Мёртвая петля. Глава 15

Вера Крыжановская
В доме князя царило смятение и горе. Доставлены были два покойника: тело Арсения, принесённое солдатами, и позже труп Зинаиды. Кто–то из прислуги, проходя по фруктовому саду, увидал мёртвую княгиню и поднял на ноги дом. Приехавший навестить князя фон Зааль и врач, перевязывавший Георгия Никитича, всё ещё не приходившего в сознание, отправились на место происшествия и, в присутствии полиции, составили протокол. Но установить удалось лишь, что княгиня задушена и ограблена. Вице–губернатор нашёл недалеко от трупа браслет, а прислуга – кольцо, потерянное, очевидно, грабителями. Других следов преступления открыто не было, и тело перенесено было в будуар, так как из спальни не был ещё убран труп убитого еврея, а ввиду громадной стоимости награбленных с иконы и лежавших в чашке драгоценностей комнату заперли.
Когда очнулся князь, доктор со всевозможными предосторожностями сообщил ему о смерти старшего сына и княгини. Кончина Арсения была страшным ударом для отца. Заливаясь горькими слезами, он пожелал тотчас же видеть тело убитого, против чего восстал доктор; тогда Георгий Никитич просил позвать ему Нину и пришёл в ужас, узнав, что княжна ещё не возвращалась. Князь собирался уже дать знать в ближайший полицейский участок о розыске дочери, но тут явился взволнованный Боявский с докладом, что в городе идёт погром и что «реакционеры», взбунтованные «провокаторами», избивают «несчастных» евреев, грабят их дома и имущество. На просьбу князя отыскать дочь Боявский сообщил, что княжна сегодня обвенчалась с Аронштейном и, разумеется, находится у мужа; но ввиду того, что народ громит, по слухам, дом банкира, он не может ручаться за участь Нины Георгиевны. Конца этой речи князь не дождался.
Услыхав, что Нина вышла за Аронштейна, он вторично потерял сознание; а Боявский очень довольный, что отвязался от него, отправился совещаться с фон Заалем, как лучше всего образумить «подлых патриотов».
В жару, мучимый неизвестностью и отчаянием о судьбе дочери, князь беспокойно ворочался на постели, как вдруг Нина, в сопровождении Алябьева, влетела в комнату и упала на колени у кровати отца.
– Бедное дитя моё, что с тобой сделали? Какими подлыми шашнями удалось связать тебя с жидом, – говорил князь, судорожно прижимая к себе дочь. – Я проклят… я погубил своих детей, – глухо застонал он.
– Успокойтесь, Георгий Никитич. Милосердие Божие разрешило вопрос: Аронштейн умер, казнённый правосудием народным, и Нина Георгиевна свободна. А тот дом банкира необходимо оцепить и обшарить, потому что рядом с трупом я видел целый шкаф, набитый бомбами, которые тот не успел пустить в дело.
– Сейчас же напишите от моего имени полковнику Иванову и прикажите произвести строжайший обыск, а протокол представить мне, – распорядился князь.
Присутствие Нины и известие о её вдовстве вдохнуло в него новую жизнь, но временный подъём энергии быстро миновал и сменился устало–тревожной дремотой. Чтобы не беспокоить отца, Нина захотела видеть брата, и скрывать дольше от неё грустную истину уже было нельзя. Долго молилась она и плакала у тела Арсения, всё прислушиваясь, не дышит ли он, так ей трудно было примириться с мыслью, что он действительно умер. Потеря любимого брата была для неё тяжёлым ударом.
Когда она вдосталь, так сказать, выплакалась, Кирилл Павлович рассказал ей о смерти убитой чернью Зинаиды Моисеевны и о находке в спальне княгини трупа еврея, обдиравшего икону Богородицы.
– По милости Божией, отец освобожден от позорного ярма, давившего его и нас.
