Дурдом 5

Борис Ляпахин
               
                9.

… Заведующая отделением вечером так и не появилась. Шкарин долго ворочался на своей скрипучей койке, прежде чем забылся в удушливом бреду. Снилось ему, будто лежат они с Матофеем на одном лежаке посреди широкой улицы, вроде Невского проспекта, и Матофей то и дело приговаривает: «Все суета сует и томление духа», - и тянет на себя одеяло, оставляя Шкарина совершенно голым на виду у многочисленных прохожих. Люди идут мимо, молчаливые и целеустремленные, и нет им дела до двух придурков на лежаке, но Шкарину невыносимо стыдно и очень хочется проснуться.
Пробудился он глубокой ночью от возни и громких голосов в коридоре. По глазам вдруг ударил яркий белый свет, и два молодца-санитара внесли в палату носилки с новым пациентом, свалив его, словно что-то неодушевленное, на заранее освобожденную рядом с Геннадием койку. Вокруг поднимались любопытные головы, кто-то уже взялся за сигареты, другие продолжали спать.
Санитары унесли пустые носилки, почти тут же в палату вошла дежурный врач, и Шкарин догадался, что это и есть заведующая отделением Елизавета Григорьевна.
«Видно, в наркологии опять мест не хватает», - подумал Геннадий и вспомнил свой странный, дурной сон. Он невольно принялся разглядывать нового соседа, возле которого хлопотали сестра и заведующая.
Это был мужчина лет 37-40 на вид, худой, но жилистый, смуглый, как азиат, с густыми поседевшими волосами и скуластым лицом. Ноги и руки его синели многочисленными татуировками. На груди тоже сидел синий орел.
Ему сделали несколько уколов, потом поставили капельницу, причем сестра всякий раз ворчала по поводу плохих вен. Потом, когда с процедурами покончили, Елизавета Григорьевна присела на краешек койки и, поводив над лицом мужчины ладонью, убедившись, что он в сознании, громко заговорила:
- Вы меня слышите?
          Мужчина не отвечал, только попытался взмахнуть рукой.
- Как вас зовут?
Мужчина промычал что-то невнятное. Шкарин не разобрал, что.
- Вы понимаете, где находитесь? - спрашивала заведующая.
Молчание  было  ответом.
- Вас сняли с поезда Хабаровск - Москва. Вы куда ехали?
- На юг, в Сочи, - послышался слабый  голос.
- А откуда вы едете?
- Из Магадана.
- Вы там живете, работаете? Где вы работаете?
- На нефтебазе, механиком.
- Зарабатываете, наверное, неплохо? Много зарабатываете?
- Четыреста.
- А на юг отдыхать ехали? Зачем же так пили-то? Мы вот вам сейчас лекарств влили примерно на вашу месячную зарплату. Так что вам надо обязательно поправляться, постарайтесь уснуть.
Елизавета Григорьевна поднялась и, бросив мимолетный взгляд вокруг, заспешила к выходу.            
- Доктор! - решился позвать ее Шкарин.
- Что случилось? - резко повернулась она.
-  А нельзя мне в другую палату, Елизавета Григорьевна?
-  А что вам здесь не нравится?
-  Здесь курят все, дышать трудно.
Елизавета Григорьевна помедлила, внимательно рассматривая Шкарина.
- Хорошо, я распоряжусь. Утром вас переведут.
  Она решительно повернулась и пошла к двери, легкая,  стройная, грациозная даже, словно балерина. Шкарин откровенно залюбовался ею. И вдруг подумал о Галине. Еще вчера ему казалось, что никогда больше жена не взволнует его как женщина, отчасти поэтому он с такой легкостью и решился на бегство сюда. А теперь острое сожаление, раскаяние в содеянном захлестнуло его. Захотелось вскочить и бежать вон, сию минуту, бежать домой, к жене, обнять ее, прижать к себе, доступную, податливую и такую сейчас желанную  и вместе недосягаемую, что он едва подавил  рвущийся, словно от приступа жестокой физической  боли, стон...   
 Что-то невнятное забормотал сосед из Магадана. Шкарин повернулся к нему. Тот, сбросив с себя одеяло, лежа на спине, сучил конечностями, словно паук.
