Дурдом 1

Борис Ляпахин
.
                Д У Р Д О М

                1.
Под высоким белым потолком клубился сизый туман. В воздухе стоял густой запах табачного дыма и чего-то еще, неприятного, резкого до слез, наверное, дезинфекции. Дверь в коридор... собственно, двери и не было, был широкий дверной проем, в который то и дело заглядывали любопытные физиономии, но дым почему-то не выходил ни в дверь, ни в распахнутую над головой Шкарина форточку. "Мертвый штиль" - пришло в голову.
Три больших окна в палате украшены были толстыми прутьями решеток, но не в клеточку, а скорее, в линейку. Впрочем, решетки эти, как заметил Шкарин, не были вделаны намертво, и хотя навешаны были довольно  прочно,  при  желании могли быть сняты. Это успокаивало.
У двери на высоких облезлых стульях, вытянув ноги, одна напротив другой сидели две женщины в белых халатах - санитарки. Одна из них, толстая, неопрятная, с красным одутловатым лицом, часто курила «Север», при этом лениво перебранивалась с кем-нибудь из пациентов. Голос у нее – сиплый, скрипучий бас – курит, как конюх, да и выпить, похоже, не дура.
Другая, нестарая еще, ладная и ловкая, с румяным, свежим лицом крестьянки, все время что-то рассказывала, иногда прерываясь, чтобы подойти к кому-нибудь из лежащих, зажигала спичку, давая прикурить. Больным подниматься с коек категорически не разрешалось. За спиной у толстухи, привязанный к кровати широкими желтыми бинтами, лежал полуголый огромного роста парень с круглой, стриженной «под ноль» головой. Он то лежал смирно и казался бездыханным, то вдруг начинал свирепо материться, рычать и дергаться, силясь порвать свои путы, и при этом тяжелая койка его прыгала, как мустанг, и  качались лампочки под потолком, и казалось, вся палата прыгает и вот-вот ухнет вниз. Но парень так же вдруг затихал и жалобным голосом клянчил покурить. Курить ему не давали. В наказание. Его будто вообще не замечали.
Когда привязанный гигант умолкал, тут же начинал стонать и рассыпать кому-то проклятья другой пациент, лежавший через койку от Шкарина. Этому - Шкарин понял из разговоров - накануне, тоже в наказание за буйство, сделали укол какой-то серы, и теперь его сил доставало лишь на то, чтобы браниться. Он не мог даже подняться по нужде, даже повернуться с боку на бок, и слабым, блеклым голосом просил помочь санитарку Лиду. Та, легкая на подъем, охотно помогала, нисколько не раздражаясь капризами этого зануды. И всякий раз Лида непременно что-то ласково приговаривала. В палате было еще человек пять, получивших в разное время такие же уколы. Но эти лежали смирно, как ягнята,  в  каком-то  забытье, временами   просыпаясь,  и тогда тоже просили покурить. В палате Шкарин насчитал четырнадцать коек, и все они были заняты.
За несколько часов, проведенных здесь, Шкарин успел одуматься и, с нетерпением ожидая обхода врачей, не раз уже проклял себя и недобрым словом помянул того, по чьему совету - вот смех-то! - он здесь оказался. Если в этой палате, в этом аду, думал он, провести несколько дней, не нужно будет дуру гнать, станешь настоящим придурком. Странно только, почему она пятая, а не «номер шесть».
А попасть сюда оказалось совсем не трудно. Трудно было убедить жену, что это ему нужно, хотя он и сам не был уверен, так ли уж нужно. Запали в душу слова Матофея: может, и в самом деле он отрешится здесь от суеты мирской, обретет покой и безмятежность? Только вот самого-то Матофея он вроде предал. Хотя чем он ему теперь мог бы помочь? К тому же, у него родня есть - схоронят. Как говорил отец, на земле не оставят.
В приемном отделении больницы пожилая седая докторша с мелко трясущейся головой целый час задавала какие-то идиотские вопросы про какие-то голоса, стучала молотком по коленкам, заставляла скалиться и высовывать язык, трогать кончик носа и черт знает чего еще. Потом она долго что-то писала, а Шкарин, сидя напротив, пытался прочесть - что. Но так и не прочитал, не разобрал ее корявый почерк, что там за диагноз она ему придумала. А он только и сказал ей, что не может отделаться от желания покончить с собой. Еще он сказал, что, наверное, настоящие самоубийцы о своих намерениях никому не рассказывают, но он при всем этом понимает, каким ударом будет его конец для семьи.
