Куда катимся?

Вячеслав Вячеславов
      4 мая. В лито пришел на полчаса раньше. Снова заявился Рассадин и даже Аршинов, с букетом тюльпанов, которые поднес Вале и поздравил:

— С членством.

Сказал, что получил гонорар из Болгарии 87 рублей.

      Сергей демонстрировал хорошее настроение, беззвучно смеялся, словно кобра, издавая шипение широко раскрытым ртом. Он бы не пришел, если бы Костя не сказал, что Валя предложила ему место в будущей книжке. От этого не мог отказаться.
 
        Меня Валя срезала, по-своему утешив:

— Если не выберут твои рассказы, мы возьмем твой рассказ "Месть" из "Истоков", на этот раз без сокращений.

Я промолчал. Не мне ставить условия, надо сказать спасибо и за это.

Николай Иванович, учитель истории, прочитал два коротких рассказа. Я похвалил, в перерыве подошел и предложил прийти ко мне, показать свои рассказы, он с удовольствием принял предложение. Он не ожидал доброжелательного приема, мол, в 76-м году, со стихами его встретили прохладно, обиделся и перестал приходить. После лито мы прошли вместе до остановки. С тех пор я больше его не видел.

Авангардист Алексей Алексеев прочитал: "Назло классовым врагам вы наш, вы новый мир построили".

 Никто не рискнул комментировать эти строчки, и так всё ясно, сочувственно покачали головой.

Глухой Саша Пайдулов, плохо одетый, неряшливо, прочитал новые стихи. Сидевшего рядом с ним, Аршинова, коробило от этих, явно слабых стихов, а когда Воронцов взял стихи и стал подробно, долго, если не нудно, о них говорить, он раздраженно и высокомерно бросил:

— Там нечего разбирать, всё ясно.

       Саша Пайдулов даже не посмотрел на него, выговорил:

— Мне один человек сказал: Зачем ты читаешь там стихи, над тобою же смеются? Но я продолжаю верить людям. И, несмотря ни на что, буду читать стихи.

     Я сказал:

- Смеющиеся — бескультурны.

Валя вступила в защиту:

- Если и смеются, то не с целью обидеть, трудно сдержаться, когда действительно смешно.

Аршинов продолжал делать язвительные реплики, и я крикнул:

— Сергей, не ставь из себя мэтра.

Между нами сидел Рассадин, я не видел выражение его лица. После лито он остановился возле меня и улыбнулся, с показным дружелюбием:

— Ты чего такой кислый?

У него талант портить людям настроение. От неожиданности я растерялся и пробормотал:

— Почему? Нормально.

И отвернулся, чтобы с ним не разговаривать, боялся, что не сдержусь, наговорю лишнего. Не нравятся люди, которые много о себе мнят, здесь их поголовное большинство. Ненавижу, когда с умным видом говорят чушь, и все делают вид, как будто, так и надо. И сам себе кажусь таким же, и не понимаю, почему сюда прихожу? И всё же, мне с ними интересно, надоели пресные, ничем не интересующиеся рабочие, раздражает коммунист Юра Петухов, который не верит открывающейся правде:

— А ты документ видел?

И я беспомощно умолкаю, потому что все последующие слова бесполезны, пустое сотрясение воздуха. Он поразительно глуп, большей частью молчит, слушает, что говорят, можно принять за стукача, который старается всё запомнить.

      В моей бригаде всего лишь два коммуниста, второй — Вишвенков, бывший боксер, живет в Комсомольске, приезжает на работу за 30 километров. Он умен, сообразителен, соглашается с приводимыми доводами. Я часто думаю, что он идеально подходит для работы в ЧК и, похоже, заброшен в народ в качестве соглядатая настроений рабочего класса. И всё тянет сказать ему об этом, что он разгадан, так как я знаю, что чекисты оплели весь народ своими осведомителями. Народа они боятся больше, чем капиталистов: с теми будут воевать солдаты, а с народом — нужно им, выковыривать все зачатки нарождающейся смуты.

      Любопытную фразу произнесла женщина в конторе службы знакомств: "Мужчины не могут понять то, что мы понимаем, а мы не может понять, как они этого не понимают".

Я задумался над этой фразой, правдива ли она? Не для всех. Не все женщины понимают, что другие женщины понимают, точно так же это относится и к женщинам.

