Жили-были. Вар. 2 Нана Белл

Лауреаты Фонда Всм
 НАНА БЕЛЛ http://www.proza.ru/avtor/gofman  - ПЕРВОЕ МЕСТО В КОНКУРСЕ «ЛАУРЕАТ 10 ЮБИЛЕЙНЫЙ» МЕЖДУНАРОДНОГО ФОНДА ВЕЛИКИЙ СТРАННИК МОЛОДЫМ   


Жили-были старик со старухой. Не за морем-окияном, не у самого синего моря, не во стольном во граде Киеве, и не в столице нашей великой Родины - Москве, а так - на отшибе. Не далеко, не близко. Там, где кончаются леса, от которых ныне пеньков больше, чем чащи, и где начинаются луга, степи, овраги. Там, где раньше поля с пшеничкой золотели, а теперь выросли берёзоньки тоненькие, сосёнки курчавые, но больше ковыль да татарник. Дед не ловил рыбу, бабка не плела сети, потому как ни озерца, ни речушки приличной во всей их округе ни днём с огнём, ни ночью с фонарём, не отыщешь.
Старик хоть и был уже на изломе, но ещё мог снабжать хозяйство водой студёной, дровами берёзовыми. Окашивал травы буйные, стожки метал вокруг дома, привечал своих и чужих, не дурак был выпить, не дурак и курнуть.
В трудах  и заботах проходили дни, месяцы, годы.
Казалось, совсем недавно дедова полянка веселилась голосами детей, внуков, а теперь повисла на ней тишина, и только ленивая перебранка стариков нет-нет раздувалась воздухом, заканчиваясь звонким голосом, задребезжавшего в испуге ведра, сброшенного с крыльца во двор, в знак окончательной немилости хозяйки и её последнего довода. Тогда дед приговаривал, когда тихо, себе под нос, иногда погромче:
- Совсем моя старуха ума лишилась. Вот ведь какая.
Поднимал ведро, ставил его на место и отправлялся по воду или,  махнув рукой, шёл через овраги, деревню, железную дорогу, туда, где можно было купить бутылку и тут же, глядя на блеск отполированных рельсов, распить её.
Но то было летом, когда светило солнце и размеренная годами жизнь диктовала каждой минуте своё дело и предназначение.
С наступлением же осенних дней, когда и полянка, и земля у дома, и тропинки, и опавшие листья в саду - всё набухало влагой, которую старуха именовала росами, время растягивалось бесконечной тоской и болью. У неё она мучила  голову, желудок, ноги.
У него же страдало тело. Долгие шахтёрские смены в забое скручивали его теперь нещадным спрутом, сдавливали грудь, сердце.
С тех мест, откуда он был родом, его вывезли почти ребёнком, и долгие годы подневольный труд в подземелье, был для него привычным, и только, приехав на родину жены, он вернулся к тому, что любил в детстве – траве, скотине, сельской жизни. Нет, конечно, он мог бы жить и в своих краях, но жена, побывав там однажды, наотрез отказалась менять свои рязанские просторы  на их литовские леса и озёра. И не просто отказалась, а, улучив время, когда его не было на хуторе, отправилась в город, чтобы оттуда уехать одной.
- Я её уж на станции догнал, - рассказывал старик, - видишь, не захотела она среди моей родни жить.
- И не надо было меня возвращать. Жил бы со своими, теперь бы не страдал.
- А как же любовь, наши дети?
- А раз так решил, теперь мне душу не рви.
-Так ведь я же не жалуюсь.
- Да на тебя смотреть – тоска, за водой, что ли сходи…
И начинала метать на стол всю свою знатную стряпню: цепелины, борщок с ушками, жемайчю блинай, знала, любит старик эти блюда. Вот и бутылочку припасла. Знала - сейчас поест, выпьет, душа и оттает.
Но и это их короткое тепло кончалось либо приступом у бабки, разрывавшем её мягкое тело, либо стонами старика в его конуре за печкой.
- Стар я стал. Слаб. Натри-ка мне, Аннушка, спину.
- Сейчас, Лёнь. Только вот встану. Подожди.
Но ноги почему-то с каждым днём становились всё  слабее, вот уж и по избе старуха стала передвигаться, не сама по себе, а согнувшись, двигая перед собой табуретку.
