. – Не трудись, человечество изобрело массу ядов без вкуса и запаха.
Уилсон, поколебавшись, осторожно откусывает бутерброд. Вид у него при этом такой, словно он ожидает взрыва запрятанной в сыр петарды.
- Если я опоздаю к началу лекции, - говорит Хаус, снова бросая взгляд на часы, - я от этого только выиграю – лекция сделается короче, но молодые врачи не смогут удовлетворить свою жажду познания мирным путём и возьмутся за пациентов. Ты себе не представляешь, какую опасность для человечества может представлять идиот с неудовлетворённой жаждой познания.

В кабинете заведующего диагностическим отделением стол завален бумагами, и несчастный Чейз сидит над ними, обхватив ладонями затылок с выражением полного и беспросветного отчаяния на лице.
- Что ты делаешь? – без сочувствия – разве что с лёгким любопытством - спрашивает Хаус.
- Разбираю ваши архивы. Форман велел уложиться в недельный срок, но, по-моему, он так прикалывается. Вы вообще когда-нибудь что-нибудь записывали так, как требуют инструкции? Я нашёл здесь целый склад порнографических открыток, брошюру анекдотов, повестку в суд и бумажную галочку, но не нашёл ни одного заключительного эпикриза.
- Я был слишком занят – спасал жизни. А мои глупые рабы последнее время совсем обленились. И, кстати, заметь, мне никогда не поручали подобной чуши. Форман, похоже, считает, что на большее, чем разборка архивов, ты не способен. Он не принимает тебя всерьёз.
- Нет, он именно принимает меня всерьёз. Это Кадди не принимала вас всерьёз, поэтому и не давала вам никаких поручений. Её устраивало, что вы делаете только то, что вам нравится, но при этом, хотя бы, не достаёте всех вокруг. Это мне, кстати, всегда напоминало отношение умного родителя к психически неполноценному ребёнку. Чем бы дитя ни тешилось... Понимаете, да?
- А ты наглец! -  с удивлённым восхищением замечает Хаус. – Это что, объявление войны? Столько стоит царапина на твоём «форде»?
- Царапина на «Форде» войны не стоит. А вот приглашение на работу, присланное Мастерс от моего имени...
- Вот тебе раз! Я думал, ты мне спасибо скажешь.
- Тут спасибо говорить не за что. Вы ищете способ разрушить мои отношения.
- Ты с ума сошёл? – Хаус делано смеётся. – Я приглашаю твою девушку работать вместе с тобой, работать в клёвом месте, где ей будет интересно, где ей хочется работать, и этим я разрушаю твои отношения?
- Конечно. Потому что теперь я должен буду или отказать ей, и она на меня обидится, потому что, действительно, ей хотелось бы здесь работать. Или я возьму её. А вы прекрасно знаете, как легко всё рушится, когда один из партнёров в подчинении у другого. Рушится, как стена дома Кадди.
- Ух, ты! Это, действительно, объявление войны... А вот мой ход, - и Хаус разом смахивает все бумаги со стола на пол. – Можешь провести первую половину отпущенной тебе недели, ползая по полу на карачках.
Чейз, однако, не делает ни малейшей попытки собрать рассыпавшиеся бумаги. Он отъезжает в кресле чуть назад, забрасывает ноги на стол и смотрит на Хауса выжидательно.
- Чего ты ещё ждёшь? – в голосе Хауса проскальзывает странная нотка, похожая на уважение.
- Того, за чем вы пришли. Вы ведь не про Мастерс поговорить со мной хотели и не бумаги рассыпать. Чего вам от меня нужно?
- Ничего мне от тебя не нужно. Что мне может быть нужно от архивного работника? Кстати, верни открытки.
- Не верну. Они ничего. Буду дрочить на них, когда Мастерс от меня уйдёт.
- Ух, ты! – снова не выдерживает Хаус и присаживается на край стола. Чейз слегка отодвигает ноги от обтянутого джинсами зада бывшего начальника.
- Ты, действительно, видел вчера на дороге кошку или это была просто отмазка, чтобы мы подумали, что ты не такой хреновый водитель, как на самом деле? – спрашивает Хаус, помолчав.
- Это важно?
- Пока не знаю.
- Ну, видел. То есть... Отчётливо я её не видел. Мне показалось, что это была кошка – что-то метнулось под колёса. Может, щенок... Видимость была не слишком хорошая – сами понимаете. Почему вам с Уилсоном нужно это знать?
Хаус игнорирует любопытство Чейза. Он снова спрашивает:
- Кто-нибудь мог протрепаться Уилсону, чьё у него сердце?
- Вы.
- Кроме меня?
- Никто.
- Да ну?
- Потому что никто и не знает, чьё это сердце. Вы привезли контейнер, на нём была проставлена группа HLA, время забора и маркировка. Фамилии донора не было, карты не было, ничего не было.
Хаус понимает, что Чейз прав. Он ёрзает на столе так, что стол жалобно скрипит, и хмуро соображает. О том, чьё сердце, знали парни из реанимобиля и спасатель-парамедик. Но они не знали, кому предназначен трансплантат. В больнице знали, кому вшивают сердце, но не знали, чьё. Если две параллельные прямые пересекаются, значит, они не параллельны.
- Мне нужен список всех, кто работал в операционной и в реанимации, пока Уилсон находился там.
- Ладно, - говорит Чейз. – Через час сделаю.
- Ладно?
- Ладно. А бумаги не поднимете?
Хаус насмешливо смеривает его взглядом сверху вниз:
- Ишь, чего захотел!
- А если я что-то знаю?
Хаус, уже повернувшийся к двери, настораживается:
- Что ты знаешь?
- Знаю, откуда Уилсон мог узнать, чьё сердце.
- Откуда? – при всём старании совершенно скрыть свой интерес Хаус не может.
- Скажу сразу, как соберёте бумаги.
- Да ладно, не говори...
Он круто поворачивается и идёт из кабинета.
- Кто-то выложил ролик в интернет, - говорит ему в спину Чейз. - Автокатастрофа. Водитель не справился с управлением на мокрой трассе. Вы попали в кадр. Номер машины – тоже. Он провисел всего несколько часов и был удалён.
Хаус несколько мгновений стоит неподвижно, потом возвращается, нагнувшись, с отвращением подбирает с полу несколько папок и бросает перед Чейзом на стол.

«Какой у него может быть пароль?» - Хаус воровато оглядывается на дверь. Ведь, кажется, изучил этого субъекта вдоль и поперёк. Человек не выбирает для охраны своих файлов безликие для него слова – это общеизвестно. Что-то значимое, но так, чтобы другим не было очевидно.
Уилсон менял пароль в начале октября. Это было вообще значимое для него время – ухудшение, изменения в крови, очередная химия, страх перед отторжением трансплантата, снова начали выпадать отросшие было волосы. То и дело звонила его мать, которую Хаус никогда не видел и не жаждал видеть. Уилсон, конечно, любил родителей, любил братьев, любил всех своих многочисленных родственников, но когда он после разговора нажимал «сброс», Хаусу нередко казалось, что взгляд у него затравленный, и всплывала в голове сказанная Уилсоном в минуту слабости, в минуту боли фраза: «Я, видишь ли, имел неосторожность огорчить их своим заболеванием». Он отчётливо помнил глубокую горечь интонации Джеймса, мрачный сарказм, так ему обычно несвойственный.
Какое слово могло стать его паролем при этих условиях? Слово, которое Уилсон не забудет, и до которого Хаус, по его мнению, не догадается. Он перебрал уже множество вариантов. Семь знаков. Едва ли цифры. У Уилсона на цифры плохая память, и как все люди, вынужденные заносить даже свой телефонный номер в справочники, он избегает цифровых кодов там, где их можно избежать. Надо торопиться. Уилсон может вот-вот вернуться и едва ли одобрит хакерство Хауса, а объясняться по этому поводу совершенно не хочется. А что, если...? С отчего-то заколотившимся сердцем Хаус набирает на клавиатуре: «Грегори», экран мигает и вывешивает жизнерадостное: «Привет, Джеймс, старина!»
- Обознался, приятель, - усмехается Хаус. – Ну, всё равно, здравствуй...
Он открывает историю посещений и видит, что, во-первых, Уилсон ничего не стирал, а во-вторых, никаких подозрительных видеофайлов не просматривал. Если версия Чейза и имеет право на существование, то Уилсон, по-любому, получил информацию опосредованно. Значит, всё равно надо вычислять посредника.
Услышав шаги Уилсона в коридоре, он едва успевает свернуть все окна и отключиться. Но делает вид, будто только что зашёл.
- Привет. Хотел пойти с тобой пообедать. Как на это смотришь?
Уилсон подходит к столу, ладонью демонстративно щупает нагретый корпус ноутбука, но вслух никаких замечаний не отпускает. Только отвечает с улыбкой:
- Пойдём, я голодный.
И они отправляются в кафетерий, где Хаус, усевшись за столик, замечает за столиком напротив нелепую блузку Мастерс. Собственно, все её блузки нелепы и вышли из моды. На них жуткие украшения – бантики, рюши, фестончики, бывшие писком моды лет тридцать назад.
- Наверное, ограбила сундук своей бабушки, - замечает Хаус Уилсону. – Посмотри, эта юбка из шотландки родилась раньше твоего бежевого костюма, а я и не знал, что такие Мафусаилы ещё могут быть живы.
- Мой бежевый костюм – древний вид, возможно, но конкретная особь не так стара, как твои вот эти джинсы и водолазка, - обижается Уилсон, но в следующий момент отвлекается на другое:
- Что здесь делает Мастерс?
- Ищет работу в диагностическом отделении. Чейз берёт её в команду.
- Ищет работу там, откуда уже один раз ушла?
- Она и в первый раз колебалась. Если бы я позволил ей никогда не врать, она бы не ушла.
- Но этого ты никак позволить не мог, - хмыкает Уилсон.
- Конечно, не мог. Идея никогда не врать в корне порочна. Ложь – нормальное проявление человеческой натуры, её отрицание – такая же патология, как параноидный бред. Человек, который никогда не лжёт, общественно-опасен, вроде буйнопомешанного, его необходимо подвергать изоляции.
- Думаешь, Чейз позволит ей никогда не врать?
- Нет, но она так думает.
- А он?
- Чейз слишком умён, чтобы строить себе подобные иллюзии.
- Зачем же он её берёт?
- Деваться некуда. Я поставил их обоих в такие условия.
- Подожди... так это ты подстроил?
- Забавно будет понаблюдать за крушением иллюзий. С обеих сторон.
- Ты всё-таки сволочь... Надеешься спасти Чейза от разочарований, когда процесс зайдёт слишком далеко?
- Надеюсь на бесплатное шоу.
- Ага! Вот теперь как раз ты врёшь.
- А я что говорил? Ложь – нормальное проявление человеческой натуры... Уилсон, а с чего вдруг вдова Такера принялась искать жилетку в твоём лице через столько лет?
- Почему «через столько лет»? Мы созванивались всё это время.
- Как врач и родственница пациента?
- Именно. И я не понимаю, откуда у тебя в голосе такое ехидство.
- А что, Такер перед смертью всё-таки вернулся в семью?
- Ну... нет, но... они поддерживали отношения...
- Сексуальные?
- Что? А... нет... То есть... откуда мне знать? Хаус, если тебе нравится именно этот сэндвич, почему было не взять себе точно такой же?
- Точно такого же не было. Сэндвичи-близнецы в природе... – Хаус не договаривает фразу, и его рука зависает над сэндвичем Уилсона, словно во внезапном приступе «пти-маль».
- Что? – настороженно спрашивает Уилсон.
- Ничего, - Хаус «отмирает» и успевает-таки цапнуть сэндвич с Уилсоновой тарелки. – Ты спишь с ней?
- С кем? – Уилсон начинает нежно розоветь.
- С бывшей миссис Такер, ты, Кэмерон в штанах.
- При чём здесь Кэмерон?
- При том, что вас обоих заводит жалость. Стоит кого-нибудь пожалеть – хоп, оргазм.
- У тебя фантазия разыгралась, - румянец Уилсона становится гуще. – Ни с кем я не сплю... я... после всей этой химии... в общем, - махнув рукой, он опускает голову и кусает губы.
Хаус приоткрывает рот. На его лице отражается редкое для него сочувствие. Уилсон смотрит в пол.
- Ну... – наконец, выдавливает из себя Хаус. – Погоди... всё наладится... Уилсон, а хочешь, я тебе пончик куплю? С клубникой... – и, схватив трость, Хаус поспешно хромает за пончиком. Уилсон, повернув голову, наблюдает за ним, и его улыбка горькая и признательная.

Вечер снова «радует» сыростью и пронзительным ветром. Хаусу приходится несладко – от боли в ноге хочется залезть куда нибудь в тёмный угол и, свернувшись в позу эмбриона, хорошенько повыть. Викодин помогает плохо, и вторую лекцию он срывается на студентах, оправдывая репутацию «Ужасного», поскольку от «Великого» в нём на настоящий момент мало, что осталось.
- Какие злокачественные опухоли наиболее характерны для сердечной мышцы? – конец трости упирается в грудь длинноволосого парня из второго ряда.
- Ангиосаркома.
- Ты вообще знаешь, что такое мышца, хиппи? Такая трубочка, по которой течёт кровь?
- Рабдомиосаркома, - еле слышно предполагает узкоглазая китаяночка в первом ряду.
- Развивай лёгкие, писклявая. Ты права. А теперь назовите мне основные симптомы, по которым мы отличим хиппи от китаёзы. Я имею в виду, ангио-бяку от рабдомио–бяки, и отличия желательны такие, чтобы их можно было увидеть ещё до вскрытия. Ну? На счёт «десять» вашему больному крышка. Поехали!
- Возраст? – робко предлагает кто-то.
- Это ты меня спрашиваешь, красивая? Брось, для тебя слишком стар. Ах, нет, прости, это ты у рабдомиосаркомы спрашиваешь... Кто ответит за рабдомиосаркому?
- При тампонаде перикарда нам придётся его пунктировать, и мы получим материал для цитологии.
- Ещё проще взять троакар и ткнуть прямо в сердце, идиот! Будешь ждать тампонады, пока больной от рака не загнётся? Другие соображения? Как нам всё-таки отличить ангиосаркому от рабдомиосаркомы? Рыжий, ты знаешь? А может ты? Нет, не ты, с ирокезом, а твой сосед, что в носу ковыряет. И прекрати ковырять – у тебя стафилококк, лучше купи хлорфиллипт. Ну что, ни один из светил медицины не скажет мне, как отличить один рак от точно такого же, но другого? Подсказок больше не будет. Ну?
- Зачем нужна дифдиагностика на этом этапе? – раздаётся голос от дверей. – В любом случае необходима торакотомия, и опухоль можно будет рассмотреть непосредственно, а также взять гистологию интраоперационно.
- Уилсон, ты что, снова решил поступить на первый курс?
- Есть больной с рабдомиосаркомой на курацию. Не так часто встречается. Может быть, замените вашу теорию на практику? Отделение онкологии, вторая палата.
- Марш!- командует Хаус. – Рыжий и Хиппи, стенографировать – завтра мне доложите. Семь доказательств бытия божьего, то есть, в данном случае, наличия рабдомиосаркомы. За каждое разумное доказательство – дополнительный балл. Ну, что смотрите? Пошли, пошли!
Он спускается с кафедрального возвышения, но даже с его небольшой высоты сойти для него сейчас проблема. Нога подламывается, трость, угол опоры на которую переменился, скользит, и Хаус чуть не падает.
Уилсон делает непроизвольное движение, чтобы поддержать его, которое старается тут же произвольно скрыть.
- Хреновая же трость, Уилсон, - пытается пошутить Хаус, которому на самом деле подарок Уилсона очень нравится, но в его голосе от боли прорезается злость, которая превращает дружеский, в общем, подкол в обидную и нежеланную резкость.
Уилсон, разумеется, не отвечает, но его глаза делаются более щенячьими, чем обычно. А самое главное, что он хотел о чём-то поговорить, он пришёл сюда, чтобы о чём-то поговорить, а теперь – Хаус уже это видит – не будет.
- Проклятая нога не даёт мне покоя сегодня, - виновато и угрюмо говорит Хаус. Это должно означать: «Извини». Для Уилсона этого всегда было достаточно. Но не сегодня.
- Я задержусь, - говорит Уилсон. – Срочная работа. Зашёл ключи отдать. Не жди меня – поезжай, - и, повернувшись спиной, сутуло уходит из аудитории. Хаус смотрит ему вслед и не может понять, что произошло.
Он околачивается в больнице до позднего вечера. Сначала находит на столе обещанный Чейзом список и внимательно просматривает. Не так много фамилий: Хурани, Леблен, Стилл, Майлз, ещё с десяток – не больше. Каждый может быть под подозрением, и каждого нет никаких особых оснований подозревать. Аккуратный Чейз и себя вписал – не забыл. «Если бы Уилсон умер, - вдруг думает Хаус, - появилась бы у меня потребность сойтись поближе с Чейзом?»
Это непрошенная и бредовая мысль – настолько непрошенная и бредовая, что Хаус с возмущением отбрасывает её, но отделаться от послевкусия не может. «Я идиот, - думает он. – Чейз ничуть не похож на Уилсона. На кой чёрт он мне сдался? А главное, на кой чёрт я ему сдался? И... с Уилсоном же всё в порядке?»
Хаус вдруг чувствует острую потребность найти Уилсона. Какая там ещё срочная работа? Умирать от рака – самое несрочное дело в мире, у онколога не может быть срочной работы по определению. Зачем только Джимми выбрал такую безнадёжную специальность? С его-то вечной виноватостью, с его замкнутостью и самоедством избрать профессией почти неизбежные проводы доверившихся ему людей в боли и бессилии в смерть. Поистине, надо быть мазохистом... А впрочем, кто он и есть, как не мазохист? И где он? В кабинете нет. В палатах? Это если он не соврал насчёт срочной работы. А если соврал...
Хаус ковыляет по длинному-предлинному коридору к дальней лестнице. По ней ещё нужно подняться, а это мучительно трудно, больно и, может быть, напрасно...
Нет, не напрасно. Знакомая фигура и знакомая поза – обхватив себя за плечи, словно от холода. А впрочем, сейчас не исключено, что и, правда, от холода.
- Заразиться не получилось – простудиться решил?
- Надеялся, по ступенькам ты не полезешь, - говорит Уилсон, не оборачиваясь.
- Чтобы спрятаться от меня, ты слишком предсказуемое место выбрал... – Хаус неторопливо вытряхивает на ладонь пару таблеток.
По периметру крыши – широкий бортик ограждения. Хаус усаживается на него, вытянув ноги, в опасной близости от края. До земли далеко, и Уилсон сразу же придвигается ближе – успеть схватить, если покачнётся, потеряет равновесие. Проделывает он это совершенно машинально, даже сам, кажется, не замечает.
- Это ты ей звонил, а не она,- почти наудачу говорит Хаус. – Зачем ты ей звонил?
- Ты о ком?
- О безутешной вдове. Об этой Такер. Зачем ты ей звонил, если у тебя со стояком проблема?
- Хаус! А ты не думал, что мой интерес к женщине может быть связан не только с чисто сексуальными потребностями?
- У неё рак?
- Отстань. Нет у неё рака.
- Ты звонил узнать подробности смерти Такера. Значит, без подробностей ты о ней уже знал. Откуда?
Уилсон тяжело вздыхает и лезет в карман за мобильником.
- Вот это пришло мне через блютус в начале октября. Посмотри.
По всей видимости, это как раз и есть пресловутый ролик. Хаус видит перевёрнутую машину, парамедиков, самого себя на чёрно-зелёной «Хонде». Видимость плохая, но номер машины, действительно, можно разобрать.
- Я пробил номер через Триттера. Узнал владельца автомашины.
- Чего ради ты вообще затеял это дурацкое расследование? – Хаус даже не пытается скрыть досаду. -  Это же не в твоём стиле.
- Потому что увидел на экране тебя и твой байк. Потому что уже привык ждать от тебя неприятностей. Потому что просто так такие клипы не посылают. Я подумал...  Неважно, что я подумал, - обрывает он сам себя и заталкивает руки глубоко в карманы.
- Ты идиот, - тоскливо говорит Хаус, глядя вверх – туда, где снова набухают тучи, и звёзд поэтому почти не видно. – Здесь же ещё лето. Меня бы давно замели, если бы я натворил что-то противозаконное. Была автокатастрофа, я проезжал мимо. Остановился помощь оказать. Это – повод открывать детективное агенство? Не знаю, что за парень был за рулём – ему черепушку смяло в кашу. Когда я это увидел, я уехал. Потому что помочь ему можно было единственным способом, который не одобрила бы полиция.
- За рулём был Такер, - ровным голосом говорит Уилсон. – Обрати внимание вот на эти цифры – видишь? Это – время съёмки. Я проверил...
- Я смотрю, ты всё проверил, - перебивает Хаус – он уже в лёгкой панике.
- Только сегодня. Мне не хотелось, но этот сон... Сны не снятся просто так, ты же сам говорил... Моё подсознание пыталось мне что-то объяснить, и сегодня я решил сверить часы...
Хаус уже понимает, что сейчас последует катастрофа и лихорадочно пытается прикинуть её размеры.
- Вот смотри, - Уилсон поворачивает телефон так, чтобы Хаусу хорошо был виден экран. – Это время окончания съёмки. А ровно через двадцать минут ты позвонил Форману и сказал, что везёшь сердце... Хаус, чьё у меня сердце?

Хаус отвечает не сразу. Он раздосадован и немного трусит, потому что реакции Уилсона предсказуемы и непредсказуемы одновременно. С одной стороны, это плюс. Будь не так, Хаус едва ли мог бы выносить «мистера Респектабельность» столько лет. С другой стороны, просчитать все варианты не удаётся почти никогда, и на десять просчитанных и предвиденных «от и до», Уилсон всегда выдаёт один настолько неожиданный, что Хаус сам едва не начинает вести себя, как вытащенная на сушу рыба. А кто поручится, что сейчас не этот случай?
- Зачем тебе? – наконец, говорит он. - Хочешь вернуть законному владельцу? Оно ему не нужно. Его система кровообращения пришла в полную негодность ещё несколько месяцев назад.
- Ты должен был мне сказать. Такер – не посторонний человек. Он мой пациент, мой... мой друг.
- Он – самовлюблённый козёл. И то, что он разбился, этого не меняет.
- Все мои друзья – самовлюблённые козлы. Но они всё равно мои друзья. Ты должен был мне сказать!
- Ничего я тебе не должен.
- Ты обошёлся со мной... подло.
- Я? – Хаус широко раскрывает глаза. – Я же тебе жизнь подарил. Ты сам сказал...
- Ты подарил мне жизнь Такера. И если ты не видишь разницы, ты безнадёжен.
Вот он. Тот самый, одиннадцатый...
 Хаусу хочется врезать Уилсону по зубам, но он угрюмо молчит, а пальцы уже сами в кармане отколупывают крышку флакона, доставая таблетку.
Уилсон бьёт по его ладони снизу вверх, и таблетка, подлетев в воздух, падает с высоты здания больницы на землю.
- Хватит жрать викодин! Достал с ним уже!
Разъярённый Хаус сгребает его за воротник – и снова чувствует под судорожно сжавшейся ладонью грубый витой келоидный рубец. Это отрезвляет его, и пальцы разжимаются.
- Слушай, Уилсон, - цедит он сквозь зубы с чувством, близким к отвращению. - Ничего ещё не поздно переиграть. Пошли, закажем операционную, вырежем тебе этот чужеродный орган, опять подключим к аппарату. Я даже лично отвезу его на кладбище и закопаю в могилу Такера, если этого типа, конечно, не кремировали. А потом поищу другого донора среди людей, являющихся не твоими друзьями, а чьими-нибудь ещё. Правда, не знаю, сколько времени у меня это займёт, но ты ведь принципиальный, тебе будет не в лом подождать. Что молчишь? Пошли?
- Если бы это было возможно... – начинает Уилсон.
- «Если бы это было возможно», - кривляясь, передразнивает Хаус. – Дать бы тебе... – он, задохнувшись, замолкает и зажмуривает глаза так, что становится больно вокруг орбит.
Нет, всё. Хватит с него. Хватит этих «сердечных» страданий, этих призрачных кошек, этих вечных рефлексий на пустом месте. Хватит лезть из кожи вон только для того, чтобы в очередной раз услышать, какая он сволочь. Тысячу раз прав был Триттер, когда сказал, что он полжизни на кресте и всю жизнь обдолбанный. Боль раздирает бедро так, что искры из глаз. В горле горький привкус викодиновой отрыжки. Под веки словно песку насыпали. Ради чего? Ради кого? Да на хрена ему всё это сдалось! На мгновение возникает острое желание просто качнуться навстречу ночному небу – он даже поворачивается к нему лицом, свешивая ноги в бездну. Знает, что ни за что не поддастся этому, но не может удержаться, чтобы не поиграть с ощущением невесомости на самом краю.
Резкий болезненный рывок за плечо сбрасывает его с парапета.
- Не смей, скотина! – у Уилсона такое лицо, что он, действительно, пугается.
- Ты что, дурак? Я и не собирался. Сходи к психиатру, Уилсон. Это лечится.
Уилсон вдруг садится прямо на крышу, вытянув ноги. На грязную мокрую крышу светлыми шерстяными брюками из джерси.
- Хаус...
Он неохотно поворачивает голову. Бархатные щенячьи глаза... Привычная виноватость...
- Хаус, прости меня...
Ну а что ещё ему остаётся?
- Помоги встать, - он протягивает руку. – И пошли отсюда, пока ты не простудился.