Уступая просьбам жениха, Нина пошла к себе прилечь и отдохнуть; а Кирилл Павлович сделал распоряжения, чтобы тело Арсения было омыто и одето. Василиса выразила желание читать псалтирь у праха своего любимца до утра, когда её сменят вызванные из монастыря монахини.
Сделав всё, что мог, в деле помощи семье Пронских при столь грустных обстоятельствах, и убедясь, что князь спит, Алябьев решил вернуться домой.
В городе стояла зловещая тишина. Ни одна душа не показывалась на площади, а дома и ворота были наглухо заперты; ни огонька не светилось в окнах, и весь город словно вымер.
С револьвером в руке, торопливо шагал Алябьев по тёмным и пустым улицам, как вдруг, проходя вдоль чугунной решётки одного из домов, он остановился. Здесь проживал Итцельзон. Очень может быть и даже наверняка, его вдова не знала о смерти мужа; поэтому следовало бы её предупредить о случившемся, чтобы она успела прибрать ценные бумаги, если таковые существуют, пока ещё еврейская шайка не кинулась за наследством. Несомненно, Лили имела на них полное право, так как Лейзер растратил всё её приданое. Но как дойти до неё? Дом–особняк отделен был от улицы садом и, хотя калитка оказалась не запертой, все окна были темны. Лишь обойдя дом с другой стороны, Алябьев заметил луч света, пробивавшийся из–за занавески в будуаре. Бросив горсть песку в окно, он крикнул вполголоса по–французски:
– Лидия Антоновна, это я, Алябьев. Если вы тут, отворите.
– Это вы? Слава Богу! Я совсем одна и умираю со страху. Я вам сейчас же отворю дверь.
– Где же ваша прислуга? – спросил Кирилл Павлович, когда очутился в будуаре.
– Я совершенно одна. Муж, как ушёл с утра, так и не возвращался до сих пор; а кухарка с горничной заявили, что уходят праздновать «швободу», и тоже не вернулись. Вот я и сижу одна, ни жива, ни мертва от страха, – со слезами сказала Лили.
Алябьев рассказал ей всё случившееся за день, начиная с возмутительной, насильственной свадьбы Нины и кончая смертью Арсения, Зинаиды Моисеевны, Еноха и её мужа. Лили молча слушала его, бледная и ошеломленная рассказом. Услышав о смерти мужа, она перекрестилась.
– Может быть Бог пожалел меня, разлучив с человеком, в сущности, ненавидевшим меня, с которым я связала себя только по глупости.
Алябьев посоветовал заглянуть всё–таки в письменный стол мужа, если у неё имеется ключ.
– Все ценные бумаги и деньги он держал в несгораемом шкапу, который стоит в спальне, а ключ всегда носил при себе. Но сегодня утром, получив записку от Аронштейна, он так поспешно одевался, что второпях забыл ключ на ночном столике, и я его припрятала. Я думаю даже, что сумею открыть секретный замок. После некоторого усилия Лили удалось отворить дверь шкапа, и она при помощи Алябьева осмотрела всё внутри. Но каково же было удивление и радость Лили, когда в потайном отделении она нашла почти все, составлявшие её приданое, процентные бумаги, которые, по словам взявшего их Лейзера, пропали будто при крахе банка Блохера. В особом конверте они нашли ещё крупную сумму и целую переписку, свидетельствовавшую, что деньги эти предназначались на революционную пропаганду.
– Собственно говоря, на эти деньги вы тоже имели бы право. Бундисты делают столько зла, что отобрать у них хоть часть их преступного капитала – всё равно, что у разбойника отнять оружие. Это даже святое дело! – с улыбкой заметил Кирилл Павлович. Но Лили не соглашалась с его доводами,
– Мне отвратительно всё, что касается жидов, – сказала она. – К тому же, исчезновение этих денег может возбудить подозрение; а я возьму только то, что моё.
Заперев шкап, она попросила Алябьева проводить её к дяде, так как боялась оставаться одна в пустом доме.
