Чушь космического масштаба

Владимир Степанищев
- Вы, Александр Ильич, изволите говорить глупости. Более всего, и даже всего ужаснее, вы способны, по моему разумению, их еще и делать…
- По вашему-то, прости господи, разумению, Ефрем Ефремыч, оно, конечно, может случиться, что и так…, но, позвольте, а что же я, собственно, делаю? Или, как вы тут высказались, способен делать? И еще я там слышал фразу такую…,  ах, да…, - более всего?
- Говорить, любезный Александр Ильич, просто говорить. С вас того и довольно. Когда вы вскруживаете головы языком своим милым, но и, хвала создателю, глупым дамам, так это полбеды, да и не четверть беды никакая, другое – молодежь мужеского, так сказать, полу. Эти ведь, послушают-послушают, а после и бед натворить могут.
- А женщина, по вашим-то словам и предположениям, бед натворить неспособна? Ну да бог с ним, с этим спорным во все века предположением. Вернемся к первому вашему слову, Ефрем Ефремович. Вы, вспоминается мне, изволили заметить, и даже с укором, что говорю я именно глупости?
- Оговорился, прошу покорно извинить, Александр Ильич, не глупости, а чушь, да чушь еще и масштаба космического…
- Это вы о…
- Вот именно, друг мой. Вы имели тут говорить о наказании, как…, как о каком-то грязном хлысте, но…, но вы же не можете отрицать того факта, что сотни, тысячи возвращаются с каторги совершено исправленными?
- Вот это, друг мой, Ефрем Ефремыч, и есть первейший пункт глупости. Нет, не обижайтесь, совсем не вашей, но именно общей, я бы даже сказал, глупости общественной, если не вселенской. Тот, кто совершил преступление по наитию, по первому движению души, так сказать, кается и сам уж через минуту. Я, понятно, говорю теперь об убийстве, а не о кражах каких. Его казнить – все одно, что воткнуть дрын в колесо – ах! ты еще едешь?! А ну, стоять! Окрик, милый мой Ефрем Ефремович, это половина беды – другая – дрын. Исправительные учреждения на Руси, доложу я вам, так и называться-то не имеют никакого истинного права. Каторга, равно как и доброе, даже божье слово, или книга правильная какая, никогда еще никого не излечили. Погубили? – пожалуй, и даже очень многих…, из тех, как раз, что можно еще было бы спасти. Я, вы заметили? и об каторге и об книге, и об божьем слове. Я знаю лишь одного человека, кому тюрьма, литература и слово божье пошли на пользу - это Федор Михайлович. Но и здесь, оговорюсь, это больше нам с вами, дружище, на пользу. Это нам приятно читать откровения того, кому устроили мешок на голову и приговорили к …, не помню уж…, к виселице или к расстрелу, и ни за что, кстати. Но самому-то ему было каково? Вы вот встаньте рядом-то, с ним, да с мешком-то на голове… Вот вам и привидится князь Лев Николаевич, али Ваня Карамазов… Вся жизнь пролетит перед глазами секундами, а отмерится столетьями… Кара, мой друг, даже самая и святая кара – всегда есть зло. А зло может сотворить из себя и после себя (исключая Достоевского) не более, чем только зло. Казни да тюрьмы нужны государям лишь для того только, дабы устрашить. И здесь, как раз, его наивность. Государства то есть… Решительный – и так решится, нерешительный…, как правило, он не верит, что наказание постигнет именно его, но преступление-то совершат оба? Я, вообще, полагаю, что преступники – и есть все нормальные люди. Кто не решается на поступок – тот и не человек вовсе. А поступок, дражайший мой Ефрем Ефремович, это всегда больно. Счастье, вообще, я говорю об истинном счастье, можно познать исключительно через поступок и боль. Боль совершенно необходима счастью, как тень, скажем, свету. Тот дурак, к коим, уж простите, причисляю и вас, не обнаружит счастья, если все у него… Вот возьмите…, ну хоть женщину…


- И как вы прожили с таким негодяем, прости Христос, столько лет, Александра Лукинична?
Маша расталкивала тесто и очень при этом потела. Жаркая выдалась осень. Разговор из столовой был слышен совершенно.
- Не забываешься ты, чухонка экая? Что-то востра на язык сегодня. Сегодня уж тридцать три года как повенчались… Так и прожила, Маня. Счастливо и, как он говорит, в вечной боли. Он волшебник, ему бы миром руководить, а он все только думает. Таких мыслей, ну ни у кого не встретишь… Мне…, да что там мне? Нам, бабам, все это труха и тлен. Но… Не могу теперь представить жизни без него. Я, Маня…, и ненавижу его и… люблю.