«И этот концы отдаст», - подумал  Геннадий,  увидев ярко-синие, будто выкрашенные, ногти на его руках, и хотел было позвать санитарок, но вместо этого сунул голову под подушку и так пролежал до рассвета.
Спал он или нет, Геннадий сам того не ведал. Какие-то смутные видения, словно кадры непонятного и страшного фильма, мелькали перед ним, и он сознавал, что это всего лишь бред, но теперь и не пытался стряхнуть, освободиться от него, понимая, что действительность ничуть не отраднее этого наваждения.
- Шкарин! - вдруг позвали его громко. Это уже не во сне. Он поспешно сел на кровати, отозвался.
- Забирай белье и вещи и пошли со мной, - командовала румяная, полнотелая красавица cecтpa с веселыми голубыми глазами, видимо, только что заступившая на смену.               
Геннадий еще ее видел ее, а увидев, обрадовался вдруг, повеселел. Слава богу, пришел конец его заточению в этой газовой камере.
В первой палате, куда его перевели, уже проходило коловращение, которое он видел накануне, - будто крестный ход вокруг трех коек, стоявших посреди помещения торцами одна к другой. Недоставало только икон да хоругвей. Застилая свою кровать, одну из этих трех, загородив собой проход, Геннадий нарушил на несколько минут движение, но едва закончил и пошел, чтобы, умыться, к выходу, шествие возобновилось, будто и не прекращалось вовсе.
В коридоре, возле двери в столовую, собралась толпа, гудя в ожидании завтрака. В туалете, в углу, за жестяным корытом умывальника, на мокром кафельном полу стоял на коленях какой-то стриженный наголо тип и вроде молился. Над зарешеченным окошком во вделанной в стену трубе угрожающе  рычал вентилятор, сотрясая и стену, и весь туалет. Притока свежего воздуха от него, однако, не ощущалось.
Наскоро умывшись, Геннадий сразу пошел завтракать - дверь в столовую уже была открыта, за полутора десятками столов дружно сидели «коллеги» - шизики, дебилы и параноики и с первобытной жадностью, мыча и чавкая на разные лады, жевали и заглатывали завтрак.  Шкарину стало нехорошо. Невольно вспомнилось, с какой неохотой, брезгливостью даже принимали пищу пациенты хирургического отделения, где довелось ему «отдыхать» три года назад. А тут… Может быть, здесь готовят необыкновенно вкусно?
Отыскав свободное место за одним из столов, мельком взглянув на соседей и не найдя в них ничего интересного, Шкарин взялся за овсяную кашу. Она оказалась совершенно пресной и безвкусной. Зато ее было много: глубокие металлические чашки наполнены были едва не доверху. Тем временем соседи по столу прикончили свою кашу и один за другим пошли к холодильникам, что стояли, у стены, слева ох входной двери. Затем все вернулись за стол, уже, видимо, с домашней снедью, и продолжали жевать.
          Геннадий выпил кружку, горячего, странного на вкус кирпичного цвета чая и заторопился к выходу. Возле двери за столиком сидела сестра , та самая, что переводила его из пятой палаты, и выдавала позавтракавшим лекарства. Они тут же всыпали в рот порошки,  иные запихивали враз горсти таблеток, запивали оставленным для этого чаем и разевали рот, демонстрируя сестре, что лекарство принято без обмана. Только после этого они выходили в коридор, и здесь многие из них вываливали пилюли изо рта в ладонь и отдавали другим, которые их тут же глотали.
Едва Геннадий вышел из столовой, как к нему подошел совершенно седой, сутулый, но с поразительно молодым, даже юношеским лицом мужчина и заискивающе попросил:
- Не дашь таблеточку?
- Да мне еще не дали, - развел    руками    Геннадий.
- Если будут, мне отдашь? - просительно осклабился странный субъект, раскрыв рот с отсутствующими сверху зубами.
Почему-то Шкарин ощутил острую  к нему неприязнь.
- Ладно, - кивнул он, чтобы отделяться, и пошел в палату.
Здесь уже вращалась живая цепь, пока еще редкая. Геннадий попробовал вклиниться в нее, но тут же выпал. Механика на Магадана на койке уже не было.
