Когда дует норд

Григоров Амирам
Когда дует норд с дождём, все ищут укрытия, живой души не найдёшь. В начале жизни тебе покажется, что худшей погоды не бывает на свете, в середине – подумаешь, что есть погоды и похуже, а в конце поймёшь, что нет ничего прекраснее того дождливого норда, подёрнутого уже плёнкой забвения, в давнем году, длинном, как бывают годы юности, в году, номер которого, хоть по принятому летоисчислению, хоть по нашему, ты уже не припомнишь никогда.
Хорошо во время норда сидеть дома, при зажжённых печах, и слушать  гудение газового пламени, завывание ветра и прерывистый треск капель по крыше, как будто в руках у пьяного пожарного ходит туда-сюда брандспойт,  и струи воды ложатся, как попало.  Ещё хорошо в это время пить чай с коньяком, или коньяк с кофе, грызть орехи хорошо, и чтобы лампа керосинная горела на подоконнике. И ещё спать  под эти шумы, думая о том, как на улице было бы тебе неуютно.


Однажды нашему Додику приснилось, что он ест помидор, огромный, ярчайший бакинский помидор, некрасивый, со множеством чёрных макушек, но вкусный на редкость, ест он, и сок с косточками брызжет ему на рубашку.  Додик проснулся со вкусом помидора на языке,  сглотнул слюну, перевернулся на другой бок, а ветер, слышно, стонет, и ревёт пламя в печи, стучит где-то рама, и слышно, как барабанят капли по шиферу, как хорошо, сказал Додик себе, и начал было снова засыпать, как вспомнил – не может быть норд, потому, что норд бывает в Баку, а сам Додик  уже 15 лет,  как живёт в ином месте, где и погода другая, и помидоры другие, и вообще – всё другое.  Тогда Додик проснулся, сел на кровати, нащупал сигареты и зажигалку, и закурил. На полу около кровати лежала пустая водочная бутылка, стопки и пачка томатного сока, а в окне был виден кусок неба, ничем не напоминавшего бакинское.  Выкурив сигарету, Додик  снова лёг, укрылся с головой, и стал почему-то думать о змеях. Не то, что он боялся змей,  вовсе нет, он о змеях обычно не думал, просто когда-то, в учебнике биологии, он прочёл, что предки змей жили в земле, прорывая себе ходы, как кроты, и питаясь червями и друг другом. Там, в земле, они утратили конечности, приобрели ядовитые зубы и свои неповторимые глаза, снабжённые прозрачными веками, закрытые и открытые одновременно, так, что песчинки и крупицы почвы в них попасть не могут.  А потом они вышли на поверхность, и оказались в мире, в котором их никто не ждал, и где они уязвляют в пяту детей Евиных.  Но дом их остался в земле, и туда они отправляются спать, когда приходит пора их сна…