Впрочем, говоря все это, Шкарин если и лукавил, то самую малость, и вполне вероятно, что здесь, в дурдоме, ему самое место.
Его помыли в ванной, одели в вельветовую пижаму с вытравленным хлоркой белым номером отделения на груди и спине и поместили сюда, в смотровую палату, откуда, как ему объяснили, переводят только по распоряжению заведующей отделением...   
  - Скажите, пожалуйста, когда обход будет? - спросил он несмело, когда терпение его иссякло и к горлу подкатил приступ тошноты.
 Ему не ответили - видно, не расслышали. Тогда он громче повторил вопрос.
 - Что, милай, умаялся? - спросила румяная санитарка   н   подошла к его кровати. Шкарин сел, с надеждой глядя в ее зеленовато-карие глаза. – Может, покурить хочешь?
- Спасибо, я  не курю. И так уже тошнит,
-  Ничего, привыкнешь, закуришь.  У нас   тут  все курят.
-  Я спросил, обход когда будет?               
-  А   обход   уже   был. Утром был обход. Теперь уже жди до понедельника. Два дня всего-то. У нас месяцами и годами лежат - и  ничего. Привы-ыкнешь.
-  Так  ведь тут  с ума сойдешь! -  в сердцах воскликнул Щкарин.
-  Ой, уморил! Слыхала, Петровна? - Лида повернулась к толстухе. - С ума сойтить  боится.   Не  бойся, милай! У нас тут с ума не сходят. С ума сходят там, - она махнула на окошко. - А к нам за умом приходют. Так  что отдыхай. Их еще ско-олько будет, обходов-то этих. Отдыхай, - она зачем-то приложила  теплую, мягкую ладонь к его лбу, и Шкарин в отчаянье повалился на спину и натянул на голову  простыню, чтобы спрятаться, скрыться  от этого кошмара.
-  Да не убивайся ты так, - санитарка тронула его за руку, - Лизавета Григорьевна дежурить нынче будет, обязательно зайдет сюда вечером. Вот ты с ней тогда и  поговори,  скажи,  чтобы перевела тебя отсюдова. Ты, видать, первый раз?
-  Первый, - Шкарин откинул простыню.
-  Ну, ничего. Все когда-то первый раз бывают. Ты иди-ка, погуляй пока по коридорчику. Петровна, пускай он погуляет чуток. Он, вишь ты, не курит, тошно ему тут.
-  Пусть погуляет, - согласилась толстая Петровна. - Только чтобы тут вот, чтобы мы видели.
 Шкарин надел пижаму, сунул ноги в жесткие, без задников шлепанцы и вышел в коридор. Он даже закашлялся здесь, надолго и с наслаждением, чувствуя, как освобождаются от дыма и копоти легкие.           \
 Отдышавшись, пошел по длинному коридору, с интересом оглядываясь по сторонам, встречая такие же любопытные взгляды. На жестких диванах вдоль стен сиделн мужчины в разноцветных пижамах и одинаковых черных тапочках. Шкарин присмотрелся к лицам и отметил про себя, что, встретив их где-нибудь в городе, никак не признал бы в них психов. И только некоторые не вызывали сомнений в том, что их обладатели  явные  дебилы,  олигофрены или как их еще?
Один, вытянув тонкую гусиную шею, стоял у стены и тянулся к кафелю губами, будто силился поцеловать. Другой сидел, подавшись вперед, словно замер в кадре во время движения, и напряженным, недвижимым взглядом смотрел перед собой. Молодой высокий парень с черным ежиком на голове размеренно ходил взад-вперед вдоль своей койки, стоящей здесь же, в коридоре, глухо стуча босыми грязными пятками по линолеуму, хлопая себя по бокам и чему-то загадочно улыбаясь. В соседней палате как вокруг передаточного колеса, составленного из трех коек, вращалась живая цепь из людей, непрерывно и безостановочно, словно добротный механизм. Иногда кто-то, видимо, устав, вываливался из цепи, но его место сразу занимали другие.
«И с ними мне жить, - подумал Шкарин обреченно. - С ними отрешаться от суеты мирской. Скоро и я буду так же...»