«Наверное, к алкоголикам перевели, - подумал Геннадии, с отвращением глядя на грязный, в бурых пятнах матрац и такую же подушку без наволочки. - Хоть бы одеялом застелили».
- Сожмурился мужичок, сказал  спокойным, глуховатым голосом черноволосый, смуглый мужчина лег тридцати пяти с койки, стоящей в коридоре, у окна. Он полулежал поверх одеяла, скрестив на груди крепкие, обнаженные по локоть руки, и неподвижным, тусклым взглядом черных, без блеска глаз смотрел мимо Шкарина в одну точку.
- Как сожмурился? - не понял Геннадий.
-  В морг увезли.
-  Что, умер?!
- Нe приходя в сознание, - вроде с удовольствием произнес мужчина, хотя лицо его оставалось бесстрастным.
- Да-а, - протянул Геннадий, - все суета-сует, - вспомнился вдруг сон.
- Ты в бога веруешь? - спросил вдруг смуглый.
- Да нет, -  ответил Геннадий не очень уверенно. – Не то чтобы категорически, но…
- Здесь без веры нельзя, - сказал мужчина и, помедлив  чуть,  добавил: - если надолго.
Ещё с одной кровати приподнялось молодое совсем, бледное лицо, заинтересованно вслушиваясь в разговор.
- Без веры вообще трудно, - сказал Геннадий. - Завидую  тем, кто искренне  верует, а сам... Ну никак не вписывается господь вот во всe сущее вокруг.
- У тебя какой диагноз? - спросил мужчина, вконец озадачив Шкарина непредсказуемостью своих вопросов.
- Да я и сам пока не знаю.
- Ты только не соглашайся на инсулин. Я от этого инсулина идиотом стал. Мне уже не выбраться отсюда.
- А вас с чем сюда положили?
- Я три года назад обратился - головные боли замучили. У кого только не был. И терапевт лечил, и невропатолог, и   психологи консультировали,       каких только снадобий не перепробовал - прямо из Парижа, - подопытным кроликом стал, работал на одни лекарства. И вот сюда попал. А здесь всех лечат одинаково. Видел, по сколько таблеток тут дают?
- Да, но видел, многие их и не пьют совсем.
- Это которые не совсем дураки. Или совсем не дураки. Тут разная публика есть. Со временем разберешься.
-  А вы?..
-  А мн отсюда одна дорога - в Сновицы, на пожизненное. Инсулин меня доконал. Если тебе назначат, соглашайся только на малые дозы. А на шоки - ни в коем случае.
-  А что это за шоки? - спросил заинтригованный Шкарнн.
- Шоки? - переспросил мужчина. - Это когда тебя искусственно вроде на тот свет отправляют, а потом оттуда вытаскивают. Ты с какого завода?
- С «зэтээма».
-  А, «тяжмаш»? Я там работал когда-то, в инструментальном.
-  А  я в ремонтно-монтажном.
- Да? - глаза мужчины оживились, но тут же опять погасли. - У меня группа, уж два года, вторая нерабочая.
- И что, все время здесь?
- Раз в полгода домой отпускают на пару недель, а потом снова...
Мужчина умолк, задумавшись, смотрел на Геннадия, и тому вдруг показалось, что смотрит он в самое его нутро и видит и знает о нем такое, о чем Геннадий никому не хотел бы поведать, а может, и сам не знает.
- А вы верите в бога? - спросил он осторожно.
- Не знаю. Во что-то верю, на что-то надеюсь, иначе... А здесь большинство верующие. Причем истово верующие. Хоть бы Библию где достать или Евангелие какое. Только я читать не могу. Пять минут почитаю - и голова кружится, сознание того и гляди отключится.
- Читал я Библию, - сказал Шкарин, - вернее пытался читать, несколько раз принимался, да что-то не понял там ни хрена. То примитив, наивняк какой-то, то заумь - без пол-литра не разберешь. Тоскливое, в общем, чтиво
- Это где ты ее читал? - спросил недоверчиво, даже с подозрением бледный парень.