Кирилл Павлович исполнил её просьбу и довёл до губернаторского дома, а когда за ней захлопнулась дверь подъезда, он зашагал к себе на квартиру.
Для князя с семьей настало тяжёлое время. Контузия головы чувствовалась не сильно, зато рана в ноге приковала его к постели недели на две, на три. Кроме того, не могло способствовать выздоровлению и нервное возбуждение, вызванное рядом неприятностей.
На следующее утро после страшного дня, Георгий Никитич чувствовал себя лучше, зато душа его болела и особенно мучительна была мысль об Арсении. Увы, мать оказалась права, когда говорила, что с этой еврейкой и её золотом в дом вошло несчастье и поразило его детей горше всякой нищеты.
В течение дня к больному зашла дочь с Лили, и Нина подробно рассказала, по желанию отца, в какую западню она попала.
– Как мне отблагодарить тебя, дитя моё, за такую любовь ко мне. Ты жертвовала для меня больше, чем жизнью, – со слезами на глазах прошептал взволнованный князь.
– Бог милостив и избавил меня от этого ужасного ненавистного ига; да и ты, милый папа, свободен. Будь жив Арсений, мы были бы счастливы, – ответила Нина, вытирая струившиеся по лицу слёзы.
Но вдруг она схватила руку отца и прижала её к губам.
– Не откажи в моей просьбе. Подай в отставку, и уедем из этой злополучной ямы. Твоя жизнь ежечасно подвергается здесь опасности, а сделать ты ничего не можешь; твоё положение среди окружающих тебя врагов – недостойно тебя. Вчера ещё Аронштейн нагло заявлял мне, что ты смещен, что провозглашена республика, и он избран президентом. В этой оргии жидов и бунтарей истинно Русский человек – лишний.
Князь тяжело вздохнул.
– Ты права, дитя моё. Русский стал действительно пасынком своей Родины. Но я обещаю тебе, что на днях подам прошение об отставке, хотя боюсь, что это не положит конца нашим неприятностям, и в Петербурге мне придется распутываться, если ещё, – он грустно улыбнулся, – меня не предадут суду за то, что я «не предвидел» и не «предотвратил» беспорядков и погрома этих «мирных и славных» евреев. Держу пари, что Зааль и Боявский настрочили громоносные доносы на меня в министерство. Меня, как Русского, никто, понятно, не защитит, равно как и тех несчастных, которые возмутились совершаемыми начальством мерзостями и расправились, наконец, по–своему. Они будут гнить в тюрьмах или дохнуть на каторге, а что именно вызвало их на самосуд и сколько христиан погибло от рук евреев, это никого не касается там, «на верхах».
Заметив испуганный вид дочери, он добавил:
– Не огорчайся, Нинок, уж я себя защищу. Но я не могу не предвидеть, что меня ждут всякого рода подвохи.
Разговор зашёл о Лили, которая пожелала вернуться домой и соблюсти наружное приличие по поводу смерти мужа, за которого, как бы то ни было, она всё же вышла по доброй воле. Одной Нине сообщила она о находке своего, погибшего будто бы, состояния и вручила на сохранение кузине деньги, твёрдо решив отрицать, что когда–либо заглядывала в заветный шкаф.
День, между тем, был ещё тревожный, и беспорядки в городе продолжались. То тут, то там вспыхивали кровавые схватки, обычно вызываемые евреями.
Насчёт смерти княгини, Аронштейна и Итцельзона по городу ходили самые противоречивые слухи. Следствие же по поводу этих трёх смертей велось, между тем, энергично, а предполагаемые убийцы Еноха и Лейзера хватались и засаживались в тюрьму. Одновременно арестовывалась масса народа, крестьян и просто рабочих, конечно, всё Русских. Что же касается истинных зачинщиков и убийц из еврейской среды, то их и пальцем не тронули. На этот счёт, власти, – следственная и полицейская, обнаружили до умиления трогательную деликатность, глухоту и слепоту.