- А он еще называет женщин умными…, - утерла локтем пыльный в муке нос Маша. – По мне, как ежели мужик – то и мало, что раз-третий ткнуть – ты и обеспечь. А словом-то сыт не будешь. Да и детишки тоже, - она больше не говорила совсем уж Александре Лукиничне, а просто бурчала про себя. – Я в любовь эту давно уж и не верю, а вот ежели мужик с рассвету на сенокос, потом за борону, а после и крыльцо починять, так то и есть любовь. Я тогда и накормлю, и водки лафит, да и там чего, зараза, ему захочется…
- Экая ты, Маша, совсем уж меркантильная.
- Я слов таких сложных не знаю, барыня, а вот про любовь точненько описала. Любить за просто слова – даже и грех…, со слов и веника не свяжешь.
Александра Лукинична положила подбородок на локоть, и задумалась.


- Ты, Афанасий Лукич, не грусти совсем уж так. Ща, как въедем, - только пыль уноси… Он тебе кто? Сват? Брат? Он те сучий должник, помяни меня матушка в трех молитвах.
- Не чужой ведь совсем…, - неуютно было в бричке Афанасию Лукичу. – Ты, Егор, правь свое дело, а мое не трогай.
- А я тебе не ямщик, - обиделся ездовой, отставной поручик Отрепьев Егор Фомич, человек сомнительного прошлого, а если состояния – так и вовсе никакого. – Ты вот мне сам три червонца задолжал, а я вот тебя же, по твоим же делам. Не с корысти, бог меня величай, а совсем только по дружбе. Я добрый человек. Я, ежели вижу напраслину, так меня с жил прямо воротит. Ну…, и вид, починно, имею… Ты с Александр Ильича залог – а и мне в том толк. Хе-хе. Я ведь, еду-еду, не свищу…
- Муторно мне что-то…, Фомич. Может, ну его к бесам?
- К бесам его и так, и без твоей молитвы подберут-заберут, Афанасий Лукич, а честь знать нужно. Он те не сродственник. Ну женат на твоей сестре, так то ж не кровь – то опара – осядет – и нет ее, преставься, спаси Христос, Александра твоя…
Тем временем, дрожки въехали во двор белокаменного особняка, что уютно пристроился меж двух холмов, на одном из которых горел ярким солнцем подсолнуховый дым, на другом же, прохладным морем, темно-зеленый лес. Был еще и третий холм. Он не то, чтобы возвышался, он даже как бы и прятался промеж этих двух, но стояла на нем того же белого камня церковь, даже, казалось, с усадьбой ее построили в одно и то же время. Маковка ее отливала золотом, говоря о зажиточности усадьбы, но уж совсем навряд ли о почитании богу. Такое можно было выдумать хотя бы глядя на тропки. Одна, широкая, да вся в булыжнике, вела к помещичьему дому, другая, - чуть наискось, из подворья, а там из деревеньки, пылилась топтаной дорожкой, да случись если дождю, то и вовсе не взобраться.


- И что? Женщина? – рассеянно взглянул в окно Ефрем Ефремович, заметив подкатившую бричку, довольно скромного вида, да конь-то весь в ребрах и мокрый.
Александр Ильич потянулся к графину и налил только в свою стопку, ибо стопка Ефрема Ефремовича была полна уж давно. Он опрокинул и снова и налил себе, не закусывая.
- Скучать по водке ты мастер, Александр Ильич, оттого и бред несешь всякий. Ты гляди, ведь ровно еще даже и не полдень.
- Водка, брат, она неспроста на свет явилась русскому человеку, - закусил-таки икрою Александр Ильич. Она на боль нашу придумана. Без нее на Руси и вовсе бы никакого житья. Ну да я о боли другой теперь. Ну вот молви мне, стала бы женщина так любить дитя свое, кабы мук таких от него не испытывала, не испытала? Да вся-то ее любовь, что и есть, только через муки. А любить и без боли способно, но только неглубоко. Глубина любви-с, мой друг, Ефрем Ефремович, и есть вся и суть человеческого содержания. Глупо даже и Россию любить, будь она успешна, будь за нее не больно. Жалость, милейший Ефрем Ефремович, жалость и боль – вот основания любви. А даже пусть и к богу… Не за страдания ли его мы с тобой так его почитаем? Он – за нас, ну а мы, понятно, честь какую имея, и за него тоже… Да вот только…
- Афанасий Лукич со товарищем, - доложила Марья и, чихнув мукой, удалилась.