       Трудно, и почти невозможно понять даже друг друга, для этого надо обладать определенным талантом и желанием заставлять себя понимать другого человека. Это требует значительных усилий, что не всем приятно, поэтому мало кто к этому и стремится. Понять другого, значит, оправдать его. Нам этого не хочется, мы больше любим обвинять других, тем самым, автоматически выставляя себя в более благовидном свете, что мы лучше, мы не способны на столь низкий поступок, глубоко прячем постыдные воспоминания — о них никто не знает, поэтому можно продолжать играть роль святоши, это так приятно —  быть хорошим.

Толстову не дают покоя лавры артиста Филатова, который сочинил сказку в стихах о стрельце-удальце. Написал в такой же интонации, сказку о нечистых, выясняющих, кто из них главнее, кто людям больше бед принес? И выяснили, что главным должен быть Иван, который без колебаний взял предложенный скипетр и начал рассуждать о своей власти. Много интересных, смешных находок, вроде "теперь я к высшей власти опущусь".

Поэма распадалась на два куска, и первый — был лучше. Конкретно никто ничего не говорил, все по мелочам. Через две недели принес переделанную сказку, но к концу чтения сказал:

— Снова не получилось.

До него не доходит, что вина кроется в нем самом, в его бескультурье, которое неистребимо, потому что он не прилагает усилий. Если и наберется со временем культуры, которая залезет без всяких усилий годам к 60-ти, то для него это будет поражением, признание придет слишком поздно. Ему нужен хороший редактор, бескорыстный, учитель. Но таковых среди нас нет.

       Неожиданно ко мне домой пришёл Сопляков. Он рассказал, что после армии был вожатым, писал сценарии для пионерских торжеств, и у него получалось так хорошо, что его освобождали от прямых обязанностей, даже хотели послать в Артек. Но утверждающему начальству не понравилась его фамилия, и он поехал в п/лагерь союзного значения «Орленок». Он даже забрал документы из института, лишь бы поехать в Артек.

Открыл папку, где лежала общая тетрадь и несколько отпечатанных рассказов. Он теребил их, не решаясь предложить.

— Вы хотите, чтобы я прочитал? — спросил я.
— Да, если можно.

       Я взял листы. Четыре рассказа, два из них, чуть больше одного листа. Стал бегло читать, потому что содержание не захватывало, вернее, совсем не были интересными. Всё это уже, лишь другими словами, давно написано.

 Потом он прочитал два коротких рассказа из общей тетради, исписанной крупным некрасивым почерком. Стало ясно, что он ни разу их не правил, поэтому и считает, что писать очень легко. Я дал ему правильный совет: не писать конъюктурщину, и выходить на более серьёзный уровень. Но вся беда, что он учитель. У них мало времени для больших вещей. Записывает на уроке, пока ученики выполняют классную работу.

     Он признался, что ему пишется легко, то есть не мучается над отделкой, считая, что и так пойдет. Он сказал, что ему нужен критик, который бы работал с ним построчно. Говоря эту фразу, он, как бы проверял меня, не выражу ли желание стать таким критиком? Вроде бы всё логично, коли я, выразил желание, чтобы он пришел ко мне, значит, заинтересован в нем, а не наоборот. Я немного удивился такому повороту, тактично дал понять, чтобы на меня не надеялся, мол, у нас в стране критиков мало, а в нашем городе, вообще, нет.

 Неужели он надеялся, что стану с ним возиться? Странное пожелание работать с критиком построчно, заранее расписываясь в неспособности самому написать хороший рассказ.

        В первый вечер я  его спросил:

— Сколько рассказов вы написали?
— Семьдесят.
— Ого! — удивился я.

Теперь-то я знаю, что это рассказы на две-три странички. Вероятно, ровно столько у него свободного времени между уроками, когда приходил замысел. Садился и записывал. А потом восхищался — как легко ему это дается – писать рассказы.

Снова разочарован. Желал найти единомышленника, а наткнулся на ловчилу, меня самого хотели использовать в своих целях. Вид его непривлекателен: худой, козлиная бородка, лет 35, да ещё такая фамилия, и псевдоним брать не хочет.
Отчего это идет? От гордыни? Приходил в лито ещё при Кауфмане, в "Огни Жигулей". Встретили его стихи весьма нелюбезно, раскритиковали, и он понял, что продвигают только стариков, молодым не дают хода. Перестал ходить. Прошло 15 лет, и он подумал, что в лито пришли новые люди. И его надежды не обманулись, встретили хорошо. Даже взяли рассказы на конкурс, прошли первый тур, как сказала ему Валя, которая в мае ездила в Москву на съезд молодых писателей в качестве соруководительницы.

