Рецензент

Андрей Хромовских
Ни на что не годится тот,
кто годится только для себя.
                Вольтер



   Не здороваясь, поэт с достоинством, приличествующим потомку боярина или служилого дворянина, или какого ни есть купчика усаживается рядом со мной и откидывается на спинку стула с лёгкой, не оскорбительной для собеседника, то есть меня, небрежностью, в которой я вижу послеобеденное утомление и свойственную если не всем гениям, так каждому второму не огранённому опытом таланту простительную рассеянность. Забросив ногу на ногу, уютно сложив на животе ладони, он устремляет свои влажные, незабудковые, чуть навыкате глаза в открытое окно, где в душном полуденном мареве полощется солнце и чирикают воробьи.
   Мы сидим и молчим уже минуту.
   После второй минуты молчание начинает затягиваться.
   Пожалуй, что я и ошибаюсь: этот поэт не может быть моим современником, он – древнеримский сенатор, невесть как оказавшийся рядом со мной за одним столом. Да, у него римский нос и римский же твёрдый подбородок, вот и светлые волнистые волосы разлетелись, как у Октавиана Августа, вольными локонами, – ну, тут уж каждому плебею понятно, что при таком скопище государственных забот не до гребешка! Его фирменные джинсы и льняная рубашка мне, конечно же, привиделись от жары: сейчас я совершенно отчётливо вижу белоснежную тунику с продольными пурпурными полосами и неприязненно кошусь на свои завезённые из-за китайского бугра дешёвенькие брюки и футболку. Ничего другого и не положено носить такому, как я... да вот, заодно уж, с вашего позволения, и отрекомендуюсь: я – это, в некотором, конечно, роде, так сказать, рецензент.
   А это что – запах табака? Я осторожно принюхиваюсь... Да, наверное, только такой болван, как я, и может не отличить аромат сигарет «Парламент» от нежнейшего благоухания розового масла и драгоценнейшего – восточных благовоний. Стыдно, ах, как стыдно за свой нос!
   Посиживаю себе – и вдруг чувствую: начинаю как пёс на солнцепёке, – то есть ну совершенно непристойно – потеть от волнительной гордости, чести – да-да, я нисколько не преувеличиваю! – чести вот так запросто, панибратски быть рядом с «буквально завтрашним светилом, надеждой сибирской, а равно и всей нашей русской поэзии», – так, во всяком случае, все вокруг меня об этом светиле говорят.
   Осторожно, ступая на носочки, прокралась третья минута.
   Может быть, он меня и не заметил? Говорят, с гениями это часто случается. Может, встать и удалиться? Нет, никак нельзя: меня так просили с ним встретиться! нехорошо подводить уважаемого мною человека; да бог с ним, с этим человеком, ведь фамилия вот этого сидящего рядом со мной поэта настолько звучная, весомая и, я бы даже сказал, глыбистая, что даже про себя мне следует произносить её не иначе как почтительным шёпотом и непременно стоя.
   Тихим вздохом отошла четвёртая минута. Пора посметь напомнить о себе.
   – Мгм... – произношу я со всей возможной учтивостью.
   Пушистые ресницы поэта едва заметно вздрагивают (я замечен, слава те, господи!); он сановито поворачивает ко мне голову и рассматривает сквозь мой лоб что-то далёкое, наверное, картины будущих великих сражений или же увесистые тома своих собраний сочинений, – кажется, он ещё не определился с выбором; ну, да такому большому человеку всё по плечу.
   – Вы... принесли стихи? – тактично спрашиваю я: он может и забыть, куда и зачем шёл, а если это так и есть, я должен не обидеться, а изобразить на лице выражение, долженствующее объяснить: ничего, не стесняйтесь, я привык.
   Поэт вынимает тонкую тетрадочку и возлагает её перед собой на стол; помедлив, шевелением пальцев, украшенных золотыми сенаторскими кольцами, передвигает тетрадочку – на сантиметр – на мою сторону стола. Мог бы и не трудиться, я дотянусь.   
   Предвкушая, открываю, читаю первую строфу:
 