Звонит телефон, и я просыпаюсь.
- А-Довид!  Довид, ай, Довид!  Трубка возьми, да!
- Сейчас, бабушка! – кричу и иду на кухню, где у нас телефон стоит. Вернее, висит на стене. Рядом, на обоях, записаны карандашом телефоны участкового,  детского врача и портного. Писала бабушка, оттого участковый превратился в «учасковая» а портной – в «партная». Странно как-то телефон звонит – сериями коротких прерывистых гудков.
- А, нет, не бери, я возьму, это межгородная,  Данил из Пятигорска звОнит! – кричит бабушка и бежит на кухню, хватает трубку, но буквально за секунду до этого звонки закончились, бабушка прокричала несколько раз своё «алё, э, алё», а потом бросила трубку и сказала мне:
- Что застыл, как баран? Бери трубку, да!
Я, ничего не говоря, поворачиваюсь и иду смотреть в окно, ведущее во двор. Бабкина несправедливость искупается только одним – её же феноменальной забывчивостью. Гляжу во двор, а там стоит шарманщик, он же гадальщик – дядька из КубЫ. Все дети уж там, столпились вокруг, а дядька ругается с Рахилью, соседкой с первого этажа, которая отгоняет его от своих окон. 
- Да чтоб ты сдох, говно! – кричит Рахиль, - чтоб ты заживо сгнил!
- Сама сгниёшь, - отвечает шарманщик, - двор весь купила, да? Чтоб тебя парализовало,  свинья!
Дети шумели, требуя начала, Рахиль, показывая в окне чайник, кричала, что кипятком обольёт, и грозила милицией, и, в конце концов, шарманщик отошёл к противоположной стене двора, почти на самый солнцепёк, и принялся, с недовольным лицом,  крутить ручку шарманки. Извлекаемые  звуки оставляли желать лучшего, но дело было не в них. Главное действо было связано с двумя облезлыми волнистыми попугайчиками, которые за пять копеек вытягивали из портсигара свёрнутые  бумажки с предсказаниями. 
- Бабушка, бабушка, а можно мне во двор?
- Какой двор, э? Ты уличный, что ли?
Шарманщик вскоре ушёл, дети разбежались, и во дворе стало пусто. Солнце вошло в полную силу, и даже кошки ушли туда, где тень.
Тут дед возвращается с базара, неся кульки с продуктами, на лбу его – испарина, на спине чёрного пиджака – влажная полоса.  Дед  достаёт из холодильника бутылку «Бадамлы» - нашего доморощенного нарзана, окрывает одним движением (перстнем, не снимая его с пальца, так может только он) и пьёт с жадностью. Потом улыбается мне. 
- Это не погода, это Геена огненная, - говорит, - скорее бы начался норд!
Как же я его понимаю.
Через час дед начал готовить, а стоял рядом и смотрел. Рассекая болгарские перцы, дед вырывает их серцевины, полные косточек. Раз он достал из чрева перца спрятанный там маленький перчик и показал мне – «смотри, так же бывает и у людей». Потом он стал чистить лук, и показал мне, как в одной луковице корешок врос внутрь, и разветвился в подгнившей чешуйке. «Такие и люди бывают тоже, едят сами себя, и не замечают».  Потом дед подвешивает часть бараньей туши на крюк и начинает орудовать ножом и топориком, отчленяя куски для плова.
Вечером пришли гости – три женщины.  Все они  пожилые, наверное,  ровесницы бабушки, и  так походили друг на друга, и одеты, вдобавок, были столь схоже,  что различить их легче всего  по запаху – от тёти Зои пахнет, в основном, нафталином и духами «Красная Москва» , от тёти Греты – ванилью и чесноком, а от тёти Аиды почти ничем не пахнет, может быть, только пылью. Разговор за  столом идёт  о деньгах, или об инфарктах и инсультах, что разбавляется историями о несчастных замужествах, о соблазнённых и брошенных девушках из хороших семей, о состояниях, проигранных в карты приличными сыновьями, связавшимися с блатными и принявшимися изощрённым образом позорить родню. Дед в этих беседах не участвует, он ест или пьёт чай, задумчиво глядя перед собой. Всё это мне совершенно неинтересно. Как только спала жара, я отпрашиваюсь у деда и иду гулять.
Дохожу до Молоканского сада, сажусь на скамейку около фонтана, и слышу нарастающий шёпот листвы, смотрю сквозь ветки акаций вверх, на небо, а там, вместо застывших, казалось, навечно, перистых облаков,  пробегают небольшие тучи, пухлые, как ляжки младенца. Город как будто вымер, знакомых нет ни одного.  Встаю и иду дальше, в сторону проходного двора, и вижу там Гришу, одного из четырёх официальных сумасшедших нашего квартала.

