На хуторе Котляревка

Борис Артемов
Дотошный этот дядька журналист попался. Она ему про войну рассказать хотела, про свою героическую восемнадцатую армию. Про то, как до самой Чехословакии от Ворошиловска с боями дошла. Про переправы, про плацдармы, про вражеские окопы, захваченные после жестокой рукопашной. Про ребят-разведчиков, друзей фронтовых, что так навсегда молодыми и остались. Про шинельку свою снайпером у сердца простреленную. А он все больше о семье, о довоенной жизни выспрашивал. Только что она тогда понимала? Ведь девчонка совсем несмышленая. Да и вспоминать особо не хочется: ничего героического в том времени не было. Голод да смерти. О чем тут говорить? Лишь раны бередить так и не зажившие.
 
    …Отец Марьеры Левченко, Митрофан Алексеевич, в Молочанске  агрономический факультет сельскохозяйственной школы закончил. Хорошим специалистом стал – немцы тамошние на совесть учили. Да и сам отец с желанием науку постигал. По душе ему это было. Когда после революции декретом большевистским крестьянам земельные паи нарезали – с разумением хозяйство организовал. Мать тогда болела сильно, да и детей малых – пятеро душ по лавкам, так что он сам больше управлялся. Ну и, понятно, когда сев или уборка – людей нанимал. Расплачивался за работу честно – обиженных не было. Да и с охоткой ему помогали – агроном ведь. Человек нужный.

Они тогда на хуторе Котляревка жили, под Бердянском, километрах в восьми от Черниговки. Маленький хуторок. Даже школы своей не было. Детишек в ближайшую немецкую колонию учиться отправляли. И Марьера сперва там училась. По-немецки чуток понимать научилась. А потом, когда пришел приказ коммуну создать, и к ним в Котляревку учительницу прислали. Хорошая была учительница. Олимпиадой Никифоровной звали. У раскулаченных в хате четырехлетку организовали. А чего, дом просторный, светлый, для учебы сподручный. И печка теплая. Только людей выселенных жалко.

А их дом беда обошла. Пришли во двор уполномоченные из района. Суровые такие. В куртках кожаных. Покрутились, пиками сено проткнули, под копнами пошарили, в подпол слазили, но богатства особого не углядели. И хлеба лишнего тоже. Мамка больная лежит, пятеро ребятишек орут, а отец стоит молча, беспомощно руки опустив. Корову, конечно, и двух лошадей – все, что было из живности – в колхоз забрали. И бутовый камень да кирпич с досками – стройматериал, который отец для пристройки заготовил, тоже для общественных потребностей реквизировали. А чтобы трогать – не трогали.

 Скотину, что по дворам хуторским отбирали, уполномоченные под особую охрану местного дядьки сдали. Сами же его перед этим и назначили. Может – коммунист был. А может просто власти сочувствующий. Только дядька тот, то ли со стыда, то ли с горя, напился сразу да спать лег. Коровы ревут: доить ведь надо. Лошади от голода кричат. Помаялись бедные, а после через тын попрыгали да по домам к хозяевам и возвратились. А дядька, как проспался, пошел по дворам общественное стадо  опять в колхоз забирать. Костерили его, на чем свет стоит, но отдавали. А которые и сами, еще вчера свою скотину, власти возвращать шли. Плакали, причитали, а как иначе? Ведь за порчу или кражу общественного имущества арест полагался. Скотина же хоть и не доенная и не кормленная – теперь колхозная. Сдохнет в общественном хлеву – спишут. А забрать – не моги.

А вскоре и не до скотины стало. В тридцать третьем чуть ли не в половину народу на хуторе поубавилось. Из окрестных сел шли через хуторок люди. Деток, стариков полуживых тащили. «Подайте!» – просили. А что подать, коли и у самих есть нечего? Из колхоза даже то, что для сева приготовили, выгребли. А по дворам и подавно: за работу ведь не зерном, палочками трудодней в ведомости расплачивались.

На кладбище тогда яму большую вырыли. Туда и свозили пришлых, тех, что в палисадниках да у дороги в пыли с голода помирали. Лошадку специальную для этого выделили и человека. Сперва чужих, а потом и своих, из Котляревки, в эту яму закапывать пришлось. Семьями ведь вымирали – не до отдельных могил. А потом и хоронить стало некому. И лошадка издохла. А труп ее съели. Даже косточки на отвар смололи. А Левченки тогда сусликов выливали. Их сырыми ели. Маленькими кусочками. На семь душ ведь делили. Мясо сочное, сладкое. А как весна настала – травку щипали. Спорыш. Листочки тутовника. А еще яйца птичьи. Вокруг сады богатые стояли, немецкие – отец Марьеры их в свое время сам и обустраивал. Гнезд птичьих много. Одежку детишкам постарше специальную сделали. Жакеты с кармашком глубоким на груди для бутылки. Чтобы руки свободными, когда по ветвям лазишь, оставались. До гнезда доберешься и ищешь яйца. А коли найдешь свежее – в бутылку сливаешь. Этим и питались.

А на уроках школьных правильному севу учились. Олимпиада Никифоровна из дома по три семечка принести поручила. Тыквенных или подсолнечных. Или даже огуречных.
Только не посеяли ничего. С переменки в класс вернулись, а семян-то и нету. Куда делись? Кто взял? Все молчат, а толстый Пашка, у которого отца недавно схоронили, шепчет: « Я их, Олимпиада Никифоровна, съел. Уж очень кушать хотелось». И плачет без звука. И смешно, и горько.

Неуклюжий этот Пашка. Над ним еще зимой дети потешались. Ноги толстые, налитые – крепкий должен быть, а он на льду падает. Разъезжаются ноги у Пашки. Слабые. Да он вовсе и не толстый был - просто опухший с голода. Только это уже потом поняли. Не мудрено: ни отца, ни матери, а у мачехи – своих трое. Так ведь и тех не сберегла, что ж о пасынке говорить.
Помер Пашка на следующий день. Не спасли сворованные семечки. В той же общей яме его и закопали.

…Многие там лежат. Уже и забывать про это стали. Сколько ведь лет прошло. А скоро и вовсе забудут. Совсем обезлюдела сегодня Котляревка. Ведь как: школу закрыли –  значит, молодежь, что с детьми, в Черниговку подалась. Магазин, опять же…Тут и остальные задумались.  А как же: даже соли со спичками купить негде. А старички, что уже ко всему привычные – поумирали. Лишь сестра Марьеры, там, в одиночестве век доживает. Под девяносто уже. Совсем чуток осталось.

Вымер хуторок. Оно понятно – всему свой срок. Только странно, ведь ни голода, ни войны. Почему же так? Словно опять те, суровые из района в кожаных куртках вдоль притихших домов по улицам шагают. Или внуки их. Ей богу, на фронте проще было. Впереди враг. Рядом – свои. И, победа, ясное дело, будет за нами. А сейчас – смутные времена. И силы на исходе. А перед глазами все чаще отец в те далекие осенние дни посреди разграбленного двора: молчаливый, с растерянным лицом и беспомощно опущенными руками.