- Да уж давно, - заговорил Шкарин. - Я  тогда снимал   комнату   у   одной бабки. Во Владивостоке, я на морях молотил тогда. Бабка сама откуда-то с Украины, там половина населения – хохлы, наверное, сосланные в тридцатые годы, и их потомство. У бабки полдома дочь ее с семьей снимала, а в другой половине она две комнаты сдавала, одну – мне. Сама в кухне на лавке…  Я на ремонте тогда стоял, на «Тагиле» - лесовоз такой невеличкий. Вахту стоишь сутки через двое. Вино пить надоело, гулять что-то не хотелось, и повел я тихий и скромный образ жизни: дома сидел, книжки читал, бабуле мебель ремонтировал. А вечерами... Кухня была одна на всех, и мы по вечерам собирались в кухне, и, по просьбе хозяйки, я Библию вслух читал. Старуха набожная была - ни единой службы в церкви не пропускали - благо, церковь рядом была, в одной остановке трамвая. В церковные праздиники певчих домой приглашала, кормила от пуза. Они и рады стараться - как заведут псалмы. Да красиво так. Бабуля и сама грамотная, была, но слаба глазами, а очки носить не любила: говорила, дышать мешают. Она еще журнал церковный выписывала - «Православная церковь», кажется. Ну, и я или Ольга, квартирантка, что вторую комнату снимала с дочкой, - вот мы и читали то эти журналы, то Библию… Иже еси на небеси.,.
- Врешь ты все! Ничего ты  не  читал, профан! - бледный парень вдруг сорвался со своей кровати с лицом еще более бледным, чем прежде, с горящими яростью глазами. - Ты зачем сюда явился?               
- Ты что, паренек, умом тронулся? - оторопел Шкарин и спохватился, вспомнив, где он находится.
- Ты черный человек! - парень будто не слышал его. - От таких, как ты, люди страдают, - парень подступал, выставив вперед сжатые кулаки. - Иже еси!.. Сует сует!.. Ты хоть знаешь, откуда это?
- А на черта мне знать? - Шкарин был в полной растерянности. Неужто драться, с этим придурком! Фанатик какой-то. Но и уйти, отступить просто так он не мог. Ведь его тут оскорбляют! - Какая разница, откуда это? -  сказал он. - Какое мне дело, кто первый сказал? Я приемлю это - вот и говорю...
- Ты, друг, сходи покури, - вмешался  в это время смуглый. - Миша – он  хороший парень. Его...
- А ты не суйся, - оборвав его, огрызнулся бледный Миша.               
- Стало быть, тебя Мишей зовут? - как мог мягко, примирительно сказал Геннадий, но парень только скрипнул зубами и упал на свою кровать. Геннадий усмехнулся, пожал плечами и пошел вдоль коридора.
Возле процедурной уже толпились несколько человек - видимо, на уколы. Из вестибюльчика, где туалет, уже туман клубился - табачный, дым, слышался перестук костяшек - играли в домино.
 «Все, как у людей», - усмехнулся в который уже раз Геннадий и вдруг замер, пораженный нелепой, жуткой а своей нелепости картиной.
У входа в одну из палат, уцепившись за высокую дверную притолоку, стоял молодой, коротко стриженный парень, худой и длинный, обнаженный до пояса. Двое других – один светло-русый, с крутым затылком и короткой борцовской шеей, другой - широкоплечий крепыш с иссиня-черными короткими волосами, с лицом азиата, - отрабатывали на висевшем удары. Били короткими одиночными, били сериями - по ребрам и впалому животу.   Иногда висевший  срывался, падал, упираясь руками в пол, иногда прямо лицом, но те двое тут же поднимали его ногами, и он вставал и вновь цеплялся за притолоку, а они снова, как на мешке, отрабатывали на нем удары.
Некоторое время Шкарин изумленно наблюдал за истязанием, не зная, что предпринять. Он видел живое колесо внутри палаты, видел, как равнодушно, не обращая ни малейшего внимания на «боксеров», ходили по коридору люди, сестра пробежала в процедурную и - никакой реакции. Но более всего Шкарина поразили глаза избиваемого. Они не выражали ни-че-го. Даже когда особенно сильный удар приходился по животу и из спекшихся губ вырывался сдавленный стон, в тусклых глазах парня не было ни боли, ни страдания.
