Вьюнок бабушкиного сердца

Григоров Амирам
Всем моим бакинцам.






Знаете, был у меня (отчего же был, он и есть) друг, Сергеем звать. Раздолбай редчайший, но при этом человек приятный, весёлый, погулять любил, а уж добрый такой, все что есть, до копейки мог отдать. Конечно, был он со странностями, но что вы хотите, ему в детстве ставили прогрессирующую эпилепсию, впрочем, он потом поправился. Жил он не с родителями, с родителями его сестра жила, а он у одной родственницы, старой бабки жил. Видимо для того, чтобы потом её квартиру прибрать, эти шемахинские таты все такие, они ушлые, ушлее их людей не придумать. Ну вот, однажды мы с ним гуляли по площади Фонтанов и с тремя тёлками познакомились, с девушками, то есть. Такими, приезжими, ну вы меня понимаете? Нас двое, их трое, звоним с улицы Амираму, другу нашему, тому, которого большим аидом зовут, ну вы его точно должны знать, его весь мяхалля знает. Тот приезжает, но денег у него – йох. А тёлок, то есть девочек, надо, по хорошему, в ресторан сводить, город показать, деньги по любому нужны. Тут Сергей резко куда-то отчаливает, я ему рукой показываю, куда, мол, ты, а он говорит, сейчас вернусь. Действительно, вернулся, причём с деньгами хорошими. Мы погуляли, отдохнули, вышло всё по доброму, по хорошему то есть. Самое интересное, так это то, что с того времени деньги у Сергея не переводились никогда. Всегда были. Мы ему говорили, откуда берёшь, мол? А он отшучивался, говорил, что наследство оставил дедушка в Шемахе, или что банк ограбил. А историй этих самых с нами куча была разных. Ну вот, в общем, ведём мы этих девочек, ну тёлок тех самых, по Торговой, а одна из них и говорит, поехали купаться, мол. Ну, я ей тогда и отвечаю, а у тебя купальник есть, джана? Она смеётся и говорит, что…

Есть то, что я никогда не смогу себе простить. Никогда, даже если проживу столько, сколько прожил пророк Метушаэль, или даже больше. Старая Шушанна, бабушка, которая меня воспитала, и жизнь мне спасла, умерла из-за меня. Я был в этом виноват, только я. Была она очень стара и постоянно спала, сидя в кресле, во дворе своего дома. А я знал, что в доме, в большой коробке из – под чая, хранятся деньги. Бабушка их никогда не тратила, получит пенсию, так сразу эти деньги положит в коробку. Был один момент, когда мне деньги понадобились, причем позарез нужны были. Я мимо неё, спящей, в дом тихонько захожу, беру из коробки рублей сто, она бы всё равно не заметила, она же их никогда не считала, и не знала, сколько их там всего. Тут хорошо бы остановиться, одним разом ограничиться. Но я не мог, брал и брал их оттуда. Прихожу, вижу, спит бабка, прохожу мимо неё и снова беру, и так много-много раз. Вижу, что коробка, казавшаяся неисчерпаемой, значительно полегчала, и совесть меня начинает мучить. Особенно, когда я думаю, что так часто, как за деньгами, я к ней до этого давно не приходил. Один раз захожу, опять беру деньги и смотрю, что осталось совсем немного оттого, что было, выхожу обратно, мимо Шушанны, которая в кресле дремлет, приоткрыв беззубый рот, и вдруг она глаза открывает, начинает смотреть прямо на меня, и смотрит долго-долго, я аж весь похолодел, но потом расплывается в улыбке, по имени меня называет, говорит джан-джан, вытянув губы, как бы целует воздух, а потом откидывается на кресло и снова засыпает. Тут я решил, что больше ни копейки у неё не возьму, и несколько дней не ходил к ней. А потом иду по улице, вижу, что люди, которых я раньше не знал, гуляки бакинские, здороваясь, спрашивают, куда я пропал, почему не появляюсь, приветы от девочек передают, и тогда я не вытерпел и опять к бабке пошёл, за деньгами, и у входа в её двор под надписями, остановился, думаю, нет не пойду дальше, но жадность…