- А-а-а, - довольно уж пьян, с виду обрадовался Александр Ильич. – Вот и ты, мерзавец! Да ты не грусти за мои слова, любезный друг. Я ведь так, по-родственному. Дай, догадаюсь…, за долгом? Да ты не мутись. Долг обратно просить тяжче бывает, чем и брать, другой раз, особливо, если уж наверное ждешь отказа.
- Не просить, а требовать! – вставил не к месту Егор Фомич.
Афанасий Лукич как-то потерялся и сник, но приятеля острунить не решился.
- Вона как? Требовать значит? – искренне рассмеялся Александр Ильич. Именно искренне, безо всякой там помпы или сарказму. - А водочки как? Икорка тут, грибки? Рыжики, право, удались Маше. И да, друг мой, не представишь нас? Личность, вижу, озорная да вспыльчивая, но и с честью тоже?
- Прости, брат, это поручик Отрепьев Егор Фомич, рекомендую-с…, в отставке…
- Ну…, во-первых, какой я тебе брат? Муж сестры? – так-то оно и пожалуй… А вы, поручик, не из тех ли Отрепьевых, что?.. Впрочем…, тех вроде всех и извели давно… Маня! Принеси-ка господам приборы. Вы, господа, напрасно не присядете. Дороги у нас колготные да пыльные. Маня! Принеси господам таз, да полотенца. Ну нельзя, согласитесь, начинать серьезного дела не закусив следом, да еще и не умывшись совсем? Ах, и заболтался я вовсе… Вот же, позвольте представить, князь Егоров Ефрем Ефремович, человек статский, да и тоже, как и вы, любезный Егор Фомич, теперь не у дел, так сказать. Теперь все правду ищет…, как и вы, судя по глазам вашим. Это на Руси, как я понимаю, теперь первейшее из занятий.
Маша принесла и рюмки с блюдцами, и тазик с полотенцами, гости ополоснулись, да и выпили, делая правда вид, что еще не время, хоть все оставалось выглядеть весьма напряженно.
- А мне, представьте, господа, точнее, нам с Александрой сегодня аж тридцать три, - вальяжно расселился Александр Ильич в плюшевом кресле. - Дата совсем даже и не круглая, смешная, даже и названия не вспомнить, но и, согласитесь, прожить рядом с человеком, пусть он хоть ангел во плоти, совсем уже и не только радость, но и труд великий, ежели тридцать три-то? И вот, не далее, как только перед вами, рассуждали мы с Ефремом Ефремовичем о боли, что, как я утверждаю, залог любви. Ежели вернуться и к боли, то…, то Христос именно в тридцать три обрек себя на боль в пустыне именно ради любви. Это очень символическое совпадение. Находите вы здесь что-либо похожее, Егор Фомич? Может еще водочки?
- Да я бы не…, - стушевался совсем поручик.
- Ну так и извольте себе сами, да и мне освежите, да и братцу нареченному… Ефрем-то Ефремович у нас пуританин, так сказать, раньше шести вечера - ни-ни, ну а мы-то с вами не того покрою кафтаны? А? Егор Фомич? Я ведь тоже сабелькой помахал, было время. Ну да то уж в прошлом. Три дуэли на памяти, только и вспомнить-то никак без стыда. Одна - в плечо, навылет, другая - прямо в сердце, но пистолетом прикрылся, а третья, та и вовсе на воздух, и не с того, что глаз не меток был, а просто струсил убить, хоть я и вовсе был в его власти. Вот как теперь перед вами. Я же в вашей власти, Афанасий Лукич? -перевел он взгляд на родственника. - Вы же вроде как за долгом?
- Саша, я стол накрыла, - вошла вовремя Александра Лукинична, ибо Александр Ильич был явно напряжен и, как это с ним всегда было почти всякий раз, если к нему с претензией, готов был уже и растоптать собеседников словом, но словом таким, что за ту обиду можно нести память до смерти.
Денег был он должен уже давно и кругом. Как-то уж, с самого детства, с отцовских плеч, все казалось ему, что деньги – это некий миф. Что вроде они и есть, существуют, что даже влияют каким-то образом на жизнь его, да только его это никак не касается. На столе тут была гречневая каша вроссыпь да с луком, баранья грудинка с румяными, даже чуть искрящимися капельками жира ребрышками по бокам, пареный осетр в собственном же желе, кулебяка с луком, яйцами да молокою… В общем…, если и драться мужику, так только на пустой желудок, а если наелся, да под хороший штоф, то какая уж, к чертям, драка? Сытый мужчина – он вроде доброго навоза - жирен да мягок. К делу пригож, да вял очень.