Зато кончина княгини и Когана облечена была непроницаемой тайной. Личность убитого еврея была удостоверена его соплеменниками, признавшими его агентом банка Моисея Аронштейна и дальним родственником его семьи. Он был единогласно объявлен образцом добродетелей, цивильных и этических. Хотя ножик в одной руке, зажатая жемчужина в другой и стоявшая рядом ограбленная икона затрудняли оправдание в грабеже, но раз уж он умер, да ещё при столь неудобных обстоятельствах, то дело было замято, и его поторопились схоронить.
С убийством княгини было иначе. Еврейской шайке очень хотелось создать из этого громкое дело и опозорить князя; но, словно нарочно, следствие осталось без результата.
К счастью, приход и уход Арсения никем замечен не был; между тем, губернаторский дом в течение дня был неоднократно осаждаем многолюдной бунтовавшей толпой, а взломанная садовая решётка, разбитые окна и несомненное ограбление некоторых комнат служили красноречивыми доказательствами происшедших беспорядков. Помимо этого, остались явные следы взрыва, разогнавшего слуг, а те, прячась по чердакам и подвалам, ничего не видели. Пытались было привлечь в качестве обвиняемых Прокофия с Василисой, но они заявили, что по приказу князя всё время были наверху, сторожа детей; а так как обе гувернантки, – француженка и англичанка, показали, что видели часто обоих на детской половине, то обвинение пало. Таким образом, следствие было прекращено, а семье покойной княгини была послана телеграмма с извещением о её кончине; похороны же были отложены до прибытия родных.
Видя, что надежда сделать из этих смертей европейский скандал рушилась, еврейская, а за ней и русская еврействующая печать использовала смерть Еноха с Лейзером и затрубила в иерихонские трубы. В газетах полились бесконечные статьи, на все лады восхвалявшие их достоинства, оплакивавшие безвременную кончину и «подлое» убийство «несравненного певца» и «гениального артиста». На публику посыпались пышные некрологи, восторженные стихи и всякого рода изъявления живейшего сочувствия, а из разных углов страны потянулись венки. Ну, а если мир не проникся в достаточной мере убеждением, что в лице Лейзера, убитого «гнусными реакционерами и черносотенцами», погиб величайший музыкальный гений нашего времени, то это означало лишь, что люди совершенно утратили представление об «истинном достоинстве».
С не меньшим увлечением воспевались добродетели Еноха, – «гениального финансиста», «щедрого благотворителя», «просвещённого патриота», крестившегося и даже женившегося на русской, из «любви к отечеству». Подавляющим трагизмом облекалась фатальная судьба этого «выдающегося» человека: его смерть во цвете лет лишила родину одного из лучших, достойнейших и полезнейших её сынов, да ещё в тот самый день, когда «любовь» восторжествовала наконец над всеми социальными преградами и предрассудками, на пороге «счастья», и на глазах «обезумевшей от горя» молодой жены…
Так, на все лады с вариациями заливалась услужливая пресса, но зато упорно замалчивался произведённый в доме Аронштейна обыск. А между тем, протокол дал крайне любопытные данные, прекрасно иллюстрировавшие «заслуги» этого образцового гражданина перед Родиной. Помимо набитого бомбами шкапа, у которого Енох испустил свой «добродетельный» дух, в подвалах дома обнаружена была тайная типография и громадный склад революционных брошюр, подлежавших раздаче войскам и рабочим. Сверх всего этого, найдена была химическая лаборатория, с огромным запасом взрывчатых веществ, и целый арсенал разного рода оружия, не говоря уже о захваченной, корреспонденции, которая неопровержимо свидетельствовала, что «примерный патриот» состоял в постоянной связи со всеми анархическими центрами старого и нового света, а дом его служил пристанищем революционерам и заграничным масонам, принимавшим живейшее участие в заговоре, с целью разрушения и расчленения России к вящей славе Израиля.
Но, как сказано выше, всё это замалчивалось; зато из похорон Еноха собирались сделать внушительную политическую демонстрацию.