          В небе солнышко блестит.
          На руке комар сидит.
          Гусеница лезет в грязь.
          Значит, дождик будет щас, –

перечитываю, говорю себе: «Фамилия! не забывай о его фамилии!» – и говорю:
   – Несомненно, э-э... хорошо. Вы видите не только то, что находится вверху – солнце, но и то, что расположено рядом с вами – комара, и даже то, что пребывает внизу – гусеницу. Это широко, охватно, панорамно.
   Поэт смотрит сквозь мой лоб и не произносит ни слова.
   – От вашего взгляда не укрывается ни одно шевеление природы, – продолжаю я, – ни один её звук («Какой ещё звук?» – спохватываюсь я), мастерски переданный вами звучанием самих букв («Да, так лучше»). Вы умело пользуетесь как гласными, так и согласными буквами («Хватит про буквы!»). Мне понравилось, как вы расставили знаки препинания: каждая строка, на первый взгляд кажущаяся короткой, скупой, даже рубленой из-за ограничительной точки, приобретает как бы отдельное от других строк смысловое звучание, но все вместе они поют неимоверно слитно, мощно и, не побоюсь этого слова, эпически. Это стихотворение может служить примером крайне удачного применения в стихосложении орфографии. Кроме того, вы профессионально используете всю выразительную палитру русского языка для отображения увиденной вами картины, столь же величественной, как и ваши стихи. Если бы сам великий Гомер вдруг решил написать свою «Илиаду» на русском языке, вряд ли ему удалось бы («А вот это уже перебор!»)... ваш разум проникает в самую суть явлений природы («Повторяюсь, чёрт возьми, повторяюсь!»)... я имею в виду вашу редкую наблюдательность, сравнимую разве что с сачком любопытствующего энтомолога. Далеко не каждый человек и даже натуралист может увидеть залезающую в грязь гусеницу и сразу же сообразить: ага, будет дождь! Большинство людей не обращают на такие, как они считают, мелочи, никакого внимания. И совершенно напрасно не обращают, уверяю вас! Словосочетание «гусеница лезет в грязь» может обрести известность как законченное идиоматическое выражение; знатоки и ценители вот это ваше стихотворение будут считать как образец эзоповского языка и поставят в один ряд со сказками самого Салтыкова-Щедрина...
   Запутавшись, я перевожу вдруг сбившееся дыхание; опасаясь погружаться в это... творение, изучаю уже прочитанные строчки.
   «Что же ещё сказать этому громкофамильному графоману, что же такое ему, выражаясь его же языком, задвинуть и впарить?» – думаю я, пребывая в отчаянии от своей беспомощности и нарастающего отвращения к самому себе. 
   Неожиданно меня озаряет, и я говорю:
   – А сейчас от выразительных средств перейдём к техническим. Я и здесь вижу несомненный успех. Поясняю. В каждой строке вашего стихотворения насчитывается по семь слогов, т.е. налицо схема 7-7-7-7. Поздравляю! Заботливая природа встроила в ваше сознание метроном; не забывайте им пользоваться. Начинающие авторы, незнакомые с приёмами стихосложения, пишут по такой, например, ужасной схеме: 8-12-9-6. А вот ваше природное чутьё подсказывает вам: слоговая несоразмерность строк приводит к нарушению ритма...
   Поэт передвигает взгляд на моё ухо.
   – Ладно, оставим ритм и обратимся к рифме. Она как бы присутствует и это уже хорошо... то есть, я хотел сказать, смежное расположение рифмующихся строк э-э... встречается не так уж и часто («Что я такое несу, боже ты мой!») и применение вами этого способа написания стихотворения оживляет гармонию вашего стиха, раскрывает его э-э... скрытые возможности («Да замолчи, дурак!»). Особенно мне нравится рифма грязь – щас. На мой взгляд, это и есть тот самый редко встречающийся в литературе, – легальной, во всяком случае, – симбиоз низменного и просторечного, и это не слепая удача, нет, это же – находка, открытие! Несомненно, среди искусствоведов будущего начнётся широкое обсуждение вашей рифмы...