- Домой или ко мне? – осторожно спрашивает Уилсон, поворачивая ключ зажигания.
- Как хочешь...
У Хауса усталый голос. Даже не просто усталый - тусклый, словно выцветший. Ему всё равно, куда ехать, всё равно, где спать.
- Хаус, мы поссорились?
- Я с тобой не ссорился.
- Грэг...
Хаус не любит своё имя – оно похоже на скрежет ржавого железа. То ли дело фамилия – «Хаус» - как выдох морозного пара. Но Уилсон умеет произносить «Грэг» мягко, без скрежета, словно раскатывает по деревянной столешнице очищенные ядра орехов.
- Давай, поезжай уже... куда нибудь.
Уилсон, тяжело вздохнув, трогает с места. Надо отдать ему справедливость, Джеймс - мастер безнадёжных вздохов. Но что поделать, если вся его нелепая жизнь – один безнадёжный вздох. Он не умеет строить отношения, а построив какие-никакие, боится их разрушить. Может быть, именно поэтому он инстинктивно подстраивается под всех, как хамелеон, меняющий окраску. Он нежен с матерью, уверен и сострадателен с больными, домовит с жёнами, страстен с любовницами, благожелателен и дружелюбен с коллегами, чадолюбив с детьми. Он не умеет терять, он боится терять. Но - вот парадокс – главное, самого себя, он, кажется, уже потерял. А может быть, и не находил.
Ему часто вспоминается загадочный больной с феноменом «зеркала». Команда Хауса забавлялась возможностью получить свой психологический портрет, и даже Кадди повелась, решившись, по меткому и грубому выражению Хауса «померяться выступающими частями», но он, Уилсон, так и не попытался всерьёз «отразиться». Потому что в глубине души подозревал, что в его случае «зеркало» покажет пустоту. Иногда он сам спрашивает себя: «Кто ты есть, Джеймс Эван Уилсон? Чего ты хочешь от этой жизни? Что ты любишь? Что ненавидишь?» Он подозревает, что в глубине души знает точные ответы на эти вопросы, но они или слишком спорны или слишком чудовищны, чтобы можно было рискнуть вытащить их из этой глубины наружу.
Он боится разрушить отношения, и сам же каждый раз их рушит. Что Хаус! Один раз в состоянии аффекта вломился на автомобиле в гостиную Кадди, обрушил часть стены и поколотил мебель, и, похоже, будет расплачиваться за это до конца дней. Уилсон добивается куда больших разрушений куда меньшими усилиями и совершенно безнаказанно.
А вот теперь он, кажется, достиг апогея идиотизма – не может построить отношения с собственным кардиотрансплантатом. Мало того, что он чувствует его ежеминутно, как нечто чужеродное, даже враждебное, мало того, что у него уже крыша едет от иммунодепрессантов, мало того, что его жизнь теперь втиснута в строгие рамки жизни органореципиента – всего этого ещё мало. Теперь ему не даёт покоя присланный неизвестно кем ролик.
Такер не мог быть официальным донором. Будь это так, сердце привезла бы бригада трансплантологов, а не окровавленный с синяками Хаус на патрульной машине. И, в любом случае, Такер не мог быть официальным донором из-за рака. Хаус получил сердце Такера незаконным путём, в обход правил. Как далеко он при этом мог зайти? Антигенная карта Такера – лакомый кусочек, почти восемьдесят восемь процентов совпадения. Удивительное совпадение, но всё же не настолько удивительное, как если бы Хаус проезжал случайно мимо того места, где, тоже совершенно случайно, разбился Такер. Вот таких совпадений не бывает.
Как они оказались в одном месте в одно время? Было ли тело Такера, действительно, нежизнеспособно, когда из него вынули сердце? Была ли законно констатирована смерть? По какой причине произошла авария на самом деле? Трюк с поддельной смертью убедил его, что Хаус способен очень на многое. Существует ли для него предел? Да, Уилсон знает, как высока в глазах Хауса цена человеческой жизни. Она перевесит буквально всё, кроме... кроме другой жизни. Но если приходится выбрать из двух жизней одну, Хаус вполне способен на выбор. Не то, что сам Уилсон, который даже матраца для спальни выбрать не может.
Все эти мысли, неоформленные, отрывочные, зудят и роятся у него в голове, и он боится того, во что они могут оформиться. Неужели Хаус вынудит держаться от него подальше? Он не хочет, не может этого. Для него нет сейчас на свете человека, важнее Хауса. Но что делать, если он так и не сможет примирить свои мысли и чувства? Он смог бы простить Хаусу всё, что угодно. Надо будет, и убийство. Но как жить изо дня в день с этим проклятым трансплантатом, зная, как именно он тебе достался?
И трансплантат тут же отзывается тревожным мыслям. Он вдруг перестаёт перекачивать кровь из малого круга в большой и замирает. Уилсон чувствует сосущую пустоту в груди, он пытается вдохнуть, но не в состоянии вспомнить, как это делается. Его глаза стекленеют, руки соскальзывают с руля. Последним усилием воли он давит на сцепление и передвигает ногу на педаль тормоза.
Он приходит в себя от того, что Хаус, сильно и больно надавливая, массирует ему область каротидного синуса на шее. В салон автомобиля задувает капли дождя через разбитое окно со стороны пассажира. У Хауса на лице несколько порезов и крупные капли пота, дверца вмята внутрь и зажала его колено, поэтому для того, чтобы дотянуться до шеи Уилсона, ему приходится напрягать все мышцы, почти перекрутиться в поясе.
- Очнись! – зовёт он со злым напором в осипшем от боли и усилий голосе. – Давай же! Сейчас моя очередь терять сознание. Ты цел. Помоги мне открыть дверь! Чёрт! Я сейчас отключусь...
Уилсон не сразу понимает, что произошло. Постепенно до него доходит, что он потерял сознание за рулём. Потерял сознание за рулём! Та самая страшная сказка, которой пугают всех автомобилистов. Потерявший управление автомобиль развернуло на скользкой дороге и, пока ещё не погасла скорость, снесло боком на дорожное ограждение. Основной удар пришёлся по пассажирской дверце, по Хаусу.
«Это уже было однажды, было, - мучительно свербит у него в виске. – Предупреждение. Как красный «Корвет», как кошка, перебежавшая дорогу. Когда-нибудь это непременно произойдёт – я буду за рулём, и я его угроблю, потому что удар всегда приходится по нему. Во всём».

Замок двери заклинило, и усилиям Уилсона он не поддаётся. Хаусу больно. Так больно, что пот по лицу течёт ручьём, зубы оскалены, а глаза зажмурены, и голова запрокинута в немом крике. Может быть, это перелом. Если Уилсон начнёт сейчас усиленно возиться с дверью, усилится и боль. Возможно, будет шок.
- Где у тебя викодин? – вопрос риторический – во-первых, Хаус уже не в состоянии отвечать, во-вторых, Уилсон и сам знает, где – в правом кармане, потому что из левого удобнее доставать, что означает лишний соблазн принять побольше. Это же Хаус – у него всё рационально...
Сквозь дыру разбитого стекла Уилсон лезет в машину, в карман Хаусовых джинсов и тут же ранит пальцы – флакон раздавлен, острые осколки пластика перемешались с крошками таблеток в совершеннейшую кашу, теперь ещё приправленную его кровью. Уилсон выгребает её в надежде найти хоть одну целую таблетку.
- Давай, как есть, - хрипит Хаус. – Лишнее выплюну.
- Как же, выплюнешь ты любимый леденец – дождусь я от тебя, - машинально на автомате отбивает Уилсон, вспоминая про себя сложение дробей: половина и четверть и ещё два кусочка и примерно две трети и более-менее структурные крошки... – Держи. Глотай. Внятно говорить сможешь? Звони девять-один-один, пока я выламываю чёртову дверь.
Уилсон – запасливый человек, аккуратный человек. У него в багажнике фонарик с ручной динамкой и ещё фонарик на батарейке, запасное колесо и трос с карабином, и ещё запасной карабин, и домкрат, и скребок, и сапёрная лопатка, и маленький ломик.
Но когда, вооружившись этим самым ломиком, он возвращается к покорёженной двери, телефон валяется на полу, и непонятно, сумел Хаус позвонить или нет. Он всё ещё в сознании, но бледен до синевы, и зубы стучат, словно в жесточайшем ознобе. Сколько придётся ждать спасателей? У них нет времени.
- Кричи, - говорит Уилсон, подцепляя ломиком дверь и налегая на него всеми силами. – Не терпи – кричи! Я сейчас...
Но каждое его движение сообщается сначала дверце, а потом словно ток, передаётся по нервам Хауса. Уилсону это чертовски мешает действовать решительно, а  Хауса начинает всё сильнее трясти и колотить от этих разрядов. И он кричит, наконец – кричит так, что безлюдная улица оживает. Кто-то распахивает окно, кто-то поспешно приближается, тормозит случайно оказавшаяся рядом «тойота»... Им приходят на помощь. Как правило, ведь так и бывает – люди склонны приходить на помощь, если это нарушает будничную скуку и не слишком обременительно.
Дверца со скрежетом уступает, наконец, совместным усилиям Уилсона и ещё двух подоспевших парней. Один – типичный ботаник в очках, другой - метис подозрительного вида с массой тугих косичек и огромной серьгой в ноздре. Но Уилсон обращается именно к нему:
- У вас нож есть? Пожалуйста, дайте ненадолго. А вы, - ботанику, - посветите мне, пожалуйста. Фонарь в багажнике.
Хаус, похоже, без сознания. Глаза закрыты, дыхание тяжёлое и отдалённо напоминает Куссмауля. Уилсон присаживается на корточки и ножом распарывает его правую штанину снизу до середины бедра. Джинсовая ткань с треском неохотно поддаётся ножу. Она слегка испачкана кровью, но совсем чуть-чуть. При виде жуткого изрытого шрама на бедре метис издаёт длинный свист.
- А парню, видно, не впервой попадать в передряги...
- Не впервой, - сухо соглашается Уилсон. Его пальцы проворно ощупывают кости ноги Хауса, коленную чашечку, сухожилие прямой мышцы. Это самое важное. Для человека, имеющего квадрицепс целиком, эта мышца, возможно, второстепенна, но Хаус без неё не сможет ходить, не сможет разогнуть колено, потому что латеральная часть его квадрицепса почти полностью удалена. Переломов и явных разрывов беглый осмотр не выявляет, но все ткани около колена смяты и истерзаны, и колено быстро заплывает мягкой багрово-синюшной опухолью, огромной, как голова младенца, и покрытой кровоточащими ссадинами. Хаус глухо, отрывисто стонет, приходя в себя, а потом хриплым измученным голосом спрашивает Уилсона:
- Ты зачем изуродовал мои штаны? В чём я теперь домой пойду?
- Хаус, «пойду» - не тот глагол.
- «Поеду», кажется, тем более на повестке дня не стоит. Разве что добрые самаритяне на «тойоте» подбросят нас до твоего дома?
Вопрос поставлен ребром, но водитель «тойоты» по этому поводу явно восторга не испытывает. С другой стороны, нужно быть Хаусом, чтобы ответить на такое предложение прямым отказом, а рыхлый толстячок с мешками почечных отёков под глазами Хаусом явно не является.
Спасает от неизбежного доброго дела его всё тот же «форд» с зеленоштаным мишкой, внезапно с лёгким шелестом шин тормозящий всего в двух-трёх шагах от места аварии.
- Вас домой или в больницу? – деловито спрашивает Чейз. - Вы как, целы? Переломов, кровотечений нет?
- Откуда ты взялся? Ты что, шпионишь за нами? – подозрительно приглядывается к нему Хаус.
- Нет, просто мы выбираем одни дороги. Кстати, полагаю, дорожное ограждение не так уж резко затормозило у вас перед носом, чтобы вы не успели среагировать. Что случилось?
- Ха-ха-ха, - ледяным тоном произносит Хаус. – Смешно до истерики. Уилсон решил подрочить за рулём, ну и... сам понимаешь: на пике оргазма трудно уследить за дорожной ситуацией.
Уилсон густо краснеет и воровато оглядывается – кто мог слышать слова Хауса, кроме Чейза. Чейз, во всяком случае, знает им цену, а люди посторонние могут чёрт знает что подумать.
Чейз, действительно, на слова Хауса особого внимания не обращает. Вместо этого он набирает телефонный номер техпомощи и передаёт трубку Уилсону:
- Договоритесь с ними насчёт эвакуатора и ремонта, - после чего спрашивает Хауса:
- Пересесть в мою машину сможете? Или ближе подогнать?
- Ближе – уже интим, - не унимается Хаус, нашаривая свою трость. – Справлюсь.
Но с пассажирского сидения на левую ногу сразу не встать, и при попытке выбраться из машины он, вскрикнув, чуть не падает. Чейз подставляет плечо.
- Ты мне что, за няньку сегодня? – брюзжит Хаус, который от боли снова готов в голос завыть, и только это брюзжание удерживает его от волчьих рулад.
- Вы мой босс, хотя и бывший, - добродушно поясняет Чейз. – Соображения субординации и корпоративной этики не позволяют мне пассивно наблюдать, как вы валяетесь в грязи у моих ног. Держитесь за меня, а другой рукой обопритесь на трость. Всего несколько шагов.
Он проходит их, платя за каждый шаг такую цену, о которой ни Чейз, ни Уилсон даже не догадываются, и обрушивается на заднее сидение «форда», причём ему нужна передышка, чтобы собраться с силами и подобрать ноги. И только подобрав их, видит прижавшуюся в угол Марту Мастерс.
- «Прожорливый богомол, - цитирует он, сипло и прерывисто, по-видимому, из какой-нибудь документальной передачи о животных, - готов довольно долго неподвижно выжидать в засаде, приняв вид обычного высохшего сучка или свернувшегося листа, а потом нанести решающий удар, когда предполагаемая жертва этого меньше всего ожидает». Привет, Мастерс!
- Добрый вечер, - ровным голосом отвечает «прожорливый богомол». – Боб, будь добр, достань из бардачка мазь с анестетиком и дай мне сюда. Хаус, давайте ваше колено.
- Боб? Вот как? Ты уже сделался Бобом, Чейз?
- Ну, не звать же ей меня Джим или Джордж, если я Роберт, - вполне резонно замечает Чейз, разыскивая мазь.
- Давайте ногу, Хаус! – Мастерс чуть повышает голос.
- Тебе что, сегодня в больнице забав не хватило? – ворчит Хаус, едва заметно отодвигаясь.
- Не хотите, чтобы меньше болело? А будет намного меньше, чем сейчас, обещаю.
Сражённый столь сильным аргументом, Хаус перестаёт сопротивляться. Мазь приятно холодит, а руки Мастерс очень нежные, совсем не причиняют боли. «Форд» трогается с места, и Уилсон на переднем сидении вполголоса рассказывает Чейзу истинные обстоятельства аварии:
- Не знаю, что это было. Какое-то помрачение...
- Залповые экстрасистолы, - подаёт голос Хаус. – Завтра надо будет тебя хорошенько проверить – твой трансплантат, похоже, открыл нелегальную автономную электростанцию, и его плотины теперь мешают речному транспорту двигаться по расписанию. Придется натравить налоговых инспекторов, - Уилсон с радостью слышит, что сипловатые нотки боли из голоса Хауса почти исчезли. – Не сворачивай, Чейз, нам прямо.
- Вы что, теперь вместе живёте? – невинно интересуется Чейз, но Хаус подозрительно переспрашивает:
- Это ты что сейчас имел в виду?
- Территориально, - усмехнувшись, уточняет глава диагностики.
Мастерс продолжает мягко втирать мазь в распухшее колено бывшего босса, отёк просто на глазах становится меньше. Хаус постепенно расслабляется, распускает себя, откидывается на сидении удобнее, прикрывает глаза, опускает колючки. Ощущение стихания боли – одно из сильнейших чувственных наслаждений, и он хочет насладиться им сполна.
- Включи музыку, - требует он довольно бесцеремонно, и Чейз послушно включает соул-блюз.
- Хороший мальчик, - сонным голосом одобряет Хаус. – Ещё немного, и я, может быть, признаю, что у тебя есть какие-никакие зачатки вкуса...
- Нужно давящую повязку, - очень тихо говорит Мастерс, заканчивая с мазью и завинчивая колпачок хлорвинилового тюбика с яркой наклейкой. – Это странно, но, по-моему, он уснул...
- Точно, - замедленно и, действительно, теперь уже очень сонно откликается, не открывая глаз Хаус. – Ты действуешь на меня прямо как учебник гистологии для второго курса, вундеркинд...

Когда «Форд» Чейза останавливается у дверей дома, Хаус с подсыхающими царапинами на лице и в распоротых джинсах уже крепко спит, уложив голову на плечо неподвижно застывшей и бледной от ответственности Мастерс. Его лицо во сне, без привычной хмурой ожесточённости, кажется и моложе, и беззащитнее.
- Ну, всё, приехали, - вполголоса говорит Чейз.
- Жалко будить, - шёпотом отвечает Мастерс. – Ему сейчас хорошо, не больно...
Уилсон, отстегнув ремень, выбирается со своего места и открывает заднюю дверь.
 - Хаус! Пойдём, Хаус, - осторожно тормошит он друга за плечо. – Надо выходить...
- Вам помочь? – наклоняется Чейз.
Очевидно, спросонок, Хаус размякший и покорный. Он, молча и без привычной строптивости, закидывает руки на плечи Уилсона и Чейза и позволяет им буквально оттащить себя в квартиру. Мастерс сзади, как паж-оруженосец, торжественно несёт трость со змеёй.
- Чаю? – предлагает Уилсон, но видно, что гостей принимать ему не хочется и предлагает он просто из соображений приличия. Чейз и Мастерс поспешно отказываются. Хаус, сгруженный на диван, не снимая куртки, ложится и снова засыпает. Настолько быстро, что Уилсона охватывает беспокойство, не напутал ли он чего с викодиновой арифметикой.
- Чейз? – вопросительным и неуверенным тоном он как бы приглашает его на  консилиум, кивая на спящего Хауса.
- Посттравматическая реакция, - в голосе главы диагностики, напротив, чувствуется уверенность. – Вы всё-таки в аварию попали.
- Но... у него устойчивая психика...
Чейз пожимает плечами, а Мастерс вспоминает:
« One singular sensation
Every little step he takes», -
и спрашивает:
- Вам, в самом деле, нравится эта песня? – она негромко и довольно фальшиво напевает.
- Почему ты спросила? – Уилсон выглядит удивлённым.
- Вы заговорили про психику... - начинает она, но перехватив оч-ч-чень выразительный взгляд Чейза, теряется и замолкает.
- Не обращайте внимания. У Мастерс иногда весьма странные ассоциации, - небрежно разъясняет диагност. – Это, по-видимому, отличительная особенность неординарных умов. Должно быть, и вам с Хаусом бывает порой непросто...
- М-м... – Уилсон совсем сбит с толку. – Ну, да, бывает... но...
- Ну, нам пора, - поспешно говорит Чейз. -  Звоните, если что. Мой номер у вас есть,
Они прощаются, и уже по дороге к машине Чейз шипит на ухо Мастерс:
- Самое время человеку после сердечного приступа рассказывать, как его друг чуть не свихнулся во время его клинической смерти.
- А мне бы было приятно узнать такое, - помолчав, вдруг говорит Мастерс. – Узнать, что сам Хаус мог бы свихнуться из-за твоей клинической смерти... Тебе бы не хотелось, Боб?
- Нет уж, спасибо, я лучше без клинической смерти как-нибудь обойдусь, - он смеётся, но смех его кажется Мастерс неестественным, и она уточняет:
- У тебя ведь уже была клиническая смерть, да? Мне рассказывали. На тебя невменяемый пациент напал...  проникающее ранение в сердце? Ты был мёртв? Хоть сколько-нибудь был мёртв?
- Ну... да. Можно и так выразиться... Только не спрашивай, что я при этом чувствовал.
- Не собиралась. Лучше скажи: как ты думаешь, что Хаус при этом чувствовал? Он совсем не был виноват? Или всё-таки был? Потом ведь было служебное расследование, да? Вынесли вердикт: несчастный случай?
- Перепроверяешь слова Тауба?
- Перепроверяю своё впечатление о Хаусе.
Чейз настороженно косится на неё. Это его иллюзия или он, действительно, только что почувствовал болезненный укол ревности?
Иногда лучше говорить прямо, иногда прямо говорить просто опасно. Чейз учился владеть этим искусством у Формана, учился у Хауса. У него были хорошие учителя. Но у Кэмерон он получил плохую оценку за усвоенное, совсем плохую. Не стоит повторять собственные ошибки. Вроде бы так... Но Марта – такая поборница правды.
- Он тебе нравится? – помявшись, наконец, решительно спрашивает Чейз.
- Хаус? Да, очень, - простодушно отвечает она.
- Как мужчина? – уточняет Чейз.
- Конечно, как мужчина. Не может же он мне нравиться, как женщина. Он великолепен – умный, мужественный, надёжный, несчастный.  Про таких только кино снимать. И, заметь, он уже второй раз за несколько месяцев засыпает фактически у меня на руках. Значит, проникся ко мне особым доверием...
- Подожди... – наконец, соображает растерянный Чейз. - Ты что, меня дразнишь?
- А зачем ты юлишь и виляешь? Хочешь задать один вопрос, а задаёшь совсем другой. Задаёшь другой, а хочешь при этом, чтобы я ответила на тот, незаданный. Спроси прямо – прямо и отвечу, - она словно подначивает его, улыбаясь не столько губами, сколько глазами.
Чейз делает короткий вздох, как прыгун в воду перед тем, как оттолкнуться от доски.
- Ты согласилась бы променять меня на Хауса, если бы он тебе это предложил? – наконец, зажмурив глаза, выпаливает он.
- Уже почти то, но всё-таки не совсем, - улыбка Мастерс становится и ободряющей, и, вместе с тем, ехидной – вот-вот высунет кончик языка.
- Ты согласишься променять меня на Хауса, если он тебе это предложит? – теперь к формулировке вопроса даже Мастерс не придраться.
- А ты? Ты сам согласишься променять меня на Хауса, если он тебе это предложит.
- Что? – у Чейза такой ошеломлённый вид, словно Мастерс  только что хлопнула его по носу. – В каком смысле?
- Ну, в том, который ты в это вкладываешь, Хаус меня вообще не интересует, - отрезает Мастерс и, фыркнув, забирается на своё место на заднем сидении.

Ночью боль просыпается, злая и голодная, и вгрызается в его ногу, хлюпая и чавкая от жадности, торопливо давясь кусками полупрожёванной плоти. Её нападение так свирепо и стремительно, что Хаус начинает кричать, не успев проснуться. Принятый с вечера викодин, мазь с анестетиком – всё побоку, как не имеющее ровно никакого значения. Судороги рвут остатки мышц, кости словно превратились в колючее крошево, оголённые нервы коротят и искрят разрядами. Такого с ним ещё не было с первого дня после некрэктомии. Боль невыносимая, неописуемая, боль такая, что за короткое время, пока Уилсон успевает подбежать к нему – а он не спал и просыпаться времени ему, стало быть, не нужно было – Хаус успевает рассадить о диванный подлокотник костяшки пальцев.
- Ты что?! Ты что?! Нога? Так сильно?
- Нет!!! Нет, твою мать, не сильно! Слабо! Просто щекотка, чёрт!!! Есть у тебя что-нибудь? Морфий?
- Дома? – глупо спрашивает растерявшийся Уилсон.
- В трусах, так твою... – Хаус снова обрушивает удар на подлокотник, рискуя сломать пальцы.
Он по-прежнему в распоротых джинсах  – в них и спал, только куртку Уилсон с него стащил - и Уилсон видит, что вся нога его от колена вниз белая, восковая. Он ищет пульс, но не находит его ни на стопе, ни в подколенной ямке. Более того, вся ступня на ощупь холодная. Пока он проделывает это, Хаус притихает, но не потому, что притихает боль, а потому что её заглушает ужас навязчивого дежа-вю.
- Срочно в больницу, - говорит Уилсон тоном, не допускающим возражений. Это уже какой-то другой Уилсон – собранный, уверенный в себе, умеющий говорить тоном, не допускающим возражений.
Хаусу, однако, наплевать на то, в какой ипостаси пребывает Д.Э.Уилсон.
- Не поеду никуда. Введи морфий.
Уилсон вздыхает и переходит к разъяснениям.
– У тебя острая ишемия – скорее всего, из-за травмы. Если не восстановить кровоток в ближайшие часы, ноге конец. Ты полжизни с ней носишься, как курица с яйцом – думаю, потерять её тебе всё ещё жалко.
- Именно поэтому и не собираюсь отдаваться на милость принстонских коновалов.
Уилсон, наконец, теряет терпение.
- У тебя инфаркт задней группы мышц голени, идиот! – орёт он. – Ты помнишь , чем это в прошлый раз кончилось?  Ты хочешь ампутации? Ты, может быть, хочешь всё сначала начать? Я – не Кадди, не Стейси Уорнер, я тебя, козла, свяжу и оттяпаю тебе всё по яйца, ты понял? А потом, если хочешь, подавай на меня в суд!
- Да введи мне уже морфий! – ответно орёт Хаус. – Давай! После поговорим!
- Нет у меня морфия, введу трамадол.
- Не ври! У онколога нет морфия?
- На кой чёрт он мне? Я же не закидываюсь.
- Мог бы хоть для меня заначку сделать, жадина!
- Вот твоя заначка, - Хаусу падает на грудь оранжевый пузырёк. – Глотай, только не перебери с дозой. Сейчас уколю - и поехали к хирургам. Давай, - он вводит трамадол, но это – пустышка вместо молока плачущему от голода младенцу. Проблемы не решит, кровоток не восстановит, ногу не спасёт. Единственный эффект – через несколько минут Хаус может говорить, а не только орать и хрипеть. И он говорит, презрительно сплёвывая слова:
- Да хирургам только дай волю, непременно что-нибудь оттяпают. Их медицине на рынке в мясном ряду учат. Это моя нога.
- Уже почти не твоя. Некроз развивается. Мёртвая плоть – ничья.
- Вколи мне гепарин, вколи киназу – что тебя, учить надо, что ли?
- После травмы, без контроля свёртывания? Хаус, не дури. Ты же умереть можешь, дурак!
- Хочу умереть здесь, - заявляет Хаус резко и громко. – Не в скорой. Не в больнице. Ты не можешь так со мной поступить. Введи гепарин!
Уилсон беспомощно всплёскивает руками и шумно ударяет себя по бёдрам:
- Как-кая же ты злопамятная сволочь, оказывается! Я звоню Чейзу.
- Зачем?
- Затем, что он, по крайней мере, хирург.
- Вытащишь парня из постели его девчонки? На тебя это не похоже.
- Я скажу, что у меня не было выхода, что незнакомых врачей ты боишься, потому что у тебя синдром аспергера и частичный савантизм. И ещё потому что ты не можешь принять официального «как должно», и тебе всегда надо на грани фола.
- Уилсон, если бы я всегда шёл на поводу официального «как должно», знаешь, где бы ты был сейчас?
Хаус понимает, что это удар ниже пояса. Но он готов пустить сейчас в ход абсолютно всё. Его старая фобия пустила корни и расцвела пышным цветом. Он уже знает, что хирург скажет, осмотрев его искалеченную ногу. «Вам давно нужно было сделать ампутацию. На протезе вы вели бы почти обычный образ жизни, вас не мучали бы боли, вы не сделались бы наркоманом». «Я не разрушил бы свою жизнь, - неизбежно продолжит он этот список. – Стейси не ушла бы от меня, Эмбер не умерла, Кадди не уехала, у Уилсона не было бы рака, а если бы и был, я бы ни за что его не спас, потому что тогда я был бы другим, мне было бы небезразлично «как должно», и Чейз не взялся бы оперировать средостение, заполненное опухолью гигантских размеров, и мы не мчались бы, обгоняя ветер».
Он лежит, зажмурив глаза от боли, чуть поутихшей после трамадола, но всё ещё очень сильной, и слушает тихое попискивание клавиш на телефоне Уилсона.
«Я тебя разбудил? Прости, пожалуйста. Мне... нам нужна твоя помощь. У Хауса, похоже, тромбоэмболия подколенной артерии... Да, стопа и выше... Очень сильная... Наверное, да... Он не хочет, отказывается... Да, конечно, это не выход... Я это понимаю не хуже тебя... Он тоже понимает... Нет-нет... Ты его знаешь, и я его знаю, и поэтому... да, именно поэтому – ты... хорошо, Чейз... спасибо, Чейз. Я буду ждать». 
Он нажимает «отбой» и смотрит на Хауса с облегчением и укоризненно. Его облегчение Хаусу очень даже понятно – Уилсон свалил на чужие плечи часть ответственности. С укоризной тоже всё, в общем, ясно. Неясно, что будет дальше, и каким образом приезд Чейза восстановит кровообращение в его многострадальной ноге.
- Надеешься, Чейз мне ногу оттяпает, а я с ним и не справлюсь?
Уилсон кусает губы. Вдруг присаживается на корточки – так, чтобы глаза оказались прямо напротив глаз лежащего Хауса.
- Грэг... – снова он произносит это мягко, без всякого ржавого жестяного громыхания. – Я всё сделаю для тебя  и для твоей ноги. Понимаешь? Всё. Но выбирая между ней и тобой, я выберу тебя.
И его глаза сейчас не щенячьи, не волчьи, даже не глаза Кайла Кэллоуэя. Хаус вдруг понимает, что, кажется, впервые в жизни видит просто глаза Джеймса Уилсона.