22 июня. Зашел в лито, там сидела Артикулова, Свешникова курила. Отдал Вале рассказ, посидел не более десяти минут. Узнал новости и ушёл до сентября. Валя похвасталась, что отдала мой рассказ в «Орленок», но я остался равнодушным, ясно, что рассказ не напечатают, не по теме, и, мол, мне нужно будет принести новую копию рассказа для книги.

       Летом Гришмановский встретил Леню и сказал, якобы Валя больше не будет с нами заниматься, придет какой-то мужчина. Но, видимо, всё это неправда, ложный слух, непонятно откуда возникший.

 В начале августа извещение о смерти Смолиной, руководителя нынешней "Лиры", лито Центрального района. Полная, некрасивая, и поэтому несчастная, писала стихи, которые никто не слышал, подразумевалось, что она пишет, окончила МГУ, повращалась в богеме, научилась пить, курить, ясно, что брали на ночь, когда под рукой более подходящей не было.

 Она страдала и ещё охотней пила, стремилась в компании, где подвыпившие мужчины не разбирались, красива она или нет, главное, рядом и податлива. Тихо ненавидела Валю, но поделать ничего не могла, открытая конфронтация навредила бы ей больше.
Умерла от лейкемии, проболев всего две недели.

      Валя сказала:

— Не могу представить её мертвой. Так это нелепо.

Осень. В соседнем дворе навстречу шел Аршинов, не разойтись. Остановились, подав руку. Он спросил:

— Ты всё ходишь?
— А ты, почему не ходишь?
— Ну, что там делать? — Таким тоном, словно я предложил что-то неприличное, он выше этого.

     И сразу расстались. Я не стал останавливать, чтобы рассказать о намерении Вали издавать лит. газету, в которой и ему нашлось бы место. Получив такую информацию, он бы сразу прибежал, как было уже не раз.

       Лёня в подавленном настроении, уши обостренно ловят намеки на дискриминацию евреев. То Гришмановский пришел с другом, который приехал из Ленинграда, там общество "Память" активно выступает против евреев, и этот друг поддерживает их.

       Потом Леня повел меня к Аршинову, который как бы между прочим сказал:

— Вообще-то я к евреям хорошо отношусь. Была у меня одна евреечка, хорошо за щеку брала.

Леня промолчал, словно не услышал, шёл рядом. Поражаюсь сволочному характеру Аршинова, его умению говорить в лицо самое неприятное.

26 октября. Вечером пошел в лито.  Впервые Валя обратилась ко мне на "вы", сожалея, что не читаю свои рассказы, мол, на такую тему никто больше не пишет. Но своего суждения о рассказах не высказала, мол, отдала всё Надежде Кондаковой, которая будет готовить книгу.

       Мой последний рассказ "Глоток надежды" она так и не прочитала. За две недели не было времени, и я забрал его, поспешил отдавать, надо править. Потом подумал, что интересно знать мнение Кудряшова, и отдал ему рассказ, впервые за последние десять лет. Он уже шутит, что все местные писатели предпочитают отдавать свои произведения ему.

Стрелец, Толстов, Артикулова читали стихи, Свешникова — зарисовку о старой собаке в баре, куда пришла нищенка-старуха, хватающая остатки еды после посетителей.

 Всё это навевало тоску, словно я сидел в сумасшедшем доме, все делали вид, что кругом ничего стоящего не происходит, можно писать так же, как и сто лет назад, и о том же, о вечных проблемах детства, любви.

       С нетерпением дождался перерыва и снял свой плащ, озабоченно думая, как бы передать рассказ Кудряшову? Рядом стоял, Стрелец и улыбался мне:

— Уже уходите? Счастливо.

       Но я, погруженный в свои мысли, в толчее выходивших, не отреагировал на его слова, даже мимикой. Стихи он пишет интересные, все признают его талант, но он каждый раз не преминет долго и нудно поговорить, как Артикулова о своих болезнях или воспоминаниях о своей жизни, что и где с ней случилось. Мне уже тошно смотреть на нее.