   Взгляд поэта снова устремляется сквозь меня в простирающееся за мной, открытое только лишь ему одному пространство.
   – Но, как и всякий уважающий себя рецензент, я должен вас огорчить, то есть с прискорбием сообщить вам о недостатках вашего стихотворения, – бормочу я, стараясь за скороговоркой скрыть своё злорадное торжество.
   Брови поэта приметно вздёргиваются к низкому лбу.
   – Дело в том, что... – продолжаю я, изумляясь про себя столь явному проявлению чувств, – дело в том, что вы пренебрегаете таким выразительным и широко распространённым инструментом художественного изображения, как эпитет («Так, молодец, врежь ему!»). Классический пример из Лермонтова: «белеет парус одинокий». Парус какой? – одинокий. Это и есть эпитет. Вот вы пишете «в небе солнышко блестит», но никак не характеризуете ни небо, ни солнце («По щекам ему, борзописцу, по щекам!»). Небо может быть синим, васильковым, грозовым, да каким угодно; солнце – алым, слепящим, восходящим и так далее. Очень советую начинать с эпитетов самых простых: трава – зелёная, морковка – красная. Когда овладеете простыми эпитетами – а это не так уж и трудно – обратите внимание на эпитеты более сложные: рецензент – сладкоречивый, лапша – развесистая («Яду побольше, яду!»), дуб – раскидистый. Далее – для вас это будет довольно скоро, года этак через два – метафоры...
   Поэт перетаскивает взгляд на мою челюсть. В это мгновение раздаются вздохи и попукивания сотового телефона. Поэт вытягивает из кармана рубашки плоский чёрный аппарат, вдавливает палец в клавишу, вещает обычным для шестнадцатилетнего пацанёнка басом: «Нну!» – и слушает. Через безмолвную минуту он оглашает всё то же «Нну!», вдавливает палец в другую клавишу, забирает свою тетрадь и уходит, не попрощавшись.
   Едва за ним закрывается дверь, я начинаю задыхаться от бешенства.
   – ......! – выкрикиваю вслух, – и такие ...... с позволения сказать ...... норовят пролезть в русскую литературу!
   После общения с подобными виршеплётами я не наливаю валокордин в рюмку (я не так молод, чтобы ожидать результат), а упражняюсь в ненормативной лексике: сразу на душе становится легче.
   ...Как, однако, этот гений неизящной словесности, уходя, обернулся и посмотрел на меня! Похоже, моя песенка спета: завтра вызовут в высокий кабинет и скажут: «Ты, зоил писучий, кем себя возомнил? Да как ты посмел дерзить такой фамилии? Тебе грубо намекнули: он – надежда, светоч, светило и прочее. Твои фанерные мозги давно уже должны были впитать, всосать: это не сам пацан, то есть очень одарённый мальчик, а это его фамилия – надежда, светоч, светило и всё остальное! Оказывается, ты не просто дурак, а хуже – неполиткорректный дебил! Вон!».
   Плохо мне, плохо...
   Может, догнать этого крутофамильного негодяя, извиниться, покаяться?
   Нет, уж лучше в дворники. Если метлу доверят.
   Нет, догоню; и пусть он будет смотреть на меня свысока (да не привыкать!), пусть будет хамить, пусть примется плевать на мою лысину (не привык ещё, но, видимо, придётся), пусть даже потребует написать за него стихи (да я, помелом этого гада выражаясь, – влёт!), пусть хоть что, подлец, вытворяет, лишь бы...
   Плохо мне, ах, как плохо...
   Начинаю приподниматься – а стол вдруг качается и встаёт боком.
   Тьма... 

   2010