Чейз и Мастерс появляются не слишком скоро, мокрые, встряхиваясь, как псы, и рассеивая вокруг себя мелкие брызги.
- Не хотели выезжать, пока не кончите? - замечает, оглядывая их, Хаус, - Или это ты не хотел гнать по лужам, опасаясь разделить судьбу Такера.
- Я не знаю Такера, - отвечает Чейз, снимая куртку и вытряхивая Мастерс из мешковатого и старомодного плаща с пелериной. – И мы кончили ещё с вечера, а сейчас просто спали.
- А ты вообще, зачем приехала? – переключается Хаус на его спутницу. - Боишься его одного отпускать – вдруг наврал про звонок Уилсона, а сам по девочкам?
- Нет, он сказал, что если вас придётся держать, я справлюсь лучше – вы у меня смирнеете.
- Чего я у тебя? – обалдело переспрашивает Хаус, но Чейз уже склонился над его ногой.
- Джинсы мешают. Уилсон, помогите снять.
- Эй, красавец, а ты ничего не путаешь? – издевается Хаус. – Ты всегда в боксёрах оперируешь?
- Я ваши штаны имел в виду, - поясняет Чейз, не заводясь и даже не обращая внимания на пошлые шуточки Хауса. Он уже знает, что они  - признак интенсивной боли, и чем шутка грубее и хуже, тем сильнее боль. Выходит, сейчас баллов на семь-восемь. – И будет лучше, если вы немного приподнимете зад, чтобы мы могли стащить их с вас... без ссадин.
Пока Чейз осматривает ногу, Уилсон нервничает – обхватив себя руками за плечи и низко опустив голову, он покачивается с носков на пятки, испытующе поглядывая исподлобья.
- Возьми утюг и две простыни, - говорит Чейз Мастерс. – Хорошенько прогладь с двух сторон. Уилсон, дайте ей простыни.
- Что ты думаешь делать? – не выдерживает Уилсон.
- Ну, учитывая, что пациент – идиот и никак не хочет действовать по-человечески, придётся устроить операционную прямо здесь...
- И...?
- Войду в подколенную артерию, подведу катетер к тромбу и попробую его разбить. Потом введу тромболитик и буду молить бога, что он не вызовет кровоизлияние в мозг или ещё что-нибудь в этом роде. Ни черта не выйдет, конечно, и меня, в конце концов, посадят или, по крайней мере, отберут лицензию, но зато у вас не будет повода говорить, будто вы не приложили усилий.
- А инструменты у тебя, конечно, в кармане? – ехидно, но с надеждой, спрашивает Хаус.
- Инструменты у меня в машине, в багажнике.
- Да? Интересно, как они там оказались? Или ты постоянно на всякий случай возишь?
- Возили же вы на всякий случай контейнер... Ну, ладно, вру. Заехал за всем необходимым в Принстон-Плейнсборо.
Хаус быстро прикидывает в уме  путь от дома Чейза до Принстон-Плейнсборо, потом от Принстон-Плейнсборо – сюда. Конечно, гнал, как сумасшедший, по мокрой дороге, рискуя не только собой, но и Мастерс. Он чувствует благодарность к ним обоим, но вслух её ни за что не выскажет, ибо изречённая истина – есть ложь, а Чейзу славословия не нужны – во всяком случае, не так, как были нужны лет семь-восемь назад, и раз уж он тогда молчал, глупо начинать теперь. Вместо этого он говорит:
- Что же ты стоишь, как изваяние – давай, дуй за ними. Некроз тебя ждать не будет.
Через полчаса на диване Уилсона развёрнута импровизированная операционная. Странная операционная – Чейз раздет до пояса, в клеёнчатом фартуке и в маске, Уилсон – тоже, Мастерс с закатанными до плеч рукавами расстелила на табуретке горячую от утюга простынку и разложила на ней всё, что может понадобиться. Другой простынкой обложено операционное поле.
- Прямо как в странах третьего мира, - ворчит Чейз, берясь за скальпель. – Уилсон, будете отгонять кровожадных дикарей-аборигенов. Не то они, чего доброго, примут нас за злых духов – похитителей плоти и подвергнут экзорсизму с бубнами и священными кострами.
- Не болтай – работай, - резковато одёргивает Уилсон, но тут же, спохватившись, добавляет с заискивающей улыбкой. – Пожалуйста, Чейз...
- Мастерс, скальпель. Вот здесь я надсеку, и сразу возьмите на крючки – мне ещё нужно артерию найти. Света мало.  У вас нет бестеневой лампы, Уилсон?
- Нет, я в багажнике такого не вожу.
- Хаус, вы как?
- Кайф ловлю, - шипит пациент, уткнувшись лицом в сгиб локтя. – Ты мне что, наркоз хочешь дать? Давай, только позабористее.
- Обойдётесь. Мастерс, прижми его к дивану. А вы позаботьтесь о том, чтобы нога была неподвижна, Уилсон, не то как бы мне артерию насквозь не проткнуть. Всё, я вошёл. Подключаю экран.
Прибор портативный, экран очень мал, видно на нём «не очень», и изображение чёрно-белое, но это всё равно лучше, чем ничего.
- Тромба не вижу, - напряжённо говорит Чейз, понемногу подтравливая катетер. – Ну, где он, зараза? Смотри тоже, Мастерс.
В этот миг Уилсон, скосив глаза, видит сидящую на журнальном столике белую кошку. Ему мучительно хочется спросить, видит ли её ещё кто-то, кроме него, но Мастерс указывает на экран: «Вот», и Чейзу не до кошки.
- Киназу, - коротко командует он.
Мастерс подаёт ему шприц.
У Чейза уверенные точные движения, сосредоточенное лицо. Он медленно вводит раствор через катетер, следя за изменениями на экране.
- У кошки девять жизней, - говорит он, наконец.
- У какой кошки? – пугается Уилсон.
- Да просто поговорка. Что это с вами? Это я про то, что Хаус везучий, не то он уже давно убил бы себя... Есть! Прошёл. Кажется, получилось. Посмотрите, Уилсон.
- Да, есть пульс на задней большеберцовой. На тыльной - тоже. Получилось. Теперь лишь бы не было...
Он не успевает договорить – Хаус, до сих пор не подававший признаков жизни,  втягивает воздух сквозь зубы и издаёт низкий и, хоть и тихий, но прочувствованный вой.
 Мастерс, вздрогнув, роняет корнцанг. Вид у неё испуганный.
- Тебе ногу отсидеть случалось? – спрашивает, накладывая шов, Чейз. – Умножь на сто.
- На триста, - на минутку прервав вой, поправляет Хаус. – Я сейчас, кажется, свихнусь от боли. И это просто классно. Ты молодец, Чейз! Спасибо.
Чейз старается удержать на лице серьёзное выражение, но против воли расплывается в улыбке.

Утро. Хаус, накачанный целым коктейлем препаратов, погружен в обморочный сон на своём операционном столе – диване. Уилсон, тщетно попытавшись приткнуться у него в ногах – тщетно потому, что Хаус длинный, а диван сравнительно короткий – в конце-концов, оказался сидящим на полу возле дивана, и в таком виде тоже нечаянно заснул, неудобно прислонив голову.
На полу валяются запачканные кровью простыни, обрывки одноразовых упаковок, резиновые перчатки. На утренний писк будильника обращает внимание только белая кошка – сидит перед ним и осторожно трогает лапой.
Звонок мобильника проигнорировать труднее. Уилсон, не открывая глаз, выкапывает откуда-то из недр брошенной на подлокотник куртки Хауса телефон и поднеся к уху, говорит хмуро и сипло со сна:
- Да... Нет, это не он... Это Уилсон... Нет, он болен, он не может прийти сегодня... Не похмелье – мы вчера в аварию попали... Это не он говорит – это я говорю... Мне-то зачем тебе врать? Эрик, ты что, нас обоих первый день знаешь? Один выходной – большего я не прошу. Для него – сам я приду сейчас. Просто проспал. Нет, он говорить не может, он...
Договорить Уилсону не удаётся – разбуженный разговором Хаус протягивает руку и бесцеремонно забирает у него трубку:
- Это мой телефон... Форман? Это Хаус... А ты кому звонил на мой мобильник? Да ничего страшного, Уилсон с вечера перебрал и разбил машину... Конечно, мучается похмельем... Я? А что мне сделается? Я – в порядке... А лёжа им можно читать? Ладно... А сидя? Ладно, говорю, присылай автомобиль... Ну, это уже твоё дело – не моё. А как иначе я до больнице доберусь?
- Ты не можешь сейчас никуда ехать. Дай сюда! - Уилсон делает попытку завладеть телефоном, чтобы вмешаться, чтобы сказать Форману, что Хаус не сможет, но Хаус нажимает «отбой», держа трубку на отлёте, а руки у него длиннее.
- Бежать – не могу, и до аварии тоже не мог. Идти – пока не знаю. А ехать могу. Ничего не изменилось, Уилсон. Нога болит...
- До машины и от машины предлагаешь тебя на руках нести?
- Не-а, - беззаботно отвечает Хаус. – Тебе нельзя тяжести поднимать. У тебя же сердце твоего друга, его надо беречь. Пусти, встану.
- Куда ты?
- Схожу отлить. Надо же тренироваться.
- У тебя шов разойдётся.
- Хрен с ним, он и нужен не был. Там разрез пустяшный. Чейз просто не мог упустить случая меня лишний раз иголкой ткнуть. Подай мне трость.
- Будет новая эмболия.
- Ты сам знаешь, что она будет тем вероятнее, чем дольше я пролежу. Дай сюда трость, не то пойду без неё.
- Осёл упрямый. На. Очень любопытно будет посмотреть, как ты... Да держись же ты за меня, скотина гордая! – он подхватывает Хауса, стискивающего зубы, чтобы не застонать, и они медленно движутся по коридору. Примерно на полпути Уилсон, вздрогнув,  замирает и неуверенно спрашивает:
- Хаус, скажи мне честно: ты ничего сейчас не слышал?
- Если ты о мяуканье, то это – твоя галлюцинация. Давай, не отвлекайся, я сейчас писать хочу сильнее, чем загадки разгадывать... Как думаешь, если я на лекцию в трениках приду, это будет стильно? Ты мне последние джинсы загубил.
- У меня вообще-то есть твои джинсы.
- Вау! Ты – фетишист?
- Нет. Но ты – склеротик. Ты их забыл ещё в марте, когда ночевал у меня и пытался маячок отключить, чтобы поехать в «Крэйзи байкер» за джулепом.
- Подожди. А в чём я тогда от тебя ушёл?
- В моих шортах. И не ушёл, а я тебя увёз. И очень быстро, потому что тебя «вели», а ты должен был быть дома или в больнице – больше нигде.
- А ты сказал, что у тебя был сердечный приступ, и мне пришлось сесть за руль, чтобы отвезти тебя.
- И не было времени надеть штаны. Но, правда, куртка на тебе была, и кепка – тоже. И, по-моему, они мне не очень-то поверили, особенно когда ты вышел с тростью и в тех носках – помнишь? Но формально придраться было не к чему.
- Уилсон, остановись, - сквозь смех просит Хаус. -  Мне же отлить надо.
- Такого больше не будет, - вдруг говорит Уилсон, и улыбку словно стирает с его лица.
- Почему? – Хаус тоже перестаёт улыбаться.
- Иди уже... отливай.
Но физиологические потребности Хауса, по-видимому, как-то отошли на второй план.
- Почему? – настойчиво повторяет он свой вопрос, глядя исподлобья.
- Потому что у меня в груди сердце Такера, и потому что ты спас мне жизнь, и потому что мы обогнали ветер, и ещё потому, что нельзя войти дважды в одну и ту же реку, и потому что зав. диагностикой теперь Чейз, а не ты, и потому что моя мёртвая кошка живёт в моей квартире, и ещё потому... потому... – он вдруг прижимает ладони к лицу и замирает так на несколько мгновений.
- Уилсон, ты что? – в голосе Хауса что-то очень похожее на испуг. - Что это с тобой, Уилсон? Уилсон...
- Иди, - из-под ладоней чужим, незнакомым голосом отвечает Уилсон. – Иди, отливай, пока не описался...
Недоумённо пожав плечами, Хаус хватается за косяки и не без напряжения втаскивает себя в туалет. Уилсон ждёт его, прислонившись к стене затылком и закрыв глаза.

Под окном гудит автомобиль. Назойливо вякает: «Бип! Бип! Би-и-и!»
- Это нам. Форман прислал рикшу, - предполагает со своего дивана Хаус. – Кстати, я не удивлюсь, если это снова наш потомок австралийских аборигенов с подружкой. Он, похоже, постоянно возит её с собой, как запасное колесо – вдруг проколется, тогда не обойтись.
Уилсон выходит на балкон и убеждается в том, что Хаус прав – «Форд» Чейза припаркован у подъезда, и сам Чейз выходит из него, явно намереваясь подняться в квартиру.
В этот миг на соседнем балконе появляется молодая женщина – племянница мисс Сью Бакли – той, на которую он несколько раз оставлял Сару. Увидев Уилсона, она сразу ныряет обратно. То ли это излишняя скромность, то ли мизантропия. Она переехала к тётке недавно – всего несколько месяцев, но всё равно с любой другой Уилсон уже познакомился бы – просто по-соседски, разумеется - а у этой даже лица разглядеть не удаётся. И всё равно его мучает ощущение, будто он её уже где-то видел. Скорее всего, ложное – ещё один симптом его «пограничного состояния».
Пока он торчит на балконе, задумавшись об этом, Чейз уже вошёл, Уилсон слышит из комнаты его характерный акцент:
- Форман попросил забрать вас и доктора Уилсона. Я как раз из автосервиса еду, поправлял багажник, взглянул и на вашу красавицу, Уилсон. С ней, как и с вами, Хаус, могло быть хуже. Но, конечно, дверку придётся менять и всё перекрасить. Как нога?
- Ногу перекрашивать не надо... Ладно, хватит болтать, поехали. Лекция второму курсу сама не прочитается.
- А тебя это, похоже, увлекло, - с удовольствием замечает Уилсон, завязывая галстук. – И студенты твоими лекциями довольны. Ты, кстати, знаешь своё прозвище в их среде?
- «Великий и ужасный». И это не они придумали. Это ещё почти три года назад придумал Тауб, а запустил в массы ты, Чейз.
Чейз, опустив голову, улыбается, смущённо и лукаво, потому что Хаус говорит правду. Но тут Хаус добавляет:
- Теперь осталось Уилсона прозвать железным дровосеком, - и Уилсон вздрагивает от его шутки, а Хаус снова вспоминает: «Такого больше не будет».
- А что с молоком? – вдруг спрашивает он Уилсона. – Неужели не посмотрел? В нелюбопытство твоё мне поверить трудно... Значит что? Страх?
На это Уилсон не отвечает, но когда Чейз выходит из квартиры первым, он вдруг задерживает шаг и прихватывает Хауса за локоть, тоже вынуждая остановиться.
- Я тебя прошу, - тёмные глаза Уилсона темнеют ещё больше. – Я прошу тебя: не обсуждай моих проблем при Чейзе. Я серьёзно, Хаус. Не смей! Я тебе доверился. Это – не порнокассета, не романчик с медсестрой. Речь идёт о моём психическом здоровье, о моей карьере. О моей жизни, чёрт возьми, которой и так грош-цена в базарный день.
- Да, ладно... ты чего испугался-то? Ну, иди, взгляни на блюдечко, пока мы не ушли.
Уилсону совсем не хочется глядеть на блюдечко, и он находит логичный резон не глядеть:
- Если я и взгляну, Хаус, это тебе ничего не даст. Неужели будешь полагаться на моё восприятие?  Это же моя галлюцинация.
- Я вообще-то, кажется, тоже слышал мяуканье. Хотя, учитывая весь тот коктейль, которым вы накачали меня с ночи, я мог обмануться иллюзией, индуцированной твоей галлюцинацией, а значит, моему восприятию мы доверять тоже не можем, а значит, надо нам спросить кого-то ещё... Эй, Чейз!
 -Не смей! – снова шипит Уилсон. – Без объяснений он нас обоих за идиотов примет.
- Так объясним.
- Хаус, я серьёзно говорю: не делай этого. Не впутывай никого в...
- Твоё сумасшествие? То есть, ты отвергаешь единственный для себя способ понять, болен ты или нет, выслушав чужое мнение?
- Я говорил о твоём мнении,  мнении друга, мнении человека, который... а-а, - он безнадёжно машет рукой, - с тобой бесполезно разговаривать – ты не видишь разницы. Не смей впутывать Чейза!
- Мне всегда нравится твоя навязчивая надежда на то, что когда нибудь я тебя послушаю, - говорит Хаус. – Поразительный оптимизм для онколога. Иди вперёд – если я свалюсь с лестницы, на тебя мне будет мягче падать.
Чейз уже завёл мотор и от нетерпения барабанит пальцами по рулю – призыва Хауса взглянуть на блюдечко для привидения он, конечно, не услышал, и Уилсон этому очень рад – он не готов признаваться коллегам в том, что мёртвая кошка мешает ему спать по ночам. И так уже переезд к нему Хауса вызвал вопросы, ответ на который «мы – не геи» избит настолько, что уже не вызывает доверия. Разве что расширить его до «мы – не геи, но я как раз сейчас схожу с ума, а с другом это делать веселее – можно поделиться слуховыми галлюцинациями, например».
 У Хауса в одиннадцать лекция, в два – семинарское занятие, на котором «Великий и ужасный» старательно оправдывает своё прозвище, оппонируя докладу одной из «классических ботанок» так, что на протяжении четверти часа трижды доводит девушку до слёз. Но, поскольку, несмотря на всхлипывания и покрасневший нос, девчонка не сдаётся, а продолжает упорно отстаивать свою точку зрения, она получает, в конце концов, приличный балл и скупое «молодец», после чего становится королевой дня.
Покончив с преподавательскими обязанностями, Хаус соображает, что Уилсону самое время проголодаться, и безошибочно перехватывает его у буфетной стойки кафетерия:
- Мне бифштекс, два пончика с повидлом и кофе.
Уилсон безропотно загружает на поднос требуемое и расплачивается, так же безропотно позволяя Хаусу забрать себе сдачу. Слишком безропотно...
- Что случилось?
- Ничего...
- Ничего? – в голосе Хауса тщательно отмеренное количество недоверия. – Ты расплатился за меня так, словно мне должен. Слова не сказал.
- Какая необычаянность, Алиса!
- Даже бровки домиком не сделал, осуждающе не глянул. Колись, Уилсон, я же всё равно не отстану.
Но Уилсон молча жуёт свой салат, с таким равнодушным и апатичным видом, словно ему всё равно, салат это или бумага.
Хаус временно отступается и принимается за свой бифштекс, таская с тарелки Уилсона картофель-фри, всё более и более нагло, пока Уилсон, наконец, не шлёпает его по протянутой руке, и только тогда он немного расслабляется.
Только через несколько минут молчания Уилсон говорит, глядя в сторону:
 - Не могу работать, Хаус.
Хаус ни о чём не спрашивает – молча роется в тарелке Уилсона и ждёт продолжения. Уилсон меняет тарелки местами и принимается за бифштекс Хауса.
- Это что ты сделал? – ошеломлённо спрашивает Хаус.
- Видно же, что тебе эта порция больше по вкусу пришлась, а мне всё равно.
Хаус в ответ тащит вилкой кусок бифштекса.
 - Почему не можешь работать?
- Сегодня поступил пациент с тимокарциномой, - Уилсон кривит рот в жалкой усмешке. – Я не смог назначить лечение.
- Почему? Забыл, как это лечится?
- Не забыл... Но когда я начал говорить... Пациента нужно убедить в правильности назначенной схемы, иначе ни черта не выйдет, как бы хорошо это лечение ни было само по себе. И когда я начал говорить, я поймал себя на том, что вот-вот расхохочусь ему в лицо. Понимаешь? Заржу самым непотребным образом, как будто я – не врач, а такой дурила-фокусник, а он, простак, на мой обман купился, и мне от этого смешно до колик. И он это, разумеется, заметил. Он на меня посмотрел, как... как я не знаю, на что. А потом сказал: «Спасибо, я должен подумать». Но на самом деле он не собирается думать, он собирается сменить врача. И правильно делает.
- Есть вариант, - говорит Хаус, помолчав, – займись опухолями молочных желёз и яичников – эти-то уж точно на себя не экстраполируешь. Хотя, в свете последних событий не уверен – ведёшь ты себя точно, как истеричка в климаксе.
- Спасибо, - с горечью говорит Уилсон. – Ладно, я пошёл. Доедай свои пончики.

- Постой! – Хаус поспешно хватается за трость. – Подожди, Джеймс!
Уилсон останавливается в дверях. Но не поворачивается к нему – ждёт вполоборота.
Хаус протягивает ему пончик:
- От сердца отрываю. Скажи, что не хочешь.
- Хочу, - огрызается Уилсон и, почти вырвав из руки Хауса пресловутый пончик, откусывает сразу половину. С набитым ртом говорит:
- Ты сто лет назад лекцию читал про дифдиагностику болей в ноге – помнишь? А как тебя тогда проняло, не помнишь? Я помню. И климакса у тебя, кажется, не было. Так какого же ты сейчас...
- Ну, мне-то это не мешало диагнозы ставить.
- А попадись такой же случай, как бы поступил? Отрезал ногу? Оставил? Вообще решить бы смог? Быть уверенным в решении смог бы? Извини, повторюсь: так какого же ты сейчас...
- Уилсон, твой пример неудачен. Я уже был в похожей ситуации.
- И облажался.
- Я не облажался. Я всё сделал правильно.
- Толку в твоей правильности, если больная умерла.
- Толку в твоей неправильности, если ты реально будешь спасать жизни.
- Я не спасаю жизни! – Уилсон уже почти кричит. – Я их только продлеваю. Не до бесконечности. И эти продления жизни – незавидные. И если я строил себе какие-то иллюзии, то сейчас я знаю точно: продление жизни при раке – это плохо. Это полный аут, Хаус! Потому что цену приходится платить непомерную, а в награду получаешь короткое пожизненное заключение в собственном теле, которое разваливается, корчась от боли.
- Но ведь так и раньше было. Ты что, этого не знал? Что изменилось?
- Знал, но не чувствовал. А теперь вместо цисплатина мне хочется прописать красную металлическую бабочку и мост через каньон.
- Но ты-то ведь  жив!
Этот довод заставляет Уилсона замолчать. Но, помолчав, он решительно качает головой:
- Мне просто повезло с тобой.
- В каком смысле «повезло»? – Хаус снова выглядит ошеломлённым.
- Не ко всякому приставлен такой ангел-хранитель, как ты. Чаще нет, чем да. Почти всегда нет, и прописать я тебя никому не смогу. И значит, всё, что я говорю своим пациентам – ложь, брехня, статистика. А по статистике я вообще не должен был  заболеть – процент встречаемости тимокарциномы семь десятых из всех случаев опухолей, зато должен был умереть от двойной химии – почти семьдесят процентов риска, но при этом опухоль должна была уменьшиться – это примерно от сорока восьми до восьмидесяти пяти процентов, по разным данным, а на операции осложнений не должно было быть, кроме примерно полутора процентов, но и новое сердце ты не должен был мне найти – здесь я процент даже назвать затрудняюсь. Вот статистика, а теперь сам скажи: тебе не смешно?
- Вообще-то не очень. Смотреть, как ты разваливаешься на глазах – зрелище неприятное... Кстати, о развалинах: ты ЭКГ снял?
- Нет ещё.
- Пойдём, снимем. Чем придумывать патогенез для очередного витка рефлексии, лучше разобраться с причиной вполне реальной экстрасистолии.