Г-споди, храни всех тех, о ком мы думаем с любовью. Храни их, тех, кто думает с любовью о нас. Храни, когда луна самая сладкая, самая тонкая, почти неразличимая, парит над сушей и морем в начале каждого принятого у нас месяца, в то время, когда нужно показывать небу мелкие монетки и говорить: «Адилли-гудилли, у нас есть деньги и пусть они будут до конца месяца».
Храни, Г-сподь-джан.
Ты знаешь, как ранней бакинской весной распускаются сливовые почки, как шелестят пальмы в Арушановском саду и побеги вьюна-граммофона начинают ползти по бульварным решёткам, и как сухие прошлогодние листья магнолий наливаются новой жизнью?
Какой гончар не думает о том, как в горшках его работы варится баранина?
Знаешь ведь, насколько привлекательным делают Твой мир звуки персидской зурны или кяманчи? Мы видим твои желания, как видим фонарики Бакинской эстакады по их отражениям в вечно рябящем Хазарском море. Мы думаем, что Ты небезразличен к нам, поселённым Тобою же на склонах высоченной Кавказской гряды, ещё в незапамятные времена, знаешь ведь, как много нас, разных, и называем мы Тебя по-разному, когда говорим о Тебе или с Тобой.
Ведь это же Твоя изобильная, щедрая любовь просыпается тонко помолотой золотистой пудрой на горские колыбели, на свадебные ложа и похоронные носилки? Чтобы мы жили, как прежде, не принимая чужих, противных Тебе обычаев, и пусть гремят наши барабаны, визжат зурны и жарится наша пища, так ведь?
Ты ведь не против, а?