        Сегодня она, кажется, догадалась, пересела на мою сторону, слева, рядом. Мурысев тоже любит поговорить, обратить внимание на себя. Мне удалось молчать, лишь похвалил Валю за выступление в Куйбышеве на встрече с руководителями. Она рассказала о наших нуждах, что на нас не обращают никакого внимания, даже собираются выставить на улицу, отбирая это помещение — мы никому не нужны. Но и не считаться с нами они уже не могут, пообещали оставить нас в покое.

9 ноября. Ещё не было семи — зазвонил телефон — Валя сняла трубку.

— Да. Знаю. Нет. Вас как звать? Очень приятно, Ия Ивановна. Я тоже хотела с вами поговорить. Понимаю. Да. Я бы этого не хотела, тем более ваша дочь беременна, в молодой семье всякое бывает. Я не знала этого, но Виктор очень талантлив. Завтра ему нужно прийти к десяти, будет решаться вопрос с квартирой. Я всё сделаю, чтобы ему дали изолированную малосемейку, ему положено. Ну, не сразу, конечно, вы понимаете. Нет, я против развода. Я с ним поговорю, и с ней бы хотелось. Я знаю, каково ребенку расти без отца. Давайте, я с ними встречусь и поговорю, когда им удобно. Хорошо, в субботу. В десять удобно?

        Когда она закончила, я спросил:

— Толстов?      
— Да.

      Этого следовало ожидать. Был удивлен, когда узнал, что он женится. Мне казалось, что ему не нужна жена. Восемь лет прожил в общежитии, никто не мешает пить, когда хочется, а тут ещё поэтом считать стали, захваливают, зачем жениться? Голос прокуренный, слабый, невыразительный. Он одарен, но не работает над собой, считает, что и так сойдет, ведь хвалят. У него хватило ума развестись с женой до получения квартиры. И у Вали был бледный вид, когда пришлось отказываться от уже выбитой квартиры. Хлопоты пошли коту под хвост.

Оставалось время перед заседанием, и Валя мне сказала:

— Плохо, что ты не читаешь свои рассказы. Это сказывается на твоем творчестве. Зачем тогда ходить?
— Не хочу отнимать время у людей.

Хотелось сказать, что здесь некому читать, чтобы выслушать умную критику. В самом деле, может быть, действительно, не ходить больше? Не мальчик. Стыдно в таком возрасте вместе с учениками сидеть и выслушивать глупости.

       Она стала жаловаться, что не хватает на всё времени, всё свалилось на нее, конкурс, семинар, книга, ругает себя, что затеяла. 26 ноября состоится конкурс. Приедут поэты из Москвы, надо будет встретить, цветы, чай, угощение. Голова кругом идет, и никому доверить не может, могут подвести.

       У новенького поэта вид дегенерата, полуоткрытый рот, часто моргает, вдруг начинает говорить нечто несусветное, голос красивый, низкий, читает выразительно, и думаешь, как хорошо, а потом он сам спохватывается:

— Что я это я? Совсем не оттуда. Не то.
— Бывает, — успокоила Валя.

Они все раздражают неодаренностью, высокомерием, самолюбием. Мне кажется, что надо быть скромнее. Конечно, я не прав. Но ничего не могу поделать с собою. То ли Валя понимает моё состояние, то ли я стал ей не нужен, мешаю, или же всё это выдумываю, всё проще, но и не ходить, тоже нехорошо, слишком пресна жизнь. Надо самому не быть гордым и мнительным.

В эти дни проходит сессия Верховного Совета РСФСР, три дня тысяча людей заседают и решают вопросы, от которых мало что изменится. Неужели никто там не понимает, что такими мерами страну не вытащить из кризиса? Нужна радикальная ломка нынешней, замшелой системы,  которая тащится улитой, в то время, как другие страны бегут, дыша полной грудью. Могучая сталинская система живет и здравствует,  а партия продолжает делать вид, что они от нее открестились и вообще, ни причём, репрессии делали не они, а другие.  Да и не говорят они про репрессии, лишь издают постановления о реабилитации, вот какие они хорошие.

30 октября. Жадно смотрю телевизор, и почти не верю: неужели дожили до этого дня: молодой корреспондент в полемическом запале спрашивает коллег:

— Хоть кто-нибудь может сейчас сказать хорошее слово о социализме?