Среди её обычных обязанностей была одна, которую навязал ей дед, отказавшись от покупных сигарет, которые одно время продавались по каким-то талонам, потом вовсе исчезли, а когда появились вновь, оказались такими дорогущими, что легче было вырастить свой табачок и, разрезав газеты и скрутив из них гильзы, набить размятые высушенные листья в тонкие отверстия узких бумажных цилиндриков. Теперь бабка подолгу, отрепетированными движениями пальцев, отгоняла от себя скуку и тоску длинных часов. А он стоял, привалившись к дверному косяку, и удивлялся:
- Как же, Аннушка, у тебя так получается славно, ровно?
- Да если б у тебя рука была здоровая, и ты так же мог.
- Это  так, наверное, - отвечал старик, глядя на свою култышку с разрезом вместо большого пальца. Я теперь и нитку в иголку не вдену. Хорошо, хоть косить могу.
- Да, это ты доктора нашего благодари, Владимира Ивановича, ишь, что придумал. А то бы с одной рукой совсем негодный был, а так и ведро подцепить можешь и другое что.
- И как меня тогда угораздило, сам не знаю. Всё через эту “Дружбу”.
- Да, Лёнька, вспомнить страшно. Кровь-то как хлестала. Хорошо дачники рядом крутились, а то бы я одна ума лишилась, так бы кровью и истёк.
Не ноет?
- Сегодня вроде ничего, омертвелая только будто.
- Ну, это у тебя так всегда.
- Раньше вроде лучше было.
- Так то раньше, раньше и мы с тобой лучше были.
Так и жили старик со старухой, не спеша, подбираясь к тому, что маячит у каждого какой-то далёкой точкой, приближающейся как глаз далёкого электровоза, выползающего из темноты ночи…
Старуха спала в горнице сначала на кровати за голубым ситцевым пологом, а когда ослабла ногами, пересела на диван, с которого легче было дотянуться до табуретки с лекарствами и стаканом воды.
- Знаешь, Лёнь, сегодня вроде бы ничего, - говорила старуха, подбрасывая в печь дрова, - а вчера почему-то ноги совсем как чужие были.  Дай-ка мне веничек, подмести надо. Вот было бы сейчас лето или весна, вышла бы я на солнышко, стало бы совсем хорошо. А теперь что, смотри-ка тьма какая на улице. Та курей-то кормил? Хорошо, Лёнь, что скотину больше не держим. Трудно бы нам было.
- Трудно-то, конечно, да без скотины скучно. У тебя вон кошка.
- А у тебя Мухтар во дворе.
Так и шли дни, под стук маятника, перекличку телевизионных каналов и привычный голос рязанского радио.
Иногда дед садился за круглый стол напротив телевизора и, глядя куда-то мимо, бурчал:
- Ослаб, остарел…
Но то днём, а ночью, которая была бесконечной в своей тоскливой и мучительной тягучести, становилось невыносимо. Тёмный воздух обступал избу, замыкал окна. Тишина вздрагивала упавшей из рукомойника каплей, пугалась скрипу пружин старого бабкиного дивана или неожиданному стону из дедова катуха.

 В последнее время в эти привычные звуки стал врываться вой соседской собаки, брошенной хозяевами в старой покосившейся бане, и уехавшими в неизвестные дали после того, как сгорел их дом. Собака, старая неказистая сука, в стати которой угадывалось былое благородство охотничьих генов,
привыкла к своему одиночеству. Она умела отыскивать норки полевых мышей и кротов, раскапывать их и, лихо ухватив жертву за хвост, умело отправлять в пасть. Любила обгладывать обгоревшие кости коз, особенно череп, зажав его между лапами и, уткнув, в него свои пожелтевшие зубы.
Однажды, растревоженная каким-то нахлынувшим на неё сном из прошлого, она почувствовала такую глубокую, ни с чем не сравнимую смурь,
что начала выть. Она выливала свою немую тоску в безмолвие чёрной осенней ночи с таким отчаянием, что ни старик, ни старуха не могли не только спать, но их уныние, которое и само по себе было тяжёлым, нарастало под эти однообразные, душераздирающие звуки.
- Ой, тошно мне, Лёнька. Не могу я этот вой переносить. Невмоготу!
