Ю. В. Андреев. Мифическая география Эллады

Алекс Боу
 Мифическая география

Море цивилизовало греков.
 А. Боннар



Миф нельзя исследовать, интерпретировать, на основании мифа нельзя «приходить к выводам» научного, психологического либо нравственного характера, миф просто дает знать о своем присутствии – так молния предупреждает бузину : я иду, скрывайся. И это дерево имеет свойство уклоняться от молнии. Мифы повествуют о героях божественного происхождения и активное пространство мифа не наше пространство суть.

Тогда зачем мифы?

 Начиная с древнейших времен вся жизнь греческого народа была тесно связана с морем. Подобно обитателям Британских островов и Скандинавии в Северной Европе, сиро-финикийского побережья в Восточном Средиземноморье, Японии и Индонезии в Восточной и Юго-Восточной Азии, Полинезии в Океании, греки были прирожденными мореплавателями. В этом нет ничего удивительного. Можно сказать, что море плескалось у самого порога их домов.
 Многие греческие города были расположены непосредственно на морском побережье, другие — на небольшом удалении от него. Вообще во всей Греции довольно трудно найти место, которое отстояло бы от моря на расстоянии более ста километров. Даже с плоскогорий суровой малолюдной Аркадии, занимающей глубинные районы полуострова Пелопоннес и не имеющей никакого выхода к морю, его темно-синюю гладь можно различить на горизонте в ясные солнечные дни. Необыкновенная изрезанность береговой полосы, обилие глубоко вдающихся в сушу заливов и бухт, наконец, множество больших и малых островов, которые тянутся длинной цепью от западного европейского берега Эгейского моря к его восточному, азиатскому побережью,— все это превращало этот водный бассейн в идеальную «школу» для начинающих мореплавателей даже при крайне несовершенных средствах судоходства. Судя по всему, уже предшественники греков — минойцы и не оставившее нам своего имени
[ 122 ]
древнейшее население Кикладских островов1 (большой архипелаг, занимающий центральную часть Эгейского моря) были искусными мореходами, которые не только избороздили вдоль и поперек все пространство Эгейского бассейна, но и совершали далекие плавания, выходя за его пределы как в юго-восточном направлении — в сторону Кипра, Финикии и Египта, так и в западном — к берегам Сицилии и Италии. Об этом свидетельствуют многочисленные изображения весельных и парусных судов в эгейском искусстве III—II тысячелетий до н. э. Греки уже вскоре после своего первого появления на Балканах (согласно принятой большинством ученых датировке это произошло примерно на рубеже III—II тысячелетий) стали активно использовать все те преимущества, которые открывало перед ними само географическое положение их нового отечества, занимаясь рыболовством, морской торговлей и пиратством, которое в те времена было неизменным спутником мореплавания. По-видимому, еще в хронологических рамках микенской эпохи (до конца II тысячелетия до н. э.) они хорошо освоили морские пути, ведущие на восток — к берегам Малой Азии, Кипра, Финикии и Египта, проникали также и в Западное Средиземноморье — в Италию и Сицилию — и, таким образом, как бы переняли эстафету у своих предшественников — минойцев и кикладцев. В послемикенское время — в период великого переселения греческих племен — греки прочно обосновались на малоазиатском побережье Эгеиды, заселив там целый ряд вновь основанных городов-колоний. После этого Эгейское море надолго превратилось во «внутреннее греческое озеро», как его нередко называют. С VIII века до н. э., очевидно в результате охватившего Грецию «демографического взрыва» и резко обострившейся в связи с этим нехватки земли, начинается стремительное расселение греческой народности по берегам Средиземного моря и других связанных с ним водных бассейнов — Адриатики, Мраморного, Черного и Азовского морей. Эта так называемая Великая колонизация оказала огромное влияние на все дальнейшее развитие греческого общества и его культуры. Греческие колонии, во множестве разбросанные по всему Средиземноморью и Причерноморью, не могли существовать без более или менее регулярных экономических и культурных контактов со своими метрополиями, то есть с теми горо-
 1 Возможно, это были далекие предки карийцев, обитавших в I тысячелетии до н. э. в прибрежных районах юго-западной части Малой Азии.
[ 123 ]
дами в самой Греции, жители которых принимали особенно активное участие в колонизации того или иного района. В те времена такие контакты могли осуществляться только морем на кораблях.
 Неудивительно, что рассказы о морских походах и обычно сопутствующих им опасностях и приключениях уже в очень раннее время стали одним из самых популярных жанров в греческой литературе, куда сюжеты такого рода могли проникнуть только из устного народного творчества, и прежде всего из мифологии. Отважными мореплавателями были многие герои греческих мифов1. Но наибольшая популярность выпала на долю аргонавтов—участников знаменитого плавания за золотым руном — и Одиссея—одного из главных героев Троянской войны, после ее окончания долго скитавшегося по морям, прежде чем боги наконец разрешили ему вернуться на его родной остров Итаку. Оба мифологических сюжета уже очень рано привлекли к себе внимание греческих поэтов и стали основой больших эпических поэм. Из этих произведений сохранилась, однако, только приписываемая Гомеру «Одиссея». Древнейший эпос о походе аргонавтов, первоначально существовавший, как об этом свидетельствуют поздние античные авторы, в нескольких различных вариантах, до нас, к сожалению, не дошел. Кроме нескольких прозаических пересказов мифа мы располагаем теперь довольно большой, но хронологически очень далеко отстоящей от своего первоисточника поэмой «Аргонавтика», написанной жившим в III веке до н. э., то есть уже в эпоху эллинизма, поэтом Аполлонием Родосским. Как произведение гораздо более раннего времени, в основной своей части тесно связанное с древнейшей мифологической традицией, гомеровская «Одиссея», несомненно, намного интереснее для современного исследователя, чем довольно скучная, бессвязная и к тому же слишком перегруженная ученой эрудицией «Аргонавтика»2. Целесообразно поэтому начать разговор о географических представлениях, положенных в основу этих двух популярных мифов, именно с приключений Одиссея.
 1 Даже такой, казалось бы, сугубо «сухопутный» герой, как Геракл, и тот совершил довольно рискованное плавание через Океан, но не на корабле, а в особом сосуде, подаренном ему солнечным богом Гелиосом. Это путешествие Геракла обычно связывают с одним из совершенных им двенадцати подвигов — похищением чудесных коров великана Гериона, жившего далеко на западе, на острове Эрифея.
 2 Между прочим, автор этой поэмы занимал весьма важный пост заведующего знаменитой Александрийской библиотекой.
[ 124 ]
ГДЕ ПЛАВАЛ ОДИССЕЙ?

 Муза, скажи мне о том многоопытном муже, который.
 Странствуя долго со дня, как святой Илион им разрушен,
 Многих людей, города посетил и обычаи видел,
 Много и сердцем скорбел на морях, о спасенье заботясь
 Жизни своей и возврате в отчизну сопутников...
 Гомер

 От своей «старшей сестры» «Илиады» вторая гомеровская поэма «Одиссея» отличается, в частности, обилием авантюрных и фантастических, сказочных мотивов. Правда, в своей основной части эта фантастика сконцентрирована лишь в нескольких песнях поэмы — с IX по XII, содержащих пространный рассказ Одиссея о выпавших на его долю бедствиях и приключениях. Это, разумеется, не означает, что все остальные двадцать песен «Одиссеи», в которых таких сказочных элементов заключено на первый взгляд намного меньше, представляют собой какое-то подобие реалистического романа. В действительности, как это показали специальные исследования, основная фабула второй поэмы Гомера построена по законам устного народного творчества и представляет собой одну из разновидностей весьма популярного в мировом фольклоре эпического и сказочного сюжета, известного в науке под условным наименованием «Муж на свадьбе своей жены». Ученым-фольклористам во множестве вариантов известна трогательная история о том, как герой после многолетнего отсутствия, никем не узнанный (чаще всего в обличье старого нищего бродяги), возвращается в свой родной дом в тот самый момент, когда враги, разграбившие его имущество и притесняющие его близких и слуг, уже принуждают его покинутую, беззащитную жену вступить в новый брак с одним из них. Чтобы помешать новому злодеянию, герой внезапно раскрывает свое инкогнито, нередко уже в самом разгаре свадебного пиршества, и иногда в одиночку, иногда с помощью нескольких верных слуг или друзей учиняет жестокую расправу над своими обидчиками. Эта наиболее традиционная и, по-видимому, известная в своих основных чертах задолго до Гомера часть фабулы «Одиссеи» начинает раскручиваться и достигает своего логического завершения лишь во второй половине поэмы (песни с XIII по XXIV). Здесь можно найти немало полезной для историка информации, проливающей свет на быт и нравы греков гомеровского времени (XI—VIII века до н. э.). Однако никто сейчас как будто уже не склонен искать в
[ 125 ]
поэтическом рассказе о столкновении скитальца Одиссея с надменными женихами, преследующими своими домогательствами его супругу Пенелопу, отголоски подлинных исторических событий, некогда происходивших на острове Итака. Последним, кто пытался это сделать, был, по-видимому, Г. Шлиман, который начал археологическое обследование Итаки еще до своих прославленных раскопок в Трое и Микенах, но вскоре, очевидно, понял полную бесперспективность затеянного им предприятия, так как ничего похожего на руины «дворца Одиссея» ему в пределах острова найти не удалось.
 Не сумев докопаться до «подлинной исторической основы» наиболее реалистических частей «Одиссеи», исследователи шлиманского склада с удвоенной энергией взялись за анализ наименее правдоподобных эпизодов поэмы, составляющих рассказ главного героя о тех почти десятилетних скитаниях, которые предшествовали его возвращению на родину из троянского похода, рассчитывая, что здесь им удастся разыскать среди целой груды сказочных вымыслов хотя бы крупицу исторической истины. Надо признать, что такое направление поисков не было лишено известной психологической обоснованности. В самом деле, напряженно вчитываясь в мерно, как морской прибой, рокочущие строки «Одиссеи», мы с поразительной отчетливостью видим перед собой все те острова, побережья, проливы и бухты, которыми поэт разметил путь своего скитальца. Такова сила подлинной поэзии. Сменяя друг друга, проходят перед нами берег циклопов, на пустынных пастбищах которого пасутся стада гиганта Полифема, огороженная крутой стеной утесов тихая гавань лестригонов, поросшая густым лесом Ээя — остров волшебницы Кирки. И вот уже загипнотизированные этой удивительной точностью гомеровских описаний, мы берем карту и начинаем разыскивать на ней места корабельных стоянок и кораблекрушений, о которых повествует великая поэма. Впрочем, поиски эти начались очень давно.
 Уже в древности среди знатоков гомеровской поэзии не было единого мнения о маршруте плаваний Одиссея. Большинство полагало, что следы его нужно искать где-то в Западном Средиземноморье — у берегов Италии, Сицилии, Северной Африки или Ливии, как называли греки этот материк. Такого мнения придерживались, например, выдающийся греческий историк Полибий, знаменитый географ Страбон и многие другие ученые. Во II веке до н. э. известный в то время философ-стоик Кратес из Малла, глава пергамской научной школы, высказал сме-
[ 126 ]
лую догадку о том, что местом действия центральных сцен «Одиссеи» был отнюдь не замкнутый Средиземноморский бассейн, а широкие просторы Атлантики. Именно там, утверждал Кратес, за Геракловыми столпами (так древние называли Гибралтарский пролив), плавал Одиссей, там совершил он все свои прославленные подвиги: ослепил Полифема, перехитрил коварную Кирку, превратившую его спутников в свиней, счастливо избег завораживающего пения сирен и бездонной пасти чудовищной Харибды. Впрочем, уже и в те времена встречались скептики, у которых наивная вера их современников в абсолютную истинность сказаний Гомера вызывала лишь усмешку. Среди сомневающихся мы видим величайшего географа античного мира Эратосфена. «Ты сможешь найти места, по которым странствовал Одиссей,— иронически замечает он по адресу чересчур доверчивых читателей Гомера,— если найдешь кожевника, который сшил мешок для ветров» (имеется в виду мех с заключенными в нем ветрами, которым снабдил Одиссея при расставании их повелитель Эол).
 Язвительный каламбур Эратосфена невольно приходит на ум, когда, открывая журнал или книгу, узнаешь об очередной и — увы! — как и все предыдущие, бесплодной попытке установления точного маршрута скитаний Одиссея. Просматривая обширную современную литературу, посвященную этой неумирающей теме, с удивлением убеждаешься в том, что и сам подход к проблеме и уровень аргументации, используемой защитниками различных точек зрения,— все это мало изменилось по сравнению с временами Страбона и Кратеса. По-прежнему ведут спор между собой две великие школы — «средиземноморская» и «океаническая», решая все тот же вопрос: где плавал Одиссей — по ту или же по эту сторону от Геракловых столпов? По-прежнему слишком много места в системе доказательств спорящих сторон занимают произвольные, ни на чем не основанные домыслы. Не этим ли объясняются те удивительные перемещения по карте, которые происходят подчас с важнейшими эпизодами нашей поэмы?
 Создается впечатление, что каждый, кто вновь берется за перо, чтобы писать о географической канве гомеровской «Одиссеи», остается слеп и глух ко всем доводам своих предшественников и прокладывает на карте непременно новый маршрут по своему собственному разумению. Англичанин Эрнле Брэдфорд избороздил на своей яхте воды Средиземного, Адриатического и Эгейского мо-
[ 127 ]
рей, в течение нескольких лет наблюдая за очертаниями берегов, течениями, направлениями ветра, приливами и отливами и сверяя свои наблюдения со свидетельствами Гомера. Весь маршрут Одиссея был прослежен Брэдфордом с точностью чуть ли не до метра. Каждая стоянка его кораблей не только отмечена на карте, но и сфотографирована. Однако спустя несколько лет после выхода в свет книги Брэдфорда («Обретенный Улисс», 1963 год) француз Жильбер Пийо издает еще одну книгу на ту же тему под сенсационным названием «Тайный код «Одиссеи». Греки в Атлантике». В ней он начисто отвергает результаты исследований Брэдфорда, кстати не затрудняя себя их систематическим разбором, и предлагает иную, как утверждает сам автор, совершенно новую интерпретацию гомеровской поэмы. На страницах этого любопытного сочинения читатель сможет узнать, например, о том, что бог ветров Эол имел своей главной резиденцией остров Мадейру в Атлантическом океане, недалеко от берегов Северной Африки, что дикие лестригоны населяли побережье Ирландии, а прекрасная нимфа Каллипсо, так долго удерживавшая у себя Одиссея, квартировала далеко на севере, в холодной Исландии.
 Мы сознательно ограничились лишь двумя образцами, выхваченными наугад из неиссякающего потока монографий и журнальных публикаций, в которых так или иначе затрагиваются географические аспекты мифа об Одиссее, чтобы показать читателю, что вопрос, стоящий в заглавии настоящего очерка, все еще далек от окончательного решения. Но тогда нас могут спросить: а есть ли вообще какой-либо смысл в этой непомерно затянувшейся дискуссии? Не пора ли признать поиски следов Одиссея на географической карте такой же погоней за призраком, как, скажем, поиски снежного человека или рассуждения о вкладе космических пришельцев в развитие древнейших цивилизаций нашей планеты? Попробуем ответить на этот вопрос, «направив свое судно, как сказал современный ирландский исследователь Дж. Люс, по среднему пути между Сциллой скептицизма и Харибдой чрезмерной доверчивости».
 Если кого и можно упрекнуть в чрезмерной доверчивости, то это, безусловно, приверженцев океанической гипотезы, основы которой были заложены некогда Кратесом из Малла. Дело в том, что в нашем распоряжении нет никаких достоверных данных о греческом мореплавании в Атлантике в период, предшествующий созданию «Одиссеи», то есть до конца VIII века до н. э. Первым
[ 128 ]
греком, которому удалось, да и то случайно, проскочить через Гибралтарский пролив в океан, был, по свидетельству «отца истории» Геродота, некто Колей — корабельщик с острова Самос. Произошло это событие едва ли раньше середины VII века до н. э.—уже много времени спустя после того, как мир узнал о приключениях Одиссея. Правда, задолго до греков, вероятно уже в конце II тысячелетия до н. э., дорога, ведущая в океан, была освоена финикийцами. В своих плаваниях эти опытные и отважные мореходы достигали, как думают некоторые исследователи, Канарских и даже Азорских островов. Им был известен также и Великий оловянный путь, связывавший Средиземноморье с Касситеридами, или Оловянными островами (так древние, по всей видимости, называли Британию). Все эти факты, уже давно известные науке, послужили почвой для достаточно рискованных домыслов о том, что в своей работе над «Одиссеей» Гомер будто бы использовал финикийские источники, заключавшие в себе карты и лоции Западной Атлантики. Высказывалось даже предположение, что «божественный старец», не мудрствуя лукаво, перевел или пересказал какую-то финикийскую поэму, в которой рассказывалось о скитаниях героя в морях дальнего Запада. Конечно, гипотезы такого рода весьма заманчивы. Но кто бы мог, положа руку на сердце, утверждать, что создатель «Одиссеи» знал финикийский язык, как свой родной греческий, или что он был в состоянии без посторонней помощи разобраться в чужеземных лоциях, даже если таковые имелись у него под рукой?
 В сравнении с эффектными, но слишком рискованными построениями «океанистов» «средиземноморская доктрина» производит впечатление более солидной и устойчивой конструкции. Средиземноморский бассейн в значительной его части был изучен греками уже в микенскую эпоху (XVI—XII века до н. э.— время, к которому, согласно широко распространенному мнению, восходят предания о Троянской войне и последующих скитаниях Одиссея). Уже в те далекие времена греческие мореплаватели начали осваивать путь на запад к берегам Италии и Сицилии. Не исключено, что их корабли достигали и более отдаленных районов, таких, как Сардиния, Корсика, Испания, Северная Африка. К концу VIII века до н. э., то есть как раз ко времени создания «Одиссеи», греки уже успели прочно закрепиться на берегах Италии и Сицилии, оставив здесь целую россыпь своих городов-колоний. Таким образом, размышляя над рассказом о
[ 129 ]
странствиях Одиссея, Гомер мог опираться на многовековой опыт греческих моряков, чьи корабли с древнейших времен бороздили воды Западного Средиземноморья. И тем не менее даже самый тщательный анализ текста «Одиссеи» не сможет обнаружить в ней сколько-нибудь точных сведений о географии этого района. Для того чтобы в этом убедиться, достаточно хотя бы бегло проследить маршрут нашего героя по основным его этапам.
 Главные приключения Одиссея начались после того, как его корабли застигла страшная буря, когда они огибали всегда считавшийся опасным для мореплавателей мыс Малея — южную оконечность Пелопоннеса. Сильный северный ветер (Борей) заставил эскадру Улисса' свернуть с намеченного пути и девять дней подряд гнал ее неведомо куда. Заметим мимоходом, что бесполезно было бы и в этом, и в других сходных случаях пытаться определить, какое именно расстояние прошли корабли Одиссея за это время,— цифры в эпическом повествовании носят почти всегда условно-приблизительный характер,— и Гомер говорит о девяти днях здесь и в других местах только для того, чтобы показать читателю, что прошло много времени и был пройден большой путь, но какой именно, не так уж важно. Когда буря кончилась, Одиссей и его спутники оказались в стране лотофагов («пожирателей лотоса»). Цветы (или плоды) лотоса, которыми питались лотофаги, обладали удивительной силой: каждый, кто их отведал, тотчас забывал о своей прежней жизни и хотел только одного—остаться в краю гостеприимных лотофагов, вкушая вместе с ними их сладостную пищу. Исходя из того, что подгоняемые северным ветром корабли Одиссея плыли все время прямо на юг, мы должны искать страну лотофагов где-то на северном ливийском побережье Африки, примерно в районе современного Бенгази, или, быть может, несколько западнее, или, наоборот, восточнее этого места. Рационалистически перетолковывая древний миф о плодах волшебного растения, дарующих человеку забвение, некоторые ученые приходят к выводу, что лотофаги угощали спутников Одиссея плодами дерева джуджуб (одна из съедобных разновидностей лотоса, произрастающая на всем протяжении африканского побережья, от Киренаики до Туниса). Однако сами лотофаги, радушные и изнеженные, мало похожи на воинственных полудиких ливийцев, населявших в те времена северную окраину Африканского континента.
 1 Улисс — второе имя Одиссея, встречающееся в основном в латинской (римской) литературе.
[ 130 ]
Следующую остановку флот Одиссея сделал у берега циклопов, где героя ожидало одно из самых опасных приключений, стоившее жизни шести его товарищам, которых пожрал свирепый людоед Полифем. Точнее местонахождение этого страшного побережья установить, по-видимому, невозможно. Поэт ничего не сообщает здесь ни о направлении ветра, ни о расстоянии, пройденном Одиссеем от страны лотофагов. Детали же ландшафта, выписанные Гомером с поразительной пластической силой (дикая гористая местность, изобилующая пещерами, плодородная почва, которая в достатке приносит туземцам все необходимое для жизни, обрывистые скалистые берега), дают слишком широкий простор воображению исследователей, что ведет, как и обычно, к крайнему разнобою мнений. Одна из последних локализаций области циклопов, предложенная Дж. Люсом, переносит ее на адриатическое побережье Италии, в зону распространения так называемой апеннинской культуры. Хронологически эта культура совпадает со временем расцвета микенской цивилизации в Греции. Как показывают раскопки, «апеннинцы» были примитивным пастушеским народом, жили в пещерах и занимались по преимуществу скотоводством. Эти дикари, как думает Люс, и послужили прообразом циклопа Полифема и его соплеменников.
 Встречи обитателей Древней Италии с заплывавшими в эти воды греческими мореходами нередко заканчивались трагически, так как из-за большой разницы в уровне культурного развития обоих народов контакты между ними налаживались плохо. Об этом может свидетельствовать любопытная находка, сделанная в пещере Гротта Манакорра на полуострове Гаргано (центральная часть италийского побережья Адриатики). В одной из расщелин внутри пещеры был обнаружен большой клад бронзовых изделий, среди которых было более двадцати мечей. Это огромное по тем временам богатство удивительно не вяжется с крайне убогим и примитивным бытом обитателей пещеры, живших еще почти в условиях каменного века. Учитывая это, мы вправе поставить вопрос: а не был ли этот клад добычей с какого-нибудь греческого судна, неосторожно ставшего на якорь вблизи опасной пещеры и захваченного туземцами? Что ж, догадка вполне правдоподобная. Но драматические эпизоды, подобные тому, который разыгрался вблизи Гротта Манакорра, могли происходить и в других местах — на противоположном иллирийском побережье Адриатического моря, у берегов Сицилии, Северной Африки — словом, всюду,
[ 131 ]
где передовая греческая цивилизация вступала в соприкосновение с более отсталыми «варварскими» культурами. Какой из этих эпизодов дал толчок воображению поэта, побудив его к созданию одной из самых захватывающих сцен в «Одиссее», сказать трудно.
 Остров бога ветров Эола, у которого Одиссей сделал следующую остановку, древние отождествляли с одним из Липарских островов (у северо-западного побережья Сицилии), и чаще всего с тем из них, который называется теперь Стромболи и известен своим вулканом. Нельзя не согласиться с тем, что величественная вершина вулканической горы была бы вполне подобающим жилищем для буйного повелителя ветров. Однако последующие события, о которых рассказывает Гомер, не очень хорошо вяжутся с этой локализацией острова Эола. Как известно, радушно принятый Эолом Одиссей получил от него в подарок большой мех, в котором были заключены все ветры, за исключением Зефира — западного ветра. Он один остался на свободе и девять дней и ночей исправно подгонял корабли Одиссея к его родному острову Итака, который расположен в Ионическом море, вблизи от западного побережья Греции. Но в тот самый момент, когда родной берег уже показался на горизонте, спутники Одиссея, воспользовавшись тем, что усталый герой крепко заснул, развязали мешок, подаренный Эолом, думая найти там несметные сокровища. Неистовые ветры вырвались на волю и опять погнали флот Улисса в открытое море, все дальше и дальше от совсем уже близкой отчизны. Следуя кратчайшим путем, ведущим от Липарских островов к западным берегам Греции, Одиссей неизбежно должен был миновать узкий Мессинский пролив, отделяющий Сицилию от Апеннинского полуострова. Место это в древности пользовалось дурной славой среди мореплавателей из-за коварных течений и водоворотов, которые подстерегают здесь корабли. Каким же образом Одиссей сумел проскочить через опасный пролив, даже не заметив его? Это затруднение вынуждает некоторых авторов искать остров Эола в других местах, не там, где его помещали древние. Но как древние, так и современные толкователи «Одиссеи» упустили из виду одно обстоятельство, которое делает совершенно бессмысленными все их поиски. По словам Гомера, остров Эола был не простой, а плавучий: он все время передвигался с места на место, подобно Лапуте в «Путешествиях Гулливера», из чего следует, что сам поэт никак не мог бы привязать его к какой-то определенной точке на карте Средиземного мо-
[ 132 ]