Однако, просто ЭКГ ничего не даёт – все отведения в порядке. Хаус просматривает плёнку весьма придирчиво, но ничего, указывающего на электрическую нестабильность, не находит.
- Полежи десять минут, - говорит он Уилсону, - Сниму в покое, потом дам нагрузку. Может, что-то и вылезет... Как фамилия этого типа с тимокарциномой?
Это что-то новенькое. Хаус никогда – «никогда» большими буквами – не пытается запоминать имена и фамилии пациентов. Тем более, чужих. Тем более, между прочим, пациентов Уилсона. Уилсон подозревает, что особая обречённость раковых больных вызывает у Хауса депрессивное состояние, стрессует его, и Хаус, по своей Хаусовской привычке, предпочитает в таких случаях не преодолевать, а уклоняться.
- Его зовут Гершен. Адам Гершен.
- Еврей? – в голосе Хауса лёгкая насмешка.
- Антисемит? – по мере сил копирует его интонацию Уилсон. – Зачем он тебе?
- Собираюсь писать диссертацию: «Тимокарцинома, как проклятие рода израилева». Собираю материал для двойного слепого рандомизированного...
У него звонит телефон, и он отвлекается на разговор с адвокатом - похоже, что из тенёт судебных разбирательств Хаус никогда не выберется. Но уже и то хорошо, что его не заставили отсиживать срок за поджог и побег из-под следствия, не лишили права заниматься медициной, преподавать – адвокат получил показания и Нолана, чьё свидетельство сыграло серьёзную роль, и  Тайбера, налажавшего с опознанием трупа, и Формана, заявившего, что он «спровоцировал у Грегори Хауса аффект необдуманным поведением». Хаус пока что отделался условным сроком и солидным денежным штрафом. Хороший адвокат, ничего не скажешь. И, кстати, тоже еврей. Вот только что это он звонит в неурочное время? Не возникло ли каких-нибудь осложнений? От Хауса ведь всего можно ожидать. А что, если всплыло что-то, связанное со смертью Такера? Вот кто, например,  всё-таки прислал ему чёртов ролик? И зачем? Ему кажется или у Хауса, действительно, стало слишком озабоченное лицо? Отчего так напряжённо сведены брови, отчего ладонь опять ползёт по бедру к шраму и начинает тереть, тереть с силой, словно можно стереть и этот шрам, и боль, и вообще прошлое? Ему вдруг приходит в голову странная мысль – что-то из «Кладбища домашних животных»: если он может видеть мёртвую кошку, то, может быть, Хаус всё-таки, действительно, погиб в пламени огня, а тот человек, что с ним рядом – призрак, потусторонний Хранитель? Именно вот так, с большой буквы?
- Ты что, заснул? Уилсон!
У Хауса отчего-то совершенно ледяные пальцы.
- Почему у тебя такие холодные руки? Ты что, заболел? – говорить трудно оттого, что во рту пересохло.
- Я?! Ну ты даёшь, Джей-Даблью! Я ведь тебя предупреждал, что этим закончится. У тебя иммунитет ни к чёрту, а ты взялся за гриппозным ухаживать, идиот.
- Я же принимал противовирусные. И я привит.
- Можешь подавать в суд на производителей оциллококцинума. И заодно на «Бакстер интернейшнл». Сорвёшь неплохой куш.  Если выживешь, - он несколько мгновений молчит, но в конце концов не выдерживает: -  Вот дерьмо! Ну, и «везучий» же ты, опровергатель статистики!
- Ты – тоже... – Уилсон бледно улыбается. – Но если верить в теорию полосатости жизни, мы просто обязаны на днях захлебнуться счастьем. Дай попить...

В палате много белого света, и голоса воспринимаются, как далёкое жужжание пчёл.
- Лучше оставить его здесь, - качая головой, говорит Форман.
- Я знаю, что это лучше. Но проблема не во мне, а в нём. Он не хочет оставаться. Он хочет домой.
- С каких пор вас волнуют желания пациентов, Хаус?
- С тех самых пор, как эти «пациенты» – Уилсон.
- Но вы же понимаете, что вы необъективны.
- Конечно, необъективен. Ещё бы! Давай, ставь капельницу, пока он всё тут не заблевал.
Уилсона, действительно, тошнит, как всегда при высокой температуре. Он с детства плохо переносит жар. Вот только странно...
И тут же голос с австралийским акцентом озвучивает эту странность:
- Для такой массированной иммуносупрессивной терапии температура высоковата. Нужно КТ.
- Хаус! – как его дозваться из этой жужжащей дали, если голос слабый, а в ушах так грохочет кровь, словно эритроциты сталкиваются, как бильярдные шары, и кровяные пластинки грохочут листовой жестью?
Но он услышал и наклоняется ниже - луной восходит его бледное небритое лицо на горизонте спутанного сознания.
- Чего тебе? Пить? Писать? Куклу дать?
- Мне страшно. Я боюсь, что ты уже умер, и я тоже умираю.
- Ты не умираешь. Ты бредишь из-за жара.
- Зачем КТ?
- Посмотреть твою гнилую сущность, интроверт несчастный. Ты ведь сам никому ничего не покажешь.
- Думаешь, это снова... то?
- Думаю, это грипп типа «А». Но Чейза лучше ублажить – я ему должен.
- Ты мне врёшь, Хаус.
- Я тебе не вру. Во всяком случае, тебе я вру меньше, чем другим. Поспи.
- Хаус, забери меня отсюда!
- Вечером заберу. У меня ещё работа, к твоему сведению, - и он щупает лоб Уилсона – непонятно, зачем – есть ведь температурный датчик, и работает исправно. Но ладонь приятно холодит, и Уилсон не хочет задаваться дурацкими вопросами. У него есть и более важные – например, зачем звонил адвокат.
- Хаус, это из-за Такера?
- А может, побеседуем, когда ты будешь соображать капельку лучше?
- Да кто такой этот Такер? – не выдерживает Чейз.
- Много будешь знать – скоро облысеешь, обрюзгнешь, потеряешь зубы и потенцию, - мрачно предрекает Хаус, излагая суть старости чуть более развёрнуто, чем предполагает поговорка.– Уилсон, заткнись, пожалуйста, хотя бы до того времени, когда сможешь соображать, где ты и с кем. Поспи, говорю.

«Ещё работы» у Хауса нет. Это отговорка, чтобы успокоить Уилсона, потому что Уилсон рвётся домой, хотя сам и на ногах не стоит – пребывание в палате вызывает у него такие ассоциации, ещё и преломляющиеся в гриппозном жару, что  ему и страшно, и тошно, и тоскливо. Он то ненадолго засыпает поверхностным сном, то начинает бредить. Всё это не укладывается в клиническую картину обычного гриппа, и Чейз всё настырнее настаивает на обследовании. Но чем больше он настаивает, тем мрачнее, задумчивее и непреклоннее делается Хаус. У Хауса свои ассоциации, и укладывать Уилсона в камеру КТ ему не хочется до жути.
- Есть здесь хоть один трезвомыслящий человек? – вопрошает Чейз у главного врача. – Страусиная тактика никогда не давала никаких плодов!
- Шутишь! – натянуто ухмыляется Хаус. – А страусиные яйца и страусовые перья?
- Будет вам ребячиться, - недовольно одёргивает Форман. – Чейз, делай КТ. Хаус Уилсону – не законный представитель и даже не родственник, можешь не принимать его во внимание. А вот если мы по его вине пропустим пневмонию...
- Дайте ему антибиотики. При гриппе на фоне подавленного иммунитета они показаны.
- Сделай КТ, - повторяет Форман и решительно покидает спонтанный консиллиум.
- Я всё равно сделаю, а вы просто можете не смотреть, - обращается Чейз к Хаусу.
- Ладно, - неожиданно соглашается Хаус.
- Ладно?
- Ну, не драться же мне с тобой. Ты молодой, здоровый, не хромаешь. Отправишь меня в нокаут на пятой минуте. Вообще, можешь меня во внимание не принимать... – он делает паузу. – Но ты не можешь не принимать меня во внимание. А это уже забавно. Ты не можешь не принимать меня во внимание, и надавил на Формана, чтобы он надавил на тебя, чтобы ты всё-таки мог сделать КТ, даже если я буду против. А значит, тебе это очень важно, а значит, будешь искать ты не пневмонию. Ведь тебе не пневмония важна – тебе важно, напортачил ты или нет с абластичностью. Будешь искать продолженный рост или метастазы.
- Дело не во мне.
- Ну да?
- Мы имеем дело с редким случаем. Из-за онкологии нам важен тканевой иммунитет, а из-за пересадки мы вынуждены его подавлять. Никто не знает, что получится в результате.
- Собираешься статью опубликовать?
- Нет. Просто хочу, чтобы Уилсон был жив.
- А КТ как-то влияет на продолжительность жизни?
- КТ влияет на взвешенность наших решений.
- Решений? О чём ты, Чейз? Если, скажем, понадобиться  повторная резекция карциномы, ты сможешь что-то взвешенно решить? Или, может быть, Уилсон сможет что-то решить? Брось. Знания нужны, когда руки развязаны, в противном случае знания – зло.
- И это говорите вы? – Чейз, кажется, потрясён до глубины души. – Вы, который всегда хотели только знать. Да вы нож в розетку совали, чтобы знать, амфетаминами травились, чтобы знать, всегда ради этого наизнанку выворачивались. Зло – не знание, а бессилие. А незнание – само по себе уже бессилие, поэтому... поэтому я прав, - решительно заключает он.
Хаус долго молчит, опустив глаза и поигрывая винтажной чёрно-серебристой тростью.
- Чейз, - наконец, говорит он, и голос у него тихий и хриплый. – Чейз, мне уже пятьдесят...
- Нет, - быстро отвечает, отрицательно качнув головой, Чейз. – Дело не в этом. Просто наш пациент – Уилсон.
Опять надолго повисает молчание.
- Чейз... – снова говорит Хаус, по-прежнему не поднимая глаз. – Теперь я, кажется, уже должен благодарить тебя за выбор местоимения?
- Нет, - с тем же жестом и так же тихо отвечает Чейз. – Вы мне ничего не должны. Пока ещё я вам должен, доктор Хаус.
- Ты изменился... Знаешь что? Давай сделаем Уилсону КТ, Чейз?
- Давайте, Хаус.

В камере компьютерного томографа пациента нередко охватывает клаустрофобия, и дело не в том, что камера тесна или очень однообразно окрашена. Можно спроецировать на стенки красивые слайды, позволяющие зрительно расширить пространство, но нельзя выключить тревогу, с которой пациент укладывается на механический выдвижной стол. Он словно пребывает в одиночном заключении в ожидании приговора суда. И он вынужден ожидать приговора довольно долго – картинка загружается, преобразуется и только потом идёт на экран в исследовательскую кабину. Лежащему в камере сидящий за монитором практически не виден – он может слышать только «голос бога» через переговорное устройство, и по модуляциям догадываться, «терпимо», «плохо» или просто «ничего».
Температуру немного сбили, и Уилсон в сознании. Но его бьёт дрожь, которую он пытается выдать за озноб.
- Не трясись, - говорит Хаус в микрофон. – Картинку смажешь.
- Не могу.
- Боишься?
- Мёрзну.
- Боишься, - убеждённо и утвердительно повторяет Хаус. – Терпи, уже скоро. Так. Вдохни поглубже, расправь лёгкие, курильщик несчастный...
Тягостное молчание. Самое жуткое в этом исследовании. «Боги» смотрят на экран, а Уилсон задыхается в плену мучительного дежа-вю.
- Вот здесь, - говорит Чейз. По голосу трудно понять, с каким чувством он это говорит.
- Вижу.
- Хаус? – не выдерживает пытаемый неизвестностью Уилсон. – Что вы нашли?
- Твою гипертрофированную совесть. Можно, мы попробуем её удалить?
Хаус шутит. Боже всеблагий! Хаус шутит! Уилсон пытается выдохнуть воздух – он, оказывается, непроизвольно задерживал дыхание в ожидании ответа, но из груди вдруг вырываются сухие лающие рыдания.
- Эй, ты чего? – беспокойно окликает Хаус. – У тебя пневмония,  два очага - слева в десятом сегменте, без склонности к слиянию.  Всё будет нормально. Успокойся. Рака нет. И полежи ещё – я сердце посмотрю.
Уилсон закрывает  глаза. Дыхание восстанавливается. Ни с чем несравнимое чувство облегчения и спокойствия охватывает его, словно лёгкое опьянение. Не в этот раз. Он опять получил отсрочку. У него есть время.
- Поделись, - слышен голос Хауса в переговорнике. – Каково это - сидеть на бочке с порохом, только раз в три месяца поглядывая, не слишком ли быстро горит фитиль?
- У тебя склеры субиктеричны, - говорит Уилсон. – Я ещё вчера заметил. А редкий сволочизм и чтение мыслей – недостающие симптомы развивающейся печёночной недостаточности.
- Да? А у тебя ещё кусочка печени разве не будет?
- Извини, вчера закончилась. Свежую подвезут лет через...
- Заткнись, - поспешно перебивает Хаус. – Склеры у меня субиктеричны, потому что у тебя в доме из съестного одна морковка. Всё. Вылезай оттуда, симулянт. Пойдём в палату, и мы утопим тебя в антибиотиках.
- Не хочу в палату. Ты что, мне капельницу дома не поставишь?
Хаус задумывается:
- Вообще-то сегодня сухо, - в его голосе сомнение, но очень лёгкое. – Сзади на седле удержишься?
- Неужели не удержусь! А разве твой мотоцикл здесь?
- А где ещё? Я же на нём приехал два дня назад, он так и стоит на подземной парковке, если не угнали.
 Уилсон растерянно моргает.
- А...говорил, что Чейз подвёз...
- Да чтобы не выслушивать твоё кудахтанье по поводу мокрого асфальта и обдолбанных рокеров. К тому же, вечером мы всё равно поехали к тебе.
- Подожди... ты... ты не хотел меня волновать? Ну... это хорошо...
- Да пошёл ты! В качестве мозгоправа мне Нолана по горло хватает.

- Давай не самой короткой дорогой, - просит Уилсон, застёгивая под подбородком ремень запасного шлема. Он чувствует себя почти здоровым – температура снизилась, ему прокапали пефлоксацин, в груди больше не давит и расплывчатые образы не беспокоят сознание.
- Соскучился по ветру? – Хаус вроде бы слегка ехидничает, но сочувственно, и Уилсон решается на откровенность:
- Вроде того. Моя подбитая красавица, конечно, классная девочка, но в кабине, как в доме. А это... Знаешь, Хаус, последнее время я довольно редко чувствую себя по-настоящему живым. Но когда я в седле, и обочины сливаются в цветные полосы, я чувствую себя бессмертным. Ненадолго, конечно, но... бессмертным.
- Ну... - Хаус не находится с ответом  и просто говорит: - Тогда держись крепче. Покатаемся по кольцевой.
Он гоняет, как дьявол. Ветер тонко поёт в ушах, а рёв мотора относит назад так стремительно, что он тянется сзади грохочущим шлейфом. Когда он входит в поворот, мотоцикл почти ложится. Непривычный второй седок при этом опасен – не сообразит, как отклониться, нарушит равновесие. Но Уилсон – привычный седок. Его руки прочно лежат на боках Хауса, дыхание горячо щекочет шею. На каком-то особенно крутом вираже он вскрикивает и смеётся.
- Ты в порядке? – кричит Хаус, слегка поворачивая голову.
- Да!
- Держись!
- Дав-в-вай!
Они летят, забыв о том, что уже давно не подростки, забыв о своих проблемах, болезнях, забыв обо всём. Пневмония Уилсона не мешает ему, щурясь и пряча лицо от ударов встречного ветра за спиной Хауса, с хохотом кричать своё: «Дав-вай!», хоть он и закашливается при этом.
- Всё нормально?
- Да!
Наконец, Хаус сбрасывает скорость, и Уилсон чувствует острое сожаление оттого, что закончился беззаботный полёт. Хаус – мотоциклист от бога, но он относится к мотоциклу, как к коню, готовый холить и лелеять, но и нещадно погонять. Для Уилсона мотоцикл – пегас, существо полумистическое, крылатое, он в седле чувствует себя причастным высшим сферам. По большому счёту, это – единственное место и единственное состояние, когда ему приоткрываются высшие сферы. Ну что ж, он не поцелован богом, он в большей степени человек, чем может себе позволить. Почему же не эти несколько минут причастности чему-то большему, как смысл жизни? И это – тоже подарок Хауса. Не слишком ли много подарков? Не стала ли его жизнь жизнью взаймы, и как и когда он собирается расплачиваться?
- Ты чего скис? – вопрос настигает его врасплох, и он вздрагивает.
- Да нет, ничего, всё в порядке.
- Твоя пневмония...
- Ни при чём. Мне лучше.
- Тогда, может, заедем в суши-бар?
- Не надо, Хаус. Если хочешь, лучше закажем что-нибудь по телефону.
Он резко тормозит, останавливается и опускает ноги, упираясь ими в землю – мотор приглушенно рычит.
- Уилсон, что с тобой опять? Ты мне за эти дни все нервы измотал.
Уилсон отвечает не сразу:
- Я не хочу об этом говорить, Хаус, потому что если я прав, будет только хуже, а если неправ, будет, тем более, хуже.
- Тьфу! - в сердцах говорит он. – Что за паскудная у тебя привычка всё пережёвывать в себе, как жвачное животное, до жидкого. И ладно бы, если уж так и удержал бы в себе до конца – нет, всё равно кончишь тем, что сблюёшь, и сам же будешь заляпан по уши. Не хочешь – не говори. Поехали.
Он отталкивается и снова газует. Теперь руки Уилсона на поясе раздражают, хочется стряхнуть их.
- Но мы не поссорились? - спрашивает вдруг Уилсон.
- Я с тобой не ссорился.
- Не хочу ссориться.
- Не ссорься – кто тебя заставляет?
Он пожимает плечами, но у Уилсона остаётся ощущение холода и недосказанности.
Хаус паркуется у дома Уилсона на его парковочном месте и, снимая шлем, видит, как молодая женщина поспешно ныряет в соседний подъезд.
- Кто это?
- Наша соседка по балкону. Племянница той женщины, которая ухаживала за Сарой, пока меня не было. Не знаю даже, как её зовут.
- Неужели до сих пор не склеил? Нет, у тебя, действительно, не стоит. Она вполне.
- Брось. Ей, похоже, тридцати нет.
- А это проблема?
- И ещё она меня, похоже, избегает.
- Вот это уже проблема. Возможно, ты напоминаешь ей отца-насильника или учителя-зануду, который порезал её на экзаменах. С такими ассоциациями даже твоё природное обаяние не справится... Почему мне кажется, что я её где-то видел?
Уилсон от неожиданности роняет шлем из рук.
- Знаешь, - растерянно признаётся он, - мне тоже кажется, что я её уже где-то видел.

В квартире Уилсон первым делом проходит на кухню и лезет под стол.
- Ну что, молоко выпито?  - окликает Хаус, снимая кроссовки лентяйским способом, зацепив задник носком другой ноги. И поскольку Уилсон долго не отвечает, он окликает с беспокойством. – Ты чего молчишь?
- Я не могу тебе сказать, выпито ли молоко,- отвечает Уилсон гипертрофировано спокойным голосом, - потому что блюдечка больше нет.
- Как это «нет»? Что она, кошка, его с собой, что ли, унесла? Призрачные или реальные, кошки на это неспособны. Поищи хорошенько.
- Я уже поискал хорошенько, - Уилсон голосом выделяет «уже».
- Отойди-ка, - Хаус появляется в кухне и сам недоверчиво лезет под стол. Он проводит там довольно много времени и собирает на себя всю накопившуюся пыль, но блюдца так и не находит.  – Странно... Похоже, Уилсон, принцип «мой дом – моя крепость» в твоём случае не работает. Если, конечно, ты не веришь в чудеса.
- По-твоему, в наше отсутствие здесь кто-то был?
- Не знаю. Блюдце, часом, не было антиквариатом? От твоей барской души всего можно ожидать.
- Это ты наливал ей молоко, - напоминает Уилсон, оглядываясь, словно ожидая, что блюдце вот-вот выберется из какого-нибудь укромного уголка и прибежит «застукаться», и тут-то он его и подловит. – Да нет, какой антиквариат! Блюдце, как блюдце, обычное, керамическое.
- Ну что ж, если никто из пары Мастерс-Чейз не коллекционирует керамические блюдца, значит, здесь был и кто-то ещё. Ты, уходя, дверь запер?
- Она захлопывается.
- Ну, захлопнул? Не придирайся к словам, педант. Впрочем... ты, действительно, педант, а значит, точно, захлопнул. Ещё и за ручку подёргал, крепко ли заперто... Слушай, а твоя скромница с соседнего балкона, часом, не домушница? С балкона на балкон перелезть ничего не стоит.
- Никак не перелезть, - возражает Уилсон.  – Пойдём, я тебе покажу... Перегородка решётчатая до верха, - продолжает он, выйдя через балконную дверь и наглядно демонстрируя Хаусу то, о чём говорит. -  Промежуток между прутьями, сам видишь, очень мал.
- А снаружи?
- Здесь высоко вообще-то...
- Всё зависит от силы мотивации. Технически возможно.
- Мотивация – спереть грошовое блюдце?
- Не знаю... Ладно, оставим пока. Сейчас время ужинать и принимать лекарства. Что ты там собирался заказать?
Пока Уилсон по телефону делает заказ, Хаус выходит на балкон и, тяжело опершись на перила, вдыхает сырую темноту позднего вечера, как соусом, приправленную городскими огнями.
Он слышит сбоку какой-то шорох и поворачивает голову. Девушка, виденная им у подъезда, быстро взглядывает в его сторону и, что-то подняв с полу, уходит.
- Эй-эй! Постойте! – окликает её Хаус, и она останавливается вполоборота к нему в выжидательной позе. Он видит красивую фигуру, длинные волосы, но почти не видит лица.
- Ваша кошка объедает кактус Уилсона, - говорит он первое, что приходит в голову.
- У нас нет кошки, - бесцветным голосом говорит женщина. – А у вашего Уилсона нет кактуса, который бы она могла объедать.
- Откуда вы знаете? Вы были в его квартире?
- Нет. Но моя тётя присматривала за его кошкой, а если бы были цветы, он просил бы её и цветы поливать тоже. Но он не оставлял ей ключей – только кошку.
- Кактусы невлаголюбивы.
- Не настолько.
- М-м... Он мог купить кактус недавно.
- Но он этого не сделал. Я неплохо разбираюсь в людях, доктор Хаус. Ваш друг не из тех, кто разводит кактусы. Скорее, я предположила бы такое хобби у вас.
- Откуда вы знаете моё имя? – вздрогнув, быстро спрашивает Хаус. – Вы у меня лечились?
- Нет, никогда. Вас многие знают – вы слишком приметны. Хромой, синеглазый, неряшливо одетый доктор-мотоциклист.
- Приметен, если у вас была нужда примечать...
Но женщина, ничего не отвечая, уходит в комнату.
- Она блондинка, - думает Хаус, растерянно глядя на то место, где она только что стояла. – А кошка – белая. Будь мы сейчас в мире мистики, я нашёл бы этому объяснение. Впрочем, может быть, она – крашеная блондинка? Откуда я могу её знать?
Он чувствует, что озяб, и возвращается в комнату.
Уилсон уже переоделся в домашнее и включил телевизор.
- Я заказал китайскую лапшу и биг-мак, - говорит он. – И у меня есть бурбон для тебя.
- А ты что, вступил в братство анонимных алкоголиков?
- Мне же надо капать пефлоксацин.
- Он плохо сочетается с хлоридами, а не с бурбоном.
- Хаус!
- Вот! Опять эта интонация! Терпеть её не могу! Что ты меня одёргиваешь? Не хочешь  - не пей, но не демонстрируй своё моральное превосходство только потому, что подхватил пневмонию, вынужден принимать фторхинолоны, и тебе поэтому приходится отказываться от выпивки.
Уилсон пожимает плечами, но это непротивление выводит Хауса из себя ещё больше.
- Ты – нытик, Уилсон, - говорит он, бесцеремонно выдёргивая из-под спины Уилсона диванную подушку и подпихивая её под собственную спину. – Триста шестьдесят пять дней в году я тебя едва терплю из-за твоих вечных рефлексий и самокопаний.
- Зачем же ты, в таком случае, дружишь со мной? – холодно спрашивает Уилсон.
Хаус вдруг мечтательно улыбается нежной и, в то же время, озорной мальчишеской улыбкой:
- Затем, что есть ещё високосный год. И двадцать девятое февраля високосного года, когда ты разом расплачиваешься за всё, - и, оставив ошеломлённого Уилсона переваривать сказанное, он идёт готовить капельницу.

Он не совсем понимает смысл слов Хауса. Двадцать девятое февраля високосного года бывает редко – раз в четыре года. Может быть, Хаус имел в виду, что так же редко Уилсон бывает ему по-настоящему необходим. А всё остальное время он его едва терпит? Непонятно. Что он этим хотел сказать? Хаус редко говорит прямо, не облекая мысль в пелену метафор.
- При чём здесь двадцать девятое февраля? – прямо спрашивает он, когда Хаус возвращается.
- Високосный год – плохой год, ты, наверное, что-то слышал об этом? – Хаус перетягивает его руку выше локтя жгутом. – Давай, накачай вену. И по-настоящему плох он из-за этого дня, двадцать девятого февраля. Ты следишь за моей мыслью?
- Да. Я не знаю только, к чему ты ведёшь.
- Жизнь – дерьмо, - говорит Хаус, снимая колпачок с иглы. – Я это знаю, и ты это знаешь – это не обсуждается. Жизнь – страдания и боль, но мы на это подписались и нас, в общем, это устраивает. Мы даже ловим своеобразный кайф, когда страданий чуть меньше, а боль чуть слабее. Как ты в КТ-сканере сегодня, например... не дёргайся – вену проткну. Но иногда... иногда... нам приходит мысль: а на хрена всё это нужно, когда закончится всё равно всё одинаково: пип-пип-пи-и-и, - Хаус изображает звук кардиомонитора, пишущего прямую линию кардиограммы. – И тогда мы задумываемся, стоит ли продолжать агонию. У меня это бывает с периодичностью наступления двадцать девятого февраля, примерно раз в четыре года. У тебя, я знаю, чаще. Когда дерьма становится так много, что оно хлещет через край. Когда я должен ехать в Мейфилд, чтобы меня там заперли подальше от викодина и пациентов, когда я жалею о том, что не дал отрезать чёртову ногу, когда  я стою на перилах балкона, и мне не хочется научиться летать. И  именно тогда откуда-нибудь непременно появляется твоя агрессивно виноватая физиономия или твой звонок на мобильник, и ты начинаешь выедать мне мозг, и я опять хочу вернуться хотя бы для того, чтобы в очередной раз отщёлкать тебя по носу.
- Ты... хочешь сказать, что раз в четыре года я спасаю тебя... от тебя? – недоверчиво щурится Уилсон, наклонив голову чуть набок.
- Вот видишь: ты уже снова за своё, - смеётся Хаус. Но Уилсону не смешно – скорее, тревожно.
- А разве сейчас двадцать девятое февраля? – подозрительно спрашивает он.
Вот теперь Хаус больше не смеётся – забытая на лице улыбка становится кривой усмешкой:
- Ну, вообще-то, судя по тому, как чувствует себя моя нога, вот-вот наступит.
- Ты идиот, - пугается Уилсон. – Что же ты молчишь? Меньше суток после эмболэктомии, ты всё время на ногах, и...
- ...и ты это только сейчас понял, - насмешливо договаривает Хаус.
Уилсон зажмуривает глаза и плотно сжимает губы, словно ему больно. Ведь и в самом деле, Хаус на ногах именно из-за него, а ему ещё пришла блажь погонять на мотоцикле. Но он не хотел наплевать на Хауса, он как-то упустил из виду. Хаус целый день был такой, как всегда – хромал, язвил, спасал... Он просто забыл про вчерашнюю аварию и ночную операцию, так ловко и блестяще проделанную Чейзом. Просто забыл, потому что ничто в Хаусе не напоминало об этом. Он умеет не напоминать, а сам Уилсон? Чужое зеркало без своего лица, если он не станет напоминать, его и не вспомнят, особенно рядом с Хаусом. Уилсон чувствует, как его щёки начинают гореть.
- Прости, Хаус... - в его голосе, действительно, что-то очень похожее на агрессивную виноватость.
- Подожди... За что?
- За остальные тысячу четыреста шестьдесят дней. Но... как бы я ни сожалел об этом, – он вдруг вздёргивает подбородок, и агрессивная виноватость становится теперь, скорее уж, виноватой агрессией, – я  же ведь всё равно не изменюсь! Ты знаешь, что я хотел... что я пытался...
- Люди не меняются, Уилсон. Ты в этом не виноват. Я – тоже. Мы обречены друг другу такими, какие есть. Расслабься хоть раз в тысячу четыреста... сколько там? Ты, кстати, сосчитал или знал заранее?
Раздавшийся у входной двери звонок мешает Уилсону ответить. Хаус, громко откликнувшись, отправляется в прихожую открывать дверь. Он  возвращается не слишком скоро, одной рукой тяжело опираясь на трость, другой прижимая к груди и животу пакеты с едой, и видит, что Уилсон успел заснуть под капельницей.