- Что, дядя, хотите поработать? - подскочил к Геннадию разгоряченный «русак».               
- За что это вы его? - только и сказал Шкарин.
- А это наш сержант, сволочь! - ответил русый и ударил с прыжком левой по ребрам. «Груша» свалилась, «боксеры» пустили в ход ноги, но Шкарин остановил их:               
- Да будьте вы людьми! Что вы делаете?!
- А он с нами был людьми? - парировал русый. - Полтора года кровь сосал, - он наступил на грудь поверженного и тяжестью всего тела надавил на нее, отчего, показалось Шкарину, хрустнули кости.
- Перестань! - оттолкнул парня Геннадий и тут же, получив удар по носу и сразу несколько в живот, захлебнулся - слезами или кровью, он уже не соображал. Азиат, слегка приплясывая, стоял напротив, готовый повторить отработанную серию.
С юных лет жизнь не баловала Шкарина, с юных лет он приучал себя быть готовым к любым ситуациям, на каждый удар отвечать тремя, но здесь...  Его просто ошеломила агрессивная враждебность обстановки, которой он никак не предвидел, и  поэтому растерялся. Ему еще и досадно было от того, что первый же удар расквасил ему нос. Но если со временем ослаб его нос, то он не утратил еще боевых навыков, и эти наглецы... Ему плевать на их отношения с сержантом, он уже должен ответить за свой разбитый нос…
Однако Геннадий не успел и движения сделать, как вдруг раздался пронзительный вопль, и тут же одни за другим оба его соперника полегли, как подкошенные, рядом с тем, кого только что избивали.
- Все в порядке, дорогой? - участливо глянул в лицо, тронув Геннадия за руку, невесть откуда взявшийся Coco.
- Да, слава богу, - попытался  улыбнуться Шкарин. - Тут, видать, не соскучишься. Иллюзион, какой-то. Психотеатр...
- Саша! Витя! - разнеслись по коридору крики, как естественное  продолжение всего предыдущего. Появились сестры, санитары, в распахнутом халате, узких брюках и на высоченных каблуках, раздвигая толпу, широким шагом подошла заведующая. Остановившись возле них, мельком осмотрев место происшествия, сказала:
- Опять Лочошвили драку устроил. И вы туда же, - она обратилась к Шкарину - сестрам:
 -   В пятую  обоих,  под бинты.    
Геннадий не совсем понимал, что это значит, ему захотелось возразить, что они тут не виноваты вовсе, но, глянув на Coco, он не стал ничего доказывать. Еще минуту назад гордый взгляд Лочошвили потух, и сам он ссутулился, обмяк и покорно побрел к пятой палате. Геннадий последовал за ним.
Их уложили рядом: Coco на койку, где еще минувшей ночью спал Шкарин, а Геннадия на тy, где отдал богу душу механик из Магадана. В Шкарине все клокотало негодованием, и он из последних сил сдерживал себя, догадываясь, что лучшее, что можно сделать сейчас - быть покорным. Не сказав ни слова, как и Coco, он дал раздеть себя и привязать к кровати, только сцепил зубы, когда ему делали укол в ягодицу, и потом, ощутив в ноге что-то вроде раскаленного лома, с каким-то даже удовлетворением подумал: «Наверное, это и есть чистилище перед вступлением в рай».

                ЭПИЛОГ

В последнее время Шкарин стал видеть удивительные цветные сны. Он где-то слышал, что цветные сны - это признак приближающейся старости. Но это вовсе не беспокоило его. Наверное, под влиянием своих снов он начал писать стихи и даже рискнул почитать некоторые сестрам и услышал от них лестные отзывы.
Пишет он обычно по ночам, уединяясь в курилке с высочайшего позволения заведующей отделением Елизаветы Григорьевны. Только одна из сестер, Валентина Петровна, несмотря на разрешение заведующей, категорически запрещает нарушать порядок в отделении. И в ночи, когда Валентина Петровна дежурит в соответствии со скользящим графиком, Шкарин лежит с открытыми глазами и видит удивительные картины из того, что было, или, возможно, еще будет.