ря, даже если бы совершенно отчетливо представлял себе эту карту.
 Ощущение полнейшей географической неопределенности не покидает нас и в следующем эпизоде поэмы — встрече Одиссея с лестригонами. Поэт подробно описывает гавань лестригонов, надежно укрытую неприступными утесами от бурь и штормов. Внутри бухты царит вечное спокойствие: «Там волн никогда ни великих, ни малых нет, там равниною гладкою лоно морское сияет». Однако это спокойствие обманчиво: неожиданно напав на корабли Одиссея, лестригоны уничтожают почти всех спутников героя. Спастись удается лишь ему самому и команде его корабля. Поиски точного местонахождения этого разбойничьего гнезда до сих пор не увенчались успехом. Очень похожие на гавань лестригонов бухты и бухточки обнаруживают в самых различных местах, расположенных как в пределах Средиземноморского бассейна, так и на большом удалении от него. Некоторые авторы отождествляют гавань лестригонов с портом Бонифаччо на южной оконечности острова Корсика, другие — со знаменитой Балаклавской бухтой в Крыму. Какая из них настоящая, решить невозможно. Сам Гомер, однако, вставляет в свой рассказ еще одну любопытную деталь, которая как будто бы говорит о том, что поиски надо вести совсем в другом направлении. Говоря о городе лестригонов Ламосе, поэт как бы вскользь замечает:

 Там возвращайся с поля, пастух вызывает
 На поле выйти другого; легко б несонливый работник
 Плату двойную там мог получать, выгоняя пастися
 Днем белорунных баранов, а ночью быков криворогих:
 Ибо там паства дневная с ночною сближается паствой.

 В подлиннике буквально сказано: «Ибо пути дня и ночи там сходятся близко друг с другом». Уже Кратес из Малла увидел в этом пятистишии намек на короткие летние ночи, обычные в северных широтах. Того же мнения придерживаются и некоторые современные ученые, полагающие, что город и гавань лестригонов следует искать где-то на севере Европы, например в Норвегии. Но каким образом греки, обитавшие на крайнем юге Европейского континента, могли узнать об этой особенности северного лета? Некоторые думают, что эти сведения они могли получить от торговцев янтарем, которые еще во II тысячелетии до н. э. добирались до района Прибалтики в поисках этого высоко ценимого всеми народами древности минерала. Другие считают, что это произошло еще раньше, когда сами греки жили гораздо севернее, вдале-
[ 133 ]
ке от той страны, которая теперь носит их имя. А между тем слова Гомера можно объяснить без особых ухищрений, не прибегая к таким сложным и рискованным гипотезам. Надо только подойти к ним не как к географическому, а как к литературному факту.
 В знаменитой поэме Гесиода «Теогония» (нечто вроде грандиозного свода греческих мифов о богах) есть одно интересное место, в котором описывается встреча дня и ночи в тот момент, когда они приветствуют друг друга, переступая через высокий медный порог их общего дома: ночь уходит на покой, а день выходит ей на смену. Эта символическая сцена близко напоминает встречу двух лестригонских пастухов у Гомера, а брошенная им вскользь загадочная фраза: «Ибо там пути дня и ночи сходятся близко друг с другом» — полностью раскрывается в ярком поэтическом образе, который у Гесиода символизирует, очевидно, обычную смену дня и ночи. Итак, в представлении Гомера лестригоны обитают где-то очень далеко на краю земли (западном или восточном — это остается неясным), там, где близко сходятся пути дня и ночи и где стоит их общее жилище. Идея эта глубоко коренится в греческой мифологии и фольклоре, из которого ее заимствовали независимо друг от друга оба поэта, и, разумеется, никак не связана с неравномерностью дня и ночи в северных странах. Этот случай наглядно показывает, как опасно подходить к гомеровским описаниям стран и народов с чисто географическими критериями, забывая о поэтической их природе.
 Еще более удивительные события с точки зрения не только географической науки, но и просто здравого человеческого рассудка происходят с Одиссеем и его спутниками на острове волшебницы Кирки (или Цирцеи). Сам Одиссей, в растерянности обращаясь к своим товарищам после высадки на остров, говорит: «Нам неизвестно, где запад лежит, где является Эос; где светоносный под землю спускается Гелиос, где он на небо всходит...»
 Казалось бы, эти слова должны были сразу отбить у толкователей всякую охоту искать остров Ээя на карте. Однако нет. Уже в древности указывалось несколько мест, где, согласно предположениям знатоков Гомера, должны были стоять чертоги Кирки. Наиболее известное из этих мест — на западном побережье Италии, неподалеку от Рима,— было даже названо мысом Цирцеи вопреки прямому указанию Гомера на то, что Ээя — остров, находящийся среди беспредельного моря, на много дней пути от ближайшей суши. Туман, окутывающий местонахож-
[ 134 ]

дение острова Кирки, начинает понемногу рассеиваться в XII песни поэмы, когда Одиссей возвращается на Ээю после своей «экскурсии» в Аид. Однако обнаружившаяся наконец истина настолько неожиданна, что способна обескуражить и самого хладнокровного читателя. Оказывается, что плывший все время на запад Одиссей (а такое впечатление должно было у нас возникнуть в предыдущих песнях) очутился в конце концов, подобно Магеллану, на восточной окраине земного диска. Это с неизбежностью следует из слов самого героя:

 Снова по многоисплытому морю пришли мы на остров
 Эю, туда, где в жилище туманнорожденные Эос
 Легкие Оры ведут хороводы, где Гелиос всходит.

 Итак, ближайшей соседкой Кирки является богиня утренней зари «розоперстая» Эос, которая могла обитать, согласно представлениям всех времен и народов, только на дальнем востоке, но никак не на западе. С этим вполне согласуется то немаловажное обстоятельство, что, согласно мифу, сама Кирка была родной дочерью Гелиоса — бога солнца — и одновременно сестрой царя Ээта (того самого, к которому плавали за золотым руном аргонавты) и, следовательно, приходилась теткой знаменитой колдунье Медее. Вся эта несуразица, доставившая столько хлопот как древним, так и новым комментаторам «Одиссеи», как будто нисколько не тревожит самого поэта. И это не кажется странным, если признать, что скитания нашего героя происходят не в реальном, а в воображаемом, сказочном мире, где все возможно и где обычные представления о времени и пространстве не играют никакой роли.
 Путешествие в царство мертвых — Аид, предпринятое Одиссеем по совету все той же Кирки, также ставит перед нами очень сложную географическую проблему, если только мы не откажемся раз и навсегда от навязчивой мысли о том, что за каждым из названных Гомером пунктов обязательно скрывается какая-то реальная местность, которую мы должны угадать по указанным в поэме признакам. Плавание от острова Кирки до пределов Аида заняло у Одиссея и его спутников ровно день (правда, при попутном ветре). За это время они успели переплыть Океан, что не должно нас удивлять, так как и здесь (в XI песни «Одиссеи»), и в других местах Океан изображается Гомером в виде большой реки, со всех сторон опоясывающей землю. С этой рекой каким-то образом соединяется море, по которому плавает Одиссей. Ни-
[ 135 ]

где в тексте поэмы нет даже намека на то, что, прежде чем попасть в Океан, корабль Одиссея прошел через пролив, что было бы совершенно необходимо, если бы речь шла об Атлантическом океане, но поэт едва ли думал о нем. Описывая местность вблизи спуска в Аид, Гомер снова завораживает нас поразительной наглядностью созданной им картины.

 Ты, Океан в корабле поперек переплывши, достигнешь
 Низкого брега, где дико растет Персефонин широкий
 Лес из ракит, свой теряющих плод, и из тополей черных...
 Быстро бежит там Пирифлегетон в Ахероново лоно
 Вместе с Коцитом, великою ветвию Стикса; утес там
 Виден, и обе под ним многошумно сливаются реки,—

 так говорит Кирка, наставляя Одиссея перед опасным путешествием. Когда читаешь эти строки, невольно закрадывается подозрение, а не был ли сам поэт в этих унылых краях, не видел ли он их воочию. Но поэтический образ — это не моментальная фотография местности, запечатлевшаяся на сетчатке человеческого глаза. Он всегда сложен, всегда соткан из множества мимолетных впечатлений. Ведь и про Данте говорили, что он сам спускался в преисподнюю, так как в противном случае не смог бы изобразить с такой убедительной силой все девять кругов Ада. С тем же наивным рационализмом подходили к Гомеру его древние комментаторы. Им было известно несколько, как тогда считалось, вполне реальных входов в подземное царство. Один из них находился на мысе Тенар, в Южной Лаконии, другой — вблизи Пилоса в Мессении, третий — у водопада на реке Стиксе в Аркадии, четвертый — в Авернской пещере в Италии. Но были еще и другие. Какой же из них был избран Гомером? Живший во II веке н. э. Павсаний — автор популярного «Описания Эллады» — был твердо убежден, что из всех известных ему входов в Аид Гомер выбрал тот, который находился в Феспротии (Северо-Западная Греция), недалеко от острова Керкира (совр. Корфу). Здесь в древности текли три реки с леденящими душу названиями: Коцит, Ахерон и Пирифлегетон. Недалеко от впадения в море они сливались так, как это описывает Гомер. Раскопки обнаружили невдалеке от места слияния трех рек остатки святилища, которое при ближайшем рассмотрении оказалось оракулом мертвых. Судя по находкам костей овец и других животных, здесь приносились жертвы и заклинались души мертвых таким же способом, как это сделал Одиссей во время своего визита в Аид. Все это как будто подтверждает гипотезу Павсания. Но оста-
[ 136 ]

ется одно немаловажное обстоятельство, которое никак не вяжется с предложенной им локализацией. Область феспротов и текущие через нее «адские реки» расположены не так далеко от родного острова Одиссея — Итаки. Для того чтобы покрыть разделяющее их расстояние, едва ли потребовалось бы более двух-трех дней пути морем. Между тем, как мы уже знаем, Одиссей долго скитался в неведомых морских просторах, прежде чем ему удалось добраться до мрачной пропасти, ведущей в царство вечной ночи. Река Океан, которую герой пересек во время этой экспедиции, в глазах поэта служит своеобразной границей, отделяющей мир живых от мира мертвых, и по логике вещей должна находиться на самой отдаленной окраине земли, за пределами ойкумены, как греки называли обитаемую часть нашей планеты. Правда, у самого спуска в преисподнюю Гомер поместил еще одно племя — киммериян:

 Там киммериян печальная область, покрытая вечно
 Влажным туманом и мглой облаков; никогда не являет
 Оку людей там лица лучезарного Гелиос...
 Ночь безотрадная там искони окружает живущих.