О Грише, что называется, разговор особый. Это был мужчина лет сорока пяти, носатый, улыбчивый, с шевелюрой до плеч,  довольно полный, шеголявший зимой и летом в полосатой пижаме. Говорили, что раньше он был нормальным – закончил два института, отлично играл в шахматы, и был завидным женихом. Хотя, как это сказать помягче, ловеласом он не был. Вернее, даже ни разу не был с женщиной. Что, в общем, в нашем городе большая редкость. А с ума он сошёл, когда родители решили его женить. Перед свадьбой Гриша, якобы, ходил хмурый и спрашивал у всех знакомых, что нужно ему делать, когда в брачную ночь он останется один на один с молодой женой. А знакомые шутили, говоря, что ему тогда стоит сыграть партейку в шахматы. Что там было на самом деле, никто не знает, но в первую брачную ночь Гриша напрочь рехнулся. С тех пор он постоянно ходил по улицам, медленно, шаркая тапочками, бормоча и бессмысленно улыбаясь. В конце лета и весной, два раза в год, он начинал волноваться, и медленное хождение сменялось быстрым, почти бегом, причём разгуливал он круглосуточно, без перерывов на сон.  Гриша тогда не улыбался, и вместо бормотанья он вопил, издавая странные тоскливые звуки, из разряда, наверное, тех, что можно услышать в амазонской сельве после заката. Одни его боялись, другие, наоборот – издевались над ним. Однажды я с компанией дворовых друзей сидел в Молоканской чайхане, и кто-то из них, видимо Яша-Угол, известный сорвиголова, увидел Гришу и позвал его к столу. Тот сел, испуганно озираясь и бормоча, Яша налил ему водку в стаканчик армуды, Гриша выпил и моментально опьянел.
- Гриша, ты бабу хочешь? – спросил Угол.
Гриша переспросил.
- Бабу, бабу! Сиськи! Тёлку хочешь? Тёлку, э, тёлку! Смотри какую, такую вот, э! – с этими словами Угол показал ему игральную карту с голой бабой.
Гриша  встрепенулся.
- Баба, э, смотри, какая хорошая, ты её пялить будешь, э, пялить, вот так! – с этими словами Угол похлопал ладонью по сложенному кулаку.
- Баба! Баба! Баба! – Гриша начал заводиться.
- Налей ему ещё,  да, Угол! – сказал кто-то за столом, и Угол налил. После второго проглоченного армуды с водкой Гриша пошёл вразнос, и под оглушительный хохот нашего стола, и соседнего, за которым сидела компания укуренных азербайджанцев,  Гриша принялся выкрикивать «Баба!», сопровождая это набором бессвязных ругательств на трёх языках и размахиванием руками.
 Я не смеялся, потому что было противно.  Угол заметил это, внимательно посмотрел и спросил:
- Додик, а чё тебе не по кейфу?
И я начал смеяться тоже.  Вскоре Гриша вскочил, опрокинув табуретку, и помчался на улицу,  пронзительно крича, и слыша, как удаляется его крик, мы легли на стол, хохоча.  С того случая Гриша,  казалось, стал меня узнавать.
В этот раз я решил с ним поговорить, и стал подходить к нему, но только меня завидев, безумец побежал прочь, оглядываясь и строя рожи.
Я поворачиваюсь и иду вверх по улице, обратно. В сторону дома. Ветер, бывший до того лёгким, почти незаметным, стал усиливаться, и принялись раскачиваться платаны и понеслись над улицей захваченные потоком целлофановые пакеты, газеты и листья. Вот-вот будет норд.
Я вхожу в парадную, заглядываю во двор, там ещё безветрено и нет никакого движения.  Только висит над флоксами пара жирных бражников, неуловимо для глаз маша крыльями, и в углу, в тени виноградника, глухонемые близнецы Мамед и Ахмед, из семьи, с недавних пор поселившейся  в полуподвале,  душат кошку проволокой.
Поднимаюсь в дом. Гостей прибавилось, пришла ещё тётя Лия, массивная женщина средних лет, в цветастом платье, похожем на кулёк. Она приходилась нам какой-то дальней роднёй.  В её лице была одна приковывающая внимание деталь – крупная смолянисто-чёрная бородавка над переносицей, снабжённая торчащими волосками, напоминавшая третий глаз с ресницами. Размахивая  унизанными кольцами пальцами, тётя Лия с жаром рассказывала историю про взрыв в магазине «Пионер»,  случившийся накануне. Это было интересно, и я сел и стал слушать.
- Человек бежал, короче, а ему ступню оторвало, одна кость торчит! Он бежит и на кость наступает, боль не чувствует, да!
- Ц-ц-ц-ц! – сказала тётя Грета.
- Ой-ой-ой! – сказала тётя Аида.
А бабушка и Зоя просто закатили глаза, приложив ладони к щекам.
- А за ним женщина бежала, короче, а у неё руки нет!
- Как нет?
- Так и нет, вместо руки кость торчит. Ей воду дают, а она костью хочет воду взять!
- Костью хочет воду взять, ты подумай!
- Ц-ц-ц-ц!
- Ой-ой-ой!
- А потом выходит человек, идёт медленно, улицу переходит, а он, - тут тётя Лия сделала паузу, отпив вина, и держа всех в напряжении, - а он – мёртвый.
- Да ладно!
- Как же мёртвый?
- Мёртвый, как есть, полностью мёртвый, поголовы нету! Мёртвый, как я живая! – тётя Лия обвела всех торжествующим взглядом, и, перейдя на шепот, добавила:
- Но он этого не знал! Из-за взрыва! И потом, когда его хоронили, слышно было, как он гроб изнутри царапает! Но останавливать не стали, ведь деньги уже были плочены, короче! Да и смысл какой??
Тут я подумал о том, что мёртвые вряд ли будут бегать, если они умерли.  Разве только ползать, как змеи.  Ведь все змеи когда-то умерли, и оттого оказались в земле, но потом всё-таки вышли на поверхность. Ещё я представил Воскресение мёртвых, когда множество людей восстанет из Земли, но это, наверное,  будут холодные немигающие существа, полные яда. 
В этот момент за окнами стало стремительно темнеть, где-то рядом пронеслись чайки, грустно крича, и стал слышен утробный рёв ветра – это шёл норд. Застонали чердачные стропила, захлопала незакрытая рама у соседей, закачался балконный виноградник, и запели провода, идущие ко вкопанному во дворе телеграфному столбу.  Заполыхали зарницы, и, через минуту в окно ударила сорванная бельевая верёвка, увешанная соседскими штанами и рубашками, отрванные ветки пролетели мимо, вращаясь,  и тут же погас свет. Дед принёс горящую керосинку, а потом, свернув жгут из газеты, поджёг газ в камине, и в комнате сразу стало теплей.
Я взял со стола огромный бакинский помидор, яркий, бугристый, некрасивый, со множеством чёрных макушек, но на редкость вкусный, и надкусил его, так, что сок с косточками брызнул мне на рубашку.
Бабушка тут сказала деду:
- Позвони, скажи, что у нас света не стало, да!
- Какой смысл? Во всём махалля света не стало, разве непонятно?
Но, тем не менее, стал набирать номер аварийной службы.


Телефон настойчиво звонил, но наш Додик не пробуждался – его крепко держал в объятьях кошмарный сон, в котором он, Додик, умер и превратился в змею. Когда же, наконец, он проснулся, то некоторое время не брал трубку, как будто поверив в то, что рук у него больше нет. Наконец, стряхнув наваждение, он всё-таки поднял трубку, но звонок уже закончился, и он услышал лишь короткие гудки отбоя, на фоне гула, отдалённо напоминающего шум идущего норда.