Овраг

Валерий Мартынов
                Овраг.

Иван Алексеевич поднялся рано. Жена недовольно заворчала, когда он впотьмах возился на печке, шуршал, кряхтел, перекладывал что-то с места на место.
- Ты, стара, варежки теплые куда засунула?- окликнул жену Иван Алексеевич.- Да лежи, сам найду…Вечно, как что положит, не найдешь…
- На кой тебе летом варежки сдались? Из ума выжил, ну ты чисто ребенок…Чего не лежится?..Спал бы и спал…Вот шебутной…- ворчала старушка, спуская ноги с постели, зевнула, перекрестила рот.- Варежки в печурке, в холстяном мешке. На что они тебе спонадобились?
Старик не ответил.
- Да что случилось? Чего разбросал посреди ночи все?
- Зачевокала,- взглядом осадил жену Иван Алексеевич.- Лучше на место ложила бы все…Чего поднялась, без тебя обойдусь…Батьке рукавицы надо. Руки, говорит, мерзнут…
Филипповна испуганно осела на табурет. Перекрестилась, мелко задрожали губы.
- Почудилось, поди. Сон чего взаправду принимать. Сон и есть сон. Ах, боже ты мой, вот беда…Аль нести надумал? Двадцать лет как старика схоронили.- Старушка натянула на плечо сползшую рубашку. Растрепанная косица, подвязанная на конце тряпочкой, в ответ на горестное движение головы сползла за ворот.- Раз батька просит – куда денешься…Ты, старик, рукавицы новые возьми. Да в овраг не спускайся, положи сбоку. Может, и обойдется…Машины чтой-то намедни ревели в той стороне, дорогу, болтают, начали строить,- с коротким всхлипом закончила Филипповна, не сводя с мужа тревожных глаз.
Иван Алексеевич забрал варежки, брякнул коробкой спичек. Вышел во двор. Жена через мутное, слезливо оплывшее стекло долго наблюдала за ним.
Солнце еще не всходило. Трава на пожне матово белела росой, космы тумана, казалось, оторвали кусты от земли и они повисли, надутые, сизые. Лоснилась прибитой, отсыревшей за ночь пылью дорога.
«Вот беда,- думала Филипповна.- Не к добру батька позвал. То-то старика ломало три месяца. Конфет надо что ли купить да ребятишкам раздать…Охо-хо…»
Иван Алексеевич шел деревней. Сонная улица, куда вразнобой выпирали дома, огороженные жердяными палисадниками, с травой, общипанной гусями да курами, изгаженной пометом, была пустынна. Скамейки у ворот, казалось, еще хранили вечернее тепло своих хозяев. Кое-где скрипели двери отпираемых хлевов, слышались заспанные голоса хозяек, лениво брехали одуревшие от ночного безделья собаки.
Иван Алексеевич понимал нелепость своего поступка: нести, крадучись, умершему отцу варежки…А что делать, не он первый нес, и, видимо, не он последним будет…
Чудаковатый был отец у Ивана Алексеевича. Бывало с покоса по деревне едет, за версту слыхать. Телега дребезжит, непривязанная коса бьет в задок. Упряжь узлами связана. Спросят его: «Чего, Тимофеич, руки не приложишь, телега, вон, на всю деревню вопит?»
- Пускай вопит. Вопит, чтоб люди не завидовали,- отвечал тот, чмокал на лошадь, ехал дальше.
Иван Алексеевич усмехнулся своим мыслям. Вспомнилось же такое. Ругнул деревню, поверье, свой страх.
Давно в Каменке старый овраг был наделен дурной молвой. С чего, никто теперь и не помнил, но случись неурожайным год или огонь спалит чью-то хату, всегда от избы к избе полз слух, что кто-то нарушил тишину оврага, паутину, мор загораживающую порвал. Храбрые в пьяном угаре мужики искали виновных.
Овраг был знаменит тем, что когда часто снились умершие, поговаривали, что стоит бросить в заросший ольхой да осиной зев подношение, как пропадали дурные сны. Война еще больше укрепила худую славу оврага.
