Ветер Севера

Григоров Амирам
Когда в бухте вода поднимается и становится вровень с парапетом набережной, мелкий январский дождь сыплется, под ветром его струи меняют направление, и тут никакой зонтик не спасет, будешь мокрым. На бульваре ни одной живой души нет, совсем пусто, качаются пунцовые лозы дикого винограда, теряя листья, и время, высвеченное на электрических часах Вышки, не разобрать – несколько лампочек перегорело, то ли восемь часов, то ли девять.

Это норд, ветер Севера, пригоняет воду.

Норд, свист которого укладывается в стихотворный размер персидской газели.

А ты стоишь на самом берегу, там, где однажды летом выкосили желтые метелки дикой редьки и насадили каких-то мясистых красноватых уродцев, похожих на кактусы без иголок – точь-в-точь уэллсовскую марсианскую траву.

А ты стоишь и думаешь, с таким напряженным лицом, будто в шахматы играешь, и не замечаешь дождя.

Однажды Яша, он же Раздолбай Яша, он же Узун Яша, ляпнул, основательно накурившись: «Я живу, только когда думаю о смерти, а все остальное время я не живу, я мертвый остальное время». Тут мы так смеялись, что у Додика еще губа лопнула, помнишь?

Я теперь думаю, что город, который мне снится, это не совсем Баку. Это, скорее, уже Москва, только похожая на Баку. С некоторой примесью Питера. И еще чуть-чуть Пятигорск, самую малость. Но это почти неважно.

Это Москва, самый центр города, по которому мы идем с другом, и он показывает мне дом и говорит: «В этом доме я жил с одной бабой, жил целых три месяца». Потом показывает сталинскую высотку и говорит: «А тут я свою первую дочь зачал – вот за этим окном, это пятое окно сверху, у самого угла». Потом показывает третий дом и говорит: «А тут я с одной бабой жил четыре месяца, это был мой рекорд».

А что я ему скажу? Я не вспомню своих московских домов, слишком они похожи друг на друга. Это всегда были бетонные спичечные коробки, стоящие в ряду себе подобных, у самого МКАДа, серые в дождь и грязно-белые на солнце. Подавно не вспомню, на какие этажи поднимался в одинаково зловонных лифтах, напоминавших ящик иллюзиониста, куда входишь, «трах-тибидох», а потом ящик раскрывается, а тебя нет.

Не вспомню и квартир. Они так были похожи, эти квартиры, похожи коврами, похожи диванами, протертыми в одних и тех же местах, похожи кухонными шкафами, линолеумом и тараканьими ловушками, приклеенными под мойкой, как будто это была одна-единственная квартира, в которой изредка менялись хозяйки.

А что помню? Помню несколько допотопных часов. Они звучали по-разному, одни стрекотали, другие хрипели, а третьи похрустывали, словно пораженный артритом сустав. Еще они невпопад били. Бом-бом. Бом-бом.

И помню пуделя – доброго трусливого пуделя, по-видимому, единственное существо, принимавшее меня безоговорочно. Потом пудель пропал.

Моя Москва размазана вдоль кольцевой автодороги, это город неважных запахов, умирающих от старости бывших деревенских садов, гаражей-ракушек, брежневских гастрономов и ларечков, из которых несется кавказская речь.

Тут если чего и не хватает, так это моря. Моря и норда. Тонущих в подернутых мелкой рябью лужах красных листьев дикого винограда. Огней Вышки, по которой не сказать, сколько времени, потому что его и нет – нет вообще никакого времени. Звезд, высыпавшихся из прорехи в тучах над башенками кукольного театра. Ветряного свиста, звучащего, как персидское стихотворение.

И вот идем мы с другом, обитателем центра, все бабы которого живут кучно, в пределах внутреннего кольца, так, что если обозначить на плане города точками их дома, то получится что-то подобное мишени из тира, идем, и непонятно, где мы. Возможно, это московская окраина 90-х, залитая мраком, в котором, цепочкой, включив сигнальные огни, ползут снегоуборочные машины, напоминая Млечный путь на бакинском небе.

Идем мимо застывшего циферблата Чертова колеса, мимо лодочек-качалок, идем к морю, конечно, к морю. Я хочу показать московскому другу набережную. Парапет, на который накатывают волны, обросший пучками дикой редьки, превратившимися за зиму в подобия метел, воткнутых в газон.

А друг мне говорит: «Настоящая родина, это та, которую ты покинул, она самая любимая, как баба, которая тебе не дала».

Поворачиваюсь, смотрю на него, а вижу Раздолбая Яшу, (он же Узун Яша), бакинского парнишку из Проходного двора.

«Анаши бы сейчас хорошо было бы», – говорит он.

А я думаю, что лучше всего нам вернуться сквозь Проходной двор, сквозь арку магазина Соки-Воды, через рощицу перекрученных ветром сосен, вернуться к дому, я точно знаю этот дом. Там девушка смотрит в окно, добрый пудель сидит на подоконнике, положив морду на лапы, горит советская люстра с тремя рожками, на стену повешен кировабадский ковер, выглядящий как пародия на персидский, и бьют часы на разные голоса.

Меня будут ждать там всегда. Пока море надвигается на сушу, пока ты думаешь о смерти, а значит, живешь, пока дует норд.

Как истинная любовь, которая не кончается никогда.