Грабов

Евгений Красников5
     В комнате было душно и пахло хозяйственным мылом. Голая лампа свисала с потолка почти до самого стола, и тихо покачивалась, от чего по вечерам на стенах и на полу шевелились тени. На стенке рядом с дверью висела замызганная, с отколотой эмалью раковина с бронзовым хоботком водопроводного крана.
     В раковине Грабов изредка стирал носки, и трусы, иногда умывался и мочился в нее по ночам.
     Капли срывались с испорченного крана и стучали, как настенные часы.
     Кран хозяину надоел. Грабов слез со скрипучего ревматического стула и попробовал закрутить кран. Капли застучали чуть чаще и тоньше.
     Грабов вздохнул и вернулся к столу. Стол был большой двухтумбовый. Когда-то за его сукном сидел и выводил просителей из себя чиновник домоуправления, где Грабов вроде бы работал. Сукно содрали, стол списали, и Грабов утащил его к себе. Стол был тяжелый, как бочка с песком. На потерявшей блеск полировке линяла длинная, как сороконожка, подпись фиолетовыми чернилами. В скобках стояло: «Перисоповский». Белели застывшие кляксы жира. Грабов на этом столе завтракал. Здесь же писал рассказы.
     В одной тумбе стола-пенсионера валялись хлебные крошки, нож с обгоревшей деревянной рукоятью, и пахло пауками. В другой тумбе лежали рассказы Грабова. Рассказы отдавали несвежей постелью, хотя и были написаны почерком Акакия Акакиевича. На бумаге просвечивали сальные пятна, как водяные знаки на деньгах. От рассказов отдавало сальным. Грабов писал длинной, как сосулька, прозрачной ручкой с пером «Рондо», макая его в чернильницу-непроливашку. Строчки получались ровные, подстриженные, с одинаковым нажимом.
     После обеда Грабов сосредоточенно, шмыгая носом, писал очередной рассказ. В рассказе тридцати шестилетний красавец соблазнял пятнадцатилетнюю. Он гладил ее тонкие и красивые ноги и целовал за ухом. Грабов причмокивал. Он писал, забравшись с ногами на стул. Он от нетерпения подтягивал слюну и что-то шептал. Слипшиеся в косички перхотистые волосы свисали до бровей. В рассказе пятнадцатилетнюю уже раздевали, и брови Грабова похотливо дергались. Он ерзал на стуле, шевеля пальцами босых ног, натужно дышал, молча сопереживая.
     Вскоре Грабов не выдерживал. Буквы начинали плясать, сам он всхлипывать, руки дрожали. Он вскакивал, подтягивал трико, бегал по комнате, как таракан, очутившийся на свету. Кран нервно стучал. Грабов крутил кран. Успокаивался. Озноб проходил. Писатель снова брался за перо. Он называл его «Federhalter», что придавало ему значительность в собственных глазах.
    Сердце сладко поскуливало. Грабов описывал происходящее в рассказе с малейшими, как ему казалось, подробностями, в точной последовательности. Он протоколировал. В комнате чудилась затемненная  спальня.
    По коридору прошла Аделия Григорьевна, коммунальная соседка Грабова. Скрипнула дверь, приоткрытая воздушной волной.
     Стемнело. Грабов включил свет, лампа качнулась, по стенам поползли тени. Время от времени Грабов отрывался от бумаги, поднимал лицо в потолок, глаза его затуманивались, губы шевелились.
     Наконец, он закончил и, тяжело дыша, откинулся на стуле. Юная вертихвостка лишилась невинности.
     Грабов удовлетворенно победно поглядел по сторонам. Он залез в стол, пошарил суставчатыми, как бамбуки, пальцами, выудил четвертинку водки. Соображал что-то, пришлепывая рубчатыми губами. Потом долго искал стакан, вслепую шаря в пещере стола, нашел, вытряхнул из него мусор. Горлышко бутылки, как в ознобе, лязгнуло о край стакана, в него судорожно дергаясь, полилась водка. Грабов сглотнул слюну. Он, сморщившись, цедил водку. Поросший щетиной кадык, острый как абрикосовая косточка, мучительно ходил вверх-вниз. На серых щеках Грабова зажглись красные прыщи. Круглые птичьи глаза полузакрылись. Розовые без ресниц веки затрепетали, белки глаз были прошиты, как паутиной, красными жилками.