- Так что бишь ты заехал? любезный мой Афанасий Лукич? Сестру поздравить? Оно и понятно. Братская любовь, оно хуже всякой и любви иной – в ней нету потребности свойства нам известного, - отер салфеткой губы Александр Ильич, пересел в любимое кресло и сонно осмотрел гостей. – Любовь брата к сестре, и наоборот, есть самая первейшая любовь на земле…, да и на небе тоже. Отметить надобно, однако, что от такой любви нет никакого продолжения. Ну как и не от всякой любви иного сорта продолжение имеется? Я, если позволит мне друг мой, Ефрем Ефремович, вернулся бы к понятию боли, как истинному критерию любви.
Водки Александр Ильич употребил уже к тому месту настолько, что и Ваське-кузнецу было бы довольно. Гости, даже и те, что приехали с иным интересом, Теперь слушали, что называют, в пол-уха, и вовсе, казалось, перестали и помышлять о ранее задуманном.
- Но…, если я не дурак, а никому и в голову здесь не станет назвать меня дураком, ты приехал не к сестре, не к ее мужу с подарками, а именно за долгом. А нашел и тот еще момент, когда тридцать три. Ума тебе своего не хватило бы, Афанасий Лукич, так ты в пригляд дурачка?
- Да как вы?! - поднялся совсем уж забывший было свою цель отставной поручик.
- Я как?! – будто совсем и не пил сегодня Александр Ильич. – Это вы как? Это ведь вы подбили брата сестры ехать ко мне с визитом! Это вам ведь занадобилось отыграть вчерашние двадцать целковых, а тут и он подвернись, да должен! Вы, никчемное существо, без приглашения, не будучи никак представленным, заявляетесь в мой дом, хрюкаете водку, как последний плебей, а после ждете, что ваш протеже станет мне пенять долгами?! А пулю между глаз не хотите ли?! На основании железном, да с понятыми?!
- Саша! Саша! Ну что вы, в самом деле, господа! – совершенно побледнела Александра Лукинична. – Это же все не всерьез?
- Не всерьез я могу этого цыпленка лишь поцарапать за ухо. Впрочем, если он уберет из моего дома ненужные никому на свете свои кости, то я его и пощажу. Экий прыщ! Третьими руками на паперти стоять! К барьеру, недоносок!
Егор Фомич весь был явно в недоумении, но и горел огнем тоже. Совсем он не ждал такого вот развития дел.
- Александр Ильич, батюшка, да что же ты творишь-то такое?! Ведь и дуэли-то давно уж…, - обхватил руками Ефрем Ефремович Александра Ильича. – Это же чушь какая-то! Космического какого-то масштаба.
- Если тебе честь, это чушь космического масштаба, то встань в сторону, и смотри да слушай. Я, всю жизнь, с самого нежного возраста, любил свою Сашу. Если ее брат затребует теперь весь долг, то Саша моя пойдет по миру. Имение уж сто раз перезаложено. Отвратить я подобного не могу, но и видеть не в силах. А знаешь, что стреляться на шести шагах – это верная смерть тому, кто выстрелит, или уж не выстрелит вторым? Смерти мне не страшно, но позора…
- Довольно с нас ваших соплей, Александр Ильич! – вдруг обрел дар речи отставной поручик, - Имеете ли вы пистолеты? Ибо я, не предполагая вашего хамства, не захватил к случаю.
- Отчего же-с, будьте уверены…, все и чищены-с. Порох сух?.. - можете сами проверить. Вам где лучше? в садике, али прям в сенях? На шести! Я настаиваю!
Тут произошло то, что вообразить совсем никак никто и не мог бы. В гостиную влетела Маша с чугунной сковородой наперевес. Она, почитай, что одним движением прошлась по головам вначале поручика, а, в довесок, и барину. Оба попадали, как спелые колосья под косой.
- Вот те и любовь через боль, дурак ты надутый, - осмотрела результат своих деяний Маша, и отерла сковороду фартуком. – Люблю я тебя с молока, чем кормила тебя. Как был ты дурак с детства, так и есть.


- Машенька, ты мне жизнь спасла, - плакала в плечо кухарке Александра Лукинична, спустя уж неделю тому странному случаю. – Я ведь сама уж думала, что все уже…
- А я и не думала вовсе, Александра Лукинична, - взяла она в руки горячую ладонь хозяйки. – Мужики – они и есть самая на земле глупость. Что странно, что их сам господь и сотворил на наши головы. Нас с тобой, матушка, господь тоже не очень жалует, на то у нас и сковородка…