Упоминание 6 киммериянах, или киммерийцах, в сугубо фантастическом контексте XI песни «Одиссеи» может показаться неожиданным. Ведь в отличие от лестригонов, циклопов, лотофагов и других сказочных народов, населяющих мир, по которому странствует Одиссей, киммерийцы — вполне реальное племя, обитавшее в древности в районе, расположенном вокруг Азовского моря и Керченского пролива (отсюда древнее название этого пролива Боспор Киммерийский). В VII веке до н. э. кочевые орды киммерийцев совершили опустошительный набег на Малую Азию, дошли до греческих городов, расположенных на западном побережье полуострова, и были поэтому хорошо известны грекам. Каким же образом эти воинственные кочевники оказались ближайшими соседями царства теней, в которое предстояло войти Одиссею? Очевидно, уже древние комментаторы Гомера ломали голову над этим обстоятельством. Поэтому в некоторых рукописях «Одиссеи» мы находим вместо киммерийцев керберийцев, то есть «народ Кербера», или хеймерийцев — «зимних людей». Современные последователи атлантической теории готовы видеть в гомеровских киммерийцах либо кимров — кельтское население Уэльса, либо кимвров — германское племя, жившее когда-то в Ютландии (совр. Дания). Но есть ли надобность в таких превращениях? Если вдуматься, появление киммерийцев в бли-
[ 137 ]
жайших окрестностях Аида не так уж и удивительно. В самом деле, что мог знать Гомер о киммерийцах и об их земле? (Мы не должны забывать, что «Одиссея» была создана задолго до того, как началось настоящее освоение греческими колонистами Северного Причерноморья.) Вероятно, ему было известно, что это какие-то дикари, живущие в суровом и холодном краю, где и солнце-то редко показывается на небосводе. А так как хуже этого трудно было себе что-либо представить, поэт счел киммерийцев самыми крайними из обитателей земли, дальше которых уже никто не живет, а начинается мир теней, подвластный Аиду.
 На этом примере мы лишний раз убеждаемся в том, что гомеровские пейзажи не являются описаниями каких-то конкретных, реально существовавших местностей, а, как правило, представляют собой результат поэтического синтеза. При этом отдельные элементы произвольно и независимо от их происхождения перемешиваются между собой, сливаясь в единый образ, который рисует поэту его воображение. Именно так конструируется пейзажный фон путешествия в Аид. Адские реки Коцит и Ахерон из Греции переносятся на самый край земли, где к ним присоединяется воображаемая река Океан. Здесь же Гомер поселяет известных ему, очевидно лишь понаслышке, киммерийцев, не очень задумываясь над тем, в какой из четырех стран света они должны были жить на самом деле. Все остальное: роща Персефоны с ее тополями и ракитами, туман и мрак, по-видимому, плод фантазии поэта.
 Но последуем дальше за нашим героем. Благополучно миновав остров коварных сирен (для его локализации, пусть даже самой приблизительной, у нас нет никаких данных), Одиссей оказывается на опасном распутье, о котором он был своевременно предупрежден Киркой. Одна дорога проходит мимо блуждающих скал (Гомер называет их Планктами), миновать которые не удалось еще ни одному кораблю, за исключением знаменитого Арго,— автор «Одиссеи», очевидно, уже слышал о походе аргонавтов. Другая дорога ведет через узкий пролив, в котором мореплавателя подстерегает с одной стороны чудовищная шестиглавая Скилла, хватающая людей со всех проходящих мимо кораблей, с другой — еще более ужасная Харибда, засасывающая целиком весь корабль в свою бездонную глотку. Следуя совету Кирки, Одиссей оставляет в стороне Планкты и выбирает путь между Скиллой и Харибдой, держась ближе к первому из двух
[ 138 ]
чудовищ. Поступив таким образом, он лишается, правда, шести человек из экипажа корабля (они были схвачены и уничтожены Скиллой), но зато спасает всех остальных. Почти все древние толкователи Гомера были убеждены, что, создавая грозные образы Скиллы и Харибды, поэт хотел предупредить мореплавателей об опасностях — водоворотах, подводных течениях и рифах, подстерегающих их в извилистом Мессинском проливе, отделяющем Италию от Сицилии. Мнение это было настолько единодушным, что одно местечко на италийском берегу, у северного входа в пролив, получило даже название Скиллеум, так как считалось, что здесь-то и гнездилась легендарная Скилла.
 Эта локализация, принятая также многими современными учеными, была бы более или менее оправданной, если бы мы были твердо убеждены в том, что районом скитаний Одиссея было именно Западное Средиземноморье. Но в том-то и дело, что такой уверенности у нас нет: выше мы имели возможность убедиться в том, что никакие географические резоны не властны над воображением нашего поэта и по своему произволу он может в любой момент перенести своего героя с дальнего запада на самый дальний восток. Таким образом, пролив между Скиллой и Харибдой может в равной степени оказаться и Мессинским проливом, и Босфором или Геллеспонтом. Все зависит от точки зрения самого Гомера, а она нам неизвестна. Никаких точных примет, которые указывали бы именно на Мессинский пролив, в рассказе об этом приключении Одиссея мы не найдем. Предположим, что образ Харибды может быть расшифрован как условное обозначение или символ водоворотов и подводных течений, характерных для этого пролива. Но какой тайный смысл вложен в этом случае поэтом в образ ее напарницы Скиллы? С кем только не сравнивалось это чудище и в древности, и в наше время. Одни полагали, что толчок фантазии поэта дали рассказы о гигантских спрутах, другие считали прототипом Скиллы рыбу-дьявола, третьи утверждали, что в этом образе воплотилось представление о грозной мощи вулканов, обрушивающих на проходящие суда камни и потоки лавы. В принципе любая из этих догадок может иметь под собой какую-то реальную почву, но для решения стоящего перед нами вопроса о местонахождении пролива, через который Одиссею пришлось провести свой корабль, ни одна из них ничего не дает.
 Оставив позади Скиллу и Харибду, Одиссей и его спутники высаживаются на пустынном острове Тринак-
[ 139 ]
рия, где пасутся стада быков и баранов, принадлежащие богу солнца Гелиосу. Измученные голодом товарищи Одиссея решаются поднять руку на священных животных. Это святотатство дорого обошлось путешественникам. Разгневанный Зевс поразил корабль молнией. Все спутники Одиссея погибли в бушующих волнах. Уцелел только он один. Остров, на котором произошло это злосчастное событие, древние отождествляли с Сицилией. И в самом деле, рассуждая последовательно, мы неизбежно должны признать, что, миновав опасный Мессинский пролив, мореплаватель вполне мог оказаться на восточном побережье Сицилии. Однако, как мы уже знаем, исходный пункт этого рассуждения — тождество Скиллы и Харибды с Мессинским проливом — вызывает большие сомнения. Да и сама Тринакрия, которую Гомер изображает небольшим, совершенно необитаемым островом, ничего общего с реальной Сицилией не имеет. К тому же из одного места в XXIV песни «Одиссеи» ясно следует, что Сицилия, или Сикания, была хорошо известна поэту под своим собственным именем, так что никаких оснований смешивать ее с Тринакрией — мифическим островом Солнца — у нас нет.
 Чудом уцелев во время ужасной бури, погубившей весь экипаж корабля, Одиссей девять дней плавал по разбушевавшемуся морю, уцепившись за обломки мачты. На десятый день волны выбросили его на остров Огигия, принадлежавший прекрасной нимфе Каллипсо. Гомер выразительно называет его «пупом моря». Если предположить, что поэт представлял себе общую протяженность Средиземного моря, тогда Огигия должна была бы находиться примерно в том месте, которое занимает сейчас остров Мальта или, скажем, небольшой островок Пантеллерия, лежащий на полпути между Сицилией и побережьем Туниса. Однако картина настоящего земного рая, окружающего пещеру Каллипсо, в которой Одиссей провел долгие годы, тоскуя об утраченной отчизне (пышная, почти тропическая растительность, множество птиц), плохо гармонирует с тем, что нам известно о природе этих двух островов. Выражение «пуп моря», скорее всего, не имеет какого-либо точного географического значения и указывает просто на невероятную удаленность острова Каллипсо от какой бы то ни было суши, населенной людьми. Подобно острову Кирки, Огигия заброшена куда-то далеко-далеко в беспредельные морские просторы. Ее точные координаты, по-видимому, нисколько не интересуют поэта. Единственное, что можно сказать о место-
[ 140 ]
нахождении этого острова, это то, что он расположен к западу от Итаки. Покинув Огигию на своем плоту, Одиссей в течение семнадцати дней (именно столько времени продолжалось его плавание) видел Большую Медведицу по левую руку от себя, а это означает, что он плыл все время прямо на восток.
 Последняя стоянка Одиссея по пути на родину — Схерия — остров, населенный загадочным народом феаков. Радушно принятый царем феаков Алкиноем, Одиссей провел на острове несколько дней (его пребыванию у феаков посвящены VI, VII и VIII песни «Одиссеи») и, получив богатые дары, был препровожден своими гостеприимными хозяевами на родину. Некоторые топографические детали в гомеровском описании Схерии, например упоминание об особым образом устроенной «двойной» гавани феаков, способствовали тому, что уже в древности в ней узнали остров Керкиру, расположенный у западного побережья Греции, при входе в Адриатику. С этим мнением солидаризируются и многие современные исследователи, например уже упоминавшийся Э. Брэдфорд, который авторитетно утверждает, что собственными глазами мог убедиться в точности гомеровского сравнения острова феаков со «щитом, лежащим на туманном море», ибо именно такой вид имеет Корфу, когда подплываешь к этому острову с запада или северо-запада, то есть оттуда, откуда должен был приплыть Одиссей.
 Несмотря на эти признаки сходства, отождествление Схерии с Керкирой нельзя признать удачным. Говоря о феаках, Гомер постоянно подчеркивает удаленность их острова от мест обитания других людей. Они живут даже дальше диких циклопов. Они вообще «самые крайние», что, очевидно, следует понимать как «живущие ближе всего к краю земли», и благодаря этому почти совершенно избавлены от общения с другими смертными. Лишь от случайных путешественников, заброшенных на их остров по прихоти морской стихии, узнают они о том, что происходит в «большом мире». Удаленные от мира людей феаки зато поддерживают постоянные контакты с миром богов, с которыми они запросто встречаются на своих веселых пиршествах. Алкиной, поведавший об этом Одиссею, замечает: «Боги считают всех нас родными, как диких циклопов, как племя гигантов». Пользуясь особым доверием и расположением небожителей, феаки выполняют функции своеобразных посредников между миром богов и миром людей. На своих волшебных, «облаченных туманной мглою» кораблях, которые сами находят дорогу в
[ 141 ]
море, не нуждаясь в руле, они развозят по домам заблудившихся путешественников. Так был доставлен ими на родину и Одиссей. Погруженный в глубокий сон герой был вынесен феаками на итакийский берег и, пробудившись, не сразу узнал родной остров. На обратном пути корабль, доставивший Одиссея на Итаку, был обращен Посейдоном в камень. Разгневанный владыка моря (он всячески противился возвращению Одиссея на родину, так как тот ослепил его любимого сына Полифема) посулил феакам и еще более страшную кару, пообещав задвинуть их город высокой горой, с тем чтобы навсегда скрыть его от людских глаз.
 Вся эта история невольно вызывает в памяти широко распространенные среди народов земного шара сказки о герое, который случайно попадает в волшебную страну и после ряда чудесных приключений, получив богатые подарки от ее обитателей (чаще всего они изображаются в виде эльфов, гномов или каких-нибудь других подобных им существ), благополучно возвращается к себе домой. Сама волшебная страна, однако, после этого навсегда исчезает, и никто уже больше не может найти туда дорогу. Изображая страну феаков как некое «тридевятое царство», лежащее далеко за пределами человеческой досягаемости, Гомер, конечно, имел в виду не Керкиру, которая ко времени создания «Одиссеи» давно уже перестала быть самой крайней точкой на карте греческого мира (в это время уже возникли первые греческие колонии на Западе — в Италии и Сицилии) и не какой-нибудь другой реально существующий остров, а нечто совсем иное.
 Итак, нам не удалось найти кожевника, изготовившего мешок, в котором были заключены ветры, подаренные Одиссею Эолом. Мудрая ирония Эратосфена через столетия напоминает о необходимости величайшей осторожности и осмотрительности в обращении с таким удивительным созданием человеческого гения, каким являются гомеровские поэмы. На протяжении веков бесчисленные критики и комментаторы рассуждали о странствиях Одиссея с картами и циркулем в руках. Унылые рационалисты и прагматики, они мерили Гомера на свой аршин. Готовые признать его великим путешественником, своими глазами видевшим все те места, в которых происходили описанные им события,— от стен Трои до спуска в преисподнюю,— или, на худой конец, великим ученым, черпавшим из книг все необходимые ему сведения, они забывали о том, что он был прежде всего великим поэтом. Созданный могучей силой поэтического воображения мир
[ 142 ]
странствий Одиссея не укладывается в тесную сетку меридианов и параллелей. Понятия долготы и широты не имеют в этом мире никакого значения. Как заметил в свое время один из крупнейших знатоков Гомера немецкий филолог-классик Альбин Лески, «единственным и подлинным местом действия в истории скитаний Одиссея является сказочная страна чудес, лежащая за пределами известного нам мира».
 Перенося своего героя из реального человеческого мира в тридевятое царство волшебной сказки, Гомер прибегает к приему, который с его легкой руки вошел потом в обиход авторов фантастических романов, начиная с Лукиана и кончая Жюлем Верном. Это прием провала памяти, когда герой не знает, где он находится и что с ним происходит. Как мы уже говорили, последней реально существующей точкой на карте скитаний Одиссея может считаться мыс Малея, возле которого его флот был застигнут сильнейшей бурей. Когда буря кончилась, Одиссей и его люди находились уже по ту сторону невидимого барьера, в стране чудес. С помощью такого приема поэт заранее снимает с себя ответственность за все происходящие далее события (читатель может им верить или не верить— это его дело). Одновременно с него снимается и хлопотная обязанность подыскивать для каждого нового эпизода подходящее место на карте, а с другой стороны, возникает увлекательная возможность выдумывания своей собственной сказочной географии.
 Единственный ориентир, с которым Гомер сверяет путь своего героя, это край света, то есть та мифическая черта, у которой, согласно представлениям древних, земля сходится с небом. Скитаясь в неведомых морях, вдали от обжитого мира людей, Одиссей все время то приближается к этой черте, то снова удаляется от нее. Однажды ему удается даже переступить через нее и заглянуть на «тот свет» — в царство мертвых. Здесь, на краю света, сходятся, в понимании Гомера, все концы и начала: восток соседствует с западом (остров Кирки и Аид), север— с югом (киммерийцы и лотофаги) 1. Здесь возмож-
 1 Впрочем, как указывает советский исследователь античной географии Л. А. Ельницкий, первоначально не было никакой определенности в ориентации по сторонам света не только в эпической поэзии, но и вообще в географических представлениях греков, живших в эпоху Великой колонизации: «...если тогдашние греческие мореплаватели, несомненно, умели отличать практически северо-западное направление от северо-восточного, они не могли осмыслить этой разницы теоретически, и людям, плывущим на северо-запад, несомненно, не раз казалось, что они плывут туда же, куда и мореплаватели, поворачивающие на северо-восток».
[ 143 ]
но самое невероятное, совершенно невозможное в других местах.
 На первый взгляд, весь этот причудливый мир абсурда создан как антитеза того привычного человеческого мира, который с такой любовной тщательностью выписан поэтом в реалистических сценах повседневной жизни, локализованных на Итаке. Однако внимательно вчитываясь в текст поэмы, мы обнаруживаем, что оба эти мира до странности схожи между собой. Даже на самых крутых и неожиданных поворотах фантастического сюжета поэмы Гомера не покидает обостренное чувство реальности. Его циклоп, как прилежный поселянин где-нибудь в Беотии или Аттике, запасает овечий сыр в плетеных корзинах и держит простоквашу в ведрах и кринках. Нимфы потоков, прислуживающие Кирке, кипятят воду для омовения и собирают на стол, как рабыни в богатом доме. Солнечные восходы и заходы, созвездия ночного неба, шум прибоя и шелест леса — все это и в стране чудес ничем не отличается от того, что Одиссей мог видеть и слышать на своей родной Итаке.
 Для того чтобы изобразить заброшенное на край света сказочное «лукоморье», Гомеру не было надобности самому пускаться в далекие плавания. Все необходимое для работы было здесь, на месте, под рукой. Старинные предания о великанах, многоглавых чудовищах, женщинах-птицах, кораблях-самоходах были знакомы поэту с детства, как и каждому эллину той поры. В общий сказочный контекст поэмы органически вписываются и кое-какие отрывочные сведения, почерпнутые из рассказов бывалых путешественников о чудесах дальних стран. Наивные и сбивчивые, простодушно перемешивавшие правду с вымыслом, эти истории и сами уже мало чем отличались от сказок. Вероятно, именно из этого источника пришли в «Одиссею» неясные слухи о беспредельных морских пространствах, лежащих далеко на западе, о разбросанных по ним пустынных островах, о живущих среди холода и мглы киммерийцах и об обитателях знойного юга, питающихся плодами лотоса. Вся эта пестрая и разнородная масса фольклорного материала была творчески преобразована и упорядочена Гомером с единственной целью — создать захватывающее и возвышающее душу повествование об удивительной жизни «многоопытного мужа». Нет надобности доказывать, что поэт блестяще справился со своей задачей. Свидетельство тому — непреходящая популярность «Одиссеи» среди читателей всего мира. Но мог ли знать создатель бессмертной поэ-
[ 144 ]

мы, когда бессонными ночами в уединении беседовал со своей музой, что спустя столетия ему придется держать ответ в качестве то ли обвиняемого, то ли свидетеля перед строгим ареопагом ученых-педантов, увидевших в его творении то, чем оно в действительности никогда, конечно, не было,— хитроумно зашифрованную лоцию каких-то морских путей и наперебой задающих один и тот же вопрос: так где же все-таки плавал Одиссей?
«ЗОЛОТОЕ РУНО, ГДЕ ЖЕ ТЫ, ЗОЛОТОЕ РУНО?»

 Нас было много на челне;
 Иные парус напрягали,
 Другие дружно упирали
 В глубь мощны весла. В тишине
 На руль склонясь, наш кормщик умный
 В молчаньи правил грузный чолн...
 А. С. Пушкин

 Первооснова сказания о походе аргонавтов за золотым руном принадлежит, по всей видимости, к древнейшему фонду мифологических сюжетов, восходящих если не к микенской эпохе, то, во всяком случае, к сменяющим ее темным векам. Центральные эпизоды мифа и его главные персонажи были хорошо известны уже Гомеру1, хотя большие эпические поэмы, рассказывающие об этом прославленном плавании, появились то ли одновременно с «Одиссеей», то ли после нее2. Как уже было сказано, сами эти поэмы, к сожалению, не сохранились. Их основное содержание известно нам лишь по более или менее пространным пересказам в сочинениях таких поздних авторов, как Аполлоний Родосский, Аполлодор, Диодор Сицилийский, которые, как водится, добавили к первоначальному ядру мифа немало всякой отсебятины.
 В самом кратком изложении предыстория и сама