Летом сорок третьего года карательный отряд немцев, прочесывая окружающие леса, ворвался в деревню. Полупьяная солдатня спалила начальную школу и весь угор, где было до десятка домов. Хромой еще с империалистической войны, колхозный бртгадир с вилами бросился на поджигателей, за что был расстрелян на месте, а его семью вывели на Колбечихинский выгон и там полицай, счетовод соседнего колхоза, пьяно кричал согнанным в кучу сельчанам, тыча пальцем в арестованных.
- Всех в оврагах забутим. Коммунякам и место на земле в таких местах. Оврагов хватит, чтоб всех передавить. Лучшего места для их душ нет. Возвернутся, так мор принесут вам…
Пять человек как не бывало. Забыв страх предрассудка, вытащили расстрелянных бабы, похоронили на Колбечихинском выгоне. Потом партизаны окружили часть карателей, прижали к оврагу. Большой бой был. Сколько немцев осталось лежать в овраге, никто не считал. Ни молва, ни крутые склоны не укрыли их от пуль. В отместку немцы деревню спалили всю. Жители ушли в лес.
Когда линия фронта, минуя деревню, продвинулась вперед, лишь пепелища да покосившиеся остовы печей приняли-встретили уцелевших. Старики, бабы да малолетки, вырыв землянки, возродили деревню. Обгорелые бревна, положенные в первые венцы изб, долго напоминали о той поре.
В числе пятерых расстрелянных была и старшая сестра Ивана Алексеевича. Видать, та очередь полоснула и по сердцу отца. В последнее  время он сильно маялся, часто ходил на выгон, сладил памятник да и однажды помер тихо там, уткнувшись в траву.
Старики, словно сговорившись, уперто, молчанием, обходили любое напоминание об овраге. Только ребятишки в первые годы после войны таскали откуда-то немецкие каски, гранаты, играли ржавыми автоматами. Громыхали взрывы, разбрасывающие мальчишеские костры. Фейерверки от брошенных в огонь патронов дырявили воздух.
Родители нещадно драли детей, те божились, что не спускаются в овраг. А потом взрывом мины искалечило троих, подорвалась корова. Приехали саперы, облазили окрестности деревни, говорят, спускались в овраг. В те годы прошел слух по деревне, что кто-то видел в окрестностях оврага бывшего счетовода. Может, видели, может, причудилось обозленным да растерянным перед напастями людям. Не долго шли разговоры.
Деревня, еще не поднявшись после войны, хирела. Спаленную немцами школу так и не отстроили. Проучившись четыре класса в соседнем селе, в семилетку ребятишки ехали в район. Мало кто возвращался.
С севом еще кое-как обходились, а в уборочную по пыльному разбитому проселку, в объезд болота, везли помощников из города. Ни магазина в деревне, ни клуба. Давно шли разговоры, что людей нужно переселить. Переселить – это значит силком свезти, а старики противились, осталось жить немного, а в земле лучше на своем погосте лежать.
Три часа отсутствия мужа показались Филипповне тягучими, долгими. Несколько раз выглядывала она во двор, выгнала скотину пастись, истопила печь. Мужа все не было. Когда в очередной раз вышла за ограду, увидела мужа сидящим на меже огорода. Мокрая от пота рубаха на спине и подмышками, с оторванной пуговицей на воротнике, оттопыривалась на острых лопатках. Узловатые ладони были устало брошены на колени, обзелененные травой. Столько в этой усталой позе было безысходности, что Филипповна торопливо подошла к мужу:
-Ты чего, старый? Плохо?
Виноватые, выцвевшие от прожитых годов глаза, затуманенные растерянностью, смотрели в сторону.