Он снова видит тот же сон, но несколько видоизменённый. Он снова в баре сидит за столом с Такером, но Хаус приходит почему-то вместе с Эмбер. На Эмбер красный брючный костюм – такого у неё никогда не было, Хаус, как обычно, неряшливо одет, от него пахнет перегаром.
- Приятно проехаться в дождь, - говорит Хаус, и его губы кривятся. – Ещё коктейль, и мы помчимся обгонять ветер. Ты с нами, лысый раковый уродец?
- К кому ты обращаешься? – спрашивает Такер.
- Мне всё равно. За вас решит судьба.
- Я поеду пьяным в дождь, - говорит Такер, улыбаясь своей немного обезьяньей улыбкой, - и я протараню автобус. Но сердце достанется тебе. Ты можешь выбрать, Джим? Ты это можешь? Ну, сделай свой выбор хоть раз в жизни, будь мужиком. Я или он? Или она? Выбирай! Выбирай!
- Как я могу выбирать? Этого вообще никто, никто не может! – кричит он в панике.
- Я могу, - говорит Хаус. – Мне всегда приходится выбирать, и какой бы я выбор ни сделал, я всё равно буду прав. И сердце всё равно достанется тебе. Повторяй вслух столько раз, сколько нужно, чтобы запомнить: «Кто врёт, тот не умрёт».
- Все врут! – снова кричит он, охваченный иррациональным ужасом. – Все врут, и все умрут!
- Двадцать девятого февраля високосного года, - добавляет Хаус, и Уилсон вдруг видит, что у него нет ноги – штанина перетянута у самого паха, и свободный её конец просто болтается пустой.
- Не-е-ет!!! – хочет закричать он, но ему перехватывает горло.
Он просыпается от собственного хрипа на узком диване в гостиной и чувствует, что не может дышать, какая-то горячая тяжесть давит ему на грудь. Открыв глаза,  он видит сидящую на своей груди белую кошку.
- Хаус!!! О, боже, Хаус!!!
Хаус появляется на пороге заспанный, в трусах и футболке.
- Ты... – начинает он хриплым со сна голосом, но тут его глаза удивлённо расширяются – он, определённо, тоже видит кошку. А в следующий миг он, забыв про больную ногу, делает рывок, достойный параолимпийца со стажем, но не к кошке и не к Уилсону, а к чуть приоткрытой балконной двери. Кошка, очевидно, угадав его намерения, тоже кидается к балкону, но Уилсон, в последний момент вышедший из ступора, успевает ухватить её за хвост. Извернувшись, киса вцепляется в его запястье, и он с нецензурным воплем выпускает её из рук. Но момент для бегства уже упущен - Хаус умудряется в полупрыжке - полупадении захлопнуть дверь на балкон, и кошка, лишённая возможности скрыться, немедленно забивается под диван, откуда протестующе шипит, потому что Хаус, лёжа на животе, пытается достать её чёрно-серебристой тростью.
- Слабо похоже на привидение, а? -  пыхтя, спрашивает он Уилсона.
Уилсон истекает кровью – его рука располосована от локтя до запястья в восемь когтей, и это настолько материально, что он сию минуту обращён из туманного мистика, погружённого в кошмарные сновидения, в ярого сторонника атеизма.
- ... мать! - совсем не по-Уилсоновски говорит он. – Хаус, береги глаза! Она бешеная, не иначе.
- Любой сбесится, если хвост отрывать. Ты её напугал.
- Ага! Я её напугал, - с непередаваемой иронией, выделяя тоном «я», отзывается Уилсон.
- Кс-кс-кс-с! – зовёт Хаус, медленно протягивая руку под диван.
- Не делай этого!
- А, зар-раза!!! – Хаус трясёт оцарапанной рукой. – Уилсон, она и при жизни так по-гадски царапалась?
- Подожди, достану перекись, - Уилсон лезет в ящик с аптечкой, капая кровью на пол. – Придётся принять на брудершафт. Сильно она тебя?
- Тебя – сильнее. Я её за хвост не тянул.
-  Постой. Повернись ко мне. Давай руку.
- Погоди... Я её почти...
- Да оставь ты её там, не трогай. Скорее, она сама вылезет, чем ты её выковыряешь. Подожди, не вырывайся – куда ты торопишься?  Сейчас ещё йодом – кошки маникюрным набором не пользуются. Вот так. Теперь давай, ты мне обработай, а то не с руки...
- Сдаётся мне, твоё мистическое настроение сильно растряслось, - внимательно приглядываясь к Уилсону, вслух замечает Хаус, промокая перекисью длинные и глубокие царапины. – Больше не считаешь, что сходишь с ума?
- С тобой на пару с ума сходить  здорово. Я это делаю с первого дня нашего знакомства. И потом, если эта с-скотина так реалистично царапается, то, наверное, и сама материальна. Ты выпить не хочешь?
- В три часа ночи? С привидением кошки под диваном? Самая нелепая идея, какая только могла прийти в твою голову... Мне нравится.

- Давай сюда, - Хаус протягивает руку за стаканом, забирает и проглатывает залпом.
- А может, встанешь с полу?
- А может, ты меня поднимешь, супермен? Мне самому не встать, - признаётся он, снова криво и болезненно усмехнувшись.
- Без проблем, капитан. Давай, - Уилсон протягивает руку и, рывком приподняв Хауса с пола,  перехватывает за пояс, подставляя плечо. На диван?  Вот так. Только подбери ноги, - и сам осторожно помогает ему закинуть на диван больную правую. Удобно? А то, знаешь...  мало ли, что ей в голову придёт. Викодин принести?
Он идёт в спальню и роется в карманах одежды Хауса. Пузырёк с викодином заполнен примерно на две трети.
- Держи, - он бросает пузырёк с порога Хаусу в руки, но в следующий момент его настигает какая-то неприятная мысль и он хмурится. -  Постой... Вчера ночью ты раздавил такой пузырёк в кармане, когда я врезался в дорожное ограждение. Значит, ты начал новый... Хаус, сколько ты принял за сутки?
- Отстань. Принял столько, сколько мне было нужно.
- Идиот! Зачем же ты ещё и выпил? Ты же в аут уйдёшь.
- И прекрасно. В ауте не больно... Да ладно тебе – одна рюмка без «горки».
На это Уилсон не отвечает. Закусив губу, молча подходит, молча садится рядом, не забыв поджать под себя ноги. Шрам на бедре Хауса невольно притягивает его взгляд. Жуткий шрам – кусок плоти словно грубо выдран, на бедре глубокая впадина, вся изрытая, искрученная, разноцветная от неравномерно вросших сосудов. Загар, оставшийся с лета, начинается только с середины икр – Хаус никогда не носит короткие шорты. Никогда. Минимум – до колена. Или бриджи, или длинные, до щиколоток. И не потому, что стыдится вида своего шрама – это Уилсону известно досконально. Просто Хаус сам не может смотреть на него, вот в чём дело.
Уилсон протягивает руку и накрывает самую жуткую часть шрама ладонью, словно и впрямь решил спрятать от глаз.
- Что ты делаешь? – дёргается Хаус.
- Не рыпайся. Смотри, как мышцы напряжены – тебя вот-вот судорога скрутит. Нужно расслабить.
- Можно подумать, ты это умеешь... – из последних сил сопротивляется Хаус.
- Можешь думать, что хочешь. Я это умею.
Он начинает массировать – сначала легко, совсем легко, потом чуть жёстче, и Хаус тихо стонет.
- Что, больно? – недоверчиво спрашивает Уилсон.
- Нет...
- А чего стонешь? Хаус?
- Да ладно-ладно, умеешь... – сдаётся он.
- Тебе неудобно так. Клади голову. Расслабься.
- М-м... классно как... где ты раньше был?
- Клади, клади голову. Вот так.
Хаус послушен и податлив. Боль стихает под руками Уилсона и сочетанным действием викодина с бурбоном. Он хочет поделиться кое-какими соображениями насчёт кошки, насчёт балконной двери, может быть, насчёт ещё чего-то, но говорить лень. Глаза закрываются.
- Ты сейчас уснёшь. Может, отвести тебя в постель? На диване неудобно.
- Нормально...
Уилсон понимает, что самому ему спать не стоит. Викодина было слишком много – придётся следить за дыханием, за пульсом. «Кажется, по календарю Хауса наступает двадцать девятое февраля», - усмехается он про себя, поглаживая рытвины на бедре засыпающего Хауса.
Отключка очень глубокая. Настолько глубокая, что несколько раз вдруг повисает длительное апноэ. Уилсон тормошит Хауса до восстановления дыхания и держит под рукой нашатырный спирт. Он задним числом пугается, что такое могло быть и с вечера, до происшествия с кошкой, когда Хаус спал в отдельной комнате без всякого присмотра. А ну как дыхание остановилось бы совсем? И с ужасом понимает, что непременно остановилось бы, и утром он, Уилсон, сначала думал бы, что Хаус заспался, а потом вошёл бы к нему и увидел... И так, действительно,  и было бы, если бы... если бы не кошка.
Он сползает с дивана и заглядывает под него. Из темноты сдержанно поблёскивают зелёные огоньки.
- Кс-кс-кс! Сара! Сара, кс-кс! Сейчас я тебе колбаски...
«Ей же необходимо инсулин колоть, - вспоминает он. – Где-то у меня был. Срок годности надо посмотреть. Но что за ерунда? Ведь я видел труп, положил в коробку, закопал... Не оценил состояние? Принял за смерть ... не смерть? Кто-то откопал коробку? Кошки живучи... да нет, ерунда! Мистика какая-то!»
Он приносит колбасу и старается закинуть подальше под диван. Приносит другое блюдечко с водой. «Если ей давно не кололи инсулин, значит, у неё должна быть жажда, значит, соблазнится водой. Хватать не буду – просто посмотрю вблизи... Как там Хаус? Дышит? – он прислушивается. -  Дышит. Нормально. Пора садиться в «секрет». 

Его бдение увенчивается успехом уже утром. Он дремлет вполглаза, приткнувшись с краю дивана, и вдруг ловит себя на том, что слышит сквозь дремоту лакающие звуки.
Белая кошка выбралась из-под дивана и с обычным для кошек брезгливым выражением на сплюснутой, как и положено персиянке, морде, лакает воду. Уилсон приглядывается к ней, стараясь, как в детской игре, найти «десять отличий». Но это явно его Сара или, в крайнем случае, её клон.
- Кс-кс-кс! – снова окликает он, стараясь, чтобы голос звучал ласково, хотя рука горит и чешется. Кошка, видимо, отходчивее или хвост у неё менее чувствителен. Она поворачивается и неторопливо идёт к нему. Остановившись, вопросительно задирает морду:
- Мр-рмяу?
Уилсону страшно не хочется дотрагиваться до этой... этого... существа. Но он заставляет себя протянуть руку, дрожащим голосом подлизываясь:
- Киса... киса хорошая...
Кошка спокойно даёт себя погладить. Даже слегка подбадывает головой ладонь. Так же, как делала Сара.
- Ты Сара или не Сара?
- Мяу!
- Как ты выкопалась? И... что с тобой такое было?
- Уилсон, ты не читал «Кладбище домашних животных»?
Звук голоса Хауса застаёт его врасплох. И... снова, как тогда, в машине, вдруг в груди распахивается сосущая пустота. Он хватает воздух губами и никак не может ухватить. Это не его сердце, чужое сердце, оно не хочет служить ему, оно не бьётся больше - оно только подёргивается, как, помнится, во время лабораторной работы на медфаке подёргивалась под гальванизацией лягушка. Он смотрел на это и улыбался, бравируя перед девчонками, но потом его тошнило в туалете.
Предобморочная слабость длится всего несколько секунд. После чего мощный удар сотрясает грудную клетку, и ритм выравнивается, но пустота не исчезает. Она сосёт, как притаившийся в груди червяк.
- Думаю, мне не стоит больше водить машину, - говорит он, улыбаясь жалкой, на его взгляд, а по мнению Хауса, просто отчаянно–грустной улыбкой. – Честно говоря, надеялся, что это не повторится...
- Опять экстрасистола?
- Да... несколько... Сейчас, наверное, от неожиданности – не знал, что ты уже проснулся и не ждал, что заговоришь.
- Ну, извини... - вставляет Хаус чуть насмешливо. – В другой раз сначала погремлю колокольчиком, как прокажённый.
- Не знаю, от чего будет в другой раз. Как часто... Может быть, вообще больше не повторится. Просто не могу пренебрегать этим, зная, что подвергаю опасности и себя, и...
- ... крутую тачку, - договаривает Хаус.
Он не знает, что наделали сейчас его слова. Он просто пошутил, прекрасно зная, что Уилсон говорит не об автомобиле. У него неплохое настроение – он выспался, нога ведёт себя сдержанно, в загадке с Уилсоновой галлюцинацией наметился кончик клубка. А у Уилсона при всей красноречивости его физиономии чувства спрятаны слишком глубоко.
- Да, и её тоже, - Уилсон замолкает и смотрит в пол.
Умом он понимает, что ему не на что обижаться, но Хаус прав: люди не меняются, и кошачьи царапины не излечат депрессию. А может, начать по примеру Хауса горстями глотать оксикодон с ацетаминофеном и гори оно всё синим пламенем – и кошка, и чужое сердце, и сам хозяин этого сердца, умерший или убиенный Хаусом, наплевать. И сам Хаус. В конце-концов, ни по какому прейскуранту небесному он не заказывал себе небритого, хромого и вечно обдолбанного ангела-хранителя. Почему же ему регулярно присылают доплатные квитанции?
- Ты на работу? – равнодушным голосом спрашивает он. – Я возьму больничный. Скажи Форману. И не усни за рулём. Выпей кофе.
- Подожди... И всё? – изумляется Хаус. – А что с кошкой-то?
- Ну, что... покормлю её. Там тунец, кажется, оставался...
- Так ты узнал её или нет? Это Сара?
- Да вроде... узнал...
- Постой! – Хаус недоверчиво смеётся. – И это всё? Тебе что, неинтересно? Быть не может, чтобы тебе было неинтересно.
- Мне интересно. Ты вернёшься – и мы поговорим об этом. Обо всём...
- Ладно, - с заминкой многообещающе говорит Хаус. – Давай-ка пока капельницу поставим. Сам выдернуть сможешь, надеюсь? У меня лекция в девять, так что если я прибуду после половины десятого, могут возникнуть вопросы. Корми кошку тунцом... Инсулин ей вводить собираешься?
- А что?
- Не вводи пока. Хочу кое-что проверить.
Он натягивает штаны, сдёргивает куртку со стула и уходит. А ещё через минуту под окном взрёвывает его мотоцикл.
Уилсон смотрит на часы. Есть время всё сделать пристойно...

Тема сегодняшней лекции «Косвенные признаки депрессивных состояний». Одна из нелюбимейших. Хаус никогда не чувствовал себя хорошим специалистом в области «эмоцио», предпочитая «рацио». Он с удовольствием вообще увильнул бы от чтения такой лекции, препоручив её, например, Мастерс.
А что? Это идея! Если память не изменяет ему, Мастерс писала статью на эту тему два года назад. Она, конечно, не работала тогда у Хауса, но «Великий и Ужасный» следит за публикациями всех, кому случалось хоть ненадолго попасть под его жёсткую опеку. И она вряд ли откажется – Чейз занят в амбулатории, где послушно отбывает все положенные часы, и дела у его команды, кажется, нет.
Постукивая тростью, Хаус направляется прямо в диагностическое отделение и застаёт всех, кроме начальника, в сборе. Они листают какие-то карты – судя по всему, тщетно пытаются найти себе и своему боссу достойное занятие.
- Мастерс, опаздываешь на лекцию. Уже десять минут, как она должна идти.
- Какую лекцию? Вы о чём? – слегка пугается мисс Гипертрофированная Совесть.
- Лекцию о ранних признаках депрессий – твой хлеб с маслом. Пошли.
- Но... я же не могу так... Я не готовилась!
- Брось, Мастерс. Тебе что, не найдётся, что рассказать паршивым желторотикам со второго курса? Помоги мне. Я начинаю заикаться на слове «депрессия», а от слов «суицидальные наклонности» у меня начинается безудержный чих.
- Этому должно быть объяснение, - говорит Мастерс. – Возможно, вам не нравится говорить о депрессии, потому что вы ей подвержены.
- А может, потому что я не вижу смысла в той белиберде, которую выдают за диагностику депрессивного состояния. Это не рак, не инфаркт, никаких точных критериев нет, да и быть не может.
- Дисбаланс серотонина и катехоламинов – так вам понятнее? – Мастерс начинает «заводиться», пренебрежения своей любимой депрессией она простить не может. – Это ли не точные критерии? И что тогда называть точными? А когда вы говорите: «боль», вы полагаете, что вы объективны? И только потому, что для боли придумана шкала, а для депрессии нет? Но если бы мы задались целью создать такую шкалу и измерять степень депрессии по ней, мы не видели бы столько суицида, и наркомании, и алкоголизма. Между прочим, наши психоневрологи уже пытались разработать...
- Тш-ш! – Хаус прижимает палец к губам. – Прибереги пыл для лекции. Ты меня убедила: интереснейшая тема. Иди-ка, развей её на аудиторию.
Сам он занимает место в одном из последних рядов амфитеатра лекционного зала. Мастерс читает со знанием дела, но отчаянно скучно. Хаус видит, что добрая половина аудитории с трудом удерживается от зевоты и с трудом удерживается от зевоты сам.
- Признаками усугубления состояния является, в частности, немотивированная и резкая смена настроения, навязчивости, бессонница или ночные кошмары. Для того, чтобы мы могли ориентироваться, психоневрологами нашей больницы несколько лет назад была разработана так называемая «шкала суицидальности», поскольку суицид – самое тяжёлое и острое осложнение депрессии.
У Хауса подёргивается в усмешке угол рта – надо же так выразиться: «суицид – осложнение депрессии». Звучит, как «разрыв кишечника – осложнение брюшного тифа». Только таким настырным и зацикленным на науке, как Мастерс, может прийти в голову систематизировать несистематизируемое.  «Шкала суицидальности»! Полный бред.
- Основными причинами депрессии мы считаем нарушения соотношения серотонина и катехоламинов, - продолжает Мастерс. – Предрасположенность к ней врождённая, и указывать на неё могут случаи в семье психических заболеваний у близких родственников – братьев, сестёр, родителей или детей.
«У Уилсона брат в психушке, - вдруг не к месту вспоминает Хаус. – Ну и что? Я сам был в психушке – ничего особенного. Хотя... Уилсон и впрямь лечился от депрессии несколько лет назад, я и забыл...»
- ... связывают развитие депрессии с наличием таких заболеваний, как болезнь Альцгеймера, некоторые виды рака, гипотиреоз, инфаркт миокарда, вирусные пневмонии. Способствует её развитию приём стероидных гормонов, иммунодепрессантов, некоторых видов снотворных и успокоительных...
«Интересно, принимал ли Уилсон снотворные? Уж наверное, если не мог избавиться от визитов Такера».
-...уже имевшиеся случаи депрессии или попытки суицида в анамнезе.
«Можно ли считать полноценным суицидом выдёргивание трубки аппарата АИК?»
- ... предрасположены люди сдержанного темперамента, интроверты. Они зачастую производят впечатление уравновешенных, любезных, всегда готовых соответствовать тому, чего вы от них ждёте. При этом сами скрытны и практически никого не допускают в свой внутренний мир.
«Всю жизнь приходилось подглядывать и подслушивать, чтобы хоть что-то знать о нём».
- ...теперь каждый может посчитать по «шкале суицидальности» общую сумму баллов по признакам...
Хаус чувствует глухое беспокойство, сам ещё не понимая, отчего. Но в голове уже включается арифмометр: «наличие психических заболеваний у близких родственников, бессонница, ночные кошмары, лекарства от бессонницы, иммунодепрессанты, навязчивости, внезапная немотивированная смена настроения, депрессия и суицид в анамнезе, некоторые формы рака, вирусная пневмония... Сколько там получается? Что-то совершенно запредельное...».
Он трёт ладонью лицо, словно это у него навязчивости. Привычно лезет за викодином и не находит его в кармане. Ах да! Викодин же остался дома. Как он мог забыть флакон? Выписать ещё? Чейз, наверное, не откажется,  но непременно спросит, куда девался предыдущий. В забывчивость не поверит. Выпишет, но будет сверлить взглядом, а потом ещё обеспокоенно скаламбурит Мастерс, что-нибудь вроде «бывший босс пошёл вразнос».
С другой стороны, Мастерс ещё проведёт здесь не меньше сорока минут, и за это время вполне можно успеть обернуться, если на мотоцикле. Ему даже не нужно переодеваться – халата он не носит и никогда не носил, а куртка не в шкафчике, а валяется, небрежно брошенная, в маленькой комнатке, предоставленной ему для подготовки к лекциям.
Хаус встаёт и, опираясь на трость, выбирается из аудитории. Вопросительный взгляд Мастерс, ответный жест: «продолжай-продолжай», и она возвращается к своей депрессии.
В коридоре попадается навстречу Чейз:
- Хаус, я не распоряжаюсь вашими сотрудниками...
- У меня нет сотрудников.
- ...и вашими любовницами.
- Чейз, у меня и любовниц нет. А у тебя нет дела, и поэтому твои претензии совершенно необоснованны. Пропусти, я тороплюсь.
Нога начинает покусывать всё серьёзнее, так что хотя он обещал себе - и Уилсону - принимать викодин только против физической боли, но никак не душевной, он уже не чувствует себя клятвопреступником, собираясь закинуться парой таблеток, как только доберётся до пузырька.
Вчерашнее солнце решило, видимо, что хватит баловать Нью-Джерси несезонной погодой, и укрылось в такие непроницаемые тучи, что утро практически так и не наступило. На улицах не погасили фонари, а скучный ледяной дождь вот-вот грозится перейти в снег.
Хаус едет медленно, подумывая о зимней резине и ремонте для своей старой раздолбайки. За рулём мотоцикла уже реально холодно, встречный ветер режет и перехватывает дыханье. Уилсон правильно сделал, что взял больничный – погода не для лёгочников.
Он паркуется и, уже поднимаясь в квартиру, ощущает лёгкий укол беспокойства – за дверью надсадно мяукает кошка. Из-за этого он поднимается скорее, несмотря на всё нарастающую боль в ноге.
Дверь не заперта – просто прикрыта. Едва он входит, кошка бросается под ноги и вцепляется когтями в брючину. Хаус отшвыривает её тростью. В комнате горит свет. В этом, конечно, нет ничего необычного – с улицы проникают сквозь стёкла только унылые сумерки без времени дня. Лёгкий запах спиртного. Какая-то бумага на столе. Почерк Уилсона: «Не понимаю, для чего прилагать столько усилий... решение принято осознанно... никого не винить... прости меня, если...», - Хаус роняет бумажку.
Где? В спальне? В ванной? – без трости, забыв о ней и припадая на больную ногу, успевает метнуться туда и сюда. В кухне выдвинут ящик стола. Аккуратный Уилсон никогда не оставляет ящики выдвинутыми. Когда они жили вместе, вернее вывести его из себя могло только молоко в дверке холодильника или невымытая зубная щётка в стакане для зубных щёток. Дверь ванной заперта. Непонятно, изнутри или снаружи – замок сквозной, и искать ключ нет ни времени, ни настроения. Хаус мощным ударом срывает дверь с петель. Ванна наполнена водой, вода горячая – похоже, наполнили только что. Но где Уилсон? Где, чёрт возьми, этот ушибленный на всю голову идиот? На всякий случай он даже выглядывает вниз с балкона, но улица пуста.
Шорох в прихожей заставляет его снова метнуться к двери. И тут он сталкивается с Уилсоном лицом к лицу. Уилсон от неожиданности роняет из рук пакет. Бритвенные лезвия рассыпаются по полу. Ну, конечно! Вот козёл!
- Электробритвой-то вены перерезать слабо? – спрашивает Хаус, не узнавая своего свистящего, скрипучего, ядовитого голоса.
Тёмные щенячьи глаза заливает, затапливает чувством вины.
- Ты правильно о себе думаешь. Ты – ничтожество, полное ничтожество! Даже покончить с собой не можешь по-человечески!
Уилсон присаживается на корточки и собирает лезвия. Спрашивает буднично:
- А ты почему вернулся?
«А если бы не вернулся? Что было бы, если бы не вернулся?»
- Викодин забыл.
- А-а... Правда... Там, на столе. Возьми.
Словно ничего не произошло. Хаус никогда не чувствовал такой опустошённости, такого бессилия. Снова возникает желание, как уже было однажды на крыше, разом покончить со всем. Или это уже у него депрессия?
- Ты – сволочь, - говорит он Уилсону. – Ты... Что ты там плёл про Такера, который неразумно распорядился жизнью? Я сломал всё, что мог сломать, растоптал свою судьбу, свою жизнь, бросил под ноги тебе, скотина, лишь бы ты жил. А ты... Знать тебя не хочу! Мы – не друзья больше, Уилсон! Иди, режь себе вены, стреляйся, вешайся, делай, что хочешь. Плевать я на тебя хотел!!!
Он поворачивается, чтобы уйти насовсем, уйти, хлопнув дверью, зачеркнуть этого слюнтяя, этого нытика, этого... своего единственного друга, Джеймса Эвана Уилсона, нелепого, неправильного человека, который носит старомодные костюмы и дурацкие галстуки. Который никогда не может ничего решить и выбрать, потому что никогда не знает, чего хочет, но который понимает его лучше, чем кто-либо на свете и позволяет таскать вкусные кусочки из своей тарелки. Который хотел превратиться в сердце металлической бабочки-однодневки и не хотел жить на искусственном кровообращении. Который попытался стать Кайлом Кэллоуэем, но не смог избавиться от отчаянно грустной улыбки и потребности помогать полоумным старушкам. Который одинок и несчастен настолько, что готов вены себе вскрыть. Который, пожалуй, так и поступит, если он сейчас уйдёт. И двадцать девятого февраля високосного года больше некому будет купить упаковку «будвайзера», и сделать массаж чёртовой ноге, и сказать несколько нужных слов в нужный момент, и попросить «сыграй блюз», и потом заснуть под этот блюз, уютно похрапывая и сминая во сне безупречные стрелки на брюках.
Он не может уйти. Не может. Не может – и всё. Презирает себя за свою слабость, но не может хлопнуть дверью.
- Хаус... – тихо, словно дуновение ветра, словно шелест дождя. – Хаус...
Он замирает, но не поворачивается.
- Хорошо, уходи. Это, в общем, всё равно, кто уйдёт. Ты не должен был вернуться среди дня. Ты не должен был забыть викодин – ты его никогда не забывал. Знаешь, как ездовых собак учат таскать сани? Сначала их не кормят несколько дней, а потом на длинной удочке подвешивают перед мордой кусок мяса. Собака бежит за мясом, но тот, кто держит удочку, сидит в санях, а она, стремясь к мясу, тянет сани, и тем самым сама увозит мясо от себя. Так вышло, что это нелепое желание, чтобы я жил, во что бы то ни стало, моё и твоё мясо. И мы бежим за ним, высунув языки, но голод не становится меньше. Я устал бежать голодным, Хаус. Я... хочу оборвать постромки. Чего хочешь ты, сейчас для меня малосущественно.
- Какая же ты сволочь! – не поворачиваясь, тихо и изумлённо говорит Хаус. – А ведь никто и не подозревает даже, какая ты, в самом деле, эгоистичная и слабохарактерная сволочь...
- Кроме меня и тебя, никто, - спокойно соглашается Уилсон. – Хотя... сомневаюсь, что это кому-то интересно. Сволочь  я – не сволочь, кому какая разница? Никому. Останься я жить ещё лет десять, умри завтра, кому какое дело?  Ты ошибся, Хаус, я не стоил Такера. Его, по крайней мере, есть кому оплакать, его смерть существенна, и его жизнь тоже была существенна. А я уже давно призрак, Хаус, как вот эта кошка. И единственное, о чём я буду жалеть, заканчивая своё безумие, так это о том, что втянул тебя в минуту слабости в пустую гонку без приза...  Всё, уходи, Хаус. Не могу больше!
«Люби меня сволочью, - вспоминает Хаус. – Никто этого не может, только ты!», «Ты понимаешь, что подарил мне жизнь? Ты это сделал!», «Мне нужно, чтобы ты сказал, что моя жизнь не была напрасной, чтобы ты сказал, что любишь меня».
Он делает два шага вперёд и захлопывает за собой дверь.

