Памяти Углового дома

Григоров Амирам
- Ты Савватика помнишь? Ну, Савватика, Савватика, да? Ну, парнишку? Который в угловом доме жил? Уй-яяя, что с головой, э? Ну, рыжего Савватика, да? Ещё брат-близнец у него был? Алик?
- Нет, слушай, имя помню, а Савватика совсем не помню, - отвечает Владик мне, цокая языком.
А встретились мы в самом центре Москвы, на Тверской, у книжного магазина. Встретились вообще случайно. Он из Баку, и я из Баку. Самое интересное – там мы совсем не общались. Даже, скорее, наоборот, обходили друг друга. С его двором у нашего двора исторически не складывались отношения.
- Слушай, давай водки выпьем? – Владик мне говорит.
- Давай, да, - отвечаю.
Пришли к нему в гостиницу (он в Америку уезжал, самолёт через два дня), сели, бутылку достали, порезали какой-то колбасы.
- Колбаса кошерная хоть? – спрашиваю.
- Ара, слушай, керя, ты и тут будешь этим мозг компоссировать? Не пох*й тебе ещё? – отвечает Владик, встряхивая бутылку и глядя на пузырьки. 
Налили. Выпили. Закусили колбасой, из Елисеевского магазина.
- Ну, так ты реально Савватика не помнишь? Они с братом ещё гранату в «Ширване» взорвали, путёвые ребята были.
- А, да э, да, припоминаю, разговоры были в городе.
- А история такая была. Сидели в ресторан-баре «Ширван» Савватик с братом, ещё один пацан, пили-ели,  о своём говорили. А время было уже смутное в городе. Ну, другое время было, да. Митинги-шмитинги, карабах-марабах, ну ты понимаешь меня, да. В ресторане пусто было, только за один стол пришли и сели, человек семь. Ну, эти самые, да. Чушки. Районские. В кепках, в галошах, в каких-то овчинах пришли, сели, заказали, и музыку свою поставили. А музыку ты их знаешь, как будто с живой кошки шкуру сдирают. Потом один из них на стол Савватикин посмотрел, услышал, что наши ребята по-русски разговаривают, что-то сказал своим, чушкам, да, один встал, подошёл к стойке, включилась тут же их музыка с такой силой, что говоришь - даже голоса своего не слышишь. И все на Савватикин стол смотрят, улыбаются, зубы золотые блестят. Тут Савватик наш встаёт, тоже к стойке подходит, и говорит, мол, тихо музыку сделайте, да, так разве можно. Те тихо сделали, они чушек боятся, но Савватика же знают тоже, у него же будь здоров характер. Сел. А чушки уже не улыбаются, снова один встаёт, и музыка в обратку сильная стала. Тут Савватик резко встаёт, подходит к бару, и говорит бармену: «Айдын, музыку сейчас же выключи, ты что творишь, зассал перед чушками?» Тот выключает. Савватик снова садится. И в этот момент один чушка встаёт, к столу ребят подходит, берёт соусницу, и на Савватика голову выливает, да. Савватик тихо говорит брату и товарищу своим: «Значит так, расход». Алик и товарищ встают, им два раза говорить было не надо, к дверям идут, чушки хохочут, а Савватик гранату достаёт, чеку выдирает и без слов им под стол бросает. А те, что такое граната, знают, побежали и в окна. ****уло, будь здоров. Такая история.
- А, теперь понятно, да. А мы думали-гадали, кто такое сотворил.
- А я для чего тебе Савватика вспомнил? Он умер, вот что я хотел сказать, в прошлом году умер.
- Отчего слушай, бочканули, да?
- Да нет, блевотиной в машине захлебнулся. В Волгограде. Сидел сзади, пьяный, брат трезвый, тот был за рулём, ну, Савватик заснул, да, и во сне захлебнулся. Брат приезжает, а он уже синий уже весь. Вот такие дела.
- Давай за упокой души Савватика, не чокаясь?
- Давай.