-  Новичок? - положил кто-то тяжелую руку на его плечо, заставив вздрогнуть. Шкарин  обернулся. Перед ним стоял кавказец, скорее всего, грузин, лет пятидесяти, с длинными, почти до плеч, черными волосами и огромными залысинами над мощным по-сократовски лбом. Крупная голова eго сидела на крепкой, конусом, шее, карие, чуть навыкате глаза светили необыкновенным   умом,   даже мудростью.    
-  Новичок,  -  уныло подтвердил Шкарин.         
-  Сосо, - подал грузин широкую, как ласт, жесткую ладонь. - Coco Лочошвили.
- Геннадий Шкарин, - ответил Геннадий, пожимая руку грузина.      
-  За что? – коротко спросил тот
Шкарин пожал плечами.
-  Трудно, - только, и сказал он.
-  Понимаю, - кивнул Coco, не мигая, исподлобья глядя на Шкарина, и вдруг заговорил быстро-быстро что-то сосем непонятное. Геннадий решил было, что  говорит  он по-своему, по-грузински, но тут услышал, как ему показалось, отдельные  английские слова. Не понимая, стоял он, неловко улыбаясь, не зная, куда деть руки. Coco не ответил на улыбку, но твердо и серьезно произнес по-русски:
- Боже, даруй мне безмятежность. Вещи, какие я не могу изменить, принимать как они есть, мужество изменять, что могу изменить, и мудрость всегда понимать разницу.
 Шкарин подумал, что он уже где-то слышал это. Это вроде молитва какая-то. Только к чему она была сказана именно теперь? В это время вдруг послышалось:
- Новенький! Давай в палату! Сейчас ужин принесут.
-  Вы в какой палате? - торопливо спросил Шкарин, словно боялся  потерять вновь обретенного друга.
-  Вот здесь я, в третьей, - кивнул Coco на дверь. - Не волнуйся, дорогой, я тебя найду. 
Шкарин вновь поймал и стиснул его ладонь и пошел на зов, в палату номер пять. А после ужина, лежа в холодной постели, зажмурясь от едкого дыма и яркого, слепящего света, стараясь не слышать происходящего вокруг, он вновь возвращался памятью в недавнее прошлое, пытаясь осмыслить, что же привело его сюда, в этот неведомый доселе мир, что сделало добровольным изгоем. «Как докатился до жизни такой?», - он даже попробовал посмеяться над собой. А что еще оставалось делать? Теперь для него время то ли остановилось, то ли вспять пошло?   

                2.
               
Тою ночью он так же лежал с открытыми глазами и слушал, как шумит дождь за окнами. Или это ветер шумит? Теребит, наверное, остатки прошлогодних листьев. На душе было неуютно, тревожно. То ли от дождя, то ли от ветра. А скорей всего, от мысли, которая клином засела в голове. Да и не мысль даже, а сакраментальный вопрос: «Что же делать?», - на который усталое сознание и не пыталось найти ответ.
Он кантовал свое тело с бока на бок со спины на живот, но все не мог уснуть, досадуя при этом, что и жене спать не дает. Он чувствовал, что она тоже не спит, хоть и лежит тихо, затаившись. Чувствовал он и то, что она хотела бы заговорить, чтобы успокоить его, но сдерживала себя, зная, как он не любит, когда его утешают.
Он щелкнул выключателем светильника, глянул на часы - без четверти два. Сколько eщe он будет так вертеться? Выключив свет, подобрался, поджал к груди худые колени, охватив их руками, затих в любимой позе. Минут черев десять, однако, понял, что все равно не уснет, решительно отбросил одеяло, сгреб в темноте со стоящего рядом стула одежду и вышел в кухню…
- Ты куда, Гена? - едва он включил свет и начал одеваться, в дверях показалась Галина, его жена.
- Да так, пойду погуляю, - сказал он. - Ты спи, спи.
- Куда  же  ты  сейчас пойдешь? Да в такой дождь. Какое гулянье? - голос жены звучал тревожно.
 - Ничего, я недолго. Освежусь немного. А то не спится совсем.
-  Давай я с тобой пойду, Ген?
 -  Ну зачем? Ты спи. Чего доброго Катюшка проснется.                - Ты  хоть зонт  возьми тогда, - смирилась Галина.            