- Плохо не то слово, мать. Отжил, видать, свое. Ломает чего-то,- Иван Алексеевич потер грудь, опустил голову.- Сон надысь видел, что будто сосед принес круглый хлеб. Большой такой каравай. Отщипнул маленький кусочек мне, а остальное с собой унес. Видно, срок помирать пришел. Жизнь, как тот каравай: всякий ее щиплет, а куски разные достаются. Мне вот малюсенький сосед оставил…Пожил, загостился. И батька по-нехорошему приснился: приходит ко мне во сне, говорит: « Руки замерзли. Погрей, сынок, а то забыли теплые рукавицы мне положить. Принеси, давно жду». Я ему: «А как принести, где ж встретимся…»
- Тю, дурной,- оборвала мужа Филипповна.- Накаркаешь себе на старости. Когда сосед чего вволю давал? Хлеба соседского захотел,- она замахала руками.- Я тебе сколько раз говорила: «Чего надрываешься, сколько нам той картошки надо двоим?» Да пропади все пропадом, хребет наломали за жизнь. Сынок вон обещался приехать, может, внучат привезет. Сколь той радости нам отмерено. Ты, дед, брось хандрить, брось говорю…
- Брось не брось, конец, видать, близок. Косая где-то тут шастает. Я ж в овраг спускался, а что, надо хоть поглядеть, что там за чума…
- Вре-е-ешь…Не обманывай. Ты, Иван Алексеевич, неправду говоришь,- старуха от испуга и не заметила, как назвала мужа по имени-отчеству.- Чего тебя понесло туда? Господи, я ж говорила, чтоб сбоку, сверху варежки положил. Да и пустое это молотят, что овраг дурной. Леший тебя пронеси,- Филипповна перекрестила мужа.- Вечно ты отчудишь что-нибудь, не можешь, как люди. Везде норов свой показать хочешь,- старуха всплакнула, размазала слезинку на морщинах лица.- Вот ведь беда,- горестно закачала она головой.
- Чего разбухтелась,- буркнул под нос старик. Он оперся рукой о землю, кряхтя, с усилием стал подниматься.- Туда вроде ничего дошел, а назад не идут ноги. Кажись, и тороплюсь, а все на месте, будто кто за плечи держит и все давит, давит…Ты, стара, дай Косте телеграмму. Да не пиши ничего такого, пусть внуков привезет. Знобит что-то, пойду, прилягу.
Иван Алексеевич еще что-то хотел сказать, но махнул устало рукой и, согнувшись, медленно побрел к дому.
В избе он долго сидел на скамейке. Надоедливые мухи бились в стекло. Жена топталась у печки, посматривала на мужа.
- Ты что, аль взаправду помирать надумал? Чего видел? Вижу, что видел…
- Зачевокала,- передразнил старик жену.- Смерть видел.
Свернув за околицей деревни на петлявшую тропу, Иван Алексеевич, ежась от утренней свежести, брел, сбивая росу с сонных, отвислых трав, к оврагу. Обойдя старую посеревшую пирамидку памятника с еле различимым холмиком могилы, он наискось пересек выгон и, удивленный, остановился. За грядой берез, сжатая отвалами корчевья, тянулась широкая просека. Если б не овраг, просека подошла бы к деревне.
« Дорогу начали строить,- подумал старик.- Когда все поумирали – опомнились, что дорога нужна. Вон почему меня батя торопил. Овраг засыпят, так и весточку неоткуда подать будет умершим…Э-хе-хе…»
И это некогда страшное место неизъяснимо потянуло к себе. Перелезая через вывороченные пни, сдвинутые в кучу валежины, Иван Алексеевич спустился в овраг. Настылый утренний сумрак еще скрадывал щупальцы паутины, серел под упругой зеленью папоротника. Высокая трава намочила брючины штанов, сгнивший валежник лениво хрустел под ногами.
Старик медленно брел, чувствуя накатывающийся страх вязкой тишины. Он мял в руках варежки, не зная, куда их положить. Из-под отвала склона, тонко звеня, сочилась струйка ключа, стекая в кем-то выдолбленную колоду, сопревшую, расколотую временем. Старик робко приблизился к колоде, подсунул под нее варежки и испуганно отпрянул. Из-под наклоненной на самом краю оврага елки с осыпавшейся хвоей и красноватыми от старости иголками на нижних ветках в провале продавленной землянки смутно белел череп. Отшатнувшись, Иван Алексеевич поддел ногой проржавелый котелок. Перекрестился.
- Ты знаешь, старая,- Иван Алексеевич покрутил головой.- Видать, точно болтали люди. Полицай на бывший, счетовод, подох в овраге. Кто кроме него колоду стал бы там ладить. Все грехи на себя взял. Нет в овраге ничего, нет никакого поверья. Все, кончилось…
Через три дня Иван Алексеевич умер.