Угловой дом мы называли или «угловым домом» или «Лазаря домом». Там жил дядя Лазарь, одноногий инвалид, разъезжавший на трёхколёсном мотоцикле, всем своим видом отрицавший всякую чётность. Жена Лазаря, два его сына и внуки называли его, почему-то, Папаша, и никак иначе.  Ещё там жили русские ребята, близнецы, Савва и Алик, а ещё – Боря-художник, по прозвищу Лев, из-за причёски. Ах, да, там же ещё Йосина любовница жила. Йосю, по-моему, каждая собака знает, бродягу и бездельника нашего. А Йося знал наизусть состав бразильской сборной, ещё аргентинской и итальянской. И, по всей видимости, больше ничего не знал. А любовница его – женщина утончённая была, театр любила, в консерваторию ходила, орган слушать, и даже в оперу, и то ходила.  Ещё жил мужчина пожилой, Мёвсум-мяллим его звали, тот на базаре работал, так он больше всего обожал аэробику смотреть по утрам. И ещё – трансляции гедеэровского кафешантана «Фридрих-штадт-палас», где двухметровые социалистические немки синхронно задирали ноги. Смотрел жадно, попивая крепкий чай и затягиваясь сигаретой. Ещё он балет любил. Не отрываясь, смотрел, бывало. Так, за просмотром «Щелкунчика», его инсульт и накрыл. Мало какой утончённый поклонник Лифаря и Баланчина такой смерти удостоился! А ещё там…

- Ара, вася!
Вздрагиваю, оглядываюсь, вижу, Владик Меиров стоит. Наглый парнишка, из Проходного двора. Ничего из себя не представляет, но пальцы гнёт будь-будь. Думает, что за него всегда встанут, прав он, не прав.  Мы с их двором всегда дрались, сначала они верх брали, но как закрыли ихнего Яшу, самого сильного пацана, а у нас наоборот, Генка с армии вернулся, мы побеждать стали, дошло и до того, что проходные теперь стали с обломанными рогами.
- Чё надо?
- Дело есть, брат!
«О, с чего я это вдруг и брат? Интересно как?»
- Какое дело, брат?
- Ну, давай отойдём, скажу, да!
Отходим в парадную.
- У тебя во дворе одна баба живёт, Алла, да. Ну, я с ней того, да, замутил. Ну, ты понял, да, меня, братуха. Ну, короче, у меня сложняк в твоём дворе. Ты можешь как-то ребятам сказать, что я просто тихо-мирно прихожу, без этих дел чтобы было, ну ты понял?
Да я, в общем, сразу понял, как услышал это «брат». Ну а что, мне, что ли, его не понять. Все же бакинцы мы, разве мы не люди, в конце концов. 
- Передам, базара нет.
- Спасибо, брат.
И тут, в приливе то ли великодушия, от сознания того, что «они» стали просить, потому как силу нашу поняли, то ли из осознания общности с ним, потому как и я свою бабу провожаю в недружественный двор, но не в Проходной, другой, обнимаю его по-братски, и он меня.
- Всё будет заебись, - говорю.
Достаёт он пачку «Мальборо» бакинского, ту, что с красным треугольником, по три рубля пачка, покурили. Разошлись.
Иду к своему двору, а кругом лето, шумят тополя под бризом, доносятся из окон голоса, и, совсем издалека, гудят в порту корабли. Небо чистое совсем, лишь высоко - перистые облака розовые, которые, говорят, совсем не из капель воды, а из крупиц льда состоят. И легко так и светло, что петь хочется, и думаешь, ничего другого нет в мире, что называлось бы счастьем.