-  Да  ну  его.   Я  лучше плащ надену.
-  Ты только недолго, Ген, ладно?
-  Ладно, я - на полчасика. Освежусь только - и назад.
Он надел старенький зеленый плащ «болонья», глубоко натянул видавшую виды кепку и вышел на крыльцо.
 Черные силуэты обнаженных деревьев вздрагивали ветвями под порывами ветра на фоне темно-лилового неба. Ни единого огонька вокруг не было видно, ни звездочки. «Театр теней», - подумал Шкарин и, шагнув с крыльца, угодил в лужу. Пришлось вернуться, обуть резиновые сапоги.   Переобувшись, подняв воротник плаща и сунув руки глубоко в карманы, он медленно зашагал от дома, одинокий, неожиданный в этот неурочный час и «собачью» погоду путник.
На некоторое время пригрезилось ему, что он вернулся на многие годы назад, в пору своей романтической юности, когда тревожные мечты o будущем требовали уединения и когда он так же, по ночам, и в такую же ненастную погоду один бродил по улицам города. Он даже попытался представитъ те, былые  мечты, о чем грезил тогда, но ни черта не получалось. Никаких прежних картин он так и не вспомнил.
Ноги сами несли его проложенным двадцать лет назад маршрутом по пустынным улицам, которые, казалось, совсем не изменились с тех пор. Изредка проносилась мимо него машина «Скорой помощи», спеша помочь кому-то, терпящему бедствие в этой ночи, да неторопливо проползал милицейский «газик», патрулируя безжизненный город.
«Моя милиция меня бережет», - усмехнулся Шкарин, провожая машину взглядом, и почувствовал вдруг, что свежий ветер будто развеял тучу безысходности в его голове, принес способность рассуждать хладнокровно и здраво.
«Видно, пришло время остепениться, - думал он. - Пора понять, что нам уже не 20. И паниковать не стоит. Ну, настроились против тебя мужики. А чего ты ожидал? Что они в ладошки будут хлопать? Они тут худо-бедно живут, некоторые уж прожили, а ты к ним со своими... - со своим уставом. Кому это понравится? Хотя... Хотя это мало утешает. Прежде ты средь них белой вороной жил, теперь и того хуже будет. И что же делать? Искать новое место? Но сколько можно? И кто поручится, что на новом месте не повторится то же самое? Выходит, себя надо перекраивать? Да, просто сказать...»
На центральной площади города Шкарин вдруг понял, что идет, как ходил когда-то, к мосту через реку. Только ведь нет давно того моста, на который он ходил когда-то. Тот был деревянный, из толстых многометровых бревен, но при этом казался удивительно легким, ажурным. Лет десять назад рядом с ним построили новый мост из бетона и стали, выше старого метров на шесть, а тот, деревянный, сожгли - только чтобы сделать эффектные кадры для снимавшегося в городе фильма.
Новый мост увеличил пропускную способность. транспорта, однако прежний вспоминали и жалели до сих пор. Он был одной на немногих живых черт в общем-то неказистого города, да и служил, казалось, вполне исправно.
Мост связывал город с заречной слободой, и там, на другой стороне реки, по обе стороны от моста простирался городской пляж с таким песком, что ему позавидовали бы многие приморские пляжи.      
Под новый мост пришлось возводить дамбу на левом берегу, выстилать откосы бетоном, пляж перенесли в другое место, выше по течению, и берег тут, со стороны слободки, запустел, одичал, зарос ивняком и вербами.
Старый мост был излюбленным местом купания городских мальчишек. Они ныряли с разных ярусов его ажурных опор и переплетений, порой рискуя угодить на старые сваи, невидимые под водой. Ныряли с «быков», ледорезов, похожих на утюги, тоже деревянных, с толстой стальной обшивкой, а уж вовсе отчаянные забирались и сигали с надстройки, обозначавшей фарватер и возвышавшейся над водой метров на 15-16.
Генка Шкарин тоже прыгал с моста, прыгал «ласточкой» на зависть другим пацанам, многие из которых и «солдатиком» соскочить не решались. А вот с надстройки Генка прыгал всего два раза. Причем только опасение потерять авторитет лидера среди мальчишек заставляло преодолевать его сильный, до дрожи в коленях страх.               