Уилсон лежит на полу. В комнате пахнет кровью, рвотой, дешёвой выпивкой. Уилсон вдребезги пьян – так пьян, как никогда ещё не был. Хаус был прав – прав, как всегда. Он – ничтожество, полное ничтожество. Даже вены себе вскрыть не смог – только изодрал и исцарапал оба запястья похуже кошки. Хаус поднимет его на смех, когда узнает. Если узнает. Если захочет узнать...
 Не захочет.
Тяжёлая тоска. Какое сейчас время суток? Какое число? Прошло не меньше трёх дней. Он три дня не выходил на работу, и никто этого предсказуемо не заметил. Никто не постучал в дверь, не попытался войти. Никому нет дела, жив он или мёртв. Никто не попытался найти мёртвое тело или оказать помощь живому. По временам он слышит голоса, как будто бы доносящиеся из глубины квартиры, но все эти голоса не привязаны ни к какой реальности – порой это голос Эмбер, порой – голоса его бывших пациентов, а иногда – голос Такера. Но все они говорят между собой, а не с ним. Его никто не замечает, словно он маленький и прозрачный.
Жалкая тварь... Подумать только, на что Хаус пошёл ради него! Ошибся... Никогда не ошибается, а тут ошибся - вложил биржевые акции в компанию, не способную не только принести прибыль, но даже хоть сколько-нибудь окупить затраты.
Невыносимо.
Телефон разряжен и отключился. И это хорошо потому, что может позвонить мать. Даже кошка куда-то сбежала.
Порой он пытается говорить с Хаусом, зовёт его. Но Хаус не отвечает. Он ушёл. Ушёл, чтобы вычеркнуть из своей жизни «полное ничтожество, не способное даже с собой покончить по-человечески». Быть ничтожеством – уже ничего хорошего, но вычеркнутым ничтожеством...
Но время идёт, и сколько бы алкоголя ни было влито в организм, рано или поздно просветление наступает. И вместе с ним приходит мыслишка-червячок, маленькая, но настырная: «А и в самом деле, не мог же Хаус просто махнуть рукой и даже не проверить, вскрыл он себе вены или не вскрыл?»
Уилсон поднимается на дрожащие ноги, и его рвёт прямо на пол. Он едва успевает ухватиться за крышку стола, чтобы не упасть в собственную блевотину.
Хватаясь за стены, он некоторое время ищет зарядное устройство и, наконец, находит. Воткнув вилку в розетку, он нажимает кнопку «быстрого доступа» и ждёт. Идут длинные гудки. Долго. Вечность. Возможны варианты: Хаус не хочет брать трубку вообще или не хочет брать трубку, зная, что звонит Уилсон.
Наконец, щелчок. Но голос не Хауса. Было бы трудно узнать из-за искажений, но... заметный австралийский акцент:
- Да, слушаю. Кто это? Это вы, Уилсон?
- Чейз, в чём дело? Почему ты отвечаешь по чужому мобильнику? Где Хаус?
- Как ваша пневмония?
- Понятия не имею. Где Хаус?
- Вы разве ничего не знаете?
- Чего я не знаю? – холодок зарождается под ложечкой и начинает медленно растекаться по телу. – Да не тяни ты кота за хвост! Что произошло?
- Он... но вам же нельзя волноваться, Уилсон... У вас же трансплант вместо сердца.
- Говори яснее, чёрт! – срывается он, но тут же спохватывается. – Прости, Чейз, я не хотел. Только, ради бога, не выматывай ты мне душу! Что с Хаусом?
- Да вот, не знаю, как вам и сказать. У вас же тонкая нервная организация, мало ли, что вам в голову придёт из-за чувства вины. Ещё с ума сойдёте, как ваш брат, - в голосе Чейза угадываются откровенно издевательские нотки.
- Ах ты, скотина австралийская! Что с Хаусом?
- Покончил с собой, - говорит Чейз довольно беззаботно. – Подписал неконкуренцию. Три дня назад заперся в ванной и вскрыл себе вены. Истёк кровью. Только вечером нашли. Вода уже остыла. Оставил записку: «В моей смерти прошу винить вечно рефлексирующего идиота Уилсона, который, как истинный слабак, предпочитает ужраться в хлам и вымотать всем нервы, нежели признать, что в своей дерьмовой судьбе прогибающегося импотента он сам в первую очередь и виноват».
- Ха-а-аус!!! Я тебя убью!!!
- А ты что, поверил? Так тебе и надо, козёл, за твои суицидальные выходки! – австралийский акцент исчезает без следа, и теперь голос Хауса вполне узнаваем. – Я сейчас к тебе приеду. Только вымой пол – ты там, наверное, по колено в блевотине.
- Откуда... откуда ты... – горло перехватывает, он не может говорить. – Ты же ушёл... Ты же не приходил... ни разу... Я думал... тебе уже всё равно... жив я или...
- Ты что, плачешь? – другим тоном, тихо спрашивает Хаус. – Не плачь – алкоголь лучше выделяется лёгкими, чем слёзными железами. Я сейчас приеду. Маринованных огурчиков привезти?

Он появляется почти сразу, и, по-видимому, о «приеду» речь шла понарошку – явно был где-то поблизости. В одной руке – винтажная трость, в другой – открытая банка с огурцами, через плечо чем-то набитая сумка. Уилсон как раз пытается придать гостиной хоть видимость приличия, но выходит не слишком хорошо.
- Открой балкон, - морщит нос Хаус. – У тебя воняет, как в обезьяннике. И сам иди вымойся, пьянчуга. Иди-иди, я согласен тебя реанимировать только чистого.
Уилсон без спора отправляется в ванную, наливает горячую воду и, раздевшись, медленно  опускается в неё, чувствуя всей кожей прикосновение покусывающего жара. Пар охватывает его неожиданным сонным покоем. Голова кружится, и он закрывает глаза, чтобы это прекратить, но ход неверный – головокружение только усиливается. Все кожные поры от сильного тепла расширяются, из них обильно выступает остро пахнущий формальдегидом пот, но тут же растворяется в воде, и только лицо остаётся в мелкой блестящей испарине. Трансплант ускоряет свою насосную работу, но сосуды расширяются, и давление всё равно падает.
Он слышит, как Хаус входит к нему, и не без усилия открывает глаза. Хаус уже одет по-домашнему: белая футболка, тренировочные штаны, и он босиком.
- Не спи, - Хаус присаживается на край ванны. – Захлебнёшься.
Он берёт с полки флакон, держа на отлёте, читает этикетку и выливает часть содержимого в ванну. Опустив руку в воду, взбивает пену, и в ванной повисает удушливый цветочный запах.
- Может, отобьёт перегар. Ещё бы ты глотнул из этого флакона.
- Нельзя. Меня снова стошнит, если я это сделаю... Эй-эй, Хаус! Ты что? Ты...
Хаус, взяв с той же полки большую губку, опускает её в воду и мягко проводит по груди и животу Уилсона, заканчивая движение лёгким нажатием на лобок.
- Лежи и молчи, - говорит он. – Один звук – и я оставлю тебя в покое. Расслабься... Тебе же приятно? Вот и наслаждайся молча... Ты не врал и не рисовался, - говорит он, спустя несколько мгновений, не прерывая при этом лёгких размеренных скольжений губки  по коже Уилсона. – Ты, в самом деле, хотел вскрыть себе вены. Не хватило твёрдости руки, как я вижу. Должно быть, тебе очень хреново. Неподходящий момент оставлять тебя одного – ты загубишь себя, а меня потом совесть замучает. Я ради себя, а не ради тебя вернулся. У тебя депрессия. Это лечится. Нарушение соотношения катехоламинов и серотонина. Пару недель попьёшь антидепрессанты, и жизнь снова расцветёт всеми красками. Настолько, насколько это не от тебя зависит. Потому что всё, что зависит от тебя, ты всё равно изгадишь. Тебе нужен повод быть несчастным, потому что иначе ты придёшь к неутешительному выводу, что тебе не нужен для этого повод.
- Как и тебе... - всё же вставляет с придыханием Уилсон.
- Нет, не как и мне. Для меня быть несчастным есть объективные причины. Хроническая боль, бесконечные судебные тяжбы, вот ты... А ещё есть польза – я лучше соображаю, жёстче ставлю вопросы, и мои ответы на них отчётливее и реальнее. А ты напиваешься и режешь вены. Разница? Чего молчишь? – он снова проводит губкой сверху донизу – медленно, с нажимом. И ещё.
- Хаус... Хаус, оставь... перестань, я... – Уилсон не то смеётся, не то плачет. – Я же сейчас кончу... Ты спятил!
- После трёхдневного запоя? - рот Хауса кривит усмешка. – Много о себе думаешь, плейбой.
Он отжимает губку и небрежно бросает в раковину.
- Зачем... зачем ты так?
- Так... Просто чтобы напомнить тебе, что в ванной можно не только вены резать, но и мыться. Я тебя жду в гостиной, - он вытирает руки полотенцем и уже в дверях, обернувшись, насмешливо говорит:
- Кстати... нормальный у тебя стояк – не парься, - и выходит.
Уилсон остаётся в полной растерянности. Поведение Хауса необъяснимо. Он явно был разозлён, явно чувствовал жалость, но этот трюк с губкой не объясняли ни жалость, ни злость. Так что это было? Сублимация насилия? Желание унизить? Наказать? Или что-то совсем другое?
В глубокой задумчивости он выбирается из воды и, не вытираясь, натягивает на мокрое тело чистую футболку – чёрную с эмблемой «гринпис». У него добрый десяток «гринписовских» футболок, а вот Хаус в жизни бы не надел такую. Уилсон накидывает махровый халат и бредёт в гостину, где вполголоса работает телевизор.
Хаус сидит на диване, закинув ноги на подлокотник. На журнальном столике курится паром тарелка, источающая аромат лука, сельдерея и варёной курицы. О её край опирается столовая ложка.
- Это что? – недоверчиво щурится Уилсон на тарелку.
- Суп. Ешь.
- Откуда?
- Из термоса, - Хаус кивает на стоящий тут же большой металлический термос – красный с цветочками.
- Ладно... А в термос он как попал?
- Я его туда налил. Уилсон, у тебя трое суток не было во рту ничего, кроме виски и бурбона. Ешь.
- Ни за что не поверю, что ты просто хлопнул дверью и ушёл, - говорит Уилсон, помолчав. – Где ты прятался? Как присматривал за мной? Колись!
  Хаус с коротким смешком протягивает руку к своей сумке и вынимает складную подзорную трубу.
- Старый добрый «Цейс». В доме напротив очень милая, очень одинокая девушка снимает комнату. Мы заключили сделку. Она предоставляет мне наблюдательный пункт, я скрашиваю по мере сил её одиночество. Шторы у тебя раздвинуты, свет горит днём и ночью – ты, по-моему, за эти три дня существенно обогатил электроэнергетическую компанию, так что присматривать за тобой труда не составило. Особенно забавно было, как ты руку кромсал – мы даже заключили пари, выйдет у тебя что-нибудь или нет. Заводная девчонка!
- А суп? Тоже она сварила?
- Нет. Суп – я. Готовит она отвратительно. Ешь, а то остынет.

Горячая еда унимает тошноту. Но он проглатывает только несколько ложек и начинает неудержимо засыпать.
- Иди, ложись, - командует Хаус. – Иди-иди. Выспись. Нам нужно поговорить, и сделать это лучше, когда ты будешь в себе. И ещё я тебе кое-что прокапаю, пока ты спишь. Иди.
Но, когда Уилсон встаёт, и его халат распахивается на груди, голубые глаза Хауса вдруг открываются  - широко и изумлённо – и он начинает хохотать.
- Чему ты? – озадаченно спрашивает Уилсон – он не видит никаких поводов для смеха.
- О, боже!!! Да ты видел, что на тебе написано?
- В каком смысле?
- Да на футболке. Ну, посмотри, посмотри...
Всё ещё ничего не понимая, Уилсон изучает надпись на своей груди. Там отпечатана грустная и смешная мордочка детёныша панды. Надпись гласит: «Ну, у кого поднимется рука убить этого малыша?»
- Ой, не могу! – закатывается Хаус. – Где ты купил это? Носи всегда. Это же... Это твой девиз, Джимми! Тебе такую наколку надо было сделать. «У кого поднимется...» Уж точно, не у меня... – еле выговаривает он сквозь смех. - Ладно, всё, забыто! Живи, панда!!!
Всё ещё в полной растерянности Уилсон теребит злополучную футболку, взглядывая на Хауса исподлобья. Он понимает, что только что в душе Хауса произошёл какой-то переворот, какое-то переосмысление их отношений, быть может. Он не знает, что именно это было, но чувствует, что, пожалуй, ему в чём-то только что очень повезло...

Он отключается сразу, едва его голова касается подушки. И не чувствует иглы капельницы. Хаус фиксирует его руку к кровати и выходит на балкон. Воздух льдистый и резкий. После затхлой комнаты он втягивает его всей грудью с наслаждением. Белая кошка сидит на перилах, не делая попытки спрятаться.
- Все врут, - убеждённо говорит ей Хаус. – Разница – в мотивах. Пошли делать анализы, киса.
 
Ещё через час он сидит на диване перед работающим без звука телевизором и, рассеянно поглаживая взъерошенную кошку, говорит в телефон:
- Доктор Бойль? Это Грегори Хаус. Мне нужна консультация по трансплантологии... Пациент Уилсон. Джеймс Эван Уилсон, онколог из Принстон-Плейнсборо. Сорок семь полных... Трансплант сердца... В базе и не может быть, пересадка сделана частным образом, он не подходил комитету... Рак вилочковой железы. Да, представьте себе, такое удачное совпадение... Слушайте, если бы без сердца остались вы или ваши родственники, этические вопросы вас бы меньше напрягали...  Я не об этом вас спрашиваю. Схема лечения абсолютно не подходит... Депрессивный психоз... почти с первого дня... да, цисплатин и этопозид... речь идёт о конкретном человеке, близком мне человеке, и мне плевать, что... Нет, стойте!  Я извиняюсь... Резкость обусловлена исключительно беспокойством... Да, тяжёлая... Да, имел место... А однократного суицида вам мало?  Хорошо, я буду ждать... Я вам обязан.
Он кладёт телефон и некоторое время сидит неподвижно, о чём-то задумавшись, потом встаёт – кошка мягко спрыгивает с колен -  и идёт проверить капельницу.
Уилсон спит. Некоторое время Хаус, молча, стоит и смотрит на него. Его брови нахмурены, в глазах – отрешённость. Наконец, словно приняв какое-то решение, он круто поворачивается и возвращается в гостиную, к телефону.
Номер в записной книжке. Быстрый доступ – это тоже о многом говорит. Он нажимает кнопку:
- Миссис Такер? Я – друг Джеймса Уилсона...

Уилсон приоткрывает глаза и видит, что Хаус сидит в кресле у его кровати. На его плече – кошка, и с кошкой на плече выглядит он зловеще.
- Ты мне соврал, - говорит он Уилсону.  – Вы с ней трахались. С вдовой Такера. И перестали только тогда, когда ты узнал, чьё у тебя сердце.  И мало того, что узнал, но и ей об этом протрепался.
- Подожди. Откуда ты...?
- Сначала догадался, зная твою патологическую склонность к интиму из жалости и тотальному сливу, а потом позвонил ей за подтверждением.
- Ты позвонил ей? – Уилсон подскакивает в постели. – Хаус, это... это... да как ты смел?
- Ты сам меня вынудил своим враньём. А что ты вскидываешься? Хуже, чем ты сделал, всё равно уже не сделаешь. Вырви эту привязанность из своего сердца и похорони. Тем более, что убить тебя пыталась не она.
- Убить? – переспрашивает Уилсон, растерянно моргая. – Убить меня?
- «Ну, у кого поднимется рука убить этого малыша?» - цитирует Хаус. – Между прочим, у меня чуть не поднялась. Так хотелось тебя в ванной утопить...
- Значит, всё-таки это была сублимация желания утопить в ванной, - говорит Уилсон, как бы сам себе. – Ну, у меня от сердца отлегло... А то я уж подумал...
- Ты идиот, - перебивает Хаус. – Давно у тебя депрессия?
- С сентября.
- Лечиться пытался?
- Принимал антидепрессанты.
- Почему ничего не сказал мне?
- Думал, что справлюсь сам. Не справился...
- Но сейчас тебе намного лучше.
Уилсон удивлённо замолкает и словно напряжённо прислушивается к себе.
- Да, верно. Намного лучше.
- Потому что ты пил виски, а не таблетки. А значит, тебе не подходит схема лечения. А значит, нужно её изменить. Сам не догадался?
- Хаус, изменить схему лечения не так просто, как тебе...
- Расслабься. Я уже обратился к лучшему специалисту в Нью-Джерси, он обещал помочь. А антидепрессанты где ты брал? В больнице?
- Естественно.
- Естественно... Уилсон, у тебя маркер есть?
- Что-что?
- Маркер. Такая фиговина, которой можно писать. Есть?
- В ящике стола, кажется... ты что делаешь?
Но Хаус уже нашёл маркер, крутанул в пальцах, неуловимым движением снимая колпачок, и размашисто написал на двери: «Аптечный пункт. Блютус. Сара. Балкон. Наследство. Вымя. Такер».
- И что всё это значит?
- То, что я уже сказал. Тебя хотели убить, пандёнок.
- Когда ты начал принимать антидепрессанты? – Хаус подбрасывает маркер и снова ловит, но уже у себя за спиной. – Тоже в сентябре?
- В сентябре я провёл один курс, и мне помогло. Потом возникли осложнения с трансплантом, мне увеличили дозу основных препаратов. Стало хуже. Стало страшно. Я потерял уверенность в себе.
- Да ладно! Только ты умудряешься потерять то, чего у тебя никогда не было, - не удерживается от шпильки Хаус. – Когда ты начал новый курс?
- С первого ноября.
- И как?
Уилсон криво усмехается:
- Как видишь. В хорошие дни мне просто тоскливо, в плохие – ещё и страшно. А когда началась эта история с кошкой, ко всему добавилась безнадёжность.
-А знаешь, когда антидепрессанты не лечат депрессию? – неожиданно спрашивает Хаус. - Когда они не антидепрессанты.
Уилсон смотрит совсем уж непонимающе.
- Уилсон, в отличие от тебя я паранойей не страдаю. Прими это, как факт.
- Отрадно слышать...
- И мёртвые кошки остаются мёртвыми.
- Ну... это тоже хорошо.
- Как умерла твоя кошка? Ты говорил, что обстоятельства её смерти были не совсем обычными, а я пропустил это мимо ушей. В чём состояла эта необычность, скажи, пожалуйста.
- Ну... мне показалось, что она чем-то отравилась. У неё были признаки помрачения сознания – она кричала, царапалась, бегала по комнатам, словно что-то ищет, а потом упала и начались судороги.
- А инсулин ты ей колол?
- Естественно.
- Какую дозу?
- У неё был тяжёлый диабет, толерантность привыкания. Вводил пятнадцать единиц.
- Инсулин где брал? Тоже в нашей аптечке?
- Обычно да. Последний раз – нет.
- И сколько раз успел уколоть из этого последнего? Один? Два? Не больше, думаю.
- Полагаешь, он был некачественным? Какие-то ядовитые примеси?
- Нет, как раз полагаю, что он был вполне качественным. 
- Хаус, я тебя не понимаю...
- Пока ты спал, я взял у твоей кошки кровь на сахар.
- Ну и что?
- Уровень сахара повышен.
- Ну и что?
- Не смертельно.
- Ну и... – Уилсон не договаривает.
- Вот именно. Кто ей колол инсулин? Только твои соседи по балкону – больше некому. А значит, о том, что у них нет кошки, эта подруга соврала. У них всё это время жила кошка. Твоя кошка-диабетичка. Вопрос: что с другой кошкой? Одевайся, Уилсон.
- Куда мы?
- Эксгумировать бренные останки. Надеюсь, ты не докладывал соседям, где её закопал?
- Что ты хочешь этим сказать?
- О, господи! Это же элементарно, Ватсон! Имело место две кошки. И ту, другую,  кошку ты сам убил инсулином, потому что диабета у неё не было, а ты один или два раза вкатил ей ударную дозу.  Признаки развивающейся гипогликемической комы ты описал довольно точно. А дальше отёк мозга – и финита нелёгкой кошачьей жизни.
- Хаус, это невозможно. Я почти месяц вводил ей инсулин, и если бы у неё не было диабета...
- Ты вводил ей не инсулин.
- А что?
- Не знаю. Физраствор, наверное. Ты у неё сахар проверял?
- По временам.
- И...?
- Он не был повышен. Но при компенсации он и не должен быть повышен.
- А в день смерти?
- Н-нет...
-Ты говоришь, у тебя с сентября депрессия? Едва ли ты обращал слишком много внимания на кошку, раз был в таком состоянии. Персы похожи. Окрас у неё белый, без подпалин, характер никакой. Мало ли, что за пушистый коврик под ногами валяется.
- Подожди-подожди, - Уилсон потирает лоб. – Значит, сначала мне подменили кошку, а потом, чтобы я этого не заметил, в нашей аптеке мне подменяли инсулин физраствором? Чушь какая!
- Никакой чуши, Джей-Даблью. Блютус, между прочим, на очень большие расстояния не передаёт. И памятный ролик, коль скоро ты получил его на работе, кинули тебе тоже откуда-то оттуда.
- Господи! Да зачем?
- А зачем к тебе пришёл лечиться Адам Гершен?
- Он переехал из Ванкувера. У него тимокарцинома.
- Диагностирована в Ванкувере? Он пришёл с готовым диагнозом?
- У него была карта...
- Распечатанная из интернета? Уилсон, ты сам говорил, что тимокарцинома встречается всего в семи десятых случаев из всех опухолей. Сомнительно, чтобы в одной больнице, в одном онкологическом отделении сошлись двое с одной и той же редко встречающейся патологией. Статистика при всём твоём сарказме в её адрес - точная наука.
- Так что же, у него не тимокарцинома?
- И он даже не Адам Гершен. И не из Ванкувера. Никакой Адам Гершен по указанному адресу не значится, пациента с такими данными, нет ни в онкологической базе Ванкувера, ни здесь, в Принстоне. Он что-то вроде Санта-Клауса – его нет, но хорошие дети в него верят.
- Но зачем ему было нужно так притворяться?
- Ну, я бы сказал «чтобы тебя позлить», но это звучит не по-взрослому. Скажу иначе: чтобы вывести тебя из душевного равновесия.
- Зачем?
- Ну... наверное, кто-то тебя не слишком любит.
- А ты когда успел всё это выяснить? Ты же был здесь.
- А для чего, по-твоему, придуманы мобильная связь и интернет? Ты полдня проспал – должен я был развлечься? Что?
Уилсон обхватывает руками голову – у него есть серьёзные подозрения, что она вот-вот взорвётся изнутри от потока, вливаемого Хаусом.
- Вот видишь, - говорит Хаус, играя маркером в пенспиннинг, - Тебе же не скучно? И никакой депрессии. Давай-давай, одевайся. Пошли выкапывать кошку. Проведём вскрытие – мы ведь с тобой врачи всё-таки. А для начала хотя бы убедимся в том, что труп вообще имеет место быть.