Наверное, впервые в жизни он обрел покой и, безмятежность. Единственное, что его иногда беспокоит, - это храп соседей по палате, когда ему хочется запустить в храпящего шлепанцем и трудно бывает сдержаться.
Да вот недавно он неожиданно обнаружил, что у него повисли дряблые складки жира по бокам и, кажется, вырос живот.
Поначалу это его даже испугало. Прежде он считал, что никакой образ жизни не испортит его крепкую спортивную фигуру, которой он всегда  чуточку гордился. И то, что произошло вопреки его уверенности, слегка шокировало его. Но потом он решил, что живот ему вовсе не повредит, тем более, что вельветовая пижама скрадывала его и способна была вместить средних размеров гиппопотама. 
               
Шкарин живет теперь, именно живет, а не пребывает и не лежит, в той же третей палате, где находится и Coco Лочошвили, Сосо, который так заинтриговал  Шкарина в первые дни. Он оказался тяжким то ли параноиком, то ли шизиком и скоро наскучил Шкарину. Он постоянно что-то пишет, изведя под свои грузинские трактаты кипы бумаги, и однажды предложил Шкарину часть их переправить к себе домой, опасаясь, что здесь их у него реквизируют. И Шкарин обещал при случае помочь.
В свободное от своих писаний время Coco гуляет по коридору либо настукивает ребром ладоней по деревянным косякам или спинкам диванов, как это делают каратисты. Его никто не посещает в больнице, и он прирабатывает себе на мелкие расходы, мастеря из картона и ниток забавных клоунов-акробатов, которых по рублю за штуку охотно покупают другие «коллеги».
Шкарину рассказали, что когда-то Coco, заподозрив в измене жену, связал ее и, облив бензином, сжег. Он уже будто бы отсидел четырнадцать  лет в тюрьме и уже четвертый год находится здесь.
Шкарина тоже давно никто не посещает, хотя в первые полгода жена каждую неделю в один из выходных приносила ему сумками продукты. Он  не успевал съедать, их выставляли из переполненного холодильника, потом выбрасывали в отходы. Он попросил приносить меньше еды, потому что здесь и без того кормили обильно. Правда, поначалу от больничной пищи Шкарин  воротил нос, она была ему почему-то неприятна, во потом привык и вычерпывал до дна глубокие чашки и выскребывал дочиста тарелки, и компот пил целыми кружками, хотя старожилы предостерегали, его. Говорили, что в компот здесь добавляют какое-то снадобье, чтобы мужчины в расцвете лет не страдали без женщин
Мужчины, однако, страдали и все были влюблены в какую-нибудь из сестер или даже врачей. Иные и вовсе вслух объявляли об этом, и женщин это забавляло, хотя влюбленные, кажется, вовсе не шутили.
Впрочем, Шкарин заметил: самый последний дебил понимает, что рассчитывать на взаимность он не может, и поэтому утешается, подобно библейскому Онану, уединяясь под одеялом или в туалете. Правда, в туалете уединиться сложно: здесь дверь сверху наполовину отпилена, и сестры и санитарки при желании могут видеть, что там делается. Уличенных в «прелюбодействе», случается, сажают на серу.
Однажды Шкарин пожаловался заведующей на варварство санитарок, которые могут убирать туалет, даже когда на толчках сидят пациенты. Елизавета Григорьевна обещала поговорить с людьми, однако все оставалось по-прежнему, и Шкарину пришлось просто привыкнуть к этому варварству, как привык к курению. Курят здесь все, и скоро Геннадий понял, что лучшее средство для преодоления отвращения  к табачному дыму - закурить самому. И он закурил.
А вот длительное воздержание его пока не тяготит. Видимо, сказывается опыт многомесячных морских рейсов, и он совершенно спокойно воспринял сообщение жены о том, что он теперь абсолютно свободен. Свободен от жены и от дочери, которая, правда, была не его дочерью, хотя он и предлагал не paз ее удочерить. Жена, теперь уже бывшая, сказала, что он может придуриваться сколько угодно, если ему приятнее жить среди психов, чем среди людей. Что ж, он сделал свой выбор и вовсе не винил ее в предательстве или измене. Он даже счастья ей пожелал напоследок, когда она призналась... Впрочем, бог ей судья, а у него я намека нет на ревность.