Интересно, смог бы он теперь  прыгнуть с того моста? Пожалуй, нет. Отчего-то в последнее время у него появилась острая боязнь высоты. Геннадий обнаружил это совсем недавно, когда вызвался посмотреть телевизионную антенну на доме матери и, выбравшись на крышу трехэтажного здания, едва не свалился оттуда от жуткого cтpaxa. Он так и не починил тогда антенну, сославшись на недомогание, но никак не желая признаться даже самому себе, что то был страх высоты.
Тот случай он скоро забыл, но через некоторое время подобное довелось ему испытать на балконе пятого этажа у  шурина, и тогда понял он, что, если прежде все-таки умел преодолевать этот страх, то теперь на преодоление, не доставало духа. А он еще мечтал прыгать с парашютом…

 Мост открылся Шкарину издалека, светлым заревом пробиваясь сквозь плотную дождевую занавесь. По мере того, как Шкарин приближался к нему, ступая вдоль парапета набережной, зарево постепенно дробилось на части, каждая из которых скоро обернулась звеном длинной огненной гирлянды, зависшей над мерцающей лентой реки.
Противоположный  берег был  неразличим, а на  этом, у самого начала гирлянды  мрачным силуэтом высилась громада старой полуразрушенной  церкви,  зияющей рваными луковицами куполов. Церковь за многие годы бездействия как храм культа успела побывать и тюрьмой, и музеем, а в последние годы была занята под овощную базу. Но много лет она являла собой визитную карточку города, и если бы кому-то вздумалось ее убрать - а ходили одно время такие слухи - если бы вздумалось кому смести ее за ненадобностыо, город потерял бы свое лицо...   
         
По крутой бетонной лестнице Шкарин поднялся к подножию церкви, откуда начинался мост. В это самое время со стороны города, разметая брызги и сверля фарами штору дождя, спустился автобус и через минуту умчался в  темноту. Шкарин, помедлив немного, зашагал ему вослед, почему-то вдруг представив себя на... Бруклинском мосту.
Мысль эта вспыхнула в нем, как свет фар того автобуса, внезапная, нелепая, страшная в своей навязчивости.
«Почему это, - думал он, - где-то кто-то лезет в петли, выбрасывается из окон, бросается под поезда или с бруклинских мостов? Что доводит людей до этого? В каком состоянии надо быть, чтобы решиться на такое? Что здесь - решимость, сила духа или наоборот - отчаянье и слабость? И где грань, которая меня отделяет от этого? И почему вообще я тащусь на этот мост? Что тянет меня туда? Не есть ли это тот самый край пропасти, что парализует волю, притягивает и нет сил противиться этому притяжению? Ведь еще не поздно, еще можно вернуться, но я зачем-то иду, хотя еще на подходе к мосту уже боялся его. Но ведь я не самоубийца! Просто хочу испытать свою волю. Я только посмотрю вниз. Ведь ничего страшного. Ведь меня  считают сильным человеком...»
Он шел и шел вдоль перил, не решаясь, вернее, преодолевая желание заглянуть туда, вниз. Но почему же ему так страшно сейчас.? Ведь прежде он, хоть и ломая страх, прыгал а воду с такой же почти высоты. А сейчас... он вдруг почувствовал, будто волосы зашевелились под кепкой».               
Он остановился. Накрепко, до боли в руках ухватившись за каменные перила, которые были чуть выше его пояса, далеко отставив одну ногу и напряженно согнув другую, он осторожно, глянул вниз. «Чепуха, - сказал он вслух. - Ничего страшного», - но почувствовал при этом, как мерзким липким потом покрылось все тело.
Свет фонарей на мосту тускло отражался далеко-далеко внизу. Оттуда тянуло хладной сыростью и вроде свежей рыбой. Шкарин с трудом оторвался от перил, оттолкнулся даже и двинулся было дальше, но ноги вдруг перестали слушаться, к горлу подкатил приступ тошноты, а от пота, показалось, взмокла вся одежда. Он повернулся и двинулся назад, но ноги его подогнулись, и, чтобы не упасть, он снова yxватился за перила.
«Вот он, край твоей пропасти! Только перевалиться за перила…»
Из последних сил он оттолкнул перила от себя, развернулся и, закричав в голос, побежал к середине моста, запутался в собственных ногах и упал, раскинув руки, ткнувшись лицом в мокрый бетон.