 1 В «Одиссее» корабль «Арго» назван «знаменитым», «всеми воспетым», причем поэт ясно дает понять, что поход аргонавтов относится ко временам более отдаленным, чем скитания главного героя поэмы. В соответствии с этим среди участников похода (их сильно различающиеся между собой перечни дошли до нас лишь в передаче поздних античных авторов) фигурируют в основном лица, принадлежащие к поколению героев, живших еще до Троянской войны.
 2 По ссылкам в позднеантичной литературе, нам известно несколько крупных произведений, в которых разрабатывалась тема похода аргонавтов. Их авторами считались поэты Эвмел Коринфский, Кинефон Лакедемонский, Эпименид Критский, жившие в VIII—VI веках до н. э.
[ 145 ]
история похода аргонавтов сводятся к следующему. Начало длинной цепи событий, составляющих основную сюжетную канву мифа или, скорее, нескольких связанных между собой мифов, было положено в Беотии (Средняя Греция), где в давние времена жил Атамант, царь легендарного народа миниев, сын Эола и внук Эллина, родоначальника всех эллинских племен. Атаманту удалось завоевать любовь богини облаков Нефелы, которая родила ему двух детей: сына Фрикса и дочь Геллу. После этого царь миниев женился на Ино, дочери прославленного героя Кадма, которая сразу же люто возненавидела детей Нефелы и стала добиваться их гибели. Вызвав при помощи колдовства страшную засуху, Ино объявила царю и народу, что, согласно указанию оракула, от этого бедствия можно спастись только ценой жизни Фрикса и Геллы, которых следует немедленно принести в жертву великому тучегонителю Зевсу. Однако Нефела спасла своих детей от неминуемой гибели, послав им на выручку чудесного златорунного барана. Усевшись на него верхом, брат и сестра взлетели в воздух на глазах изумленной толпы минийцев и вскоре исчезли. Когда беглецы пролетали над морем, направляясь из Европы в Азию, Гелла, не выдержав головокружительной высоты, на миг выпустила из рук густое руно барана и упала в воды пролива, который с тех пор стал носить ее имя, называясь Геллеспонтом. Фрикс же благополучно добрался до лежащей далеко на востоке, на побережье Понта Евксинского (Черного моря) Колхиды, где был радушно принят царем этой страны Ээтом. Здесь он принес в жертву Зевсу златорунного барана и, возмужав, взял в жены одну из дочерей Ээта.
 После этих событий прошло много лет. Мифическое повествование снова переносит нас в Грецию, на этот раз в самую северную ее часть — Фессалию, где в городе Иолке среди другой ветви народа миниев правил злой и коварный царь Пелий. Изгнав из страны своего родного брата Нелея, он лишил власти также и другого сводного брата — Эсона. Гонимый Пелием Эсон вынужден был покинуть Иолк и вместе со своим маленьким сыном Ясоном ушел в горы, где в те времена обитали дикие и свирепые коне-люди кентавры. Один из них, мудрый врачеватель Хирон, приютил беглецов в своей пещере и сам занялся воспитанием Ясона. Когда мальчик подрос, он решил вернуться в Иолк и потребовать от царя Пелия возвращения незаконно отнятого у него отцовского наследства. По дороге Ясон встретил дряхлую старуху, которая стоя-
[ 146 ]
ла на берегу стремительной горной реки, не зная, как ей переправиться на другой берег. Не раздумывая, юноша посадил старуху себе на плечи и перенес через реку. При этом он потерял в потоке одну из сандалий, и дальше ему пришлось идти лишь наполовину обутым. Однако за свой благородный поступок Ясон был щедро вознагражден. Оказалось, что старуха, которую он мимоходом выручил из беды, на самом деле была великой богиней Герой, супругой самого Зевса, и в дальнейшем юный герой пользовался ее неизменным расположением и покровительством.
 Когда Ясон наконец достиг Иолка и предстал перед надменным владыкой миниев, тот сразу же понял, что ему грозит большая беда, ибо еще задолго до этого оракул советовал ему остерегаться человека, обутого только на одну ногу. Однако на прямое требование Ясона вернуть ему отцовское наследство и саму царскую власть тот отвечал уклончиво и в конце концов объявил, что сделает это только в том случае, если отважный юноша сумеет доставить ему из далекой Колхиды руно чудесного барана, некогда спасшего маленького Фрикса. Ясон смело принял этот вызов и стал собираться в далекий и опасный путь. Прежде всего он собрал дружину надежных спутников, среди которых оказались чуть ли не все прославленные герои того времени, в том числе величайший из всех Геракл, божественные близнецы Диоскуры, Бореады — крылатые сыновья северного ветра Борея, легендарный певец Орфей, Мелеагр, Тесей, Тидей — отец героя Троянской войны Диомеда — и многие другие. Всего на призыв Ясона откликнулось около пятидесяти героев, что соответствует обычному числу весел на древнейших греческих кораблях — пентеконтерах. Чудесный корабль «Арго», на котором Ясону и его спутникам предстояло совершить свое беспримерное плавание, был построен из самых прочных пород дерева опытным кораблестроителем Аргом (считается, что корабль был назван по его имени), которому помогала в его работе сама богиня Афина — верховная покровительница ремесел.
 Местом первой стоянки аргонавтов после их отплытия из Иолка на пути к Понту Евксинскому был остров Лемнос в северной части Эгейского моря. Здесь герои провели около года, наслаждаясь любовью населявших этот остров женщин, которые прославились довольно свирепым нравом: еще до прибытия аргонавтов они перебили своих мужей и какое-то время обходились вообще без мужчин. После этой несколько затянувшейся интермедии
[ 147 ]
события уже без особых задержек следуют одно за другим. Посещение священного острова Самофракии, неподалеку от входа в Геллеспонт, где участники похода были посвящены в мистерии местных богов Кабиров; досадное недоразумение, приключившееся с аргонавтами в Кизике, на южном побережье Пропонтиды, или Мраморного моря, где ими нечаянно был убит выказавший им поначалу самое дружеское расположение царь Кизик; стоянка в Киосе, также на Пропонтиде, где экипажу «Арго» пришлось неожиданно расстаться с Гераклом — самым доблестным и могучим из всех героев, участвовавших в плавании; стычка с бебриками — обитателями Вифинии (северо-западная часть Малой Азии), поводом к которой послужила победа, одержанная в кулачном бою Полидевком — одним из двух божественных братьев-близнецов Диоскуров — над местным царьком Амиком. Таковы основные приключения аргонавтов на пути к Понту Евксинскому. Несколько странным в этой части истории похода кажется то, что отважные мореплаватели без особых затруднений, не встречая на своем пути никаких серьезных преград, минуют два длинных пролива, связывающих Эгейское море с Черным: Геллеспонт и Боспор (совр. Босфор), хотя даже и в гораздо более поздние времена этот путь, особенно путь через Боспор с его сильными встречными течениями, считался достаточно трудным и требовал большого искусства от кормчих.
 Два важных эпизода похода локализуются Аполлонием и другими нашими источниками уже в пределах Понта, то есть после того как аргонавты прошли через Боспор. Первый из них — посещение Салмидесса на западном фракийском побережье Понта. Здесь герои избавили старого слепого царя Финея от досаждавших ему гарпий — чудовищных тварей с птичьим туловищем и крыльями и с женскими головами, а тот в благодарность за эту услугу предсказал аргонавтам все, что с ними случится на их дальнейшем пути, а также объяснил, как смогут они миновать самую грозную из подстерегавших их опасностей — плавучие скалы Симплегады, между которыми до того времени не удалось пройти еще ни одному кораблю. Следуя совету Финея, экипаж «Арго» благополучно проплыл между непрерывно сходящимися и расходящимися громадами Симплегад, после чего обе скалы навеки застыли на своих местах. Древние полагали, что это страшное место должно находиться где-то у самого входа в Понт, как бы воплощая в себе все беды и опасности, ожидавшие смельчаков, пытавшихся прони-
[ 148 ]
кнуть в этот обширный, замкнутый со всех сторон водный бассейн.
 Некоторые современные авторы видят в этом порождении сказочного вымысла результат своеобразного оптического обмана: берега Боспора, если смотреть на них с большого расстояния, после того как корабль уже миновал пролив, как бы смыкаются вслед за ним и, наоборот, расступаются при его приближении. Но в этом случае трудно объяснить, каким образом «Арго» мог попасть в Салмидесс — царство Финея, расположенное на довольно большом удалении от северного входа в Боспор, еще до своей встречи с Симплегадами. Вообще и у Аполлония, и у других авторов, повествующих о плавании за золотым руном, в этой части рассказа чувствуется явная географическая неувязка. Посещение Салмидесса как будто свидетельствует о намерении аргонавтов плыть к своей конечной цели вдоль западного, а затем северного побережья Понта. Однако вскоре выясняется, что ими был избран другой, более короткий путь вдоль южного берега, так как из наших основных источников мы узнаем о посещении ими страны мариандинов, расположенной в Малой Азии, к востоку от Вифинии.
 Дальнейшее плавание «Арго» на восток на удивление бедно событиями1. Единственный достойный упоминания эпизод на всем пути до прибытия аргонавтов в Колхиду — это встреча героев с сыновьями Фрикса2 на так называемом острове Ареса (местоположение неизвестно), где, как оказалось, поселились остатки некогда перебитых Гераклом в Аркадии грозных стимфальских птиц с их поражающими человека насмерть железными перьями (от этой напасти аргонавты избавились без большого труда: они просто разогнали зловещую стаю, напугав птиц ударами мечей и копий о щиты).
 Конечная цель плавания «Арго» — царство грозного царя Ээта, завладевшего некогда золотым руном, которое теперь аргонавты должны были у него каким-то образом похитить, отождествляется в большинстве дошедших до нас версий мифического повествования с Колхидой, страной, расположенной на восточном побережье Понта, что
 1 Возможно, это свидетельствует о том, что первоначально цель похода аргонавтов находилась гораздо ближе к Греции, может быть где-то на фракийском или малоазиатском побережье Понта, и им не нужно было переплывать это огромное водное пространство.
 2 Сам Фрикс к тому времени уже умер. Его сыновья попытались вернуться на родину своего отца, но по дороге потерпели кораблекрушение и были спасены Ясоном и его товарищами.
[ 149 ]
приблизительно соответствует нынешней Западной Грузии. Существует, правда, и другой, судя по всему теснее связанный с первоосновой мифа, вариант локализации царства Ээта. Но к нему мы вернемся несколько позже. Царь Ээт, как нетрудно догадаться, вовсе не был расположен добровольно отдать неведомо откуда взявшимся чужеземцам самое дорогое из своих сокровищ. Чтобы добыть золотое руно, Ясону пришлось выполнить две нелегкие задачи, которые поставил перед ним коварный повелитель колхов1. Сначала он вывел из стойла и запряг в плуг двух медноногих изрыгающих пламя быков, подаренных Ээту самим Гефестом, богом кузнечного ремесла, затем вспахал с помощью этих внушающих ужас животных поле, засеяв его зубами дракона, которые вручил ему Ээт, а когда из засеянных им борозд вдруг начали один за другим подыматься свирепые воины исполинского роста, с ног до головы закованные в бронзу, герой и тут не потерял присутствия духа и с размаху бросил в толпу «сынов дракона» огромный камень. Этот камень вызвал среди рожденных землей воителей кровавую сечу, из которой никто из них не ушел живым. Правда, оба эти подвига были совершены Ясоном с помощью полюбившей его дочери Ээта волшебницы Медеи. Она снабдила его чудесным снадобьем, сделавшим его тело неуязвимым для ударов мечей и копий и даже для огня, изрыгаемого медноногими быками, и научила, как избежать опасности в стычке с гигантами, выросшими из зубов дракона. После этого Медея помогла своему возлюбленному похитить золотое руно, хранившееся в священной роще под бдительным надзором огромного дракона, не смыкавшего глаз ни днем ни ночью. Усыпленное волшебницей чудовище было убито Ясоном, который снял с дерева свою драгоценную добычу и вместе с Медеей и всеми своими спутниками наконец покинул негостеприимный берег Колхиды. В это время царь Ээт и его слуги, выпившие слишком много вина за вечерней трапезой, непробудно спали, в погоню за похитителями они пустились лишь на следующий день, когда тех и след простыл.
 Обратный путь аргонавтов на родину оказался и самой длительной, и самой тяжелой частью путешествия. Вместо того чтобы вернуться в Грецию тем же самым путем, по которому они прибыли в Колхиду, то есть вдоль
 1 Колхи — народ, населявший в древности восточное побережье Черного моря, главным образом область, лежащую вдоль нижнего течения реки Фасиса (совр. Риони). Считаются отдаленными предками грузин.
[ 150 ]
южного берега Понта, затем через коридор проливов снова в Эгейское море, Ясон и его спутники избрали абсолютно немыслимый с точки зрения современной географии обходной маршрут, следуя по которому, они вынуждены были долго скитаться по самым дальним окраинам тогдашней ойкумены, претерпели на своем пути немало всевозможных злоключений и в итоге вернулись в свою родную Эгеиду совсем с другой стороны — не с северо-востока, куда лежал их первоначальный путь, а с юга или с юго-запада1. Добавим к этому, что мнения античных писателей о том, где именно пролегал обратный путь экипажа «Арго», довольно сильно между собой расходятся. По одной версии, возможно наиболее древней (во всяком случае, мы находим ее еще у жившего в VI—V веках до н. э. историка и географа Гекатея Милетского), аргонавты, поднявшись вверх по реке Фасису2, достигли великой реки Океана, опоясывающей, как это было известно уже Гомеру, весь земной диск, проплыв по ней какое-то, вероятно очень большое, расстояние, оказались на далеком юге — в Ливии — так древние называли известную им часть Африки — и после двенадцатидневного перехода через Ливийскую пустыню, во время которого герои, не зная отдыха, несли на плечах свой собственный корабль, они наконец вышли к так называемому Тритонову озеру3, где вновь спустили «Арго» на воду, и, проплыв в Средиземное море, вернулись в Грецию со стороны,
 1 В древности существовало мнение, согласно которому, причиной изменения маршрута аргонавтов на обратном пути была воля богини Геры. Но это явно искусственное объяснение. С самого начала похода Ясон и его товарищи пользовались безусловной симпатией и поддержкой супруги Зевса. Что могло заставить ее так резко изменить свое отношение к отважным мореплавателям и обречь их на долгие и опасные блуждания по дальним неведомым морям и землям? На этот вопрос мы нигде не находим ответа. Более правдоподобным кажется поэтому другое объяснение: аргонавты вызвали против себя гнев богов, так как запятнали себя страшным убийством. Чтобы спастись от преследующего их флота Ээта, Медея убила своего брата — царевича Апсирта, которого она «на всякий случай» захватила с собой в момент бегства из отцовского дома, и, разрубив его тело на части, разбросала их вдоль пути корабля. Чтобы собрать останки своего сына и предать их достойному погребению, Ээт вынужден был остановиться и прекратить преследование.
 2 Вероятно, Фасис в те времена представлялся чем-то вроде канала, соединяющего Черное море с Каспийским. В Каспийском море многие античные географы видели не замкнутый водный бассейн, каким оно известно нам теперь, а один из заливов Океана, чем и объясняется возможность совершенно невероятного, с современной точки зрения, плавания аргонавтов в восточном направлении.
 3 Тритоновым озером некогда назывался залив Большой Сирт (совр. Сидра) у ливийского побережья Северной Африки.
[ 151 ]
прямо противоположной первоначальному направлению их похода.
 Согласно другой, более поздней версии мифа (ее в основном придерживается в своей «Аргонавтике» Аполлоний Родосский), аргонавты пересекли Понт по диагонали, проплыв от побережья Малой Азии, вошли в устье Истра (Дуная) и далее, двигаясь вверх по течению этой большой реки, достигли места, где она, по представлениям древних географов, разделялась на два протока, один из которых (восточный) впадал в Черное море, а другой (западный) — в Адриатическое. Проплыв по второму протоку, экипаж «Арго» проник в воды Адриатики, но потом, когда берега Греции были уже совсем близки, измученным героям пришлось снова вернуться на север1, войти в устье реки Эридан (древнее название По), оттуда в Родан (Рону)2 и уже по этой реке спуститься в Средиземное море. Далее описываются долгие блуждания аргонавтов по неведомым водам дальнего запада. Рассказ Аполлония здесь во многом повторяет гомеровское повествование о странствиях Одиссея, влияние которого наверняка испытал на себе автор «Аргонавтики». Повторяется, хотя и с некоторыми вариациями и отклонениями от первоисточника, уже знакомый нам по «Одиссее» набор чудесных приключений. Аргонавты посещают Кирку 3, которая обходится с ними более милостиво, чем со спутниками Одиссея (может быть, помня о том, что Медея приходится ей племянницей): вместо того чтобы превратить героев в свиней, она совершает над ними, как это и было им предсказано, обряд очищения по общепринятому в древности обычаю (окропляет их кровью только что зарезанного поросенка). После этого «Арго» еще раз благополучно проплывает между блуждающими скалами (на этот раз они названы Планктами) —эпизод, явно дублирующий встречу с Симплегадами в начале похода,— минует пролив Скиллы и Харибды, затем остров Сирен, манящее пение которых заглушает своим пением и игрой на
 1 Аполлоний объясняет это неожиданное изменение маршрута тем, что аргонавты вызвали гнев Зевса, изменнически убив Апсирта — сына Ээта, который преследовал их по велению своего отца. Теперь Ясон и его спутники должны были очиститься от совершенного ими убийства в доме волшебницы Кирки.
 2 В представлении Аполлония, Эридан был восточным рукавом Родана, тогда как другой его рукав, видимо соответствующий Рейну, устремлялся на север и там впадал в Океан.
 3 По Аполлонию, жилище Кирки находится уже не на острове Ээя, как это было у Гомера, а на тирренском, то есть этрусском, побережье Авзонии (Италии).
[ 152 ]
лире прославленный певец Орфей, весьма кстати оказавшийся среди участников похода, и без всяких приключений проходит мимо цветущих берегов острова Тринакрия, на которых пасутся священные стада бога Гелиоса. Далее следует курьезное происшествие на острове феаков, где аргонавтов настигает все время неотступно следующий за ними отряд колхов, посланный в погоню царем Ээтом. Колхи требуют выдачи Медеи. Тогда царь феаков Алкиной по совету своей супруги, мудрой царицы Ареты, принимает соломоново решение: Медея будет возвращена своему отцу, если она все еще девственница; если же она уже стала женой или хотя бы возлюбленной похитившего ее Ясона, то о возвращении не может быть и речи. По совету все той же хитроумной Ареты Ясон и Медея скоропалительно сочетаются узами брака и проводят свою первую брачную ночь в некой пещере, после чего одураченным колхам не оставалось ничего другого, кроме как просить у Алкиноя разрешения поселиться на его острове, так как предстать пред грозные очи своего повелителя, так и не выполнив его поручения, они не решились.
 Рассказав об этих событиях, Аполлоний снова возвращается к более древней версии мифа, известной уже Гесиоду и Пиндару, и аргонавты, во второй раз почти достигшие родных берегов, вдруг оказываются заброшенными в Ливийское море, то есть к побережью Северной Африки, долго странствуют по пустыне, подняв на плечи свой корабль вместе с восседающей на нем Медеей, посещают сады Гесперид, где незадолго перед тем успел побывать Геракл, и, наконец, попадают в Тритоново озеро, откуда с помощью местного бога Тритона находят путь в открытое море. Только после всего этого «Арго», наконец, возвращается в родные воды Эгейского моря. Последняя серьезная опасность подстерегает героев на побережье Крита, где их встречает грозный страж острова — бронзовый гигант Талос. Аргонавтам удается одолеть его с помощью чар волшебницы Медеи (здесь она впервые за все время, истекшее с момента их отплытия из Колхиды, пускает в ход свое искусство), после чего они уже беспрепятственно достигают исходного пункта своего путешествия — Иолка.
 У некоторых других античных авторов, живших уже после Аполлония, мы находим еще более фантастические описания знаменитого плавания. Так, Диодор Сицилийский, историк времен Юлия Цезаря и Августа, заставляет аргонавтов проделать совершенно немыслимый путь.
[ 153 ]
Проплыв через Азовское море и Дон, они затем перетаскивают свое судно в Волгу, спускаются по ней в Каспийское море, откуда попадают в Океан (Диодор все еще считает Каспий одним из «океанических заливов», хотя это древнее заблуждение было впервые развеяно еще Геродотом) и, обогнув весь Европейский континент, приплывают в Гадес, расположенный на атлантическом побережье Испании, неподалеку от входа в Средиземное море, и только после этого возвращаются в Грецию 1. В еще более поздней так называемой «Орфической Аргонавтике» — сочинении неизвестного автора, жившего примерно в I—II веках н. э.,— участники похода за золотым руном сначала плывут вверх по Фасису, затем неведомо как оказываются в Индии, оттуда, опять-таки непонятно, каким путем, возвращаются в Черное море, далее, проплыв Боспор Киммерийский (Керченский пролив), Меотиду (Азовское море) и Танаис (Дон), через какое-то ущелье в Рипейских (Уральских) горах проникают в Северный океан и, обогнув Иернские острова (Ирландию), снова, как и у Диодора, через Геракловы столпы попадают в Средиземное море.
 Все эти варианты описания обратного плавания аргонавтов интересны как свидетельства постепенного расширения географического кругозора античных писателей и ученых. Мы видим, как в каждом из них появляются какие-то новые детали, иногда фантастические и нелепые вроде двух рукавов Дуная — Истра и трех рукавов Роны — Родана, в версии Аполлония, но все же свидетельствующие о напряженных поисках древних географов и освоении ими неизвестных ранее частей ойкумены. Совершенно очевидно, что все эти версии, за исключением, может быть, самой ранней из них — версии Пиндара и Гекатея Милетского,— представляют собой лишь позднейшие и явно искусственные добавления к первоначальному ядру мифа. Об этом свидетельствует явная диспропорция между первой и второй частями эпопеи хотя бы у того же Аполлония. Обратный путь аргонавтов намного богаче всевозможными приключениями, чем их плавание в Колхиду, причем по большей части эти приключения либо просто повторяют происшествия, уже описанные ранее (таков явный дублет Симплегады — Планкты), либо представляют собой вариации на темы гомеровской «Одиссеи».
 1 Эта версия маршрута обратного плавания аргонавтов возникла задолго до Диодора. Сам он ставит на первое место среди своих источников сицилийского историка Тимея из Тавромения, жившего в IV—III веках до н. э.
[ 154 ]
Как бы мы ни оценивали соотношение сравнительно ранних и сравнительно поздних элементов в мифе о походе аргонавтов, не вызывает сомнений исключительная насыщенность его сюжета типичными «бродячими» мотивами, широко представленными в мировом фольклоре. Таков, например, драматический пролог мифического повествования — история чудесного спасения Фрикса и Геллы от грозящей им гибели. Здесь как бы причудливо сплетаются друг с другом два популярных мотива: замена человека, чаще всего юноши или девушки, обреченного стать жертвой богам, появляющимся в последний момент животным (вспомним хотя бы историю дочери Агамемнона Ифигении или же библейский рассказ об Исааке, сыне Авраама), и спасение двух бедных сироток от преследования злой мачехи с помощью чудесного барашка или козленка нередко с золотыми рожками или золотой шерстью. Такова же и непосредственная завязка истории похода. Коварный дядя, лишивший своего племянника причитающегося ему отцовского наследства, отправляет его на верную гибель в страну, из которой, как это всем известно, нет возврата, но потом, как водится, обманывается в своих ожиданиях и погибает. Сама история похода за золотым руном также сконструирована из ряда стандартных блоков, хорошо известных каждому, кто читал, например, русские народные сказки в собрании Афанасьева. Здесь и сбор дружины спутников — помощников1 главного героя, и опасности, подстерегающие их на каждом шагу, и три заведомо невыполнимые задачи, которые герою-предводителю все же удается вы-
 1 В дошедших до нас поздних версиях сказания состав экипажа «Арго» носит явно случайный характер. В него включены, видимо, из престижных соображений, чтобы подчеркнуть важность и масштабность задуманного Ясоном предприятия, чуть ли не все самые популярные греческие герои старшего поколения, жившего еще до Троянской войны. Лишь некоторые из них проявляют себя во время похода, да и то лишь в отдельных его эпизодах, как бы специально введенных в повествование, чтобы дать возможность тому или иному герою продемонстрировать свою доблесть, силу или какие-нибудь другие замечательные качества. Примерами могут служить сцены кулачного поединка одного из братьев Диоскуров, Полидевка, с царем Амиком, расправы, учиненной братьями Бореадами, Зетом и Калаидом, над гарпиями, досаждавшими слепому Финею, состязания в пении между Орфеем и сиренами и т. п. В первоначальной версии мифа отбор Ясоном его спутников проводился, по-видимому, более целенаправленно, скорее всего в расчете на их помощь в преодолении каких-то конкретных преград, подстерегавших главного героя на пути в царство Ээта. Такими персонажами могут считаться, например, обладавший необычайно острым зрением кормчий Линкей или другой герой, Евфем, который бегал так быстро, что мог пробежать по морским волнам, не замочив ступней.
[ 155 ]
полнить с помощью влюбленной в него дочери злого царя — обладателя (или, может быть, похитителя) сокровища, ради которого был предпринят поход, и бегство героев вместе с похищенным сокровищем, и их чудесное спасение от погони.
 Такое изобилие типичных фольклорных мотивов, казалось бы, должно было сразу же заставить ученых отказаться от поисков исторической основы сказания о плавании аргонавтов в Колхиду. Тем не менее попытки найти такую основу предпринимались неоднократно.
 Современных исследователей подталкивает на этот опасный путь прежде всего мысль о том, что основные события прославленного похода происходят не где-то в сказочном «тридевятом царстве», а в местах хотя и сильно удаленных от берегов Греции, но все же в большинстве своем хорошо известных античным мореплавателям, в географической реальности которых нет никаких оснований сомневаться также и в наше время. Несмотря на некоторые географические курьезы, встречающиеся у Аполлония Родосского и других греческих поэтов и прозаиков, повествующих о главных перипетиях похода, в основной своей части описываемые ими чудесные происшествия более или менее точно размещены на карте древней ойкумены и, что особенно важно, у большинства из них точно определена главная цель похода — местность на восточном побережье Черного моря, именовавшаяся в древности Колхидой. Здесь не приходится, как в «Одиссее», гадать, где, в каком месте находилась, скажем, пещера Полифема или гавань лестригонов. Между тем в наше время, так же как и в древности, довольно широко распространено заблуждение, состоящее в том, что от географической точности один только шаг до точности исторической. Правда, если бы дело действительно обстояло таким образом, мы должны были бы признать подлинными историческими фактами, например, большую часть подвигов Геракла, тесно связанных с различными пунктами на карте Греции, реальность которых не вызывает никаких сомнений. Об историческом правдоподобии Троянской войны, тоже довольно точно локализованной древними в северо-западной части Малой Азии, приключений Тесея и Дедала на Крите уже говорилось выше.
 Тем не менее еще и сейчас найдется немало людей как среди специалистов-историков, так и среди непрофессионалов, интересующихся загадками далекого прошлого, которые твердо убеждены в том, что толчком к созданию
[ 156 ]
мифа о плавании аргонавтов послужили действительно происходившие во II тысячелетии до н. э. события, важнейшими из которых могут считаться проникновение греческих (микенских) мореплавателей в воды Черного моря и открытие ими Колхиды. Исключительное богатство страны золотом, подтвержденное многочисленными находками на территории западной Грузии изделий из этого металла, нашло свое символическое воплощение в предании о чудесном золотом руне, ради которого Ясон и его спутники предприняли свое далекое и опасное путешествие через весь Понт Евксинский. По вполне понятным причинам эта идея всегда вызывала особый энтузиазм у грузинских ученых, да и не только ученых, если судить хотя бы по распространенности в пределах этой закавказской республики таких имен, как Ясон и Медея.
 Однако подлинным триумфом для всех тех, кто верил в историческую реальность похода аргонавтов как в самой Грузии, так и за ее пределами, стали события, разыгравшиеся летом 1984 года, когда в устье реки Риони, или древнего Фасиса, снова вошел корабль, носивший гордое имя «Арго» и приплывший сюда прямо из Греции, из того же самого Иолка (совр. Воло), откуда отправился в путь настоящий «Арго». На этот раз на борту корабля, построенного в точном соответствии с самыми древними из всех известных в настоящее время описаний греческих кораблей в искусстве и литературе, находился интернациональный экипаж, состоявший из энтузиастов и просто любителей приключений, собранных отовсюду его капитаном англичанином Тимом Северином. Цель Северина, когда он задумал это путешествие и с большой настойчивостью и энергией добивался реализации своего плана, в сущности, не отличалась от тех целей, которые ставил перед собой знаменитый норвежский исследователь Тур Хейердал, совершая прославленные плавания на плоту «Кон-Тики» через Тихий океан и на тростниковом судне «Ра» через Атлантику. Как об этом неоднократно сообщалось в печати и по радио, английский мореплаватель Северин хотел во что бы то ни стало доказать самому себе и всему миру принципиальную возможность достижения греками Колхиды еще во II тысячелетии до н. э., или в эпоху бронзы.
 В этой широко разрекламированной затее с самого начала была заключена одна хорошо различимая для каждого непредубежденного наблюдателя несообразность. Северину и его единомышленникам, право же, не стоило утруждать себя и строить корабль, якобы воспро-
[ 157 ]
изводящий во всех деталях суда микенской эпохи (как они были устроены на самом деле, мы представляем себе весьма приблизительно ввиду отсутствия надежных источников) и затем идти на веслах от порта Воло до Поти. Если бы вся проблема сводилась только к чисто техническим трудностям, то решить ее было бы весьма просто. Мы не располагаем никакими данными, с помощью которых можно было бы доказать, что греческое кораблестроение I тысячелетия до н. э. существенно отличалось от кораблестроения крито-микенской эпохи. Судя по всему, и принципы оснастки судов, и правила кораблевождения за это время изменились очень мало. Поэтому мы вправе предположить, что если греки сумели проникнуть в Черное море примерно в VIII—VII веках до н. э., когда началась колонизация побережий этого замкнутого водного бассейна, то как будто ничто не мешало им сделать то же самое на несколько столетий раньше, допустим в XV или XIV веке до н. э.
 Но в том-то и дело, что проблема, стоявшая перед Северином, никак не может быть сведена к решению чисто технических вопросов — как построить корабль, дублирующий корабли бронзового века, и проплыть на нем из Эгейского моря в Черное. В конце концов, при более или менее благоприятных погодных условиях совершить такое плавание можно было на чем угодно. Ведь пустился же в гораздо более опасный путь через океан отважный доктор Аллен Бомбар на утлой резиновой лодке в полном одиночестве и даже без запаса продовольствия. Если расценивать путешествия Северина, а до него Хейердала и некоторых других смельчаков, добровольно поставивших себя в те же условия, в которых находились древние мореплаватели, как своеобразные научные эксперименты, то, как это ни прискорбно, но придется признать, что они были поставлены, как выражаются в таких случаях физики, не вполне корректно. Дело в том, что не был учтен чрезвычайно важный психологический фактор, а именно отсутствие ясного представления о местоположении конечной цели путешествия и ведущем к ней пути и вытекающее отсюда чувство страха, сознание своей беспомощности перед грозными силами природы, которые всегда действовали в истории древнего и средневекового мореплавания как сдерживающее начало, тормозившее освоение человеком отдаленных уголков нашей планеты. Экипажи Хейердала и Северина по крайней мере точно знали, что их может ожидать в пути, даже если они и не пользовались современными навигаци-
[ 158 ]
онными приборами. Они знали также, что за их продвижением следит весь мир, и в случае катастрофы могли рассчитывать на помощь какого-нибудь случайно оказавшегося на их пути судна или самолета. Им не приходилось опасаться встречи ни с движущимися скалами, ни со сказочными чудищами и великанами, которыми воображение древних людей населяло морские пути, ведущие на восток или на запад, пока они не были надежно освоены многими поколениями мореплавателей.
 Иначе говоря, Северин точно так же, как и до него Хейердал, ровным счетом ничего не доказал своим дерзким предприятием и лишь добавил еще одну сенсацию ко многим другим курьезным происшествиям, о которых писали летом 1984 года газеты всего мира. Тем не менее в Грузии английский мореплаватель и его спутники были встречены как настоящие герои — новые аргонавты. Энтузиасты из числа местных жителей чуть ли не на руках протащили их корабль вверх по течению мелководного Риони, пока новый «Арго» не сел окончательно на мель. Великолепная встреча, устроенная с подлинно грузинским размахом и эмоциональным подъемом, ждала путешественников в небольшом городке Вани (согласно предположениям археологов, здесь находился один из крупных культурных центров древней Колхиды). Здесь Северина и его друзей взял под свою опеку сам Отар Лордкипанидзе — виднейший грузинский археолог, руководитель Центра археологических исследований АН ГССР. Вместе с ним Северин совершил несколько поездок по Грузии, побывал даже в высокогорной Сванетии (обо всем этом он сам подробно рассказал в одном из отрывков своей книги, опубликованном в журнале «Вокруг света»). Во время путешествия по Грузии у Северина, как говорится, «окончательно открылись глаза», не без дружеской помощи того же Лордкипанидзе и его коллег, и все основные перипетии мифического рассказа о пребывании аргонавтов в Колхиде получили наконец ясное и недвусмысленное историческое объяснение.
 Наиболее важные из сделанных им открытий заключались в следующем. Прежде всего, как стало известно Северину, в самом Вани и его ближайших окрестностях было найдено множество древних ювелирных изделий из золота, что подтверждало сообщение античных авторов о том, что Колхида была исключительно богата желтым металлом, причем, что особенно важно, золото это было не привозное, а местное — его добывали в самой Колхиде, скорее всего, как это делалось и в других местах, про-
[ 159 ]
мывая песок в горных золотоносных реках. Обилие золота, как в общем справедливо заключает Северин, могло стать той почвой, на которой уже в очень раннюю пору возникли представления о стране колхов как земле, где хранятся сказочные сокровища, и в том числе ценнейшее из них — золотое руно. Но почему самым ценным из сокровищ царя Колхиды и соответственно главным объектом вожделений греческих героев, совершивших поход в эту далекую страну, стала именно золотая баранья шкура, а не что-нибудь иное? Северин нашел ответ и на этот вопрос. Во-первых, он узнал о том, что в древности в Западной Грузии, и в частности на территории Сванетии, которая, судя по всему, была главным источником золота колхов, существовал восходящий еще к эпохе бронзы культ барана. Об этом свидетельствуют и археологические находки, например закрученные спиралью бараньи рога, датируемые серединой II тысячелетия до н. э., более поздние бронзовые фигурки баранов, найденные в древних сванских могилах, золотые браслеты, украшенные бараньими головами, а также произведения местного фольклора, например сванская сказка, в которой фигурирует золотой баран, охраняющий спрятанное в горной пещере сокровище. Во-вторых, в Сванетии еще в сравнительно недавнее время применялась своеобразная техника добычи золота с помощью бараньих шкур, прибитых к деревянным доскам. Сванские старатели (Северину удалось встретиться и побеседовать с некоторыми из них) опускали это нехитрое приспособление в воду горных речек и ручьев. Крупицы золота, более тяжелые, чем частицы ила или песка, понемногу оседали на шкуре, застревая в ее шерстинках. В результате этого процесса, если верить преданиям, сохранившимся среди населения Сванетии, у особенно удачливых старателей обыкновенная баранья шкура иногда превращалась в настоящее золотое руно, переливавшееся и сверкавшее на солнце. Итак, заключает Северин свой действительно интересный рассказ, «каждой детали легенды нашлось археологическое подтверждение. То, что казалось нам стародавней басней в самом начале «Путешествия Ясона», вдруг обрело реальность в Грузии за 1500 миль от точки старта в Иолке (Волосе)».
 Если бы английский мореплаватель внимательно прочел относящиеся к Колхиде разделы «Географии» великого античного географа Страбона (а ему не помешало бы ознакомиться с этим важным источником, прежде чем отправляться в плавание), то он, вероятно, с удивлением
[ 160 ]
обнаружил бы, что использованные им приемы дешифровки мифических иносказаний были хорошо известны уже в далекой древности. Среди населявших Колхиду народностей Страбон особо выделяет могущественное племя соанов (сванов), которое занимало вершины Кавказа, возвышающиеся над Диоскуриадой (греческий город на побережье Черного моря). По его словам, жители страны соанов добывают золото в горных потоках, «ловя его решетами и косматыми шкурами». «Отсюда, говорят, и возник миф о золотом руне»,— заключает Страбон свой краткий экскурс. Конечно, слухи о колхидском золоте могли сыграть известную роль в формировании мифа о походе аргонавтов и в конце концов привели к тому, что его центральные эпизоды были локализованы именно в этой стране. В нашем распоряжении имеются, однако, факты, которые можно расценивать как прямое указание на то, что в своей первоначальной форме миф не был связан с Колхидой и само царство Ээта как конечная цель плавания аргонавтов еще не занимало какого-то точно определенного места на карте тогдашнего Древнего мира.
 Дело в том, что во многих источниках по истории знаменитого похода, в том числе и в наиболее ранних, страна, в которую направляет свой путь экипаж «Арго», называется не Колхида, а Эя. Иногда оба эти названия чередуются друг с другом или даже ставятся рядом как взаимодополняющие понятия. Так, у Геродота мы встречаем выражение, которое можно понять как «Эя, которая в Колхиде», или просто «Эя Колхидская». Более поздние греческие авторы, чтобы найти какой-то выход из этого затруднительного положения, сочли за лучшее разграничить эти понятия, признав Колхиду страной, подвластной царю Ээту, а Эю — городом, столицей Колхиды. Именно так поступил, например, наш старый знакомый Аполлоний Родосский. Однако в действительности задача не решается так просто, как этого хотелось бы Аполлонию.