- Подожди, - вдруг говорит Уилсон, останавливаясь в дверях. – Я больше так не могу. Ты, может быть, сейчас даже возненавидишь меня, но я правда не могу больше ходить вокруг, да около. Я должен, наконец, спросить прямо.
 - О, господи! – стонет Хаус. – Ну, что ты там ещё придумал? Выкладывай. Ты меня в могилу вгонишь, Джимми.
- Ты... – он мнётся и, наконец, решается, как в воду головой. - Как так получилось, что мне досталось сердце Такера? Это же не совпадение. Таких совпадений не бывает. Ты как-то это подстроил, Хаус? Как? Ты... ты убил его?
Лицо Хауса принимает непередаваемое выражение беспомощности. А глаза у него, оказывается, очень светлые.
- Ух, ты... – говорит он медленно. – Ну, ты даёшь, Джей-Даблью!
- Это... не ответ.
Хаус ерошит волосы, и беспомощное выражение его лица сменяется выражением мудрости и боли.
- Ну... – начинает он, наконец,  - А вот скажи я тебе сейчас: «Нет», - это тебя что, убедит? Я сомневаюсь...
- Не знаю...
- И как, по-твоему, я мог это проделать? Твоё подсознание подсказывает, как вариант: встретиться в баре и напоить. Вариант плохой, потому что никаких гарантий – в аварию он мог попасть и не попасть, сердце могло в аварии уцелеть и не уцелеть. Другой способ? Устроить неисправность автомобиля? Ерунда. Копы заметили бы. Самому столкнуться с ним, а потом под шумок палкой по голове треснуть? Я был на лёгком мотоцикле, он – в машине. При таком раскладе тебе, уж скорее, моё сердце досталось бы.
Уилсон молчит, опустив голову, и одной рукой нервно крутит часы на запястье другой.
- Закончится это плохо, - со вздохом говорит Хаус. – Поверить ты не поверишь, будешь сомневаться, будешь терзаться. Долго, наверное... А потом всё-таки пойдёшь и сдашь меня в полицию, потому что так – правильно, и добропорядочно, и законопослушно...
- Ты же знаешь, что в любом случае я этого не сделаю.
- Напротив. Я знаю, что в любом случае ты это сделаешь.  С другой стороны, ты уверен, что ради тебя я запросто пойду на убийство. Это мне... даже, пожалуй, льстит... Ладно, пошли выкапывать кошку.
- Стой! Ты так ничего и не ответишь?
- Нет, конечно. Зачем тебе мой ответ? Пустой, ненужный разговор. Разве что... мой адвокат несколько дней назад получил анонимное письмо. Некто просил его проверить обстоятельства гибели Такера – в частности, было ли сердце изъято из мёртвого тела или ещё из живого. К письму прилагался, похоже, тот самый ролик. Мой адвокат поступил, как ты – просто позвонил мне и спросил, и я ему ответил: «нет», и он мне, кажется, тоже не поверил.
- Я помню, как он тебе позвонил. Когда ты снимал мне ЭКГ.
- Да. Я, честно говоря, подумал, что это ты прислал ему анонимку.
Уилсон растерянно моргает, но потом его губы растягиваются в напряжённой улыбке:
- Скажи я тебе сейчас: «нет», это тебя убедит?
- Нет.
- Выходит, что мы с тобой не доверяем друг другу, Хаус...
- Для тебя это – новость?
- Ну... друзья обычно доверяют друг другу. Как правило...
- Друзьям тоже врут.
- Да, я помню. Просто им врут «меньше, чем другим».
- Но зато по крупному. Идём уже.
- Это ведь неблизко, - виновато говорит Уилсон, вытаскивая из кладовки лопатку с короткой ручкой. – Я тогда на машине был.
- А будешь на мотоцикле.
Они спускаются по лестнице.
- Хочешь за руль? – вдруг предлагает Хаус. – Или побоишься экстрасистолии? Если боишься, давай, садись назад.
Он напряжённо ждёт, что ответит Уилсон, прекрасно зная, как велик для того соблазн.
Уилсон трогает ладонью руль, на его губах странная плавающая улыбка.
- Хаус...
- Что?
- Ты же не убил Такера? – вдруг снова спрашивает он с новой интонацией.
- Нет.
- Совпадение?
- Да.
- Невероятно...
- Да.
- Смерть констатировали?
- Да.
- Ты оказался там случайно?
- Нет. Мне позвонили.
- Значит, ты отслеживал все ДТП в радиусе «безопасной доставки». Нанял агентурную сеть. Взломал базу данных по трансплантологии. И круглосуточно «сидел на телефоне». Господи! Чему я удивляюсь! Хаус...
- Что?
- Каким у тебя по счёту был Такер?
- Двести девятнадцатым.
Уилсон медленно надевает и застёгивает шлем. После чего с глубокой убеждённостью говорит:
- Какой же я идиот...
- Конечно, - легко соглашается Хаус.
- Но я не писал той анонимки.
- Я знаю.
- Садись сзади.
- Сзади? Ладно.
- И держись!

- Ну, ты и водишь! – Хаус,  с трудом  переводя дыхание, сползает с седла. – Будь я проклят, если ещё раз к тебе вторым номером сяду! И подвигом будет, если я вообще смогу сесть на этой неделе.
Уилсон не отвечает. Его лицо бледно, на лбу – мелкая испарина. В глазах – странное выражение вдохновения и триумфа. Он дышит быстро и сильно, словно сам бежал наперегонки с мотоциклом.
- Что плохого тебе сделали эти булыжники? – не отстаёт Хаус. - За что ты их так? И для купания в лужах поздновато, как-то не сезон... Я понимаю, не хочешь останавливаться на достигнутом, и расширенный суицид всяко лучше просто суицида... Серьёзно, мы чуть не взлетели! Так нельзя!
- Знаю, что нельзя, - его голос запально прерывается.
- И...?
Уилсон зажмуривает глаза и обречённо мотает головой. Потом опускает её ниже плеч и так замирает, тяжело дыша.
Хаус сам аккуратно расстёгивает и бережно снимает с него шлем.
- Я знаю, что ты чувствуешь, - говорит он негромко и доверительно. – Это как у меня с викодином, когда я начинаю жрать его без дозы и без меры, до полусмерти.  Когда кажется, будто тебя обложили со всех сторон и гонят в клетку. И ты лезешь на проволоку, зная, что вариант худший, что там ты издерёшься в кровь, и кончишь тем, что всё равно окажешься, в лучшем случае, в той же клетке, но лезешь просто назло, и обдираешь шкуру до мяса, но тебе приятно от этой боли, потому что она отвлекает и даже оправдывает. Потому что думать о боли легче, чем о бессилии и о том, что облажался на этот раз по-крупному, и тебя кругом переиграли. И чем тебе хуже, тем лучше.
- Если бы я только свою шкуру обдирал... – с горечью говорит Уилсон. – Всю жизнь для всех чем-то жертвовал, бросался на помощь по первому свисту, прогибался, отдавался, как бесплатная шлюха, был вечным донором – денег, советов, утешений, даже спермы и крови, даже печени, чёрт, и думал, что имею повод гордиться собой... Ладно, не гордиться, просто быть удовлетворённым, считать, что  ничем миру не обязан. А оказывается, я просто справлял нужду, оказывается, прогибаться и стелиться – моя внутренняя потребность, я с этого кайф ловил, а теперь, когда мне уже нечем, я... я вены себе режу, но даже и этого не могу. И меня рвёт всяким застоявшимся дерьмом, как с непроходимостью, и на кого? На тебя. И я ничего не могу с этим поделать, потому что во мне, кроме дерьма, ничего не осталось. И кроме тебя никого не осталось. И поэтому тебе судьба быть в моём дерьме, понимаешь, если ты просто не пошлёшь меня куда подальше, а ты уже от этого недалёк.
Хаус вешает шлем на руль и берёт с седла свою трость.
- Да я всё это знаю, - говорит он небрежно. – Что ты меня просвещаешь? Я тебя на первой встрече просчитал. Дерьма в тебе не больше, чем в других – кишки растяжимее и перистальтика ни к чёрту, если мы уж совсем на медицинские метафоры перешли. А знаешь, в Мэйфилде Нолан нучил меня одному трюку. Хочешь? Помогает.
Уилсон смотрит вопросительно и недоверчиво, потому что выражение лица Хауса приобретает совсем лёгкий глумливый оттенок.
- Ну?
- Давай, повторяй: «Хаус, прости меня за то, что я заподозрил тебя в убийстве, за то, что я пытался покончить с собой, не думая, какую боль тебе этим причиню, за то, что ною и скулю и мотаю тебе нервы».
- И «я больше так не буду»? – усмехается Уилсон.
- А вот врать не надо. Весь эффект пропадёт.
- Ладно. Хаус, прости меня за то, что я заподозрил тебя в убийстве, за то, что я пытался покончить с собой, не думая, какую боль тебе этим причиню, за то, что ною и скулю и мотаю тебе нервы, и впредь буду всё проделывать точно так же.
- Я знаю. Легче стало?
- Нет.
- И не должно. Всё, пошли пластать кошку.


На кухонном столе Уилсона на подстеленной клеёнке зловонный клочкастый прах, бывший некогда белой персидской кошкой.
- О, господи! Думаешь, мы ещё сможем принимать здесь пищу? Какая вонь!
- Сможем, если ты соберёшь червей вон в тот стакан, а не то они попадут нам в тарелки и...
- Перестань, ради бога! Меня сейчас вырвет.
- Полицейские эксперты прошлого за неимением респираторов прикладывали к лицу обильно смоченный духами платок, - наставительно говорит Хаус. – Марлевая маска для этого даже удобнее. Есть у тебя какая-нибудь косметика с запахом поприличнее? Та дрянь из ванной подойдёт.
- Сейчас.
Уилсон брызгает цветочным одеколоном на маски, и одну надевает на себя, другую завязывает на лице роющегося в кошке Хауса.
- Гораздо лучше. Смотри: отёк мозга, как мы и предполагали. Я возьму анализ на содержание сахара, хотя, честно говоря, не знаю, что с ним должно произойти через месяц после смерти – надо будет уточнить у биохимиков. Пока что всё подтверждает мою теорию – кошка сдохла от острой гипогликемии. О! Посмотри-ка на печень. Наша киса при жизни не была совсем здоровой – тем быстрее наступила смерть. В условиях гепатоза она просто не могла реализовать запасной гликоген, когда ты вкатил ей пятнадцать единиц. Так что, Уилсон, можешь прибавить ко всем своим терзаниям муки совести по поводу невинно убиенного животного... И этот кровожадный тип ещё пытался на меня убийство Такера повесить!
- Но откуда она взялась, эта кошка? И где была Сара?
- Хороший вопрос. Но гораздо более животрепещущий, не откуда она взялась, а куда нам её теперь девать? Может, за домом сожжём в яме для барбекю?
- С ума сошёл! А как мы там потом барбекю готовить будем?
- Барбекю? – Хаус прикидывается изумлённым. - Это кто меня спрашивает? Три дня назад пытался вне очереди на тот свет протиснуться, а теперь мечтает о вечеринке с девочками? Ты что, выздоравливаешь, панда?
- Ну, если признак выздоровления запрещать тебе поганить яму для барбекю дохлой кошкой, то, видимо, да.
- Придётся жертвовать задницей – обратно тоже поедешь первым номером. Это тебе на пользу.
- Куда обратно?
- Ну, тебе же жалко ямы для барбекю. Не подбрасывать же нам кошку твоим соседкам в почтовый ящик... Хотя...
- Хаус... – Уилсон закусывает губу.
- Но мы же не хотим стать причиной эпидемии...
- Хаус, это...
- Давай её сначала продезинфицируем.
- Давай, - говорит Кайл Кэллоуэй.
- Двойной пакет. Это всё равно, что контейнер для биоматериала. У тебя хлорамин есть?
- Вот. Давай отвёртку мне – у меня вид благонадёжнее. Будешь стоять на стрёме. Если что, заговаривай зубы и свисти «Жёлтую субмарину».
- Есть. Понял.
- Пошли.
Они выходят из подъезда, и Уилсон что-то прячет под полой пальто. На всю операцию уходит минут пятнадцать. Хаус с тростью неторопливо прохаживается перед подъездом, когда Уилсон, наконец, выходит. На его скулах – розовые пятна, глаза горят.
- Ну что, успешно?
- Нормально.
- Ящик не перепутал.
- Дважды проверил.
Они не успевают ещё нырнуть в свой подъезд, как низкий женский голос окликает:
- Привет, Хаус!
Женщина примерно их возраста, с отличной фигурой, немного похожая лицом на Джулию Кристи, в замшевом пальто и шарфе, машет рукой с противоположной стороны улицы.
- Привет, Мелли! – радушно откликается Хаус, копируя приветственный жест.
- Это я у неё организовал наблюдательный пункт, - по секрету сообщает он Уилсону, - чтобы следить за тобой. Она из дома напротив.
- Ты же говорил, она юная девушка...
- Не ври, про возраст я и слова не сказал. Только про одиночество. Потом... какое он имеет значение, когда такая грудь?
- «Дом, который построил Джек»? – наконец, догадывается Уилсон. – Это ты меня в гроб вгонишь своими вечными играми и метафорами.
- Пошли, познакомишься.
- После трёхдневной оргии у неё на глазах? – сомневается Уилсон, но Хаус уже ухватил его за рукав и тащит за собой:
- Брось, не она же за тобой подсматривала. В трубу только я смотрел. Эй, Мелли, подожди! Это мой друг, Мелли. Его зовут Уилсон. Тот самый, из-за которого я... Эй, ребята, что с вами?
Мелли всматривается в лицо Уилсона, приоткрыв рот. Уилсон склоняет голову набок, и его глаза изумлённо сужаются.
- Д-джим?
- Мелани?
- Джеймс Уилсон?
- Меллани... Кэллоуэй?
- Ух, ты! – говорит Хаус и запускает пальцы в клочкастый затылок.

- Кайл? – Мелли задумчиво немного отпивает из своей рюмки. - Ну, мы довольно давно развелись. Он в Бостоне, пилот местных линий. Поздравляет открыткой на рождество. Ещё были пару раз не особо долгие отношения.  Как-то не сложилось... А у тебя?
- Да, примерно так же... Три брака – три развода. Счастливое число, решил на нём остановиться.
- Дети есть?
- Нет, не получилось.
- У нас взрослая дочь. Двадцать три. В прошлом году вышла замуж, они с мужем уехали в Канаду. Послушай, Джейми, почему ты никогда не бываешь на наших встречах? Я так хотела тебя увидеть, и ни разу... Помнишь очкарика Провиса?
- Ну, ещё бы не помнить! Что с ним?
- Он менеджер в Атлантик-сити. Обожает организовывать вечеринки. Три года назад возил нас всем классом на пикник на настоящий необитаемый остров. Правда, лотки с пивом и чипсами там всё равно были... без продавцов, автоматические, так что формальности соблюдены, – она смеётся красивым грудным смехом, и Уилсон тоже смеётся вместе с ней.
- Он мне говорил, что ты – врач, что у тебя статьи были в журналах. Это – всё, что я знала о тебе. Даже не знала, что ты тоже живёшь в Принстоне. А ведь и Эд Биббит тоже здесь врачом.
- Знаю. Как-то виделись на конференции. Он взял замуж Дебору Уайт. Только две ваши пары были парами одноклассников.
Хаус, подойдя сзади и положив руки Уилсону на плечи, наклоняется к его уху:
- Я - в больницу. Ночевать не приду. Надеюсь на твоё благоразумие - в смысле, лучше предохраняться.
Уилсон накрывает его ладонь своей с чувством глубокой благодарности.
- Пока, Хаус, - легко говорит Меллани. – Увидимся.
- Пока, Мелли, - и небрежно целует её в щёчку.
Хаус, однако, в больницу не едет.  Что там делать лектору во внеурочный час? Он уже создал достаточную видимость того, что роль просветителя молодёжи его полностью устраивает – ни к чему напрягаться. В кармане есть немного наличных – слава богу, бары в округе ещё не кончились.
Устроившись за столиком в углу, почти невидимый в тени, он заказывает бурбон и, не торопясь, цедит его. Как вдруг его внимание привлекает имя «Уилсон», произнесённое за соседним столом. Хаус сидит к нему спиной, и не видит говорящих – когда он садился сюда, столик был пуст. Он невольно настораживается.
- Разве Уилсон не в курсе, как действует коаксил? Он же врач.
- Он вообще не в курсе, что принимал коаксил.
- Как так? Он что, не был ему назначен?
- Ему был назначен флуоксетин. С начала ноября таблетки отменили. Только это был коаксил, а не флуоксетин. Представляешь синдром отмены? На такую благодатную почву достаточно было зерно уронить, но ты и этого не смог.
- Я сделал всё, как ты говорил. Он испугался.
- Он тебе не поверил.
- Отвечаю, он побелел, когда диагноз прочитал.
- Побелел, а через час забыл? Мне не нужны его душевные терзания, мне нужно его увольнение.
 Хаус очень осторожно поворачивает голову. Двое сидят к нему вполоборота – онколог из отделения Уилсона, его заместитель, доктор Бин, кореец лет сорока, и другой, незнакомый, по-видимому, еврей-полукровка.
Впервые в жизни «Великий и Ужасный» растерян настолько, что просто не знает, что ему делать. Он только понимает, что все его подозрения, в которые он пока, сказать по правде, больше играл, оборачиваются реальным и чудовищным кошмаром. Уилсона, действительно, хотят – всего лишь подсидеть, не убить – но методы используют совершенно в голове не укладывающиеся. Заменить флуоксетин на коаксил – преступление куда хуже поддельных бланков на викодин. И если даже Бин метит в завонкологией, не может же он ради этого... Чёрт! Да Уилсон чуть себя не убил, мучается кошмарами, не спит, считает, что сходит с ума. А всё это вполне может быть просто синдромом отмены коаксила. Но заменить один препарат на другой может только  тот, кто имеет к ним непосредственное отношение – кто-то из аптеки. Онколог Бин к ним, в любом случае,  доступа не имеет. Кто же тогда? Этот, второй? Хаусу кажется, что он его никогда не видел, но поклясться он не может. И рассмотреть получше тоже не может, не обнаруживая себя. Хорошо, что он в тени, хорошо, что трость тоже не на виду. «Какой-то долбанный детектив получается, - в бессилии думает он. – Но, между прочим, какого чёрта эта парочка здесь делает? Бин живёт где-то на другом конце города. Может быть, еврей-полукровка живёт поблизости?»
На последний вопрос ответ находится довольно скоро – легко постукивая каблуками, к столику подходит молодая женщина. Слышен звук поцелуя.
- Извини, я задержалась. Какие-то скоты подсунули дохлую кошку в ящик для писем. Найти бы – члены оторвать.
У Хауса по лицу течёт пот. Он чувствует себя втянутым в безумие, в бред. Неужели снова напортачил с викодином и смысл разговора за спиной – просто его галлюцинация?
- К тебе или ко мне? – спрашивает женщина.
- Боже, как бы я хотел, наконец, сказать «к нам»!
- Поклонись за эту невозможность своему боссу и моей идиотке-матушке. А ты, Кон, своему родственнику. Ты нас отвезёшь?
- Если везти, пойдёмте сразу, пока я не перебрал.
Бин подзывает официанта и расплачивается. Они шумно двигают стулья, встают, уходят. Хаус, наконец, переводит дыхание – оказывается, всё это время он сдерживал его – и утыкается лицом в ладони.


- Эй, приятель, с тобой всё в порядке? – кто-то тормошит его за плечо.  – Ну, ты и нарезался! Лучше отдай-ка ключи.
За окнами брезжит рассвет. Выходит, он просидел в баре всю ночь? Нет, он выпил не так уж много. Немало, конечно, но мысли в полном раздрае не из-за этого. Ему нужно поскорее увидеть Уилсона. Но... а что толку? Если он расскажет ему про Бина, что сделает Уилсон? Заявит в полицию? Он ни за что ничего не докажет. Что у него есть? Показания пьяного обдолбанного Хауса, который сам на учёте в полиции? А вот работать с Бином после этого Уилсон точно не сможет. И это не есть хорошо, потому что Бин – пока единственная ниточка, единственный здравый смысл. Его мотивы просты и понятны. Всё остальное больше всего смахивает на паранойяльный бред. Заговор. Комплот. Чушь какая!!!
- Возьми, - он без спора бросает бармену ключи и выходит на улицу.  Сильный ветер рвёт полы куртки, но по-настоящему ему не холодно – выпитое спиртное греет.  Мотоцикл, приткнувшийся на парковке у бара, выглядит обиженным, его хочется погладить, успокоить.  Да ещё ногу дёргает болью, а до дома Уилсона несколько кварталов.
Хаус останавливается на автобусной остановке и ждёт, низко опустив голову и опираясь на трость обеими руками. Но когда автобус, наконец, подкатывает и открывает двери, он отчего-то медлит и не делает попыток подняться в салон.
- Эй, - окликает водитель. – Вы садиться будете?
- Да пошёл ты! – вдруг неожиданно для самого себя орёт Хаус и, резко повернувшись, торопливо хромает пешком.
Он добирается долго и мучительно, кривясь от боли, несколько раз останавливаясь отдохнуть, хотя от отдыха легче не становится. Но, когда, наконец, добирается, он почти успокоился.
В гостиной Уилсона, негромко бормоча, работает телевизор. Входная дверь незаперта. Уилсон перед телевизором спит. На нём уже не футболка с пандой, а рубашка, расстёгнутая сверху почти донизу – так, что весь витой шрам на груди открыт стороннему взгляду. «Братство парней со шрамами, - думает Хаус. – Приличное название. Вроде масонского ордена». Молния на джинсах Уилсона  тоже полурасстёгнута, и в просвет виден клочок ярко-зелёной материи. Очевидно, трусы на нём тоже «гринпис». «Ну, у кого поднимется рука убить этого малыша?» - вспоминает Хаус, и испытывает двойственное чувство – очень хочется непотребно заржать над солёной шуткой и так же нестерпимо хочется по-волчьи взвыть. На столике рюмки с остатками вина, скорлупа орехов, разорванная упаковка из-под презервативов.  Хаусу мучительно хочется сесть или лечь, но диван занят Уилсоном, а до кресла в противоположном конце комнаты слишком далеко. Мысленно плюнув, он садится прямо на пол и лезет за викодином.    
- Господи боже! – возглас Уилсона вырывает его из забытья, и он не сразу соображает, где находится. – Почему ты на полу?
- Ну, если бы я лёг на тебя, ты мог воспринять это неадекватно.
- В доме единственный предмет мебели – этот диван?   Меня что, ограбили, пока я спал, и вынесли всю обстановку?
- По крайней мере, перенесли вне пределов моей досягаемости...  Как прошло?
 Уилсон отвечает не сразу, сначала трёт шею и ерошит волосы, по извечной Уилсоновской привычке чуть приоткрывая губы, словно вот-вот что-то скажет, и всё-таки ничего не говоря.
- Сложно сказать однозначно, - наконец признаётся он. – Мы дружили два года, а потом не виделись тридцать лет.  Два почти незнакомых человека, отчаянно старающихся походить на иллюзии друг друга. Прохладно, нежно, и окрашено ностальгией в пастельные тона.
- Будете ещё встречаться?
- Не знаю. Наверное, нет.
- У тебя едва ли получится совсем не встречаться, раз она живёт в доме напротив. Можно, конечно, и отворачиваться... А можно попробовать сыграть в эту игру ещё раз, доказать, что люди всё-таки не меняются, как у тебя уже было с Самантой, если, конечно, тебе не очень больно от того, что мечта стала реальностью.
- Больно? – удивлённо переспрашивает Уилсон. -  Оттого, что сбылась мечта?
- Обычно это больно.
- Ну, ты по боли эксперт, - насмешливо и сочувственно  говорит Уилсон, по-видимому, не найдясь с лучшим ответом. – Иди на диван. Твоя нога тебя, похоже, никак вниманием не оставляет.
- Пришлось возвращаться пешком. Кстати, не пригонишь мой мотоцикл? Это в четырёх кварталах, называется не то «Орион», не то «Одеон». Я нарезался, бармен... – он глотает остаток фразы «бармен ключи забрал» по той же причине, по какой не сел в автобус, и говорит иначе. - Было опасно ехать на мотоцикле.
- Шёл пешком четыре квартала? Когда до туалета в другом конце коридора идёшь только, когда уже терпеть не можешь? Ты что-то натворил? За что-то себя наказываешь? Что происходит, Хаус?
- Пока ты со мной, мне нет нужды себя наказывать – худшего наказания, чем ты, я всё равно не изобрету, - говорит Хаус, вытягиваясь на диване. – У тебя температуры нет?
- Субфебрильная.
- Ты запустил свою пневмонию. Дождёшься абсцедирования. Не вижу больше смысла в твоём больничном –  на работе за тобой лучше присмотрят и прокапают то, что нужно, вовремя. С субфебрильной температурой вполне можно утешать онкологических смертников. Кстати, как твой китаец, справляется без тебя?
- Он кореец. И вполне справляется.
- Ты не думал передать ему отделение? Во всяком случае, не озвучивал такой прожект?
- Ну, я как-то сказал, что он первый кандидат на заведывание, если со мной что-то случится... Но со мной ведь ничего не случилось.
- За исключением дохлой кошки и взрезанных вен. Но ведь это такой пустяк! Уилсон, послушай, ты пробовал когда-нибудь коаксил?
Уилсон меняется в лице. Его глаза темнеют, а губы сжимаются в одну черту:
- Хаус, не смей!
- У тебя проблемы с восприятием речи? Разве я сказал «хочу попробовать»? Я спросил, пробовал ли ты.
- Ты не страдаешь праздным любопытством и никогда не страдал, поэтому если ты спрашиваешь о коаксиле, значит, имеешь что-то в виду.
- Почему я обязательно должен иметь в виду закинуться? Мне хватает викодина.
- Тебе не хватает викодина. Нога болит, и ты ищешь способы... физическую боль он не снимет.
- Ты сейчас на антедепрессантах?
- Нет.
- Нет? Ты смотришь по ночам кошмары, режешь вены и ничего не принимаешь?
- Хаус, я принимаю пять наименований препаратов на настоящий момент, с пефлоксацином – шесть. Не хочу пасть жертвой полипрагмазии или взорваться, как ядерный реактор.
- А флуоксетин тоже не пьёшь?
- Сейчас нет.
-Посещаешь психиатра, психолога?
- Тоже нет.
- Уилсон, ты или врёшь или темнишь. Я тебя, конечно, всё равно расколю, но это отнимет у меня много времени и сил, а у меня сейчас нет ни того, ни другого. Может, для разнообразия сам расколешься?
- Ладно, расколюсь.
- Чего-чего? – Хаус не верит своим ушам. – Ты что говоришь, я не расслышал.
-Говорю, что расколюсь для разнообразия. У меня, действительно, был психолог, но этим психологом была Эмили Такер – у неё сертификат и лицензия, тут всё чисто, без натяжек. Но ты должен понимать,  что мои визиты к ней пришлось пока прекратить.
Несколько мгновений Хаус молчит. Наконец, выдавливает из себя:
- Давно она твой психолог?
- С тех пор, как Такер ушёл из семьи. У неё были проблемы с дочерью, и она решила возобновить практику, чтобы девушка могла жить отдельно. Я стал одним из её клиентов и до последнего времени у меня не было серьёзных причин жалеть об этом.
- Правда? А ты случайно не перепутал, кто там чей психолог, Уилсон?
- Хаус, - говорит Уилсон терпеливо. - Психология – это наука, базирующаяся на доверительности, и то, что мы состояли в отношениях, никак не могло помешать, разве что помочь. Мы могли быть раскрепощённее и откровеннее друг с другом. Разве плохо?
Хаус смотрит на него не то восхищённо, не то осуждающе.
- Ты опасен для общества, Уилсон. Тебе нужно совсем другую надпись на футболке: «Всех лиц женского пола делю на счастливых и сексуальных». И сделать её позаметнее -  пусть остерегутся и те, и другие. Такер о вашем романе знал?
- Знал. Мы даже обсудили это однажды за рюмкой текилы.
- Кстати, ты ведь считал его другом, кажется... С каких пор спать с женой друга входит в твой моральный кодекс?
- Не я это начал. Он ушёл -  я остался. И... мы больше не друзья.
- Тебе эту фразу при первичном программировании на жёсткий диск записали?
- Я не при чём. Там... тоже не я начал. Он сам избегал меня все последние годы. Мне кажется, он чувствовал ко мне некую двойственность, которая ему здорово мешала. И я не настаивал, потому что меня, ты помнишь, покоробило его непостоянство. Он спекулировал на семейных ценностях, зная, как они мне важны.
- Особенно после третьего развода, - ехидно вставляет Хаус.
- То, что это были подлинные браки и подлинные разводы, как раз свидетельствует о моём серьёзном отношении к институту семьи. Потому что просто перепихон можно и не оформлять.
- Можно подумать, у тебя просто перепихона никогда не было!
- Был не раз, но я называю вещи своими именами. А Такер манипулировал мной, надавливая на жалость и долг. И женой, кстати, тоже. Она его не простила, и не имело большого значения, сплю я с ней или нет, даже если бы сам Такер такое значение видел.
- А он, видимо, видел...
- Он видел. И обвинял меня в том, что я давлю на Эмили – в частности, вынудил её отказаться от содержания.
- Ты вынудил её отказаться от содержания?
- Конечно, нет. Она сделала это сама. Я просто пообещал оказать ей поддержку на первых порах. Им с дочерью, например, необходимо было сделать ремонт в гостиной, и я это устроил. Дом совсем без мужчины быстро приходит в упадок, знаешь ли...
- Почему ты не съехался с ней?
- С какой стати? Мы просто друзья.
- Подвид «друзья перепихивающиеся»?
Уилсон розовеет:
- Это было всего пару раз. И Эмили не хотела травмировать дочку.
При этих его словах Хаус чувствует какую-то ускользающую мысль, но он слишком устал, чтобы за неё ухватиться. Замечает его усталость, наконец, и Уилсон.
- Хаус, у тебя глаза закрываются. Отдохни, а я и впрямь схожу пригоню твой мотоцикл. Я, кажется, знаю, о каком баре ты говоришь.