Взбешенное неудачей, но отнюдь не павшее духом, еврейство всё ещё считало себя близким к цели, воображало, что занимает господствующее положение и подготовляло громадную, всероссийскую забастовку, которая должна была парализовать все жизненные артерии государства. Вместе с тем, опираясь на поддержку правительства, открыто говорилось, что первый министр и будет президентом Всероссийских Соединенных Штатов.
Дом Аронштейна был наскоро приведён в порядок, и в большой зале, обтянутой чёрным, устроен катафалк. В то же время, разосланные во все стороны телеграммы звали на похороны родных и друзей покойного. И вот, отовсюду потянулась бесконечная родня: всякие Аронштейны и Бернштейны, Розенблумы и Розенштамы, Мандельштамы, Мандельштерны и Финкельштейны, Цимметвурцели, Цвибельвурцели, Фейлхенвурцели, просто Вурцели и т. д. и т.д. Совершалось, словом, нашествие иноплеменных, а во всём доме стоял «плач и скрежет зубов».
Впрочем, немало народа перебывало и в губернаторском доме для изъявления соболезнования ввиду постигших семью утрат; хотя, правду сказать, такого рода «печальниками» руководило больше любопытство, чем истинное сочувствие.
Помимо этого, со всех сторон сыпались ядовитые стрелы, оскорблявшие самолюбие Георгия Никитича. Стали получаться анонимные письма с обвинениями Арсения: одни – в сообщничестве с бунтовщиками и ведении революционной пропаганды в войсках, другие в преступной связи с мачехой.
Другие послания, адресованные Нине, выражали удивление, что её нет у смертного ложа супруга. Попадались часто и письма с соболезнованиями по поводу понесённой ею тяжкой утраты, причём ей советовалось быть мужественной и отнюдь не пренебрегать ролью «неутешной вдовы», ввиду того что злые языки утверждают, будто она не совсем безучастна в убийстве человека, за которого вышла замуж только ради его богатства, а потому было бы неблагоразумно и, главное, неосторожно подтверждать эти сплетни внешним равнодушием. Кроме того, под бандеролью ей присылались массами вырезки из всякого рода газет со статьями на смерть Еноха, где описывалось её и Лили неутешное горе. Эти подлые нападки тяжело отзывались на князе, а Нина плакала и волновалась до того, что даже заболела.
Но и среди бесчисленной родни Аронштейна шло лихорадочное волнение и громкое разногласие. Меньшинство, – старики и фанатики, восставали против христианского богослужения у тела достойного сына Израиля. Они утверждали, и не без основания, что самое крещение Еноха было ничем иным как комедией, разыгранной с дозволения кагала для того, чтобы он мог беспрепятственно захватить понравившуюся ему дочь «акумов», а если смерть положила всему этому конец, то теперь уже было преступно осквернять усопшего совершением «бессмысленных», «языческих» обрядов, но большинство и слушать их не желало, а, наоборот, хотело использовать родство с князем в целях скандала, как политического, так и частного характера. Вся эта орава бесилась, не видя вдовы на бесчисленных панихидах, служившихся у гроба.
Особенно волновался и неистовствовал Розенблум, муж сестры Еноха, богатый киевский финансист, крупный фабрикант и поставщик на армию. Его приводило в бешенство не только отсутствие Нины, но и дошедшее до них известие о том, что Зинаида Моисеевна схоронена будут на местном городском кладбище, тогда как тело Арсения предполагали отправить в Петербург для погребения в родовом склепе Пронских в Александро–Невской лавре, рядом с матерью и бабкой.
Накануне похорон Еноха, Розенблум поехал поутру к губернатору. Но курьер заявил ему, что раненый князь никого не принимает, и по всем служебным делам следует обращаться к фон Заалю; если же ему угодно просить губернатора по личному делу, то пусть обратится к дежурному чиновнику особых поручений, Алябьеву.