 В древнейшем из всех известных нам теперь вариантов греческого литературного языка — так называемом гомеровском диалекте — слово «Эя» (букв.— Айа) имеет определенный смысл. Оно используется здесь в значении «земля», «страна» (например, «ахейская земля», «фракийская земля»), заменяя более употребительный вариант того же слова — «гайа». Очевидно, и в древнейших из дошедших до нас версий мифа об аргонавтах название Эя мыслилось именно как название страны или земли, а
[ 161 ]
отнюдь не как название города. Правда, нельзя не признать, что, взятое само по себе, это название кажется довольно странным. Получается, как говорится, масло масляное, или, выражаясь научно, тавтология — «земля или страна, именуемая просто Землей». Трудно себе представить, чтобы страна с таким необычным названием могла существовать на карте известной грекам ойкумены даже и в самые отдаленные времена. Зато в мире сказки или мифа этой «просто Земле» или «вообще Земле» вполне могло найтись подходящее место. Ведь мифические герои, пустившиеся в далекое морское плавание без карт и без компаса и много дней подряд не видевшие ни вблизи, ни вдали никакой суши, за исключением разве что грозивших им гибелью блуждающих скал, только так и могли представлять себе конечную цель путешествия. Для них это была никому не ведомая и неизвестно где расположенная «просто Земля». Ее подлинное название они могли не знать, или же в силу каких-то причин, даже если оно было известно, его запрещено было произносить вслух. Едва ли случайно также и то, что правитель страны Земля носит имя, образованное от того же корня, что и слова «Айа», «Ээт» (букв.— Айэтос), что можно понять как «Человек из страны Земля» или же просто «Тот, кто живет в стране Земля».
 Ситуация еще более проясняется, если вспомнить, что кроме страны Эя нам известен еще и сказочный остров Ээя (букв.— Айайэ) — таинственная обитель волшебницы Кирки, сыгравшей злую шутку со спутниками Одиссея. Скорее всего, перед нами одно и то же название в двух разных вариантах (во втором, гомеровском, первый слог подвергся удвоению). Как мы уже знаем, древние считали Кирку дочерью солнечного бога Гелиоса и родной сестрой коварного царя Ээта, а стало быть, также и тетушкой Медеи, с которой она, кстати, имеет немало общего. Обе пользовались репутацией опытных колдуний, не знающих себе равных в искусстве магии и волхования.
 Логично было бы предположить, что первоначально все это зловещее семейство обитало где-то в одном месте и называлось оно страной или островом Эя. Однако потом, как это нередко бывает в мифологической традиции с появлением новых сюжетных линий, пути брата и сестры далеко разошлись.
 Кирка вместе со своим островом оказалась заброшенной на дальний (конечно, в восприятии греков) запад Средиземноморья. Ээт и подвластная ему страна Эя,
[ 162 ]
наоборот, остались на дальнем востоке1. Педантичный Аполлоний, уже осведомленный о том, что жилище Кирки находилось очень далеко от Эи Колхидской, на побережье Тирренского моря, находит нужным объяснить читателю, что волшебница была перенесена в эти края своим божественным отцом Гелиосом.
 А вот как описывает царство Ээта греческий поэт-лирик VII века до н. э. Мимнерм. До нас дошли два небольших отрывка из его поэмы «Нанно» (между прочим, это один из самых ранних источников, что-либо сообщающих о походе аргонавтов). В одном из отрывков сказано буквально следующее: «И никогда бы сам Язон не увез из Эи великого Руна по совершении горестного пути, исполнив тяжкий подвиг для надменного Пелия, и не прибыли бы они к прекрасному потоку Океана... город Ээта, где лежат лучи быстрого Гелиоса в золотом чертоге у берега Океана, куда удалился божественный Язон». В этих строках сразу же обращает на себя внимание близкое сходство страны Ээта с островом Кирки в «Одиссее». Напомним, что гомеровская Ээя — место, откуда рано утром встает над миром бог солнца Гелиос. В соответствии с этим здесь расположено жилище Эос — богини утренней зари — и, видимо, также жилище самого Гелиоса, хотя у них, как у брата и сестры или, по другой версии мифа, отца и дочери, мог быть и один общий дом. Упоминая о золотом чертоге Гелиоса, где хранятся его лучи, подобно золотым стрелам в колчанах, Мимнерм ясно дает понять, что его Эя и гомеровская Ээя — это, в сущности, одна и та же земля, расположенная где-то на краю света. Еще одна важная деталь, сближающая между собой две мифические страны,— близость Океана, который, как мы уже знаем, древние были склонны представлять в виде великой реки, обтекающей по окружности весь земной диск. Эя в отрывке из поэмы Мимнерма находится прямо на берегу этой реки. Остров Кирки отделен от нее еще каким-то водным пространством, но, видимо, не особенно большим. Описывая свою Эю — сказочную страну солнечного восхода,— Мимнерм, так же как и Гомер в своем описании острова Кирки, едва ли мог иметь в виду вполне реальную Колхиду, расположенную на Кавказском побережье Черного моря. Ведь уже при самом первом знакомстве с этой страной, почти со всех сторон окруженной высокими горами и мало похожей на сказоч-
 1 По всей видимости, это произошло лишь после того, как район скитаний Одиссея был более или менее прочно локализован античными географами в западной части Средиземноморского бассейна.
[ 163 ]
ный остров, греки должны были бы понять, что проникнуть из нее к берегу Океана было совсем не просто. Кстати, это хорошо понимал уже известный нам греческий географ Страбон, который и приводит в своем сочинении оба отрывка из поэмы Мимнерма.
 Во втором из этих двух отрывков, не связанном прямо с темой похода аргонавтов, описывается ночное путешествие утомленного дневными трудами спящего Гелиоса уже не на колеснице, запряженной крылатыми конями, а на великолепном золотом ложе работы самого Гефеста, также снабженном крыльями. С помощью этого эффектного поэтического образа Мимнерм объясняет читателю, каким способом солнечный бог мог преодолеть огромное расстояние, отделяющее страну Гесперид — крайний запад,— от земли эфиопов — крайнего востока,— чтобы успеть вовремя к моменту своего восхода на небосводе. Если сопоставить этот отрывок с тем, о котором только что шла речь, невольно напрашивается мысль, что, в представлении Мимнерма и, возможно, также других древнейших греческих поэтов, царь Ээт был повелителем вовсе не колхов, а совсем другого народа — эфиопов.
 Как, вероятно, помнит читатель, в гомеровской «Одиссее» река Океан не только образует край земного диска, но выполняет и еще одну чрезвычайно важную, в понимании древнего человека, функцию, отделяя мир живых людей от «того света», или царства теней. Страна Эя (в гомеровском варианте — Ээя), расположенная в столь близком соседстве с мрачной обителью мертвых (напомним, что Одиссею у Гомера понадобился всего один день плавания для того, чтобы преодолеть расстояние, отделяющее остров Кирки от входа в Аид), по логике мифического мышления, должна быть как-то связана с загробным миром, даже несмотря на явную несовместимость этого царства подземного мрака со светлым жилищем солнечного божества. В мифе об аргонавтах, а точнее, в одном из ранних его вариантов мы и в самом деле находим достаточно ясный намек на то, что такая связь действительно существовала. В IV «Пифийской оде» прославленного беотийского поэта Пиндара — автора знаменитых эпиникиев (торжественных гимнов в честь победителей на Олимпийских, Пифийских и всяких иных общегреческих играх) — обнаруживается весьма любопытная деталь, отсутствующая в других, более поздних версиях мифа. Здесь говорится, что Пелий потребовал от Ясона, чтобы тот доставил ему не только золотое руно, но еще и душу покойного Фрикса — первоначального владельца
[ 164 ]
руна. Насколько можно понять в этом месте текст Пиндара, царь Ээт каким-то образом, несомненно с помощью магических средств, сумел завладеть душой Фрикса, заточил в своем доме, откуда Ясону и его спутникам теперь предстояло вызволить ее, дабы, как поясняет поэт, умилостивить подземных богов, вероятно, раздраженных тем, что от них ускользнула их законная добыча. Не исключено, что ссылка на недовольство подземных богов здесь лишь домысел самого Пиндара или кого-нибудь из его предшественников. Первоначально же подземным богом, то есть владыкой загробного мира, был сам царь Ээт, который в этом случае имел полное право удерживать в своем мрачном жилище душу покойного Фрикса. Правда, прямых указаний на связь Ээта с царством мертвых мы в дошедших до нас переработках мифа уже не находим. Зато его дочь волшебница Медея связана с потусторонним миром достаточно тесно. Недаром античные авторы сближают ее с Гекатой, пожалуй самой страшной и враждебной человеку из всех греческих богинь. Древние почитали ее как божество, повелевающее призраками, ночными кошмарами, как верховную покровительницу всех колдуний й, наконец, как владычицу мира теней (в этом своем амплуа Геката нередко отождествляется с супругой Аида Персефоной). Согласно одной из дошедших до нас версий мифа, Медея была дочерью Гекаты, которая в этом случае должна считаться женой Ээта. По другой версии, Медея выполняла обязанности жрицы в святилище трехликой богини и именно у нее научилась искусству волхования. Вполне возможно, что в первооснове известного нам мифического сюжета образ Медеи был осмыслен просто как одна из ипостасей все той же Гекаты или Персефоны или же как самостоятельное божество и вместе с тем как супруга или дочь хозяина загробного мира.
 Тут внимательный читатель, пожалуй, может поймать нас на противоречии. В самом деле, если и сам царь Ээт, и все его зловещее семейство так тесно связаны с обителью смерти, царством вечного мрака, то как объяснить в этом случае прямые указания источников, хотя бы того же Мимнерма, на их близость к светлому солнечному богу Гелиосу, детьми которого считались Ээт и Кирка, а внучкой Медея? На это мы можем ответить, что если здесь и есть какое-то противоречие, то оно уже изначально заложено в самом мифическом сюжете или, еще точнее, в лежащих в его основе первобытных представлениях о загробной жизни. Дело в том, что эти представле-
[ 165 ]
ния, насколько мы можем судить о них по сообщениям этнографов и уходящим своими корнями в первобытную эпоху произведениям устного народного творчества, вообще отличаются крайней непоследовательностью и противоречивостью. Очень часто «тот свет» помещается на самом краю земного диска — там, где небо сходится с землей, то есть, по современным понятиям, за чертой горизонта или же прямо на этой черте. А так как за эту же черту вечером опускается солнце, чтобы утром подняться прямо с противоположной стороны, но опять-таки из-за этой же черты, в воображении древнего человека загробный мир оказался тесно связанным с жилищем солнечного бога как некая блаженная страна, где вечно светит солнце, зеленеют поля, а деревья всегда отягощены великолепными плодами. Даже в тех случаях, когда эта страна расположена прямо под землей, она сохраняет все свои привлекательные черты и остается солнечным царством. Но едва ли не одновременно с этим светлым образом потустороннего мира — прототипом христианского рая — появился другой, прямо противоположный ему образ — образ погруженного в вечную тьму царства смерти, во многом уже близкого к позднейшему христианскому аду. Психологической основой этого, на первый взгляд странного, раздвоения модели «того света» была, по всей видимости, происходившая в душе первобытного человека борьба двух чувств — естественного страха смерти и веры в лучшую «будущую жизнь» за гробом.
 Нас не должно удивлять то, что во многих древних мифологиях оба варианта царства мертвых располагаются почти что рядом, тяготея, как правило, к западному краю земного диска, то есть к месту солнечного заката. Там, по греческим мифам, на дальнем западе, находятся и чудесные сады Гесперид с их увешанными золотыми яблоками деревьями, и Элизий, или остров Блаженных, где находят свое последнее пристанище души умерших героев, и в то же время, если вспомнить уже известный нам эпизод из гомеровской «Одиссеи»,— главный вход в мрачную пропасть Аида. Похоже, что в первооснове мифа о походе аргонавтов эти два, казалось бы взаимоисключающие, представления о рае и аде каким-то образом совместились. В результате такого странного недоразумения и оказались в одной компании солнечный бог Гелиос и внушающий ужас (уже Гомер называет его, как и Миноса, «замышляющим недоброе») владыка преисподней Ээт, а также и вполне достойная своего отца дочь —
[ 166 ]
колдунья Медея1. Первоначально, несомненно, принадлежавшее Гелиосу и, может быть, даже отождествляемое с ним сказочное сокровище — золотое руно2— перешло во владение грозного Ээта.
 Итак, сопоставляя разбросанные в дошедшей до нас античной мифологической традиции чудом уцелевшие обрывки первоначальной версии истории похода аргонавтов, мы убеждаемся в том, что, в представлении древнейших греческих поэтов и сказителей, это знаменитое плавание имело своей конечной целью отнюдь не реальную Колхиду, а сказочное «тридевятое царство», условно именуемое просто Землей (Эя). Скрытый смысл такого путешествия «на край света» был в свое время достаточно убедительно разъяснен В. Я. Проппом. В мировом фольклоре сюжеты этого типа, как правило, включают в себя, хотя и в иносказательной форме, целый комплекс представлений, который в сознании первобытного человека был связан с идеей загробной жизни. Уже в предшествующих разделах этой книги нам удалось познакомиться, по крайней мере, с двумя различными вариантами такого сюжета, взятыми из греческой мифологии: историей Тесея и Минотавра и гомеровским рассказом о скитаниях Одиссея, во время которых этот герой попадает в царство мертвых уже без всяких иносказаний. Некоторые намеки, встречающиеся в сообщениях греческих писателей о плавании аргонавтов, например упоминание о душе Фрикса в IV «Пифийской оде» Пиндара, наводят на мысль о том, что и этот миф может быть причислен к той же категории повествований о путешествии на «тот свет».
 1 Медея греческих мифов — само воплощенное злодейство. Терзающие ее душу противоречивые чувства любви и жажды мести толкают Медею на совершение самых страшных преступлений. Так, спасаясь вместе с Ясоном от преследования разгневанного Ээта, она разрубает на части тело своего младшего брата Апсирта и такой чудовищной ценой останавливает погоню. В Иолке она убеждает дочерей старого царя Пелия сварить его в котле, пообещав неразумным девам, что после этой «процедуры» отец снова станет молодым и сильным (ср. сходный мотив в мифе о гибели Миноса). Узнав, что Ясон изменил ей и собирается жениться на дочери коринфского царя Креонта Главке, Медея задумывает и приводит в исполнение страшный план мести. Невесте Ясона она посылает пропитанное колдовским зельем платье, надев которое, Главка погибает вместе со своим отцом в пламени. После этого колдунья убивает собственных детей от Ясона и, отплатив таким образом предавшему ее возлюбленному, улетает на колеснице, запряженной драконами (подарок ее деда Гелиоса).
 2 В мифах и сказках многих народов мира золото фигурирует, с одной стороны, как символ солнечного света и самого солнца, с другой же — как воплощение несметных богатств, скрытых в земных недрах (отсюда, по-видимому, и его связь с потусторонним миром).
[ 167 ]
Многослойность мифического сюжета, как правило, находит свое выражение в соответствующей многослойности образов мифических героев. Применительно к мифу об аргонавтах мы отчасти уже могли убедиться в этом, анализируя образы царя Ээта и его дочери Медеи. Не менее сложен, однако, и образ центрального персонажа мифа — самого Ясона. Правда, при первом знакомстве он производит впечатление довольно стандартной фигуры типичного эпического героя, этакого «рыцаря без страха и упрека», очертя голову бросающегося в самые опасные приключения, лишь бы не посрамить чести своего рода, а заодно и вернуть незаконно отнятое у него отцовское наследство. Сначала, как это обычно и бывает с персонажами эпоса или трагедии, ему фантастически везет во всем, за что бы он ни взялся, удача следует за удачей, но счастье внезапно изменяет ему. Когда он, казалось бы, достиг вершины славы и успеха, начинается полоса несчастий, завершающаяся трагической и загадочной смертью героя. В обрисовке фигуры Ясона есть, однако, одна деталь, которая заставляет нас внимательнее к нему присмотреться, так как показывает, что этот персонаж не так прост, как кажется поначалу. Эта деталь — имя героя. Дело в том, что древнегреческое слово «ясон», или «иасон», означает буквально «целитель», «врачеватель». На первый взгляд и в самом образе Ясона, и в дошедшей до нас истории его приключений нет ничего такого, что могло бы как-то оправдать это имя, достаточно странное для предводителя удалой дружины ахейских «викингов» и героя-змееборца. Правда, согласно некоторым версиям мифа, воспитателем Ясона был не кто иной, как мудрый и благородный кентавр Хирон. Он был известен как великий знаток лекарственных снадобий и не знал себе равных в искусстве врачевания. Кроме могучих героев-воителей Ясона и Ахилла он воспитал также самого бога врачевания Асклепия, передав ему все свои врачебные секреты. Ясон, однако, нигде не проявляет своих медицинских познаний, которым, несомненно, его должен был обучить Хирон в те годы, которые юный герой провел с ним в горной пещере. Разгадка этого парадокса, возможно, заключается в следующем: в отдаленной древности у греков, как и у многих других народов, находящихся на низших стадиях культурного развития, профессия знахаря-врачевателя, как правило, составляла одно целое с профессией колдуна или шамана. Прежде, говоря о возможном прообразе мифического строителя Дедала, мы уже упоминали о том, что, согласно поверьям многих
[ 168 ]
первобытных народов, шаман считается «своим человеком» в мире духов. Благодаря этому он может свободно передвигаться между небом и землей, сопровождает души умерших в их последнее пристанище, расположенное на небе или, наоборот, под землей, но может при случае и возвратить душу уже умершего или умирающего человека даже из самых глубоких недр преисподней (обычно в этом и заключается главная цель шаманского камлания). Теперь читателю, наверно, понятно, что упоминание о душе Фрикса в коротком, но очень выразительном рассказе Пиндара о походе аргонавтов вовсе не случайная обмолвка. Очевидно, в той версии мифа, которая была известна беотийскому поэту, Ясон еще характеризовался не только как великий воитель, предводитель дружины смельчаков — искателей приключений, но и как опытный шаман, которому Пелий мог дать столь необычное поручение, как возвращение души Фрикса в родной Иолк.
 Причастность Ясона к «цеху» колдунов (шаманов) помогает понять также и другой странный эпизод из того же мифа, о котором, правда, не сохранилось никаких упоминаний ни в греческой поэзии, ни в прозе. Он известен нам только по великолепному, хотя и загадочному, рисунку работы знаменитого афинского мастера-вазописца Дуриса, украшающему краснофигурный килик (чашу для вина), хранящийся ныне в Ватиканском музее. На рисунке мы видим голову и шею огромного дракона, из раскрытой пасти которого свешивается тело обнаженного бородатого мужчины, явно находящегося в глубоком обмороке. Над ним участливо склонилась изображенная в полный рост опирающаяся на копье богиня Афина. По всей видимости, она собирается вернуть к жизни проглоченного и вновь извергнутого драконом героя. О том, какого именно героя хотел изобразить художник, мы можем догадаться лишь по одной детали — золотой бараньей шкуре, висящей на ветви дерева в глубине представленной на килике сцены. Рассматривая эту замечательную по совершенству художественного исполнения композицию, слишком нетерпеливый читатель, пожалуй, готов уже заключить, что на этот раз Ясону не повезло, попытка похищения руна окончилась для него неудачей. Вместо того чтобы, как об этом рассказывается в мифах, убить или хотя бы только усыпить дракона и затем бежать вместе с Медеей1 и со своей драгоценной добычей,
 1 Характерно, что в сцене, изображенной Дурисом, Медея, без чудесных снадобий и заклинаний которой Ясон не смог бы одолеть чудовище, вообще отсутствует.
[ 169 ]
он дал чудовищу проглотить себя и был возвращен к жизни лишь благодаря вмешательству покровительствующей ему Афины. Такая концовка мифа была бы, однако, чрезвычайно странной и непонятной. Она противоречила бы основным законам этого фольклорного жанра, которые требуют, чтобы герой всегда и во всех случаях выходил победителем из самых затруднительных ситуаций.
 Для того, чтобы покончить с этим странным недоразумением, нам придется еще раз напомнить читателю о той важной роли, которую играет в мифе и тесно связанной с ним волшебной сказке мотив пожирания или поглощения героя или героев. Разбирая миф о Тесее и Минотавре, мы отметили, что в своих истоках этот мотив тесно связан с обрядовыми действами, входящими в программу так называемых инициаций (посвящений) подрастающего поколения. Но наряду с коллективными инициациями, через которые обычно проходят большие группы юношей или подростков, науке известны сугубо индивидуальные обряды посвящения, которые устраиваются специально для людей, занимающих в обществе особое положение благодаря выполняемым ими особого рода общественно полезным функциям, как, например, родовые или племенные вожди, позже ставшие царями, или на более ранних стадиях социального и культурного развития — шаманы. В мировом фольклоре засвидетельствованы разнообразные формы такого индивидуального посвящения через поглощение.
 Примитивные народы, среди которых бытуют мифы и сказки такого рода, убеждены, что герой, побывавший в чреве чудовищного змея или в некоторых вариантах — рыбы, иногда другого животного, выходит оттуда обновленным, неуязвимым и, главное, обретшим чудесный дар всеведения — теперь ему становится понятен даже язык птиц. Так, в карело-финском эпосе «Калевала» старый мудрый Вейнемейнен дает проглотить себя великану Випунену, чтобы узнать три волшебных слова. Попав в желудок великана, он разводит там огонь и начинает ковать железо, что вынуждает Випунена снова извергнуть его наружу. При этом он сообщает Вейнемейнену не только три нужных ему слова, но и рассказывает всю историю Вселенной, делает его всеведущим. Отголоски подобных представлений сохранились, по-видимому, и в известном библейском сказании о пророке Ионе, который был проглочен во время плавания но морю огромным китом и затем извергнут им уже на сушу, благодаря чему он, ви-
[ 170 ]
димо, и обрел пророческий дар. Во многом сходной участи не избежали даже некоторые из богов. Так, в скандинавской «Старшей Эдде» верховный бог Один добровольно бросается прямо в пасть чудовищному волку Фенриру. Согласно популярному греческому мифу, титан Крон одного за другим проглатывал всех своих детей — будущих богов Олимпа. Этой участи избежал только Зевс, спасенный своей матерью Реей. Он-то и заставил ненасытного родителя изрыгнуть всех проглоченных им детей, после чего заточил его в Тартар.
 Возвращаясь к рисунку на килике Дуриса, мы можем теперь, учитывая все упомянутые выше мифологические сюжеты, а их число можно было бы легко умножить, попытаться разъяснить читателю скрытый смысл этой загадочной сцены. Вероятно, жившему в V веке до н. э. афинскому мастеру была еще известна древнейшая и потому не дошедшая до нас версия мифа об аргонавтах, в которой Ясон, прежде чем стать обладателем золотого руна, должен был пройти полный курс посвящения в шаманы, побывав в утробе стерегущего руно огромного змея, а затем выбраться наружу с помощью покровительствующей ему богини-воительницы. Шаманские черты в образе Ясона помогают понять и тесно связанную с этим образом чрезвычайно сложную, многоплановую символику золотого руна. Разумеется, она никак не может быть сведена просто к фантастическому переосмыслению того нехитрого приспособления для промывки золота, применявшегося древними старателями на реках Кавказа, которое привело Тима Северина в почти шоковое состояние, когда он впервые увидел его в действии. Для создателей мифа главным было, конечно, вовсе не это достаточно прозаическое применение бараньей шкуры, а заключенная в ней особая магическая сила.
 Напомним, что шкура эта принадлежала не простому, а волшебному барану, которому ничего не стоило совершить далекий перелет из Греции в Колхиду. В записанных фольклористами легендах о сибирских и иных шаманах и колдунах они тоже, как правило, обладают способностью летать по воздуху, иногда перевоплощаясь для этого в птицу при помощи своего волшебного одеяния, иногда же просто усевшись верхом на какое-нибудь волшебное животное — птицу или зверя. Но и содранная шкура сказочного животного не теряет заключенной в ней магической энергии. У многих древних народов, в том числе и греков, шкуры принесенных в жертву овец и баранов, так же как и некоторых других животных (обычно
[ 171 ]
только что содранные), играли важную роль в церемонии так называемого очищения. Во время этой церемонии человек, запятнанный убийством или каким-нибудь другим преступлением и подлежащий в силу этого очищению, должен был встать босой левой ногой на простертую перед ним шкуру или пройти по полу святилища, устланному шкурами. В основе этих обрядов лежит основной закон так называемой симпатической магии — подобное заменяет подобное. Считалось, что шкура жертвенного животного способна впитать в себя прилипшую к человеку скверну так же, как она впитывает влагу или грязь. Сама процедура очищения убийцы от приставшей к нему скверны приравнивалась древними к исцелению от тяжелой болезни и, так же как и многое другое, входила в круг нелегких обязанностей целителя-шамана.
 Однако чудесные возможности, заключавшиеся в бараньей шкуре, тем более не простой, а волшебной, далеко не исчерпывались той ролью, которая принадлежала ей в церемонии врачевания или очищения. Сконцентрированный в ней запас магической энергии был настолько велик, что мог использоваться также и в других, гораздо более сложных и трудных ситуациях. До нас дошла весьма любопытная версия мифа о вражде двух братьев Пелопидов: Атрея — отца Агамемнона — и Фиеста, их борьбе за микенский престол. В этом мифе вновь появляется золотой баран или (по другим вариантам) только его шкура, от обладания которой зависит исход борьбы между двумя претендентами на власть. Сначала этот волшебный талисман принадлежал Атрею, являясь как бы залогом его преимущественного права на отцовское наследство, но затем коварный Фиест соблазнил жену Атрея Эропу, похитил с ее помощью золотого барана и сам стал микенским царем, но ненадолго. Разгневанный Атрей велел бросить Эропу в море, а Фиеста изгнал из Микен и с помощью богов вернул себе утраченную власть. Вполне возможно, что во многом сходную роль золотое руно играло и в первоначальном варианте мифа о Ясоне и его плавании в Эю. Ведь и в этом сказании главный герой был лишен отцовского достояния и подобающей ему по происхождению царской власти. Вероятно, только с помощью волшебного руна он мог вернуть себе и то, и другое. Да и самому царю Пелию — коварному дяде Ясона, пославшему его на этот нелегкий подвиг, золотое руно было нужно не просто как какая-то заморская диковинка, а прежде всего как важное магическое средство, дающее его обладателю великую силу и власть. Вполне
[ 172 ]
логично, что на поиски этого волшебного предмета Пелий послал не первого встречного, а человека, владеющего магическим искусством, о чем свидетельствовало уже само его имя, и, стало быть, способного овладеть руном.
 Едва ли есть надобность объяснять читателю, что сугубо фантастические события, образующие первоначальное сюжетное ядро мифа об аргонавтах, не нуждались ни в какой более или менее точной географической «привязке». Подобно скитаниям Одиссея, они происходили не в реальном пространстве, которое можно было бы хотя бы приблизительно, в самых общих чертах воспроизвести на географической карте, а в своего рода четвертом измерении или же в неком мифологическом гиперпространстве. Как было уже замечено, в первоначальном варианте мифа плавание Ясона и его спутников имело своей конечной целью отнюдь не побережье реальной Колхиды, а некую сказочную страну Эю, расположенную (это — единственное, что может быть сказано о ее местоположении) на огромном удалении от исходной точки их путешествия, на самом краю земли, а возможно, и по ту сторону от этой черты — на другом берегу Океана, там, где древние помещали царство теней. Но когда же Эя стала Колхидой? Когда на греческих картах эта вымышленная страна оказалась довольно точно локализованной на восточном Кавказском побережье Черного моря, по обе стороны от места впадения в него реки Фасис (Риони)?
 Очевидно, это могло произойти только после того, как греческие мореплаватели досконально исследовали всю циркумпонтийскую зону, то есть всю окружность Черноморского бассейна, не исключая и самой удаленной восточной ее части, где было расположено царство колхов. Вообще мы все еще довольно плохо представляем себе, как шло освоение греками берегов Черного моря, которое они вначале назвали Понтос Аксинос, что значит «Море негостеприимное», каким оно в действительности и было, а потом, вероятно, чтобы как-то смягчить его капризный нрав, переименовали в Понтос Евксинос, то есть «Море гостеприимное». О времени и обстоятельствах проникновения греческих мореходов в этот замкнутый водный бассейн почти ничего не известно. «Во мраке веков скрыт от нас тот день, когда первый корабль эллинов вошел в воды Понта»,— писал более пятидесяти лет тому назад немецкий историк В. Бурр. К сожалению, с тех пор положение почти не изменилось. Конечно, греки могли знать о существовании Понта уже во II тысячелетии до н. э. Память об этом огромном море-озере могла сохраниться в
[ 173 ]
их сознании еще с тех далеких времен, когда они сами жили, как считают многие современные ученые, где-то неподалеку от его побережья — то ли на равнинах Подунавья, то ли в степях Северного Причерноморья, еще задолго до прихода в эти края кочевников-скифов. Впоследствии, когда греки уже прочно обосновались на юге Балканского полуострова и прилегающих к нему островах, слухи о великом северном море могли доходить до них по цепочке племен, населявших как европейский, так и азиатский берег Понта, а также побережья связывающих его с Эгеидой проливов и Мраморного моря (Пропонтиды). Не исключено также, что отдельные группы ахейских искателей приключений время от времени преодолевали подступы к «воротам» Понта и проникали в его воды, продвигаясь, как это было и в более поздние времена, вдоль южного (малоазиатского) и западного (фракийского) побережий. Может быть, некоторые из этих смельчаков, побуждаемых, во-первых, естественным чувством любознательности, а во-вторых, надеждой на богатую добычу, сумели добраться даже до берегов Тавриды (Крыма) и Колхиды. Но даже если такие догадки, пока еще не подтвержденные в достаточной мере археологическими находками, в какой-то степени все же оправданны, и начало греческого мореплавания в пределах Черноморского бассейна действительно восходит к столь отдаленным временам, как микенская эпоха, все равно приходится признать, что до настоящего освоения греками Причерноморья на всем его огромном протяжении в то время, то есть во II тысячелетии до н. э., было еще очень далеко и что, само собой разумеется, составить сколько-нибудь ясное представление о географии всего этого обширного региона они тогда еще были просто не в состоянии. Напомним для сравнения, что случайное открытие исландскими мореплавателями Северной Америки, по всей видимости, осталось неизвестным в Европе, хотя в последнее время его пытаются так или иначе связать с повторным открытием этой части света Христофором Колумбом. Впрочем, как, вероятно, знает читатель, даже и это открытие Америки не было окончательным. Недаром новый континент был назван в конце концов не по имени Колумба, а по имени другого мореплавателя — Америго Веспуччи.
 Видимо, и грекам также пришлось несколько раз открывать путь, ведущий в Черное море, причем каждое такое открытие могло быть отделено от последующих довольно большими промежутками времени. Нет никакой не-
[ 174 ]
обходимости предполагать, что какое-то из этих открытий послужило толчком к созданию мифа об аргонавтах. Во второй половине VIII века до н. э. греки достаточно хорошо представляли себе ближайшие к ним районы Западного Средиземноморья. Берега Сицилии и Италии уже начали покрываться цепочкой греческих колоний. Тем не менее Гомер, хотя он и был хорошо осведомлен о существовании той же Сицилии, в своем рассказе о скитаниях Одиссея допускает такие географические несообразности в описании этой части «Внутреннего моря», что приводит читателя в состояние полного замешательства. Пути мифа и пути реального прогресса географических познаний древних, как мы видим, сильно расходятся. Нечто подобное могло произойти и с историей похода аргонавтов.
 Первые греческие колонии в Причерноморье были основаны, как это теперь общепризнано, на южном малоазиатском побережье Понта выходцами из города Милета. Древнейшими среди них считались Синопа (совр. Синоп) и Трапезунт (совр. Трабзон). Согласно указаниям поздних античных хронографов, они возникли еще в первой половине VIII века до н. э. У современных историков такая ранняя датировка этих колоний вызывает сомнения. В самом деле, было бы довольно странно, если бы греки вначале обосновались на южном берегу Черного моря, а уж после этого стали заселять ведущие к нему с юга, со стороны Эгеиды, подступы; берега проливов Геллеспонт и Боспор и лежащей между ними Пропонтиды (расположенные в этом районе многочисленные греческие колонии были основаны преимущественно в VII—VI веках до н. э.). Более правдоподобным поэтому кажется предположение, согласно которому и Синопа, и Трапезунт появились лишь в VII столетии, возможно уже в самом его конце. Вероятно, тогда же установились более или менее постоянные контакты между Грецией и Колхидой. О времени и обстоятельствах появления первых греческих колоний на территории самой Колхиды нам известно сейчас лишь очень немногое. Находки греческой керамики, сделанные в этом районе, пока еще очень немногочисленные, позволяют предполагать, что наиболее известные из этих колоний Фасис (район Поти) и Диоскуриада (вблизи Сухуми) были основаны не то в VI, не то в V веке до н. э., хотя точное их местоположение до сих пор установить не удалось.
 Свои колонии греки выводили не наугад, а после более или менее тщательного изучения местности, в которой предполагалось заложить новое поселение. Поэтому
[ 175 ]
заселению любого района, втянутого в орбиту греческой колонизации, предшествовал иногда довольно длительный период разведывательных плаваний и экспедиций в этот район, участники которых обычно совмещали занятия торговлей с пиратскими набегами на местных жителей. Следы кратковременных посещений той или иной местности такими пионерами-разведчиками, прокладывавшими путь для следовавших по намеченному ими маршруту партий колонистов, как правило, выявить не удается. Но кое-какие обрывки собранной ими географической информации могли проникнуть в произведения живших в то время или несколько позже греческих поэтов и в таком виде дойти до нас.
 Принято считать, что древнейшее из всех известных сейчас упоминаний о Колхиде, явно связанное с мифом о походе аргонавтов, принадлежит коринфскому поэту Евмелу. Однако время жизни и творческой деятельности Евмела до сих пор точно не установлено. Некоторые ученые полагают, что он жил еще во второй половине VIII века до н. э. и, следовательно, был современником Гомера. Более правдоподобными, однако, кажутся поздние (вплоть до IV века до н. э.) датировки1. Во всяком случае, как мы могли убедиться, еще Мимнерм, живший в VII веке до н. э., считал главной целью плавания аргонавтов не Колхиду, а Эю. Правда, уже в «Теогонии» Гесиода, созданной, скорее всего, в конце VIII или начале VII века, упоминается река Фасис, названная в числе других великих рек, порожденных Океаном. Интересно, однако, что ни Гесиод, ни Гомер, ни другие древние поэты ничего не знают о горах Кавказа, хотя, если бы им было хоть что-то известно о реальной Колхиде, они, конечно, никак не могли бы обойти вниманием ее главную достопримечательность2.
 Лишь в V веке до н. э. Колхида окончательно вошла в
 1 История царя Ээта, содержащаяся в дошедшем до нас отрывке из поэмы Евмела, способна вызвать лишь недоумение и окончательно запутать читателя, внимательно следившего за всеми перипетиями мифического рассказа. Здесь выясняется, что Ээт первоначально был царем Коринфа (города в северной части Пелопоннеса), а затем в силу каких-то не совсем понятных причин покинул его и перебрался в Колхиду. Эта версия мифа производит впечатление достаточно позднего и искусственного дополнения к основному сюжетному ядру.
 2 Еще и в V веке до н. э., когда на восточном берегу Черного моря уже появились греческие колонии, греки, жившие в Европе и Малой Азии, очень плохо представляли себе местоположение Кавказского хребта, помещая его где-то на севере среди скифских степей. В этом можно убедиться, например, читая «Прикованного Прометея» великого трагического поэта Эсхила.
[ 176 ]
миф об аргонавтах как место, где происходят его центральные, наиболее важные события. Страна колхов, подвластная царю Ээту, фигурирует как конечная цель прославленного похода в IV «Пифийской оде» Пиндара, в не дошедшей до нас трагедии Софокла «Колхидянки» и, наконец, в одном из самых замечательных произведений греческой драматургии золотого века — бессмертной «Медее» Еврипида. О том, что аргонавты плавали за золотым руном именно в Колхиду, знали также греческие историки и географы того же V века, и в том числе сам «отец истории» Геродот, который несколько раз упоминает в своем сочинении об этих событиях, хотя, как было уже замечено, даже у него Колхида все еще никак не может отделиться от предшествовавшей ей сказочной страны Эи.
 Итак, на примере истории похода аргонавтов мы можем проследить, как постепенно меняли свой характер географические представления, лежащие в основе этого популярного сказания. Его сюжет, первоначально стихийно развивавшийся и, как и все мифические сюжеты, не подчинявшийся научно-рационалистическим понятиям пространства и времени, в конце концов был втиснут в жесткую сетку пространственно-временных координат, спроецирован на более или менее соответствующую действительности географическую карту известной грекам ойкумены, соотнесен с общей хронологической шкалой истории героического века и тем самым формально приравнен к обычным историческим повествованиям. Если в гомеровской «Одиссее» мы застаем этот процесс в самом его начале (в целом здесь еще безраздельно владычествует первородная стихия мифа с обычным для него пренебрежением к географической и исторической точности), то в дошедших до нас поздних переработках сказания о походе за золотым руном, например, в «Аргонавтике» Аполлония Родосского, мы видим перед собой конечные его результаты. Мифический рассказ, насколько это возможно, упорядочен, из него устранены все эпизоды, казавшиеся в то время слишком неправдоподобными или грубыми, вроде возвращения на родину души Фрикса или проглатывания Ясона драконом — сторожем волшебного руна, наконец, весь маршрут плавания аргонавтов прослежен по карте, разумеется, лишь в тех пределах и с той степенью точности, с которой это позволяли сделать весьма еще расплывчатые и приблизительные географические познания эллинистической эпохи.