На этот раз кошмары мучают Хауса. Ему снится, что Уилсон попал в аварию на его мотоцикле, и Хаус должен забрать у него для трансплантации уцелевшие органы. Он в каком-то полулегальном морге кухонным ножом вскрывает грудную клетку неподвижного тела, но вместо сердца в листках перикарда, видит дохлую кошку, упакованную в два целлофановых пакета.
 Он просыпается с воплем ужаса и долго не может отдышаться и прийти в себя – это при том, что Уилсон, холодный, с улицы, и ещё в куртке, встревоженно склонившись над ним и приложив пальцы к его шее над пульсирующей сонной артерией, несомненно, жив и никаких дохлых кошек в себе не содержит.
- Хаус, Хаус, - зовёт он. – Хаус, ты что? Что с тобой?
И, толком не проснувшись, не успев опустить забрало, он роняет фразу абсолютно искреннюю, которой постарался бы ни за что не говорить в здравом уме:
- Я боюсь за тебя!
Уилсон слегка теряется от этого заявления. Он опускается на диван рядом с Хаусом – очень осторожно, чтобы не потревожить его больную ногу и на его лице выражение лёгкой озадаченности:
- А чего за меня бояться? Уже всё нормально... Я не знаю, что на меня нашло, но уже всё. Правда, Хаус, я – а порядке.
- Ремонт, о котором ты говорил, дорого обошёлся? – вдруг спрашивает Хаус. – У Такеров в гостиной?
- Да нет, пустяки какие-то. И потом, я же богатый наследник, - губы Уилсона трогает улыбка. – Помнишь? Покойная тётушка в Аделаиде.
- Постой. А если бы не унаследовал ты, кому бы тогда досталось тётушкино состояние?
- Её внуку. Я его даже не знаю, хотя, между прочим, он живёт где-то здесь, в Принстоне.
- И кто мне только что говорил про семейные ценности? Родственников стоит знать в лицо.
- Наверное, ты прав, - отвечает Уилсон задумчиво и чуть удручённо. – Но Кон – паршивая овца в семейном стаде, и мы...
- Как, ты сказал, его зовут? – вдруг, насторожившись, перебивает Хаус.
- Конни, Кон... Конрад Радович. Послушай... у тебя сейчас такой вид, словно я тебя опять вдруг осенил...
- Я прав, - говорит Хаус, с трудом сдерживая возбуждение. – Родственников надо знать в лицо.
 
- Мне нужно забрать машину из ремонта, - говорит утром Уилсон, одеваясь, пока  Хаус не торопится покидать постель. – И потом я за тобой заеду. Как твоя нога после вчерашней прогулки? Не хуже?
- Не знаю. Пока я не пытаюсь ею пользоваться, вроде терпимо.
- Кстати, ты не видел сегодня кошки? Я никак не решу, должен ли ей колоть инсулин – что, если она его и так получает?
- Конечно, получает. Не то бы давно сдохла.
- Но вчера она никуда не могла выходить – балкон был заперт весь день. И, тем не менее, я нигде её не вижу. Ты не выходил на балкон, Хаус?
- Нет.
- Куда же она могла деться?
- Поди сюда, - говорит Хаус с хитрой улыбкой и откидывает одеяло.
Белая кошка, свернувшись калачиком, дремлет на его правом бедре.
- Чёрт! И ты не против?
- Я – за. Прекрасная физиотерапия. Между прочим, кошки, очевидно, чувствуют на расстоянии изменение каких-то параметров больного организма. Штука неизученная, но за неё всё больше эмпирических наблюдений. Может, она и у тебя на груди старалась из-за этого пристроиться – хотела полечить твою вилочковую?
Уилсон задумчиво гладит кошку, но через мгновение спохватывается:
- Мне же нужно в автосервис! Мы опоздаем.
- Давай-давай. Я проверю у неё сахар и, если будет нужно, сам уколю.
- Спасибо, ты подозрительно любезен.
- Ну, ты же вчера пригнал мой мотоцикл. Иди уже.
Хаус закидывает руки за голову. Вчерашний день показался сумбурным – сначала отходняк после бессонной и пьяной ночи, потом приведение в порядок мыслей и выслушивание откровений Уилсона по поводу его любовных заморочек. Он, действительно, был подозрительно любезен – не обрывал, не перебивал, изображал внимание и давал советы. При этом выстраивал свою собственную схему.
Два действующих лица определились вместе со своими мотивами – немудрящими и обыкновенными. Конрад Радович – конспиративный ник Адам Гершен – обижен на неродного дядюшку за проскользнувшие мимо рук семьсот тысяч долларов, доктор Узкоглазая Сволочь Бин метит в заведующие онкологией. Как и когда они стакнулись между собой, конечно, вопрос, но вопрос второстепенный. В конце-концов, мир тесен, и случайности случаются. Если выяснится, что этот Конрад имеет хоть какое-то отношение к больничной аптеке, можно умыть руки и позвонить, например, детективу Триттеру, хоть Хаус и не испытывает от общения с ним ничего, хоть сколько-нибудь отдалённо напоминающего удовольствие.
Но вот тут начинаются непонятки. Во-первых, кошка.
Радович, подменивающий инсулин физраствором, как-то слабо реалистичен. История с кошкой совершенно другого уровня, другого плана. Возможно, преступная парочка и ухватилась бы за идею её использовать для вернейшего доведения Джей.Эй.Уилсона до недееспособности, но создать всю от начала до конца им слабо. Здесь чувствуется рука женщины, и женщина имеет место – таинственная белокурая соседка, обещавшая оторвать им члены за шутку с кошачьим прахом. Она наводила справки о Хаусе, и где-то хотя бы раз мелькнула у него на глазах. Она скрытничает, прячет лицо – значит, Уилсон должен её знать. Но очень поверхностно. Где они могли пересечься? Школьные, институтские друзья отпадают – возраст девицы в широком диапазоне от двадцати до тридцати, Уилсону – сорок семь. Кто-то из пациенток? Сошло бы, будь она пациенткой Хауса, но в Уилсона его пациентки поголовно влюблены – в лучшем случае, платонически, а на любовь её поведение как-то не очень смахивает. И остаётся открытым вопрос о Такере. Кто видел аварию? Кто заметил и зафиксировал на телефонную видеокамеру присутствие там Хауса? И, главное, зачем? Ролик послали Уилсону. Чтобы усовестить? Напугать? Рассорить с Хаусом? Для этого Уилсона нужно неплохо знать. Потому что толстокожему рядовому обывателю в большом проценте случаев будет наплевать, чьё и как ему досталось сердце – лишь бы работало. Но не Уилсону. Уилсон напрягся и бросился каяться к вдове, автоматически лишая себя и психотерапевта, и любовницы. Хотя... реакция бывшей миссис Такер могла быть и иной. Автор ролика, стало быть, должен знать не только Уилсона.
Теперь существенное значение имело, заодно или нет тётя с племянницей. Если нет, то, возможно, стоит попробовать получить хоть какую-то информацию от старой кошатницы.
Хаус поднимается, наконец, стряхнув с себя недовольную этим Сару, и отправляется на кухню.
И вот тут его поджидает сюрприз. Сара, привычно скользнув под стул, к блюдечку с молоком, вдруг вылетает оттуда, вздыбив шерсть и шипя, словно повстречалась внезапно с собакой. Она в мгновение ока вскарабкивается по голой ноге Хауса и его футболке, причинив ущерб тому и другому, к Хаусу на плечо, и застывает там неподвижным вопросительным знаком.
- Ты спятила?! – кричит Хаус, чуть не полетев с ног от неожиданности и боли. Он сбрасывает кошку с себя, получив ещё несколько царапин, и она моментально удирает прочь из кухни, а он остаётся, охваченный слабостью и дрожью. Похоже, оба испытали шок.
Однако, немного придя в себя, Хаус соображает, что у внезапной выходки должна бы быть причина, и причина эта – под столом. Он нагибается и видит, что пропавшее некогда блюдечко снова материализовалось. Только теперь в нём копошатся отвратительные толстые червяки. Часть их уже успела расползтись по полу. Это опарыши, безобидные трупные черви – Хаус ещё помнит о них из курса биологии, но на Сару копошащаяся масса явно произвела неизгладимое впечатление. А на Уилсона произвела бы ещё большее – это точно. Уилсон брезглив и склонен к мистифицированию. Без сердечного приступа, пожалуй, не обошлось бы. «Это или месть за кошку, - думает Хаус. – Или очередной гейм детской игры «Сведи онколога с ума». И, учитывая возврат блюдечка, скорее, последнее. Значит, труп в почтовом ящике юной альпинистке ни о чём не сказал. Тем лучше. Но, в любом случае, это война».
Он, брезгливо кривясь,  отправляет опарышей в унитаз, а блюдечко - в мусорное ведро, и едва успевает промыть пол хлоркой, как возвращается Уилсон.
- Что ты делаешь? Что за текущая дезинфекция? – изумлённо спрашивает он, входя в кухню.
- Вдруг подумал, что после упражнений с дохлятиной мы не слишком тщательно убрали за собой. Уколи кошку сам – я не успел. И не оставляй балкон незапертым – не лето.
Он старается выглядеть и говорить беззаботно, но взгляд Уилсона  заостряется:
- А почему ты весь исцарапан?
- Кошка не захотела сдавать анализы. Договаривайся с ней сам – это всё-таки твоя кошка. И поторапливайся, если хочешь вовремя попасть на работу.
Пока Уилсон ловит кошку, он смазывает свои царапины дезинфицирующей жидкостью и одевается, но мысли его по-прежнему заняты соседками.
«Где она взяла опарышей? Развела в подброшенной в ящик кошке? Вряд ли. Ту она, думаю, выбросила, не распаковывая. Значит, имеет к ним доступ как-то иначе. Опарышей продают для нужд рыбалки в зоомагазинах на вес. Может быть, она работает в зоомагазине? Или не она? »
- Уилсон, - окликает он. – Кто твой родственник по профессии?
- Какой родственник?
- Ну этот... Конрад Радович?
- Зачем тебе?
- Любопытно, чем могут заниматься паршивые овцы почтенного еврейского семейства. Он не фармацевт?
- С чего ты взял?
- Ну, если ты врач, может, у вас это семейственное.
- Хаус, - Уилсон появляется в дверях. Вид у него укоризненный, на руках  - свежие царапины – Сара, похоже, ещё не оправилась от отвращения при виде опарышей в своём блюдце. – В нашей семье два медика – я и моя двоюродная сестра. А поскольку ты не можешь нести такую чушь от чистого сердца, лучше просто признайся, к чему это всё. Конни не имеет постоянной работы, он служил разносчиком в разных магазинах, насколько мне известно со слов матери. Даже в магазине моей соседки работал два или три дня – она его выгнала оттуда за мелкое воровство, и я, упаси боже, не хочу теперь признаваться в родстве с ним ни в коем случае.
- Подожди! Твоя соседка держит магазин? Вот эта старушка-кошатница?
- Она не старушка, она женщина средних лет.
- Наплевать. А что за магазин?
- Ну, он ей не принадлежит вообще-то, принадлежит кому-то из её родственников, а она там исполняет обязанности бухгалтера-экономиста.
- И чем там торгуют?
- Не знаю хорошенько. Какой-то охотничьей чепухой – сети, ружья, ножи.
- Опарышами для рыбалки?
- Может быть. А ты что, решил заняться рыбалкой? Это хобби не для тебя, слишком спокойное.
- Нет, я решил заняться охотой. Уже занимаюсь. Поехали – теперь уже даже я опаздываю.

Хаус испытывает зудящее беспокойство. Он – на пороге разгадки. Он уже почти всё понял, ему только не верится, что мир может быть настолько тесным.
- Уилсон, ты знаешь, где её магазин?
- Знаю адрес, но я там никогда не был. Хаус, что с тобой происходит? У тебя словно блохи завелись – ты так и горишь нетерпением. Не хочешь поделиться?
- Пока нет. Нужно проверить. Нужно всё проверить, Уилсон. А наш Принстон – чертовски маленький городок, ты никогда прежде этого не замечал?
- Вообще-то нет...
- Я тоже. Но теперь... Поверь мне на слово, это очень маленький городок. Что ты на меня уставился? Смотри на дорогу.
Он вспоминает, наконец, мысль, мелькнувшую в его засыпающем мозгу, когда Уилсон рассказывал про вдову Такер и про ремонт. Всё сходится. Всё одно к одному.
- Уилсон, ты говорил, что Эмили Такер хотела поддержать материально дочь, решившую жить отдельно. И тут же рассказал, что твой переезд к ней был невозможен из-за дочери. Так они живут вместе или отдельно? Ты не чувствуешь противоречия?
- Ты тоже не почувствуешь, если я тебе скажу, что у Такера осталось две дочери. С матерью живёт младшая, старшая училась в Ванкувере на фармацевта и вернулась, насколько мне известно, только год назад. Вот с ней они и не могут ужиться.
- В Ванкувере? На фармацевта? Ты сказал: в Ванкувере? Уилсон, ты идиот! Стой! Поехали назад!
- И не подумаю, - холодно говорит Уилсон. – Уже почти десять, и настолько поздно являться на работу...
- Поворачивай сию минуту, кретин! Я всё понял!
- Во-первых, мы уже приехали, - Уилсон по-прежнему невозмутим. – Во-вторых, если ты и понял всё, то я пока не понял ничего и с места не двинусь, пока ты не начнёшь выражаться яснее.
- Поверь мне. Просто поверь мне. Я всё объясню, но лучше, если ты сам всё увидишь. Поехали по тому адресу, где магазин. Давай, Уилсон, давай, Джей-Даблью, мы сейчас круто закончим крутую историю, и я... Давай!
Уилсон явно мучается сомнениями, но, наконец, вера в Хауса побеждает, и он, пожав плечами, выворачивает руль.
Вывеска магазина видна издалека. На ней, действительно, изображена лисица в капкане и крупная, подсвеченная неоном надпись: «Охота и рыбалка», под которой буквами помельче – частное торговое предприятие Дж. Такера .
- Yes-s! – вскидывает кулак Хаус. – Сошлось! Останови!
 Но Уилсон уже остановил. Он обалдело смотрит на вывеску, и в его тёмных бархатистых глазах непомерное удивление медленно сменяется догадкой.
- Понимаешь, Джей-Даблью, она – его старшая дочь. Ты, может, видел её мельком, но не запомнил. Но и я определённо видел её. Откуда? Я у Такера в доме никогда не был – откуда мне знать его дочь?
- Ну и откуда?
- Очень просто. Она работает в нашей аптеке. Там и познакомилась с Бином.
- С Бином?
- С Бином, которому ты застишь свет восходящей карьеры. С Бином, который дал ей команду скармливать тебе коаксил вместо флуоксетина, чтобы ты слетел с катушек, который подослал к тебе твоего алчного племяшку Кона Радовича под именем Адама Гершена. А этих двух познакомила между собой опять же старшая дочка Такера – они сошлись во время истории с воровством в магазине её тётушки, твоей соседки-кошатницы.
- Всё это выглядит настолько фантастично, - медленно говорит Уилсон.
- ... что просто не может быть неправдой. К тому же этот ролик тебе бросили через блютус – сам говорил. А снять его мог кто-то, кто присутствовал во время аварии. Почему мы решили, что Такер был в машине один? Просто пассажирка не пострадала.  Ладно, пошли.
- Куда?
- В магазин. Если твоя соседка сейчас на работе, мы из неё и дохлую кошку вытрясем. При условии, что она – не член банды, разумеется, но что-то подсказывает мне, что в развлечениях этой троицы она участия не принимала.

- Ни за что бы не подумала, что из нашей маленькой лжи может такое выйти, - женщина комкает одноразовую салфетку и всё никак не может оправиться от изумления. - А ведь всё началось с меня.
Сара пропала прямо перед самым выходом доктора Уилсона из больницы. Мы её обыскались, но ничего не могли поделать. Дафна решила, что она попала под машину. А поскольку доктору Уилсону совершенно нельзя было волноваться, мы не знали, как ему об этом сказать – ведь он так любил Сару, эта потеря травмировала бы его.
К счастью, персы очень похожи, и Дафна нашла милую спокойную кису, как две капли воды похожую на Сару. Единственная проблема была в том, что диабетом она не страдала, но Дафна обещала всё устроить.  Безобидные уколы не будут причинять вреда, а доктор Уилсон будет думать, что это инсулин.
Мы собирались признаться ему чуть позже, когда он немного окрепнет, но тут Дафна, видимо, что-то недоглядела, и кошка погибла от укола. И мы уж совсем никак ничего не могли рассказать доктору Уилсону.
А через пару дней Сара вдруг нашлась. Дафна предупреждала, что это может быть сильным шоком, что доктора Уилсона надо как-то подготовить. Она запирала Сару, чтобы доктор Уилсон её случайно не увидел... Выходит, Сара всё-таки удирала к вам через балкон, а Дафна и не знала.  Ах, как же неловко вышло, доктор Уилсон! Надеюсь, вы извините нас... У Дафны ведь отец не так давно погиб – этим летом – буквально у неё на глазах, и, боюсь, она ещё не в порядке, бедная девочка... Она так расстраивалась из-за матери, из-за того, что они так и не помирились перед папиной смертью. Он ушёл из семьи, когда мать завела любовника, даже начал попивать – конечно, это травмировало. Ревность, боль  – понять можно, но девочки-то чем виноваты? Однако, что это я разболталась! Вам ведь, наверное, смертельно скучно слушать про чужие семейные дрязги. Ещё раз простите, что всё так нелепо получилось, доктор Уилсон! Надеюсь, Сара в добром здравии?
Уилсон, едва вынесший разговор, начинает хохотать, едва они покидают магазин. Это плохой, нездоровый смех, и Хаус посматривает на него с беспокойством, но он довольно быстро успокаивается.
- Что же нам теперь делать, Хаус?
- Ничего.
- Ничего?
- А что мы можем сделать? План кампании не выгорел – ты жив, здоров и заведуешь. Поехали на работу.
- И...?
- И будем спокойно работать.
- А если они придумают что-то ещё? Мне так и жить на пороховой бочке?
- Ну, я сделаю один звонок...  И ещё мне нужен фармацевтический справочник по классу «А».

Поздним вечером доктор Бин, наконец, откладывает в сторону бумаги и встаёт, собираясь идти домой. Его привлекает странный скрежещущий звук со стороны окна. Он поворачивает голову и застывает, как вкопанный. На подоконнике стоит совершенно голый доктор Уилсон. Его грудь рассечена и распахнута, как дверцы шкафа. Внутри копошаться могильные опарыши.
Бин пытается закричать, но не может вытолкнуть из сжимающейся глотки ни единого звука. Волосы на его голове начинают шевелиться. В этот миг что-то касается его плеча. Вскрикнув, он оборачивается, как ужаленный. На этот раз он видит доктора Хауса в таком же непотребном виде, но у того повыше соска выглядывает из складок плоти живая крыса.
- Он галлюцинирует, - говорит Хаус, и голос его далёкий и зловещий, как вой ветра.
- А  с ним ничего...?
- Ничего, мы же врачи. Спасём.
Бин отступает назад от голого Хауса. Но тут его шею обвивает холодное чешуйчатое тело.
- Зав отделением – хлопотная должность, - шипит змея прямо в ухо. – Нужно самому болеть раком – это непременное условие.
- А мы его вырежем, - в дверях появляется доктор Чейз, щёлкая гигантскими ножницами.
- Рак полового члена – неудалим.
- Зато откусываем, - Хаус вынимает из своей груди крысу – на груди остаётся кровоточащая дыра - и подносит к ширинке Бина.
- Хаус, хватит, кончайте, он описался.
- Я тоже описался, - жёстко говорит Уилсон. – Кончай, ладно, дай ему просто в зубы – и пошли.
Сокрушающий удар обрывает сознание.

Бин приходит в себя в палате под капельницей. Рядом сидит участливый доктор Чейз.
- Что со мной случилось? – слабым голосом спрашивает Бин.
- У вас был приступ помрачения сознания. Мы пока не знаем, отчего, но, возможно, это – инфекция или отравление, потому что похожее состояние скорая помощь зафиксировала сегодня утром и у вашей жены.
- Дафна? Она...
- Ей уже лучше, - успокаивает Чейз. – Отдыхайте, доктор Бин, всё в порядке. Кстати, вы не подумывали о том, чтобы отказаться от работы в онкологии? Мне кажется, общение с умирающими не лучшим образом отражается на психике – вон, доктор Уилсон недавно жаловался на бессонницу...
В его голосе Бину чудится вдруг какой-то подтекст, какие-то многозначительные нотки. Он смотрит пытливо, но Чейз невозмутимо доброжелателен.

- Ты позвонил Триттеру?
- Думаешь, стоит? – с сомнением спрашивает Хаус. Он трёт грудь мочалкой, потому что проклятая крысиная морда никак не смывается.
- Но обнажать торс было перебором, - замечает Уилсон.
- Перебором было лезть через балкон третий раз, потому что во второй забыл помыть блюдце. Ты чуть не сорвался из-за собственной глупости. А обнажиться было необходимой мерой – галлюцинации следовало художественно оформить. К тому же, накинув рубашки, мы могли тем самым моментально замести следы. Скажи спасибо, что штаны снимать не пришлось, хотя у меня была мысль изобразить там что-нибудь... знаешь... эдакое, - он скашивает глаза на всё ещё слегка заметную крысиную морду. – Ты смотри, как Мастерс классно рисует – даже не подозревал за ней таких талантов. Солью Форману – пусть рисует открытки к рождеству.
- Но, однако, мой племянничек остался неохваченным. И до его кофе  нам и через балкон не добраться – я даже не знаю, где он живёт.
- Выяснить – не проблема. Вот только думаю, при его наклонностях, он скоро и без нас окажется в какой-нибудь феерической заднице... Ну что, ты доволен, Джей-Даблью? Ты отомщён?
- Вполне! – коротко отвечает Кайл Кэлдлоуэй – но, понятно, не тот, что работает на местных воздушных линиях в Бостоне.