Прибей собаку, ну что тебе. Мужик ты или кто?
- Или кто. Отстань и спи. Голову под подушку, как я, и спи.
Но сам от ночи отходил с трудом, мочил голову под умывальником, долго плескал себе в лицо студёной водой, подмёрзшей в сенях.
Так и шли дни за днями.
Для стариков они скрашивались иногда  визитами гостей. Время от времени в выходные приезжала младшая дочь с мужем, а иногда и внучкой. Дочь была некрасивая. Лицо у неё было грубое, будто мужское, и даже каракулевый берет, сшитый наподобие шляпки с золотой декоративной булавкой не придавал ей женственности. Зато внучка, создание нежное, как бы повторила правильный бабкин овал  лица, аккуратный прямой нос, маленький рот, яркие голубые глаза под тёмными бровями. Старуха любовалась, глядя на неё, и приговаривала:
- Вот и я такой же была, - и про себя добавляла, - красавицей.

Зять, побольше взять, помогал деду и с дровами, и, летом, с косьбой. Но ему казалось, что в избе не достаточно чисто и он, как будто нарочито громко, как-то напоказ несколько раз в день хватал веник и всё подметал, подметал какие-то невидимые на домотканых ковриках крошки. Это было обидно старикам, и они поджимали губы. Отъезд дочери был делом сложным. Ей навёртывали неподъёмные кули с деревенской снедью, и если была зима, дед доставал из сарая большие деревянные сани, и они вдвоём с тестем волокли их, перегруженные, зарывающиеся в снегу, на станцию.
Старшая дочь, вернее дочь старухи, потому что родилась в Воркуте, ещё до знакомства матери с будущим мужем, приезжала редко и в будни.  Привозила гостинцы и уезжала, как её ни уговаривали взять что-нибудь, налегке.
Несколько раз за зиму приезжали проведать свой дом дачники. Они дружили с стариками и обязательно заходили к ним. Эти наезды, хоть и развеивали нудь, разлитую по округе, потом оборачивались ещё большим унынием и  оцепенением.
Однажды именно в такой день, наполненный одиночеством и неприкаянностью,  проходя на колодец мимо дома дачников, дед заметил, как незнакомая тощая баба в платке пытается полезть в узкое окно их терраски. Рядом стоял мужик худой с узким прокуренным лицом и двое детишек, таких крохотных, что даже возраст их определить было трудно.
Дед хотел было заорать, уже и рот раскрыл, что, мол, по чужим домам шастаете, но подумал, как бы детишек не испугать. Подошёл ближе.
- Ты чей? – спросил он мужика.
- Ничей, я сам по себе. А ты то кто?
- Я хозяин. Я тут живу.
Баба услыхала разговор из оконца вылезла:
- Иди дед, иди. Чего встал?
- Где живёте то? - спросил старик, - сколько годов уж здесь кручусь, а вас что-то не примечал.
- Мы в крайнем, у заброшенного склада, колхозный там у вас ещё был.
Старику сразу припомнилась эта худая, почти без стёкол изба, дырявая, покосившаяся. Он вспомнил как когда-то давно, когда колхозная жизнь ещё теплилась в их опустевшем ныне селе, шёл со смены, да и любопытства ради заглянул в окно и удивился пустоте помещения, его поразило, что не было ни стола, ни стульев, ни шифоньера, ни  какой-нибудь даже самой завалявшейся тряпицы на полу.
- А, ведь, ещё недавно здесь Витька жил и куда же всё подевалось? - подумал он тогда.
А сейчас только и сказал:
-  Спите-то на чём?
- На полу и спим.
- А детки?
- И они с нами.
- Ну, это не гоже. Идёмте я вас одарю.
И повёл к себе. Там, в сарае, развалив поленицу дров, достал старые кровати. Две маленькие, детские, когда-то крашенные белой краской и одну большую с блестящими никелированными набалдашниками.
- Вот и сетки к ним сохранил. Забирайте.
А сам полез на чердак, где были аккуратно сложены и матрасы, и одеяла, и завёрнутая в старые простыни кое-какая лишняя в доме посуда, включая связанные полотенцами алюминиевые вилки, ложки, ножи. Отделив часть этого богатства, он крикнул:
- Эй, мужик, лезь сюда. Забирай.