Несколько секунд он пролежал неподвижно.
« Только не думать о крае, - твердил он про себя. – Только…  Но как не думать, если ни о чем больше не думается?!»
Он приподнял голову, посмотрел вперед. Темный силуэт жилого дома и мрачная церковь над ним  казались сейчас ужасно далекими, а край моста - вот он, в пяти метрах слева в справа. Хорошо еще, что он на
 середине. Только не приближаться к краям,
Он поднялся на четвереньки и пополз вперед, не отрывая глаз от прямоугольника дома в конце моста. Но как же тяжелы, как непослушны руки, ноги, все тело...
Он не услышал шума. Он сначала увидел длинную, стремительно бегущую тень перед совой, неожиданно возникшую собственную тень.  Потом вспыхнули ярким белым светом стены того дома на краю. Вспыхнули и погасли, а тень перед ним растаяла, и только тогда он понял, что сзади на него  едет машина.
 Милицейский «газик» объехал его слева, резко со, скрипом затормозил, остановился чуть впереди, и тут же из него с разных сторон вышли два милиционера и двинулись к Шкарину.
- Товарищи! - Геннадий едва сдержался, чтобы не зарыдать. У него хватило сил подняться, пойти навстречу. -  Увезите   меня с этого моста! Подальше только! - Он приблизился к милиционерам, мокрый, жалкий, готовый броситься в объятья, но... страшный удар в лицо снова свалил его на бетон.
 - За что?! - крикнул он, закрыв лицо ладонью, чувствуя, как ладонь наполняется кровью, и попытался подняться на ноги. Отчаянье и слабость вмиг сменились недоумением и яростью;
-  Пошли, мы те объясним, за что, - сказал один из милиционеров, ухватив Шкарина за воротник плаща. Другой пнул его ногою в зад и тут же дернул за руку. 
-  За что бьете, сволочи?! - поднялся в рост Шкарин. - Что я вам сделал?
-   Ах, мы сволочи?!  - милиционер   сбоку   ударил Шкарина в пах, тот согнулся пополам, и в таком положении его затолкнули в машину.   
               
Он не успел еще и отдышаться, прийти в себя от боли, как машина остановилась, опять скрипнув тормозами. Геннадия вытолкнули наружу перед дверьми приземистого, обшарпанного здания с тусклой лампой над входом. 
«Вытрезвитель», - догадался он, и обернулся, глянул по сторонам, чтобы убедиться в этом.
- Топай, топай! - его опять пнули в зад, и он шагнул за распахнувшуюся дверь в полутемный, тошнотворно воняющий тамбур.
- Хар-рош гусь! - оглядел его с головы до ног маленький чернявый капитан, сидевший у стола за перегородкой в жарко натопленной комнате, куда они вошли черев тамбур. - Где вы его нашли такого? - капитан обратился к тем, что привезли  Шкарина, и он только теперь разглядел их -  черного, с густым» усами сержанта лет двадцати пяти и такого же возраста светло-русого крепыша с погонами рядового. Оба они уселись на стульях у стены, откинувшись, вытянув ноги, отдыхали, словно боксеры между раундами. Шкарин, растерянный, стоял между ними и перегородкой, борясь с желанием броситься, убежать отсюда – хоть обратно, на мост. 
- Иди сюда, - приказал капитан, и Шкарин не сразу понял, что это ему приказывают. Он не помнил, чтобы к нему когда-то так обращались. - Выкладывай все из карманов, - продолжал командовать капитан, когда Геннадий, открыв дверцу в перегородке, подошел к столу.
-  Фамилия?.. - один, за другим посыпались вопросы. Шкарин машинально отвечал на них, одновременно выкладывая из карманов их содержимое.
- Подписывай, - подвинул начальник к нему листок протокола задержания. Геннадий с недоумением  прочел, что «гр. Шкарин Г. С, работник завода «Тяжмаш», был  подобран пьяным   на мосту  в три  часа  ночи и доставлен в медвытрезвитель. При задержании оказал сотрудникам сопротивление...»
-  Какой же я пьяный?! - возмутился Геннадий. - Я вообще не пью.
-  Во,  видали вы  этого трезвенника! - искренне рассмеялся усатый сержант. -  Мы тебя где подобрали?
-  На мосту.
- А что ты там делал?
-  Гулял.