 На протяжении почти всей античной эпохи мифы пользовались огромной популярностью среди населения греческих городов-государств. Без них, без их влияния, без постоянного обращения к их сюжетам и образам сейчас невозможно себе представить ни классическое греческое искусство, ни греческую литературу, ни греческую философию, ни греческую культуру в целом. Как указывал Маркс, «мифология составляла не только арсенал греческого искусства, но и его почву». Нельзя забывать о том, что мифы были важнейшей частью того культурного наследия, которое оставили грекам их далекие предки, жившие еще в III—II тысячелетиях до н. э. Отречься от этого наследия, объявить его пустой игрой воображения — на такое дерзкое попрание общепризнанной традиции, окруженной ореолом глубочайшей древности, могли решиться разве что самые отчаянные вольнодумцы. При свойственной им необыкновенной живости ума, которая иногда толкала их на довольно вольные и непочтительные суждения о богах (с первыми образцами такого свободомыслия мы сталкиваемся уже в гомеровской поэзии, то есть в древнейших из дошедших до нас памятников греческой литературы), греки никак не могут быть названы «абсолютно безрелигиозным народом», «скопищем атеистов». Напротив, древняя политеистическая религия, так же как и тесно связанная с ней мифология, играла в их жизни чрезвычайно важную роль. Еще и в V—IV веках до н. э., в пору, когда греческое просвещение и свободомыслие достигли в своем развитии небыва-
[ 9  ]
лых еще высот, вся духовная атмосфера Греции даже в таких крупнейших культурных центрах, как Афины, оставалась буквально пронизанной мифологическими образами и представлениями.
 Неудивительно, что именно миф был для подавляющего большинства греков наиболее доступным и понятным способом осмысления прошлого — седой старины, воспоминания о которой сохранились лишь в произведениях древних поэтов — создателей греческого эпоса. Для афинян поколения Геродота и Фукидида, двух великих историков — основоположников исторической науки, такие мифические персонажи, как Эдип, Ахилл, Тесей, были, пожалуй, более живыми и реальными фигурами,- чем многие действительно существовавшие персонажи греческой истории VIII—VI веков до н. э. Ежегодно герои мифов появлялись перед афинянами, так же как и жителями других греческих городов, на театральной сцене во время представлений, сопутствовавших большим религиозным празднествам. Как правило, афинские драматурги использовали в своих трагедиях переработки наиболее популярных мифов, и это было еще одной гарантией их исторической подлинности.
 Нет ничего удивительного в том, что молодая историческая наука после того, как она наконец возникла в Греции, еще долго не могла вырваться из материнских объятий мифологии, в лоне которой она зародилась. По существу же, связывавшие их узы кровного родства так никогда и не были разорваны. Первым великим историком для большинства греков был Гомер. Они не только наслаждались красотой и звучностью его гекзаметра, но и твердо верили почти каждому слову поэта. Любой, даже самый незначительный, факт, попавший на страницы «Илиады» и «Одиссеи», считался историческим.
 Именно поэтому всякие изменения и поправки в тексте поэм рассматривались чуть ли не как святотатство. Сколько шума и разговоров было по всей Элладе, когда какой-то афинский редактор «Илиады» (одни считали, что это был законодатель Солон, другие — что тиран Писистрат) вставил в текст так называемого «Каталога кораблей» — подробного перечня ахейских воинских сил, осаждающих Трою,— две строчки, в которых говорилось, что Аякс Теламонид с двенадцатью саламинскими кораблями встал рядом с афинской эскадрой. Человек, прибегший к этой фальсификации текста поэмы, очевидно, хотел таким образом доказать историческую обоснованность афинских претензий на владение островом Саламин в Са-
[ 10  ]