В первый раз я приходил в этот двор, когда мне было лет восемь, не больше, и старая Шушанна, приходившаяся нам роднёй, была ещё жива и относительно крепка. Двор этот был велик, как целая средних размеров площадь, но весь заставлен ларями, ящиками, выставленными из квартир дряхлыми комодами и бочками, в которых росли пальмы и чахлые олеандры. Неба над двором было практически не разглядеть, поскольку на доброй сотне верёвок, натянутых между домами, полоскалось на ветру разноцветное бельё местных обывателей. Двор этот был непередаваемо вонюч, и это его вполне бакинское благоухание было составлено из нескольких ароматов, как заправские духи. Сквозь сильный оттенок жареного чеснока проступали нотки бродящего самодельного уксуса, закипавшего на солнцепёке в деревянных бадьях, маринованных баклажан и солёных огурцов, прокисшей брынзы, а также анаши, принимаемые несведущими за сбежавшую чайную заварку, и надо всем вышеперечисленным царили запахи дворовых туалетов, котов и креозота, которым было принято обмазывать мусорные баки.
Заходя в самую арку этого двора, можно было созерцать немудрёные самодельные рекламки, выписанные масляной краской на листах жести, размерами со школьный тетрадный разворот, гласившие, что тут проживают «мастер плиссэ, гофрэ и кордонэ», «дамавой сапожник и почыньщик», «машинистка стенографирувает» (представить страшно плоды подобной стенографии), а также «Опытный фотограф Аврумян снимет Вас для свадьбы». Меня же больше всего напугала «зубная техника», сопровождавшаяся изображением чего-то подобного улыбке чеширского кота, с губами, накрашенными бантиком, ядовито – алой краской, причём несколько капель этой краски сорвалось с неопытной кисти, протекло с губ кровяными нитями и придало всему изображению на редкость плотоядный облик. Что, впрочем, только подчёркивалось надписью подо всей этой роскошью, прямо на стене, чёрной краской и русскими буквами, которым было придано некоторое сходство с квадратным арамейским письмом: «Татам – Абрезание!».
Старая Шушанна жила в этом дворе почти три четверти века, наблюдая за тем, как, наподобие льдины, медленно и верно растаивая, исчезает по краям её Вселенная.
Первой исчезла Америка, золотая страна, с неба которой никогда не сходит радуга и в которой все кавказцы, стоит им только наступить на её землю, становятся счастливыми. Ещё лет за тридцать до того, как я появился у неё в доме, Шушанна, вдоволь наругавшись с соседками, похищавшими, по её мнению, керосин из канистры, выкрикивала в качестве последнего слова:
- А вот я в Америку уеду, и буду оттуда СЕРАТЬ на ваши головы, чушки!
Впрочем, старухин двоюродный брат, приславший оттуда, как – то по случаю, открытку с изображением Бруклинского моста, то ли умер, то ли забыл про существование своей бакинской кузины, и Америка постепенно стала терять свои очертания в старухиных грёзах, короче говоря, потеряла актуальность.
Потом пришла очередь государства Израиль. Шушанна, насмотревшись новостей, вещавших о бесперебойной и непременно успешной сионистской агрессии против демократических арабских режимов, частенько обрушивала на соседок, успевших постареть и переключиться с керосина на перинную шерсть, сушившуюся в самые жаркие летние недели прямо на асфальте, следующую угрозу.
- Когда я поеду в Израиль, который СЕРЁТ на ваши головы, то я тоже буду там СЕРАТЬ на вас, потому что вы только одно можете – зариться на чужое добро!
Когда же один из Шушанниных многочисленных племянников нежданно-негаданно стал парткомом сахарозавода, после чего приобрёл кооперативную квартиру в самом центре Баку, дачу и «Волгу», и, решительно рассудив, что в Земле Обетованной такая роскошь под большим вопросом, строго-настрого запретил старухе вести сионистские речи, то и Израиль стал потихоньку растворяться и меркнуть.
Через несколько лет старуха заболела, сначала водянкой, а потом ещё и астмой, и ходить ей стало тяжело, стали тут пропадать для неё бакинские окраины, отдалённое кладбище, где покоились её сестры, потом пришла очередь Зелёного базара, того, что подальше, потом – синагоги, куда наши женщины, в общем-то, не ходят, но любят посидеть на лавочке перед входом, потом – Нового базара, того, что поближе, потом женских бань, идти до которых было минут десять, не больше, затем магазинчика на той же улице, рядом со двором, и, наконец, мир замкнулся границами самого двора.
В довершение ко всему, Шушанна стала слепнуть, и мрак, наползая, принялся проглатывать ближние предметы, как то лари, шкафы и ящики, загромождавшие двор с незапамятных времён. Единственным объектом за пределами комнат, всё ещё пребывавшим в её власти, была кадка, стоявшая у самых дверей, в которой росли роскошные вьюны, цветшие крупными цветами-граммофонами. Старуха поливала их водой, оставшейся после мытья мяса, утверждая, что это для цветов полезно. То ли остаток скверны, выходивший из становящегося кошерным мяса, то ли присущая вьюнам скрытая плотоядность были тому причиной, но действительно, более роскошных лиан, оплетавших полстены, я в своей жизни не встречал.
Когда же я увидел Шушанну в первый раз, то поразился величине её раздутых болезнью щиколоток и ступней, квашнёй выбухавших из традиционных кожаных тапочек, напоминавших пресловутые школьные «чешки». Впрочем, лицо её было худощавым и до странности моложавым. Одета она была во всё чёрное, в память о муже, которого зарезали, по слухам, прямо в день собственной свадьбы, впрочем, достоверной версии этой истории мне никогда не приходилось слышать. Была она абсолютно одинока, к тому времени её соседки уже успели, обернувшись в белые саваны, отплыть на носилках к местам мусульманского последнего упокоения, а родню свою старуха недолюбливала, имея на этот счёт что-то вроде навязчивости.
Короче говоря, отец привёл меня в её дом за руку, и я стоял, с ужасом глядя на неё, громко и заковыристо поливающую отца самыми отборными проклятьями, какие только может породить восточная фантазия. Потом, памятуя о том, что пожилых людей разглядывать неудобно, я стал смотреть на стены её жилища, украшенные изъеденными молью гобеленами, на одном из которых прекрасный олень с рогами, по размаху раза в полтора превышавшими его рост, пил из чудесного пруда с кувшинками, а на другом - усатый царевич в чалме, похожий на индийского киногероя, мчал куда-то на белом скакуне восточную красавицу со сросшимися бровями и родинкой на щеке.
Вскоре, из разговора, который отец вёл со старухой, я понял, что меня, по какой-то причине, оставят тут, у неё. Тут ко мне пришёл столь сильный страх, что я заплакал, несмотря на достаточно почтенный для подобных упражнений возраст. Ещё, добавлю, в те моменты, когда я плакал, у меня непременно начинала болеть голова, и эта боль, усиливаясь, вызывала дальнейший плач, и так – до полного изнеможения, прервать это было невозможно, и если говорить кратко, это и было основной моей проблемой и кошмаром моих родителей.
Услышав звуки плача, старуха впервые обратила на покорного слугу своё внимание, возможно, до того она просто не могла разглядеть рядом с массивной фигурой отца ещё кого-то.
Голос её тут же стал совершенно иным, мягким и воркующим.
- Вай, кто это пришоль?
Очевидно, в этот момент отец подтолкнул меня к ней, и я против своей воли оказался в объятьях страшной старухи, и сухие, пахнущие корицей её ладони прошлись по моему заплаканному лицу, и тут случилось что-то необычное, потому что головная боль, как по мановению волшебной палочки, прошла, и вместе с ней прошёл и страх, и в этот момент я стал верить, что страх этот и эта боль больше никогда…