     Грабов сплюнул. Сунул голову под кран, долго пил. Он разогрелся. Он задвинул босые ноги в шлепанцы, сочиненные из старых сандалий, взял рукопись, вышел на кухню.
     На кухне существовала Аделия Григорьевна. Кастрюли лязгали литаврами, сковородка сочилась жареным.
     Грабов зашел, вроде бы случайно, вроде бы проходя мимо. Поздоровался, прикашлянув.
     Аделия Григорьевна ответила приветливо. Ее крепкий, бурый, как гриб боровик, нос матово сиял. Трикотажную футболку кругло и бессовестно оттягивали крупные, как дуршлаги, груди.
    Глаза Грабова воровато лазали по этим грудям. Водка и запах жареной картошки возбуждали его, бюст женщины щекотал чувственность. Грабов втягивал живот. Видневшаяся из-под юбки у соседки розовая сорочка намекала на что-то.
      Аделия Григорьевна относилась к Грабову брезгливо. Гриб-боровик, с торчащими из ноздрей черными волосками, морщился при виде соседа. Но Грабова она считала писателем, а значит, каким-то необыкновенным.
     Он приходил к ней «за критикой», и это Адели льстило. К тому же она его сладковато побаивалась. Он казался ей отчаянным сердцеедом. Его рассказы об этом свидетельствовали.
     – Что-нибудь сочинили? –  как бы невзначай спросила Аделия Григорьевна. У нее был голос мощностью в несколько киловатт. Но сейчас она говорила вкрадчиво. Слушая рассказы Грабова, Адочка вспоминала себя в былые годы.
      – Да вот, Аделия Григорьевна, муза посетила меня. А когда муза посещает, я пишу запоем, – скромно ответил Грабов. В этот момент он, как ему казалось, говорил так, как должен разговаривать писатель.
     Грабов приосанился, продолжая щупать взглядом бессовестные груди собеседницы.
      – И про что же, разрешите узнать? – щекотала Аделия Григорьевна честолюбие автора.
      – Да все по любовной линии, – потупясь, вздохнул тот, потирая бугристый небритый подбородок и стараясь не замечать ее носа. Пальцы ног его шевелились.
      Кастрюли на кухне понемногу успокаивались.
      – Вы бы, может, критику навели на мое произведение?
      – Да что уж вы? – вроде бы засмущалась Аделия Григорьевна – Шутите всё!
Грабов аккуратно настаивал. В голове его было воздушно, и что-то посвистывало. Уши горели, как тормозные огни.
      – Ну вот, как управлюсь, – лязгнув какой-то крышкой, согласилась Аделия Григорьевна. Она управлялась минут пять.
      Грабов за это время, задумчиво гаденько улыбаясь, успел сделать много. В мечтах, конечно.
     Читал он в комнате Аделии Григорьевны. Это была светлица девицы. Все здесь плавало в кружевах, как в мыльной пене, непорочно и чисто. Грабову при виде пушистого уюта стало тоскливо от своей неустроенности. Он словно попал из товарного вагона в спальное купе голубого экспресса.
     Гипертрофированным тюльпаном цвел торшер. Дорожка с китайской вышивкой прикрывала бельмо телевизора. За узорчатым стеклом серванта кружился хрустальный балет рюмок и фужеров. В углу айсберг холодильника сиял безукоризненной белизной. Развратно, приглашающе разлеглась тахта. Льдисто мерцала люстра.
      – Вы выключите, пожалуйста, верхний свет, для усугубления впечатления, – жеманно попросил Грабов, внезапно охрипнув.
     Откашлявшись, торжественно откинув голову, Грабов приступил к чтению.
     Читал он монотонно и торопливо, проглатывая окончания слов, которые сыпались из него, как песок из ведра. Облизываясь, он в особо «волнительных» местах переходил на шепот, почти свист, глотал слюну и делал многозначительные паузы.