-  Это он так гуляет, на четвереньках! -  сержант продолжал    хохотать,  его поддержали другие. - Гуляет по мосту на четырех мослах в три  часа  ночи. И главное - трезвый, как стеклышко!..
- Ну, понимаете, я высоты боюсь... - начал было Шкарнн.
- Тогда чего тебя туда понесло?               
-   Да я всегда хожу на…
- Ладно, хватит трепаться, - оборвал его капитан, - Подписывай и – в люлю,  баиньки.
- Не буду я ничего подписывать! И вы еще ответите за избиение...
- Ответим, ответим. Мыться будешь?
-  Не  буду я мыться. Я только вчера в бане был. Отпустите меня домой.
-  Завтра отпустим.  Хотя нет, сегодня   уже,  утречком   пойдешь домой. А сейчас давай раздеваться. Сам разденешься или помочь?
Шкарин понял, что никуда, его сейчас не отпустят, что ничего он тут не объяснит. Не поймут они его. И он принялся раздеваться.

В большой, освещенной синим ночником комнате, куда его провели раздетого догола, стояло десятка два обитых дерматином лежаков, на которых, такие же голенькие, кто на спине, кто ничком, а кто свернувшись калачиком, отдыхали клиенты. Содрогаясь от прикосновения холодной кожи, Шкарин лег на указанный ему свободный топчан в самой середине комнаты и так лежал, зажав ладони меж колен, с отвращением вдыхая запах карболки и винного перегара, слушая стоны и храп с разных сторон, с тоской думая о том, как же, должно быть, беспокоится о нем дома жена.
А что теперь будет на работе?! Как он появится там? Да, для них там это будет просто подарком. Все-таки, видимо, придется уходить из цеха, из завода вообще. Но куда? Ну почему всю жизнь такая невезуха? Почему так одиноко ему в толпе людей?!
Господи! Хоть  бы ты помог, что ли, хоть бы посочувствовал! Как жаль, что тебя нет, Господи! А я так хотел бы верить в тебя! Но как верить в то, чего нет? Ведь если б ты был, разве допустил бы ты, чтобы человеку было так скверно, так невыносимо отвратительно? Неужели страдания сотен поколений не искупили еще вины Содома и Гоморры перед тобой? Или все они такие смертные грешники?
Но зачем тогда ты сделал людей? Почему они такие дурные и неразумные? Даже веры в тебя на всех не достало. Творил-то, говорят, по образу и подобию своему. Неужели ты сознательно сделал это? Или все-таки не ведал, что творил? Нет, высшее создание, каким тебя почитают, да еще всеведущее, не могло сотворить такое. Бог есть любовь. Это от безмерной любви обрек ты тысячи поколений на боль и страх и вряд ли это может быть искуплено одним твоим мученическим распятием. К тому же ты знал, что возродишься. Помучаешься и воскреснешь. А ты помнишь, как я барахтался посреди океана и чего натерпелся тогда? Не за себя только. Ни хрена ты не помнишь, не ведаешь. Потому что все это хрень и тебя просто нет.
  Но неужели ничего нет? Там, за гранью. И что тогда лучше - это Ничто или же вечная мука, на которую ты обрек человека при жизни? Это равнодушие вокруг. Этот жестокий цинизм...
Да ты ведь тоже равнодушен, боже! Тебе все до лампочки! Ты равнодушен к людям так же, как и они друг к другу. Если и есть ты, ты просто обалдел от собственной вечности, и все тебе осточертело, все по фигу.
Ведь тебя самого пожалеть следует! Ты, наверное, и творишь всякое непотребство от скуки, развлечения ради. Для меня-то все это когда-нибудь кончится. Можно даже ускорить, перевалиться через перила  и - все. А у тебя ни-че-го! Потому что у тебя вечность. Для тебя ничто никогда не кончится. И тебе наплевать. Тебе, должно, и плевать-то неохота. И мне жаль тебя, Господи! Ведь ты ни на что… Ведь не может просто быть, чтобы ты был всегда и чтобы всегда была такая бестолочь. И что значит это – «всегда»? Что значит вечность? И откуда вообще лезут эти дурацкие мысли?
Так и не спал он в ту черную ночь, которая, казалось, тоже никогда не кончится; возбужденный и подавленный одновременно, он и сам не хотел, чтобы ночь та когда-нибудь кончилась.