Так они и познакомились. Бомжи с проходящего поезда и старики.
С тех пор бомжи стали иногда заходить к старикам и даже несколько раз смотрели у них телевизор. Только продолжалось это недолго, потому что младшая дочь, приехавшая однажды не по графику так разошлась, что  дело чуть ли не дошло до драки и, пригрозив милицией и даже чем пострашнее, отвадила чужаков от дому, ещё и заявление по почте участковому выслала, чтоб неповадно было.
И в ближайшее же воскресенье прислала мужа, чтоб побольше всего привёз.
- Родителям -то хватит, а всяких бездельников кормить нечего.

С тех пор старикам стало почему-то ещё тоскливее, ещё сильнее болела у бабки нутрь, у деда выламывало суставы. Найда же выла так, что
у обоих как будто обрывалось что-то и не хватало никаких сил и терпения.
- Лёнька, тошно мне, тошно, - жаловалась старуха.

И наступило утро, когда устав от бабкиной ругани, мольбы и стонов, дед взял верёвку, толстую, похожую на канат, у него всё было добротное, крепкое, другого не держал и не заводил, положил в карман кусок копчёного сала, и пошёл по узкой тропинке к соседней усадьбе.
Найда спала в бане, вытянув морду по направлению к двери. Приход деда не удивил её, он иногда заходил и бросал ей куриные кости или завёрнутые в газету, остатки со стола, которые бабка иногда как гостинец посылала ей:
- Поди, отнеси Найде, - и совала ему в руки кулёк.
Вот и сейчас, приоткрыв глаза и лениво постучав хвостом о земляной пол, собака как будто приветствовала соседа, бормоча через сон:
- Ну, и что там у тебя?
А тот возьми да и кинь ей под нос сало. Неспешно понюхала, лизнула. Дед стоял, смотрел, потом накинул на шею верёвку и потащил в заросли, через дорогу. Там и повесил…
Растянувшееся тело болталось, как будто никогда не было живым, а так, плюшевой игрушкой, набитой соломой.
Дед шёл по своему двору, когда до него донёсся вой. Его спина вздрогнула, он закрыл лицо руками и побежал обратно, в те кусты, где болталось на суку собачье тело.
Развязав узел, он снял собаку и положил её на землю. Нашёл кусок чего-то тупого и ржавого и принялся скрести холодную, подмороженную землю.
Туман, который молоком висел с утра в воздухе, сменился мелким моросящим дождём. Жирная земля расползалась, прилипала. Не поддавалась.
Пришлось идти в сарай за лопатой.
Закопав собаку, старик лёг на небольшой холмик, получившийся ровной могилкой, и заплакал.
- Зачем, зачем? – повторял он, - живая же душа была.
И его собственная душа разрывалась на части, плакала, стонала.
А по небу неслись холодные, предзимние тучи и уже не дождь, а первый рыхлый снег стал опускаться вниз. Он падал на землю, одинокий дом, затерявшийся в степи, старика, лежавшего на собачьей могиле, тело которого стыло, немело. Ему казалось, что он оплакивает не только свою жизнь, но и всех тех, кого любил, прощал. Здоровая рука собирала в горстку свежий снег, и он подносил его ко рту, и вспоминал вкус разжёванных зёрен пшеницы, которые перед жатвой дед всегда давал попробовать детям.
Встав с земли, он пошёл в дом. 
Старуха, распахнув руки,  обняла его, прижала к себе и они слились как когда-то в молодости, став одной душой и одним телом.  Но вдруг старик почувствовал, что жена смотрит на него, и услыхал её тихий голос:
- Лёнь, я там яички собрала, пошёл бы отнёс приезжим.
Она не сказала - бомжам, это чужое слово было ей почему-то неприятно, как и многие другие,  которые она не знала и которые любил повторять её зять.
- Ещё бы и картошечки. У них ничего ведь нет, Аннушка.
И полез в подполье, где кроме овощей хранились ровные банки компотов, солений и даже остатки прошлогодней тушенки.
- Компот достань и мясца.  Ох, Лёнька, жалко мне их, детей особенно. Что-то с ними будет?
Старик доставал здоровой рукой продукты из подполья, старуха стояла рядом, закусив конец платка, и смотрела на мужа.