      Аделия Григорьевна ахала, стеснительно прикрывала глаза в откровенных сценах, сцепляла руки.
     Брови Грабова похотливо лезли вверх. В воздухе носились флюиды интима. Рассказ подействовал на Аделию Григорьевну. Глазки ее мечтательно прищурились, и она преувеличенно засмущалась, показывая, что ей как бы неловко – девица все-таки. Засуетилась, желая сделать приятное писателю. Две балерины из хрустального балета порхнули на стол. Вязкой, тугой струёй влилась в них вишневка, настоянная на ректификате. Вязко влилась она в горло, сладко обожгла приятностью.
     – Ну и какое ваше впечатление о моем произведении? – спросил Грабов, волнуясь.
     – Ах, ну что вы! Неловко как-то девушке об этом! –  сказала Аделия Григорьевна, и, немного помолчав для выразительности, кокетливо добавила:
     – Вы, прямо, как настоящий писатель!
     Грабов самодовольно кивнул. Помолчали. Аделия Григорьевна, потупив глаза, пожаловалась на свое одиночество. Грабов неумело положил ей руку на плечо. Дальше все было просто и естественно. Его рука стала гладить пышное плечо, жевать трикотаж.
     Плечо напряглось.
     – Неприлично так – за столом-то, – прошептала она.
     У него перехватило дух. У него сердце запрыгало от такой удачи. Загремел стулом, прошлепал на тахту.
     Аделия деловито погасила торшер. Гость стал суетливо раздеваться. Она обняла Грабова и придвинула его длинное, суставчатое, как у богомола, тело к себе. Его руки сначала осторожно, потом смелее шарили по Аделии Григорьевне. В голове его было мутно и горячо. Била нервная дрожь. Он старался расстегнуть тугую пуговицу лифа. Потные пальцы соскальзывали. Грабов задыхался, сопел, сучил ногами.
     – Ах! – сказала она и сама усмирила строптивую пуговку.
     И вдруг пальцы его погрузились во что-то пышное, теплое, невообразимо приятное. Грабова словно ошпарило, он судорожно дернулся раз, второй и затих. Тяжело дышал.
      Аделия Григорьевна тоже шумно дышала, ждала.
      – Что же ты? – требовательно шепнула она.
      Грабов сопел, не двигаясь.
      Аделия Григорьевна приподнялась на локте. Поняла.
      – Лапша! – пророкотал ее громкоговоритель: – Мокрица!
      Грабов весь сжался, вернее, сложился.      
      Аделия Григорьевна вспомнила неряшливого Грабова. Нос-боровик ее брезгливо сморщился. Она толкнула неудачливого любовника. Он съехал на пол. Потом вскочил испуганно, и ринулся к себе. Вслед ему полетели рубаха и трико, а мгновенье спустя ему в дверь залпом ударили его шлепанцы. Стало тихо.
     Грабов с хрустом упал на кочковатый диван. Лежал оцепеневший, оглушенный. Потом заскулил. Со злостью грыз заспанную подушку. Слезы, омывая прыщики, потекли по серым щекам. Грабову все казалось обидным и почему-то несправедливым. Он впервые, за свои 36 лет, притронулся к женщине. Он плакал. Шевелились на захватанных стенах тени. Плакал испорченный кран.
     Несостоявшийся любовник, бедный и несчастный, опозоренный, громко, всхлипывая, подвывал. Его несуразное тело сотрясалось. Постепенно его жалобный вой превратился в бульканье, слезы, слюни, сопли стекали на подушку. Дрожь переросла в конвульсии.
     Грабов даже не свалился, а как-то перетек на пол, содрогаясь. Что-то внутри, его происходило. Тело его стало медленно деформироваться, вспухать буграми и волдырями, глаза вылезли страшными белками. Процессы метаболизма в его организме резко ускорились. Он пузырился, менялся в цвете и с легким потрескиванием и шипеньем расползался, как выброшенная на берег медуза.
     То, что было Грабовым – исчезло. Вместо него на полу дымилась студенистая, осклизлая масса какой-то протоплазмы, в которой плавали синие мужские трусы.