- Слышай, Владик, а ты Аллу помнишь?
- Какую Аллу?
- Ну как какую, ва, соседку мою, на третьем этаже жила в моём дворе, в восьмой школе училась, ну ты к ней клеился ещё?
- Алла? Из твоего двора? Слушай, имя помню, а её уже нет!
- Уй-яяя, вася, да ты что? Ты же из-за неё в наш двор показывался?
- Клянусь вот этим хлебом, лица не помню, бля э буду!
- Ала, ала, ала. Ну, давай, за память, что ли, керя, чтобы не подводила!
Выпиваем.
- Потом короче, ну ты знаешь да, что с Лазарем одноногим случилось, ну, из Углового дома который? Ну, когда погромы были в городе?
Владик посмотрел на меня пристально, и занесённую руку с бутылкой опустил.
- Нет. Не знаю. И знаешь, не надо об этом. Не хочу я об этом знать, вася. Я, братуха, об этом помнить не хочу. Зачем? Клянусь, не надо. Ты ведь понимаешь же, правда?  Ты же всё понимаешь, ты же умный, блять, как чёрт.
- Ну, спасибо, - говорю, - вот, дожил до признания!
Посмеялись.
- Слушай, а помнишь, как две немки в наш город приезжали, из ГДР, ну такие, да, халашки? (Халашками у нас называли неюных, но вполне, что называется, годных ещё к употреблению женщин).
- Нет, - Владик отвечает.
- Ну как же! Эти немки вроде как занимались кавказскими народами, записывали фольклор. Ну, и кто-то, видимо, хорошо сдуру, им нашего Йосю показал. Этот, мол, знает очень многое! Ну а Йосю ты помнишь, правильно, что он вообще знал? Приходят они во двор, а там Йося сидит, поддатый, голый по пояс, но в кепке, сапожным ножом кожу режет. Ну, спрашивают его по-русски, мол, расскажите. А кто привёл, тот стоит и ржёт тихонько, по кейфу ему. А Йося свой прекрасный рот открыл и говорит; его, мол, отец был самый великий джигит на войне! Как он воевал с немцами, уй, блять, тысячами их убивал! Узнал об этом товарищ Сталин, позвал его в Москву, прямо в Кремль, и говорит: Хаим, ты отлично воюешь, так как ты, этих шакалов мало кто на четыре кости ставит! Вот тебе золотая медаль, вот тебе от меня пистолет, ты красавчик, Хаим! А немцев офоршмачивать продолжай (дальше мат один), пока ни одного из них не останется! Немки тут засобирались, но не тут то было. Йося завёлся, ножом машет, страх и горе! Немки бежать, а Йося ведь недорассказал, ты же его знаешь, да, они бежать, а он за ними, а нож в руке! Ну, немок, понятно, как ветром сдуло! Бегут они по улице, с балкона на них Мёвсум-мяллим смотрит, у того аж сигарета изо рта выпала.
Смеёмся до слёз.
Стемнело.
- Ну что, расход, керя, - говорю.
- Погоди, да, какой расход, что, не доберёшься, что ли, метро работает, давай посошок!
- Ну, давай посошок!
- Слушай, - Владик тут говорит, - а ты чем занимаешься?
- Ну, если коротко, то я биофизик, биофизикой занимаюсь.
- Я так и думал, вася, что чем-нибудь таким. Мне это всё интересно, бля буду!
(Тут я понял, что Владик напился).
- Короче так, мне вот интересно про вещество и антивещество. Н, я читал, да, вася, что когда Вселенная возникла, ну, наш Б-г её сделал, Он сделал много вещества и много антивещества, а они вместе жить не могут, да, ну как наши дворы, сталкиваются, взрываются, и друг друга уничтожают.
- Это астрофизика, не биофизика, Владик.
- Да один х*й, ты полюбасу это знаешь!  Ну, так вот, чуть-чуть больше было вещества, чем антивещества, и после взрыва этого избытка небольшого, который остался, да, хватило на весь наш мир, правильно я говорю, керя?
- Ну, есть такая гипотеза, - говорю, несколько удивлённый.
- Ну, так вот, блять, все говорят, Баку, Баку, все вспоминают, да, а я редко, вот сейчас с тобой вспомнил, а так, клянусь, редко вспоминаю. Но добром вспоминаю. А знаешь, почему редко? Редко потому, чтобы такое количество хорошего, прекрасного,  столько счастья, да, что ни у кого в жизни не было, никогда не было, и, в то же время, клянусь матери могилой, столько несчастья, столько горя, и когда это счастье и это горе в моей душе столкнулись, да, они друг друга уничтожили на х*й. Просто сожгли. Но чуть-чуть больше было счастья, брат. И вот это и осталось. Всё, что осталось, вася. Ну, лехаим!
- Лехаим!
- Слушай, братуха, а ты чем занимаешься? – спрашиваю.
- Ара, тебе не пох*й? Живу, да, без обид, ну не буду говорить, да! Вот, уезжаю, другим буду там заниматься.
- Ладно да, какие обиды.
- А с Савватиком всё не так было, керя. Там две гранаты бросали. Одну Савватик бросил, та не взорвалась. А вторую, пацан, который с ними был, тот и бросил. Та и ****ула.
- Откуда знаешь, слушай?
- А догадайся, вася!
Помолчали немного.
- А знаешь, да, мой брательник двоюродный, ну, у которого жена азербайджанка, тут недавно в Баку был, говорит - углового дома нету больше, снесли его, вася. И твой двор весь - тоже.
Владик не удивился ничуть, закурил, и сказал коротко:
- Не ссы.


Мы пили до самого утра, после водки пришла очередь двух бутылок с дорогущим коньяком, которые были заготовлены Владиком кому-то в дар, и, наконец, Владик осоловел, и повалился на стол, а я, отчаянно качаясь, ушёл из номера, и очутился на рассветной Тверской.
Людей было немного, не столь много и машин, я закурил и посмотрел наверх, а там, в высоте необъятной и прозрачной,  будто привет из давно ушедшей юности, горели и переливались перистые облака.