Слушай, никогда не говори, что я в эти вещи верю, слышишь да? Я тебе по секрету говорю, иначе знаешь, кем будешь? Асма, что такое «порник» знаешь? Вот им и будешь, асма понял?
Короче, дядя мой в Баку жил, он фотограф был, Аракел его звали, Аракел. Его весь город знал, это был свадебный фотограф асма высший класс. А потом он в Ереван переехал, а Ереван переехал его самого, он там уже не работал, пил-курил, умер, короче, понял, да?
Ну да, да. Аврумян Аракел, он был двоюродный брательник Вачика с седьмой Завокзальной, законника? Слышал о таком? Вот так вот!
Ну, короче, дело к ночи, во дворе дяди моего Аракела одна бабка жила, горская еврейка, асма то ли из Кубы, то ли из Шемахи, но это неважно, братан.
Ты, наливай, наливай, не тормози только, ара, а то смотри! Замерзнешь в Африке!
Ну вот, эта бабка была по типу что колдунья – молдунья, ну как бы лечила людей, понял?
Сейчас, секунда жди, чокнемся с тобой, твоё здоровье! Спасибо, брательник, тебе также, маме твоей, папе твоему, сестре, всей родне!
О чём это я говорил? А, да, вспомнил. Вспомнил, как даже её звали. Баба Шушанна её звали. Вот. Короче, дело к ночи. Мамаша моя один раз утром встала, на ногу наступить не может, согнуть колени не может, вообще встать не может! Скорую помощь позвали, приехали чушки в белых халатах, вообще не знают, как лечить, что лечить, в республиканскую больницу повезли, там говорят, асма всё, ногу резать, полностью, и ещё тысячу рублей хотят. Мать говорит, асма нет, ногу резать не даю, деньги не даю, пусть домой везут, хочу умереть с двумя ногами, хочу с двумя ногами в гробу лежать!
Повезли, короче, домой, положили дома. А дядя мой Аракел мамаше говорит: Сирануш, я тебя прошу, один раз приходи в мой дом, если ты умирать решила, попрощайся со мной, асма.
Привезли мать к нему во двор, а его весь город знал, я тебе говорил, самый лучший свадебный фотограф он был, сукой буду, если вру тебе, ара! Вот этим хлебом клянусь. Вот тебе истинный крест!
Ты наливай, не тормози, как говорится, а Васька кушает да ест!
Ну вот, привезли во двор к дяде, а он зовёт эту бабку, а ей лет сто, ара, а может больше чем сто, она вся чёрная, страшная такая, сама едва ходит, подошла к мамаше моей, рукой тронула ей колено, что-то говорила по-своему, потом ей дядя Аракел, светлая ему память, асма спасибо говорит, даёт сто рублей, она тоже спасибо и уходит.
Мамаша моя поправилась, ара, мало того, она сейчас говорит, что не помнит, какое колено у неё болело, правое или левое. А эти врачи говорили, что рак колена, надо ногу отнимать! Что, не чушки? Ара, самые настоящие чушки они, эти врачи, понял, о чём я! Только и мечтают, как бы им отрезать армянскую ногу!
Пью за то, дорогой, чтобы эти врачи лечили только самих себя, а не нашу маму-папу!
Понял, да, брательник?

Знаешь, Г-сподь твой глядит во Вселенную глазами своего Адама Кадмона, а Всленная - как зеркало, выполненное водами потопа, залившего весь свет. И бежит по этому зеркалу рябь, и отражение искажается, дробится и плывёт, и видит Он, вместо одного - три Им созданных мира, и три Эдена видит Он, и три Шеола, и три Книги, которые Он дал.
Или это Метушаэль смотрит на небо, затянутое амальгамой плотных туч потопа грядущего, и думает о близящейся своей смерти. А в тех тучах, накопивших ледяную влагу гнева Его, как в зеркале, отражаются три Земли, вместо одной, потому как тучи подвижны и непрерывно изменяются, и отражение нечётко и зыбуче.
А Земли эти: Земля иудеев, Земля христиан и Земля приверженцев Ислама. В каждой из них - по книге, в каждой - своя мистика и своя правда в каждой из них.
И кораблик, ещё не построенный, с рулём в виде петушиного хвоста, из дерева гофер, не гниющего в водах, ещё не отчалил от земли Сенаар.
У нас, татов, принято считать, что уходящие года - плавучие куски времени, отрубленные Йом-Киппурами, и принимающие форму кораблей. Эти корабли уходят в плаванье по Океану забвения, который представляет собою воды древнего потопа, ушедшие на другую сторону Земли, и плещущиеся там во мраке. Каждый год жизни имеет своё название, причём некоторые названия годов у всех мужчин одинаковы. Год тринадцатилетия - по определению Год бар-мицвы, год рождения первенца - только Год рождения первенца, и так далее. Для меня тот год, о котором я речь веду, был и останется годом излечения моего сына. Скажу сразу, что мы не верили в то, что его можно спасти. Мы его показывали профессорам, возили в Москву и даже Ленинград, и все эти профессора говорили, что сын навсегда останется таким. Эпилепсия – вот так называется эта болезнь. И был момент, каюсь, когда я разуверился в том, что Г-сподь наш милостив, и что дарует он исцеление, и что наступит тот год, который может носить имя года Исцеления моего сына, моего первенца, моего единственного. Старая Шушанна, приходящаяся нам роднёй, взяла его в свой дом и за месяц болезнь его покинула. Сын мой впоследствии часто приходил к ней, вплоть до того момента, когда Б-г призвал её к себе.