Его совсем не тянет на завод. Скорее, напротив, ему неприятно даже вспоминать последний свой цех и его обитателей. Вот разве Лида?..
Поначалу Шкарин, как и другие, был немножечко влюблен в Елизавету Григорьевну, как, наверное, был влюблен в первую свою учительницу. Он ей и стихи свои почитать рискнул, спросив, что она о них думает, не похожи ли они на бред сумасшедшего. Но Елизавета Григорьевна сказала, что это, по ее мнению, современная добротная поэзия, и разрешила ему писать по ночам, когда никто не мешает. И еще посоветовала послать что-нибудь в печать. Но он пока не спешит.   
С утра, сразу после завтрака Шкарин и еще десять человек из отделения работают, собирая шланги для велосипедных насосов. За это им идет оплата - копеек по сорок в день, и еще дают по пачке сигарет. После обеда Геннадий спит, обычно до ужина, а потом читает, играет в домино или шахматы. Иногда здесь разрешают смотреть телевизор, но он телевизор не смотрит и совсем не читает газет, решив напрочь отгородиться от внешнего мира.
У него появилось много новых добрых знакомых. Правда, к большинству из них отношение у него настороженное: зря сюда не попадают. Себя он считает исключением. Такое же исключение - его сосед, с которым они делят тумбочку. Впрочем, в тумбочке у Шкарина, кроме зубной щетки и пасты, ничего нет. Тетрадь со стихами он держит под подушкой. Бритву ему выдают каждое утро и после бритья отбирают и прячут под замок.
У его соседа, низколобого, басовитого мужлана, отклонений в психике нет - в этом Шкарин уверен на все сто. Нет у него сомнений и в том, что сосед его явный уголовник, нашедший здесь прибежище, очевидно, взамен тюремной  камеры.  Он и ведет себя, словно пахан. Возле него постоянно крутится  «шестерка»,  лет двадцати двух приблатненный. парень. По вечерам, после того, как энтузиасты из психов сделают за них в палатах уборку, эти двое, нахлебавшись чифиря, с красными мордами и безумными глазами, пускаются в разговоры и воспоминания. Чай им постоянно приносят в палату санитарки за приборку, которую положено делать им самим. 
   Многие здесь помнят Матофея.  Здесь, кажется, вообще помнят всех, и все обо всех  охотно рассказывают интересные вещи.      
Иногда из любопытства Шкарин заглядывает в пятую палату, если туда поступает новенький или снова начинает буйствовать Боря Лазарев, тот молодой, вечно привязанный. гигант, запомнившийся с первого дня.
 Недавно один шизик из перовой палаты исхитрился обмануть бдительность санитаров и из зубного кабинета слинял в город. Через два дня его вернули, без памяти пьяного, изукрашенного синяками и ссадинами, накачали под завязку серой, погрузив в глубокий анабиоз. Недели полторы он не мог пошевелиться, а когда, наконец, очухался, принялся взахлеб восхищаться тем, что творится на «воле». Там, говорит, тепло, все ходят в плащах и куртках, едят мороженое и вслух матерят Сталина с Брежневым.
Шкарин не верит. Вернее, ему все равно, что там, на воле. Там такой же дурдом, что и здесь. А у него недавно завязался роман. Так он называет свои прогулки с Риммой Ивановной.
Римма Ивановна – новая сестра-хозяйка отделения. Дважды в неделю, по четным дням она ходит в больничную аптеку за лекарствами для отделения и всякий раз берет с собою Шкарина – в помощники.
Он уже не помнит, сам ли активным был или это Римма Ивановна проявила инициативу в первый раз, но после того они всегда подолгу задерживаются в укромном уголке на темной лестнице в здании аптеки. Римма Ивановна просто необыкновенно целуется. О таком Шкарин прежде и не ведал.
Римма не замужем и никогда не была. И детей у нее нет. Она настоятельно приглашает Шкарина к себе в гости, полагая, что ему давно пора выписываться.
Однако он не спешит. Пока. Он еще подождет. Ему и здесь неплохо.

 А Римма Ивановна печет отменные пироги.