Все молчат, то ли не желая спорить, то ли, в самом деле,  не находя таких слов. Возможно, их и не существует в природе для нашего казарменного социализма, когда высунувшегося равняют над остальными ровно на голову.

После трех часов в магазине почти всегда мало народа, кто на работе, другие в автобусах едут на завод, заглянул и оторопел, не протиснуться — в продажу выбросили дешевые конфеты и мармелад, и люди покорно становились в очередь к кассе с уже выбранным товаром. Я повернулся и ушел в хлебный магазин, который   в двухстах метрах.

От Лёни в который раз слышу:

— Ты бы видел эту морду! Сразу видно, что это за человек.

И я каждый раз:

— Нельзя, Леня, по физиономии судить о характере.

Мне каждый раз хочется добавить:  и по твоей физиономии можно бы наговорить много отрицательного, но сдерживаюсь, обидится, не поймет, о других говорить можно, но только не переходить на собственные личности.

Он часто вспоминает первую жену и плохо отзывается о ней.

— Как же ты не разобрал, кто она? — спросил я, намекая на его постоянную похвальбу, что он   с первого взгляда распознает человека: — Как же ты женился на ней?

— Пришлось, — вздохнул он, — как всякий порядочный человек. Это очень долго рассказывать.

 И это было понятно. Коли от тебя забеременела, то должен принести себя в жертву.

— По молодости понравилось, как приняли ее родители. Ни в чем нуждаться не будешь, только нашей Ланочке обеспечь счастье. Береги её. Уж они-то сейчас в Израиле, связи у них богатые.

Воспоминания о жене и ее родных, дают ему богатую пищу для сочинений, выписывает их зло, и поэтому сочно и зримо. Раньше он говорил, что на Брежнева обижен больше, чем на Сталина. Подоплека этой мысли: при Сталине ему ничего плохого не сделали, Лени и на свете не было, а при Брежневе стукач-студент заложил его,  за его фразу о неправильной марксисткой теории. Лёню вызвали куда надо, и так напугали, что он на всю жизнь сохранил ненависть к стукачу, которого впоследствии вычислил и увидел, как он идет в гору, и сейчас большой начальник.  Отсюда и обида на брежневскую власть, которая позволяла вытворять с ним такое.
Логика примитивна.

Ему невдомек, что в первооснове его страха — Сталин, а не Брежнев, а если быть точнее, то — Ленин. Так обижаются на грабли, стукнувшие по лбу, а не на хозяина, безалаберно разбросавшего своё имущество.  Он считает себя умным, но не может понять, я понимаю. Впрочем, и я нечто такое всегда понимал. Вернее, сидело в подсознании, но не хотелось додумывать до конца, потому что это была пропасть без дна, в которой сидел, и не было выхода, страусовая политика.

Но она спасала от отчаяния, мирила с жизнью, была мысль: может, я чего-то не понимаю, всё не так плохо, во всем мире творится несправедливость и не находят правды.  Но по мере того, как поступала информация, иллюзий становилось всё меньше. Видно, всё дело в том, что каждый человек анализирует информацию исходя из собственного опыта, характера, воспитания. Он не понимает того, что я понимаю, а я не могу понять его опасений — черносотенных погромов евреев, и считаю их невозможными, а он боится за своих детей, которым передает свою еврейскую фамилию. Но он же мог записать их на фамилию жены, которая русская. Первая жена была еврейкой.

— Леня, давно хотел узнать, соблюдают ли евреи чистоту нации, стремятся к этому?

— Как и у всех наций.  Если дочь или сын выходит за другого, то смотрят косо, но особо не препятствуют. Всякое бывает.

Ответ не расходился с моими представлениям. Может, он неискренен?

Леня зациклен на своих опасениях, и в какой-то мере не понимает, что нужно соизмерять желания с возможностями, от этого и страдает.

Часто думаю: чтобы понять страдания,  нужно самому пострадать. Нестрадавший не поймет. Верен ли такой постулат? Мне он не нравится. Размышляющий человек, всегда может понять и готов к состраданию, всё дело в воспитании, и, возможно, в генетических отклонениях, которые помимо воли,  подсознательно направляют человека на определенные поступки.

продолжение следует: http://proza.ru/2012/05/01/871