Здравствуй, дорогой мой друг! Пишу тебе из Хайфы, в которой мы живём теперь. Я, моя жена Ида, дочка Маша, и представь себе, сын Илья! Да, Амирам, представь себе, нас уже четверо. Знаешь, если выбор стоит между разводиться и завести ещё одного ребёнка, то лучше выбирать второе. Как там сам знаешь кто? Ты её видишь ещё? Если видишь, то передавай привет от Рахамимова. А если не видишь, то не передавай. Глупости какие то пишу тебе. Если у тебя есть новые бакинские фотки, то пришли нам пожалуйста. Как твоя мама себя чувствует?
Знаешь, кого мы тут встретили? Помнишь, наверное, бабушку Шушанну, которая меня в детстве от эпилепсии вылечила? Двор её помнишь? Там ещё Изя жил, зубной техник, у которого ещё вывеска была нарисована, наподобие улыбки чеширского кота? Ну так вот, Изя этот тут, с детьми, с внуками, все они тут, я его периодически встречаю, они в Нижнем городе живут. Живы-здоровы.
А насчёт бабушки Шушанны, то ты помнишь ту историю с её смертью? Так вот, я точно знаю, что она меня простила. Ты представить себе не можешь, как это произошло. Лежал я на пляже, в шезлонге, и заснул, представляешь? Открываю глаза и вижу – она стоит рядом, в своей чёрной одежде, в платке, и на меня смотрит. Я говорю, мол, бабушка, это вы? Она отвечает, что я, само собой, не такой же ты дурак, как отец твой, чтобы меня не признать. Я тут вспомнил историю ту и как заплачу, а я много лет не плакал, ты же помнишь, когда у меня припадок в детстве начинался, я всегда плакать начинал. А она говорит мне, не плачь, мой хороший, не надо, я ведь умерла не из-за того, что ты у меня деньги потаскал, а просто была старая и больная, джан мой. А там, где я сейчас, деньги не нужны, мой хороший, они бы и так достались тебе. И по лицу меня рукой гладит, как тогда, в детстве. А потом мне говорит, что мы с ней теперь долго-долго не увидимся, а ещё что у меня сын родится. А потом говорит мне, глаза, мол, закрой. Я закрываю на секунду, открываю, а её уже нет нигде. Как тебе такая история?
Вот ещё про папу своего расскажу. Ты его теперь не узнаешь. Он из синагоги не вылезает, стал таким религиозным, что мы его боимся теперь. Бороду до пояса отпустил, все дела. Говорит мол, что Б-г предоставил ему непреложное доказательство своего Бытия.
Мы тебя целуем, Амирам. Ида тебя целует. Маша тебя не помнит, тогда ей два года было, но целует тебя. И Ильюша тебя целует, вырастет когда, я ему расскажу про большого аида, и что мы с тобой вытворяли в своё время. Зла ведь мы никому не делали?
Остаюсь всегда твоим, Рахамимов Сергей (Шауль).

Закрыл письмо это и думаю. Где ты моя родина, где ты? Где рифмованный иврит твоих облаков и арабская вязь трав твоих, и золотая пудра, сыплющаяся на вайнахские башни и армянские купола твоих предгорий о мой Кавказ, о Кавказ мой. Если ты во мне, то ты не сможешь умереть вместе со мной, потому что ты слишком велик и любим Г-осподом для смерти, и это значит, что и я буду жить, если не вечно, то хотя бы долго-долго, пока кричат чайки над бакинским бульваром и ветер колышет листья вьюнка, каждый из которых похож очертаньями на любящее бабушкино сердце.