Служебный кабинет губернатора, расположенный в первом этаже, сильно пострадал в день беспорядка и, ввиду того, что главная масса дел была сдана вице–губернатору, Георгий Никитич разрешил принимать просителей, обращающихся лично к нему, в маленькой гостиной на своей половине. Туда и направился Розенблум. В зале было человек двадцать просителей, большею частью русских и родных тех, которые были заключены под стражу за участие в беспорядках. Явились они к князю потому, что не хотели подавать прошений фон Заалю, достаточно прославившемуся своим возмутительным пристрастием к евреям и прозванному за это в народе «жидовским батькой».
С присущей ему наглостью, Розенблум направился к Алябьеву и оборвал разговор его со старухой, о чём–то просившей со слезами на глазах.
– Я вынужден обратиться к вашему содействию, – сказал он, едва кивая головой, – чтобы добиться свидания с моей belle–soeur (Перев., – невесткой), вдовой покойного Евгения Аронштейна. Швейцар наотрез отказался впустить меня под предлогом, что она больна и не принимает. Алябьев обернулся и смерил нахала взглядом.
– Нина Георгиевна действительно нездорова. Кроме того, ей не о чем, я полагаю, говорить с вами, г–н Розенблум, и меня, право, удивляет ваша настойчивость тревожить больную, глубоко огорчённую смертью брата.
– Вот ваши слова действительно могут удивить всякого здравомыслящего человека, – ядовито ответил Розенблум. – А ещё удивительнее – грубая бестактность со стороны самой вдовы, Нины Аронштейн. Завтра хоронят несчастного, всем для неё пожертвовавшего человека, которого её подлые соотечественники убили у неё же на глазах, а эта бессовестная женщина, ни разу не пришла помолиться у гроба за упокой его души, ни слезинки не пролила над его безвременной трагической кончиной. Вот для того, чтобы напомнить этой бездушной женщине её обязанности, потребовать, чтобы она исполнила последний, заслуженный её покойным мужем долг, я и пришёл сюда и не уйду, не переговорив с ней. А потом ей никто не мешает сколько угодно оплакивать этого негодяя брата, понёсшего вполне заслуженное наказание за то, что забавлялся стрельбой по неповинным мирным людям, законно и безвредно радовавшимся своему освобождению от тиранства!..
Лицо Алябьева стало багровым, но он сдержал себя и строго ответил:
– Прежде всего попрошу вас, милостивый государь, умерить ваш голос и не забывать, что здесь вы не в синагоге и не на митинге, а в приёмной начальника губернии. Затем, я не позволю вам поносить память покойного князя Арсения, и в случае повторения вашей гнусной клеветы, велю курьерам вас вывести проворнее, чем вы сюда влетели. Наконец, заявляю вам, что здесь нет никакой вдовы Аронштейн, а есть только дочь князя Пронского, которой похороны покойного банкира нимало не касаются…
– Что?.. Что вы говорите?.. Похороны мужа не касаются его вдовы?.. – в бешенстве завизжал Розенблум. – Нина Георгиевна законно обвенчана с Аронштейном, и на это есть документы, за подписью её самой, священника и свидетелей.
– Не потому ли вы так настаиваете на законности этого брака, что желаете обеспечить Нине Георгиевне часть наследства? – насмешливо спросил Алябьев.
– Наследства?.. По какому же праву могла бы она его требовать? – нерешительно пробормотал озадаченный Розенблум.
– Успокойтесь, требовать наследства она не будет, потому что не считает законным свой брак, заключённый под угрозой убийства отца, и будучи завлечена в подлую ловушку. А теперь, довольно об этом, и потрудитесь удалиться. Беспокоить Нину Георгиевну своим присутствием вам не для чего, ввиду того, что у неё ровно ничего нет общего ни с вами, ни с вашей семьей.
– Это мы ещё будем пашмотреть, – в ярости зашипел Розенблум. – Я и без вашего позволения найду дорогу…
Он кинулся к дверям во внутренние комнаты, перед которыми стоял Алябьев, и так его толкнул, что тот чуть было не потерял равновесия, но, во всяком случае, не утратил присутствие духа.
Быстро схватив еврея за фалды, он отбросил его назад, на что тот ответил ударом кулака в грудь и снова попытался ворваться в дверь. Но на этот раз терпение Алябьева истощилось, и крепкая затрещина запечатлелась на пухлой физиономии Захария Соломоновича, который зашатался, наткнулся на дубовое кресло и, пытаясь удержаться, схватился за маленький столик, но опрокинул его и сам грохнулся на колени.
Находившиеся в комнате просители ахнули от изумления, при виде этой мгновенно разыгравшейся сцены. Но Розенблум вскочил уже на ноги и, сжав кулаки, бросился к Алябьеву.
– Гевалт!.. Удовлетворения!.. Требую удовлетворения! – завопил он. Но Кирилл Павлович достал из кармана револьвер и презрительно улыбнулся, видя, как Розенблум в ужасе метнулся в сторону от направленного на него оружия.
– Первое удовлетворение запечатлено на вашей физиономии, тем не менее, я не отказываюсь от поединка на каком угодно оружии и вечером пришлю вам своих секундантов, а утром мы будем драться. Может быть, я даже доставлю вам счастье сопровождать достойного вас зятя на «лоно Авраамово», – сказал Алябьев презрительно.
– Прекрасно. Но прошу, не предрекайте заранее, кто из нас попадёт в рай, – прошипел обозлённый еврей, почти бегом вылетая из комнаты.
Пока всё это разыгрывалось в приёмной губернатора, не менее тяжёлая сцена происходила в комнате князя. Приехала Роза Аронштейн; а матери усопшей княгини вход был свободный. Банкирши не было в Петербурге, когда пришла депеша с известием о смерти Зинаиды, что и объясняло её запоздалый приезд.
При виде обезображенного тела дочери, она подняла вопль и вообще впала в ужасное и притом шумное отчаяние, но затем, несколько опомнившись, потребовала у горничной успокоительных капель и спросила про князя, а та, без всякого злого умысла, провела её до дверей комнаты, где лежал Георгий Никитич.
Мадам Рейза влетела туда, как бомба, и на больного посыпался град всяких обвинений и упрёков, смысл которых был тот, что он плохо берёг и охранял вверенного его попечению «ангела», что он покинул жену на произвол судьбы и обрек её этим на ужасную смерть, крайне загадочную и могущую возбудить подозрения, наконец, что она с мужем непременно потребуют у него отчёта в его поведении.
Георгий Никитич хмуро и молча слушал её. Когда же банкирша, наконец, смолкла, чтобы перевести дух, он холодно и презрительно ответил:
– Я принимаю в соображение, сударыня, ваше материнское горе и им извиняю грубые оскорбления, которые вы осмелились наносить мне в моём доме. Пока ваши достойные сородичи влекли меня в тюрьму освобождать убийц и разбойников, в это самое время ваша дочь была ограблена и убита. Если бы вместо того, чтобы сидеть дома, княгиня не бежала на улицу, с ней ничего, наверно, не случилось бы; а держать её у себя в казарме я, понятно, не мог. Вообще в этот день много творилось странного и подозрительного. Например, совершенно необъяснимо присутствие в спальне жены вашего родственника, Когана, занимавшегося, между прочим, ограблением драгоценностей с бывшей там иконы. Дело суда раскрыть такого рода тайны, а потому к нему вы и потрудитесь обратиться.
Упоминание про Когана и известие, что похороны Зинаиды Моисеевны назначены назавтра в девять утра и без всяких торжеств, вызвали новый взрыв упрёков и негодования.
Но князь был твёрд и объявил, что не допустит, чтобы погребение жены служило предлогом для политических демонстраций; а для публичного скандала достаточно было похорон Еноха и Лейзера. Аронштейнша удалилась, наконец, обозлённая, как фурия.