роническом заливе. Многие поколения греческих историков, начиная с Геродота и Фукидида, иногда сознательно, иногда бессознательно подражали Гомеру в своем творчестве, а это означает, что преемственная связь историографии с мифологией продолжала сохраняться.
 Как древнее, и к тому же священное, предание, миф не нуждался ни в каких доказательствах и подтверждениях. В то, о чем рассказывали мифы, следовало просто верить, не требуя от рассказчика никакой аргументации. Правда, верующие люди встречали доказательства реальности описываемых в мифах чудесных происшествий буквально на каждом шагу. В любом греческом городе и его окрестностях столетиями сохранялись детали ландшафта, памятники, просто предметы, связанные с различными мифами и как будто подтверждающие их историческую достоверность. Так, на Крите заезжим путешественникам обычно показывали знаменитую Идейскую пещеру, в которой родился сам владыка богов Зевс. В окрестностях Лерны (к югу от Коринфа) они могли увидеть ограду из камней, которой было обнесено место, где властитель Подземного мира Аид, согласно мифу, похитил дочь богини Деметры Персефону, а также платан, под которым выросла многоглавая Лернейская гидра, сраженная Гераклом. По всей Греции было разбросано множество могил прославленных и малоизвестных героев. В них также видели свидетельства подлинности мифов, хотя в действительности люди, приносившие умилостивительные жертвы на эти могилы, конечно, не знали, кто в них погребен, поскольку на них не было ни надписей, ни каких-либо других опознавательных знаков.
 Конечно, не все греки в равной мере почтительно и благоговейно воспринимали эти подтверждения исторической достоверности мифов. Были среди них и скептики, не склонные доверять, как они считали, досужим домыслам древних поэтов и сказителей. Одним из таких вольнодумцев был поэт и философ Ксенофан Колофонский (VI—V века до н. э.). В своих стихотворениях он дерзко издевался над олимпийскими богами, находя, что старинные поэты — Гомер и Гесиод — изобразили их чересчур похожими на людей:

 Все про богов сочинили Гомер с Гесиодом совместно,
 Что только срамом слывет и что люди позором считают,
 Будто воруют они, совершают и блуд, и обманы.

 Ксенофан утверждал даже, что люди вообще создают богов по собственному образу и подобию и что, будь у
[ 11  ]
животных — быков, львов, коней — способность к рисованию или ваянию, они тоже изобразили бы своих богов в виде таких же существ, как и они сами. В VI—V веках до н. э.— в эпоху великого интеллектуального переворота, заложившего основы древнегреческой науки,— в Греции все шире начинает распространяться убеждение в том, что любое утверждение, кем бы и при каких обстоятельствах оно ни было высказано: в судебной тяжбе или политической дискуссии, в споре о природе какого-нибудь необычного естественного явления или же о давнем историческом событии,— все должно быть доказано с помощью умозаключений (силлогизмов), опирающихся на твердо установленные факты. Так родилось великое искусство спора, которое сами греки называли диалектикой и без которого дальнейшее развитие науки было бы вообще невозможно. Уже первые попытки применения системы доказательств, или дедуктивного метода, в математике, астрономии, философии, а также в судебном и политическом красноречии принесли блестящие результаты. Вслед за этим новый метод был перенесен также и в область исторических изысканий, где до сих пор безраздельно господствовала уходящая в глубь веков и уже в силу этого считавшаяся непререкаемой мифологическая традиция.
 Древнейший из всех известных нам греческих историков Гекатей из Милета (конец VI — начало V века до н. э.) начинает свое сочинение, называвшееся «Генеалогии» (букв. «Родословные»), такими словами: «Гекатей из Милета так говорит. Это я пишу, как оно мне кажется истинным, ибо рассказы эллинов многочисленны и смешны, как мне кажется». «Рассказы эллинов», о которых упоминает Гекатей,— это, несомненно, мифы, и, таким образом, целью историка, если, конечно, принимать его слова всерьез, была сознательная установка на критический пересмотр и переосмысление всей предшествующей мифологической традиции. О том, какими методами он при этом пользовался, мы можем теперь судить по немногим дошедшим до нас отрывкам из его сочинения.
 В одном из этих отрывков Гекатей рассуждает о последнем и самом прославленном из двенадцати подвигов Геракла. Историк уверяет читателей, что Геракл никогда не спускался в Аид, чтобы изловить там страшного трехголового пса Кербера, сторожившего вход в подземное царство. На самом деле никакого Кербера вообще не существовало. Легковерные люди прозвали этим именем большую ядовитую змею, некогда обитавшую в пещере на мысе Тенар (южная оконечность Пелопоннеса, древ-
[ 12  ]
ние помещали здесь один из главных входов в Аид). Геракл действительно побывал в этих местах, убил змею, и, таким образом, родился миф о его спуске в преисподнюю и о пленении им Кербера. Как мы видим, основным критерием, которым пользовался Гекатей в своей, как мы сказали бы теперь, «работе с источниками», был принцип правдоподобия. Миф целиком не отвергается. Историк просто устраняет из него все, что кажется ему невероятным, противоречащим здравому смыслу, подменяя смешное и нелепое предание своими собственными домыслами, на современный взгляд, тоже достаточно наивными, но все же не такими фантастичными. Пока еще историк ничего не доказывает (в его распоряжении нет никаких фактов для того, чтобы что-нибудь доказать, кроме самого мифа), он только размышляет. Но для того времени, когда жил Гекатей, уже и это было большим шагом вперед. Мифы, в которых до сих пор видели какое-то подобие священного писания, не нуждающегося ни в каких специальных доказательствах и проверках, теперь становятся объектом обсуждений, споров и пусть пока еще крайне несовершенного критического анализа.
 У вольнодумца Гекатея нашлось немало последователей, которые так же, как и он, пытались тем или иным способом приспособить греческую мифологию к рационалистическим веяниям эпохи, устранив из нее все, что казалось людям того времени слишком уж нелепым. Правда, в своем перетолковывании древних сказаний на новый лад они нередко и сами доходили до самого настоящего абсурда, видимо не замечая этого. Так, один из современников Гекатея, Акусилай Аргосский, пытался уверить своих читателей в том, что Зевс вовсе не превращался в быка для того, чтобы похитить финикийскую царевну Европу: это было бы явно недостойно царя богов и людей. Вместо этого владыка Олимпа просто подослал к Европе очень умного дрессированного быка, которого он заранее научил, что надо делать, и тот благополучно доставил красавицу к берегам Крита, где ее уже ждал Зевс.
 Разумеется, если бы греческие историки V века до н. э. в своих сочинениях не сумели продвинуться дальше таких переделок мифов в духе наивного рационализма, настоящая историческая наука в Греции, вероятно, так никогда бы и не зародилась. К счастью, среди них нашлись люди, которых больше интересовали события, относящиеся либо к современности, либо к сравнительно недавнему прошлому (как мы сказали бы теперь, новая и новейшая
[ 13  ]
история). Изучение этих событий открывало перед историками широкие возможности применения новых научных методов, первоначально апробированных в материалистической философии и в сфере естественных наук, например в медицине. Пожалуй, стоит заметить, что и само слово «история» впервые стало использоваться именно в философской литературе VI—V веков до н. э. в значении «исследование» или «розыск с целью установления истины». В том же значении употребляют это слово и основоположники греческой исторической науки Геродот и Фукидид. Не случайно оба они вынесли слово «история» в заглавие своих сочинений, подчеркнув тем самым их научно-исследовательский характер. Огромную заслугу двух замечательных историков трудно переоценить. Благодаря их долгому и кропотливому исследовательскому труду, состоявшему в собирании и сопоставлении между собой всякого рода исторических сведений, в основном свидетельств очевидцев и прямых участников тех или иных событий, были в буквальном смысле слова спасены от забвения два чрезвычайно важных периода истории Древней Греции: период греко-персидских войн, составляющий основное содержание труда Геродота, и период так называемой Пелопоннесской войны, которому посвятил свое сочинение Фукидид. Однако, сконцентрировав внимание читателя на событиях недавнего прошлого, оба величайших историка древности не могли удержаться от вылазок (экскурсов) в предысторию этих событий, уходящую далеко в глубь веков, в мифические времена, когда судьбы мира решали по своему усмотрению боги и полубожественные герои. Попытки перенесения методов исторического исследования на мифологическую традицию, с которыми мы время от времени сталкиваемся в сочинениях Геродота и Фукидида, чрезвычайно любопытны и заслуживают особого внимания.
 Что касается Геродота, то в переработках мифов он широко использовал свой богатый опыт бывалого путешественника, побывавшего во многих странах тогдашнего Древнего мира и, как он сам полагал, хорошо знакомого с нравами, обычаями и верованиями населявших эти страны племен и народов. Нередко, сравнивая какой-нибудь популярный греческий миф с его другим, будто бы восточным, вариантом (на самом деле Геродот по незнанию восточных языков, естественно, не мог по-настоящему судить о восточной мифологии), историк делает это с явным расчетом на сенсацию, стремясь ошеломить и обескуражить читателя. Так, во II египетской книге «Истории» он сообщает поразительные сведения о знамени-
[ 14  ]
том герое Геракле, которые стали ему известны во время его пребывания в Египте. В результате предпринятых Геродотом исследований и расспросов выяснилось, что Гераклов было двое, а не один, как по простоте душевной думали все эллины. Первый Геракл — это древний египетский бог, входивший в число двенадцати главных богов этой страны (сейчас довольно трудно решить, какого именно египетского бога имел в виду историк). Другой Геракл был просто героем — сыном смертных родителей Амфитриона и Алкмены. Когда он родился, его божественный тезка в Египте был уже давно известен и почитаем. «Поэтому,— заключает Геродот свой удивительный рассказ,— совершенно правильно поступают некоторые эллинские города, воздвигая два храма Гераклу. В одном храме ему приносят жертвы как бессмертному олимпийцу, а в другом — заупокойные жертвы как герою».
 Весьма любопытна и новая редакция мифа о Троянской войне, которую предлагает Геродот своим читателям в той же II книге «Истории». Согласно этой версии предания (ее источником были, как уверяет Геродот, рассказы каких-то египетских жрецов), во время осады Трои греческим воинством Елены Прекрасной и похищенных Парисом сокровищ Менелая в городе не было. И то и другое будто бы изъял у похитителя мудрый и справедливый египетский царь Протей, когда корабль Париса был занесен ветром в устье Нила. Греки, таким образом, совершенно напрасно осаждали Трою целых десять лет, и вся эта история, о которой с таким вдохновением поведали миру Гомер и другие поэты, была, в сущности, лишь сплошным трагическим недоразумением. Этот эпизод ярко и наглядно показывает, насколько глубоко мифологический стиль мышления проник в сознание Геродота, уживаясь со свойственным ему, как, вероятно, и многим его современникам, скептицизмом по отношению к самой мифологической традиции. Несмотря на довольно обычные в его сочинении проблески рационализма, мифология была для Геродота в полном смысле слова родной стихией. Сама бесцеремонность, с которой он поправляет древних поэтов и иных рассказчиков мифов, говорит о том, что традиции мифотворчества были еще живы в сознании великого историка и его современников, что они ощущали себя полноправными участниками этого увлекательного процесса.
 Но вот перед нами историк, казалось бы, совсем иного склада, чем Геродот,— Фукидид — автор знаменитой «Истории Пелопоннесской войны», в которой, по мнению
[ 15  ]
многих, были впервые заложены основы подлинно исторического метода. Насколько позволяет судить само его сочинение, это был человек в высшей степени трезвый и сдержанный, не отличавшийся особой словоохотливостью (в своем рассказе он явно опускает массу подробностей, представляющих чрезвычайный интерес для современного историка), не склонный к пустому благочестию (древние прямо называли его атеистом), тщательно скрывавший свои политические симпатии и антипатии, что создает видимость полной объективности его повествования. Казалось бы, наивные, а иногда и просто нелепые истории, заключавшиеся в мифах, ничего не говорили ни уму, ни сердцу историка такого склада, как Фукидид,и он должен был с пренебрежением отвергнуть их как пустые басни, тем более что его интересовали почти исключительно недавние события, современником, свидетелем, а отчасти и участником которых был он сам. И тем не менее своему рассказу о Пелопоннесской войне и непосредственно связанных с ней событиях он предпосылает короткое историческое вступление, по-гречески называвшееся «Археология», что буквально означает «Повествование о древности», в котором обращается к самым что ни на есть мифическим временам и событиям. Особое внимание историка здесь привлекает Троянская война, которой он уделяет целых три главы из двадцати, составляющих эту часть книги (любопытно, что от хронологически более близких к его собственному времени, к тому же сыгравших в истории Греции гораздо более значительную роль греко-персидских войн Фукидид отделывается всего двумя-тремя строками). Правда, Троянская война нужна Фукидиду лишь для того, чтобы показать читателю, что это, как считали многие, самое грандиозное из всех событий древности не идет ни в какое сравнение с той, действительно великой и ужасной, войной, о которой он собирается рассказать. Чтобы доказать это, он подсчитывает силы греков, участвовавших в осаде Трои, используя в своих калькуляциях цифры, извлеченные из такого, довольно подозрительного с точки зрения современной исторической науки, источника, как «Каталог кораблей» во II песни «Илиады». Характерно также, что историческая реальность похода на Трою нигде не ставится Фукидидом под сомнение. Он только замечает с оттенком известного снисхождения к слабостям своего предшественника, что, будучи поэтом, Гомер мог приукрасить и преувеличить кое-что из описываемых им событий. Со своей стороны, он заверяет читателя, что его заботит не столько красота
[ 16  ]
изложения (пусть о ней беспокоятся поэты вроде того же Гомера), сколько точность и правдивость передачи исторических фактов. Создается впечатление, что сам Фукидид видел в Гомере единственного серьезного соперника, гораздо более серьезного, чем, скажем, Геродот, имя которого даже ни разу не упоминается на страницах его сочинения.
 Уже один этот факт с полной очевидностью свидетельствует о том, что при всей глубине и остроте ума Фукидид остается все же человеком своего времени, античным историографом, которого отделяет от современной исторической науки целая пропасть. На страницах «Археологии» упоминаются без каких-либо оговорок и колебаний как реальные исторические личности такие мифические персонажи, как Эллин — родоначальник всех эллинов, владыка Крита царь Минос, знаменитый герой Пелопс, по имени которого будто бы был назван полуостров Пелопоннес, его потомки Атрей и Агамемнон, величайший из всех греческих героев Геракл и его враг Еврисфей. При этом не подлежит сомнению, что весь используемый Фукидидом мифологический материал подвергся самой тщательной фильтрации и отбору. Из него были устранены не только фантастические, сказочные мотивы, но и любые авантюрные или романтические элементы, то есть то главное, в чем заключается и до сих пор еще ощущаемое обаяние и занимательность всякого мифа, как бы он ни был удален от нас во времени. Фукидид довел до последней степени совершенства те приемы рационалистической критики древних сказаний, которыми пользовались его предшественники — Гекатей, Геродот и многие другие. Из каждого мифа он берет лишь тот минимум фактов, который, как ему казалось, не противоречит естественному ходу вещей и поэтому может расцениваться как историческое ядро предания.
 Ограничимся лишь двумя примерами этой методики Фукидида. По мифу, Пелопс, или Пелоп, сын лидийского царя Тантала, прибыл из Малой Азии в Пису — местность вблизи Олимпии на северо-западе Пелопоннеса — и с помощью хитрости сумел одержать победу в скачках на колесницах и овладеть рукой прекрасной Гипподамии — дочери местного правителя Эномая, который погиб во время состязаний (до этого погибали один за другим все женихи Гипподамии). Так Пелопс и его потомки стали властителями Пелопоннеса. У Фукидида мы не найдем ни слова о победе Пелопса, гибели Эномая, браке героя с Гипподамией. Его занимает здесь только
[ 17  ]
одно: как власть над Пелопоннесом досталась чужеземцу Пелопсу, а не кому-нибудь из местных героев. Оказывается, все объясняется очень просто: «Пелопс приобрел силу благодаря, прежде всего, большому богатству, с которым он явился из Азии к людям бедным»1. Это богатство перешло потом к Агамемнону, внуку Пелопса, который достиг с его помощью такого могущества и влияния, что сумел заставить всех ахейских царей и героев, сколько их ни было в то время по всей Элладе, сплотиться вокруг него и идти походом на Трою, дабы отомстить за смертельную обиду, нанесенную брату Агамемнона Менелаю и вернуть домой его жену — красавицу Елену. Фукидид вводит это объяснение причины прославленного похода в противовес традиционной его мотивировке, несомненно гораздо больше отвечающей духу мифического повествования: другие ахейские герои были связаны с братьями Атридами клятвой, которую они принесли Тиндарею — отцу Елены, когда решался вопрос о том, кто будет ее мужем, обещая во всем помогать избраннику, если его супружеская честь будет как-либо задета.
 Сам историк, несомненно, был уверен в том, что, очищая миф от всего, что было лишним, он превращает его в настоящую историю. В действительности те экстракты мифологической традиции, из которых Фукидид пытался соорудить в «Археологии» свою модель героического века или древнейшего прошлого Эллады, скорее все-таки заслуживают названия «квазиистории» или «псевдоистории», несмотря на то что вся вступительная часть его труда наполнена замечательно глубокими и верными мыслями и наблюдениями, которые дают основание считать автора «Истории Пелопоннесской войны» ученым, во многом предвосхитившим современный исторический метод. Фукидид, однако, ошибался в главном: он не сумел понять, что миф представляет собой источник совершенно особого рода, что даже самая изощренная критика не способна превратить его в некое подобие исторической хроники, в которой действуют реальные люди и совершаются реальные события.
 Труды Геродота и Фукидида наглядно показывают, насколько ограничены были возможности античной исторической науки, даже в лице ее наиболее значительных представителей, в ее попытках проникнуть в отдаленное легендарное прошлое и разглядеть его, хотя бы в основных очертаниях, сквозь таинственную дымку преданий
 1 Фукидид хочет сказать, что греки всегда были беднее азиатов.
[ 18  ]
и мифов. Здесь греческие историки целиком и полностью зависели от весьма сомнительных и ненадежных свидетельств эпических поэтов, живших задолго до них. Из этих свидетельств они могли выбирать то, что казалось им более или менее правдоподобным, отбрасывая в сторону все остальное, или же просто перетолковывать заново поэтический текст, приблизив его, так сказать, к прозе жизни, а следовательно, и к истории, какой они ее себе представляли.
 Мы не знаем, что получилось бы, если бы Фукидид применил свой критический метод также и к мифам о богах. В своей «Истории» он вообще избегает касаться этого деликатного сюжета: ссылки на богов, их авторитет, их вмешательство в дела людей встречаются у него только в речах действующих лиц, но ни разу в авторской речи, излагающей основной ход событий, что, видимо, и обеспечило ему среди писателей последующих поколений репутацию атеиста. Тем не менее у великого историка нашлись продолжатели, которые довели его метод до логической крайности, то есть до абсурда. Одним из них был Евгемер из Мессены, живший уже в эпоху эллинизма, примерно на рубеже IV—III веков до н. э. Он был, правда, не историком, а писателем, как мы бы сказали сейчас — фантастом — автором утопического романа о путешествии на некий загадочный остров Панхею. Произведение это, судя по сохранившимся отзывам, произвело в свое время большую сенсацию. Евгемер буквально ошеломил читателей, объявив, что те, кого они до сих пор почитали как богов, были на самом деле людьми, которым их современники или потомки стали воздавать божеские почести за совершенные ими великие деяния, а также за их добродетель и мудрость, превосходящую обычную человеческую. Так, Зевс, по словам Евгемера, был вовсе не владыкой мифического Олимпа, а царем вполне реального острова Крит, так же как и его отец Крон, и дед Уран. Следует заметить, что для того времени, когда писал Евгемер, мысль эта была, может быть, не столь уж опасной и неожиданной, ибо после завоевания стран Востока Александром Македонским грани, которые разделяли до сих пор в сознании греков божеское и человеческое, начали довольно быстро стираться. Сам Александр и многие из его преемников, правивших в Египте, Двуречье, Сирии, Малой Азии, стали еще при жизни требовать воз-дания себе божеских почестей, которые».они и принимали, выбирая себе по вкусу какого-нибудь божественного двойника среди старых богов. Не исключено, что «атеи-
[ 19  ]
стические» взгляды Евгемера были инспирированы фактами именно такого рода, тем более что сам он, насколько нам известно, служил при дворе Кассандра, одного из преемников Александра, правителя Македонии.
 В целом попытки сближения мифа с историей посредством тех наивных, можно даже сказать, вульгарно-рационалистических методов, которые были разработаны сначала Гекатеем и Геродотом, затем усовершенствованы Фукидидом и доведены до полного абсурда Евгемером, по всей видимости, не пользовались особой популярностью среди греческой читающей публики. Хотя отголоски их можно встретить еще у таких поздних авторов, как Диодор Сицилийский, Страбон, Плутарх, пути мифологии и истории постепенно начали расходиться. Обладая высокоразвитым чувством прекрасного и ценя свои мифы в значительной мере именно за их эстетические качества — поэтичность, занимательность фабулы и т. п., греки не были расположены принимать на веру неуклюжие и, как правило, не отличающиеся особым остроумием переделки мифов в сочинениях историков рационалистического толка. Зато довольно быстро нашли среди них своих почитателей новые истолкования мифов в аллегорическо-символическом духе. Такие истолкования мифов, в которых сами они мыслятся уже не как повествования о каких-то реальных событиях, пусть даже подвергшихся при многократной передаче сильным искажениям, но все-таки действительно происходивших, воспринимались как своего рода шифрованные телеграммы, посредством которых некие мудрецы, жившие в незапамятные времена, хотели сохранить и передать свою мудрость потомству. Великое множество таких расшифровок мифов находим мы у представителей самых различных философских школ и направлений, от пифагорейцев и орфиков, живших в VI—V веках до н. э., до Плотина и других неоплатоников, писавших свои труды уже на самом закате античной эпохи. Практически все они строятся на замене конкретных образов богов и героев, действующих в мифах, всякими отвлеченными понятиями, взятыми либо из мира природы, либо из общественной практики, либо, наконец, из области этических категорий.
 Так, уже в VI веке до н. э. некий Феаген из италийского города Регия, по роду занятий грамматик и истолкователь поэм Гомера, предложил принципиально новое толкование знаменитой сцены битвы богов в XX песни «Илиады». Дело в том, что эта сцена давно уже шокировала людей, еще сохранивших приверженность традици-
[ 20  ]
онным верованиям греков, так как в ней почти все обитатели Олимпа, за исключением Зевса, спускаются с неба на землю и, разделившись на два отряда, один из которых приходит на помощь троянцам, а другой их врагам — ахейцам, завязывают самую настоящую потасовку, обмениваясь грубой бранью и увесистыми ударами. Феаген нашел простой выход из этого, действительно щекотливого, положения, объявив, что всю эту сцену следует понимать иносказательно, ибо под видом богов в данном случае действуют разбушевавшиеся стихии. Так, Аполлон, Гелиос (бог солнца) и Гефест символизируют огонь, Посейдон и речной бог Скамандр — противоборствующую огню воду. Правда, некоторые эпизоды этой части «Илиады» были истолкованы Феагеном уже в ином морально-этическом смысле. Так, столкновение Афины с грозным богом войны Аресом, в котором последний терпит поражение, следовало понимать как борьбу разума с неразумием. Примерно столетием позже философ Метро-дор из Лампсака, ученик знаменитого Анаксагора, выступил с еще более причудливым истолкованием всего сюжета «Илиады».- По его версии, воплощением различных природных явлений следовало считать уже не богов, а смертных героев гомеровской поэмы. Так, Агамемнон, в понимании Метродора, почему-то должен был символизировать небо, Ахилл — солнце, Гектор — луну, Парис — воздух, Елена — землю. Еще более странные роли философ из Лампсака отвел богам, увидев в них символы различных частей человеческого тела. Так, богиню плодородия Деметру он сопоставлял с печенью, Диониса — с селезенкой, Аполлона — с желчным пузырем и т. п.
 Само собой разумеется, что ни о какой исторической основе мифа при таком его понимании уже не могло быть и речи. Миф перестал быть частью истории, что бы ни понималось под этой последней, и окончательно перешел в ведение философии. Заметим, что в результате такой метаморфозы он, в сущности, перестал быть самим собой, утратил то, что составляло его основную идейную и художественную специфику, ибо, согласно определению, данному известным советским филологом, крупнейшим знатоком скандинавской мифологии М. И. Стеблиным-Каменским: «Бесспорно в отношении мифа только одно: миф — это повествование, которое там, где оно возникало и бытовало, принималось за правду, как бы оно ни было неправдоподобно». Символическо-аллегорическое истолкование мифа переводило и его героев, и происходящие в нем события в разряд отвлеченных категорий, ли-
[ 21  ]

шая его тем самым какого бы то ни было правдоподобия. Правда, нельзя забывать о том, что все это происходило на самых верхних «этажах» античной культуры, где, как в утопическом государстве Платона, все решали философы, то есть люди, сделавшие своей профессией интеллектуальное творчество. За пределами этого узкого круга посвященных в тайны «науки наук» судьбы мифа могли складываться по-иному. С одной стороны, там, где сохраняли свою силу религиозные верования, связанные с мифом, выживало и само это сказание. Во многих местах, особенно в глухих деревенских углах античного мира, куда новые философские веяния проникали с трудом, эти верования и связанные с ними мифы просуществовали вплоть до окончательного торжества христианского вероучения, которое в отличие от старых языческих культов не терпело никакой конкуренции и поэтому быстро с ними расправилось. С другой стороны, если божество, которому был посвящен миф, само теряло своих почитателей и они отдавались под покровительство других, более могущественных и вместе с тем более загадочных богов (нередко восточного происхождения), старый миф превращался в обычную сказку, с которой он, надо сказать, уже и с самого начала состоял в довольно близком родстве.

 * * *

 Европейская историческая наука Нового времени, чуть ли не с самого момента своего рождения зараженная духом вольтерьянского скептицизма, отнеслась к греческой мифологии весьма подозрительно. Подвергнув сокрушительному критическому анализу священные книги Ветхого и Нового завета, она тем более не склонна была церемониться с еще более наивными и неправдоподобными сказаниями греков и других народов древности. Приступая к критике мифов во всеоружии новейшей методики научного источниковедения, она без особого труда сумела доказать их полную историческую несостоятельность. Несмотря на широкое увлечение античностью, и в особенности античной мифологией, охватившее европейское общество в XVIII—XIX веках и оставившее свои следы абсолютно во всех сферах тогдашней культурной жизни, от произведений «изящной словесности», особенно стихов, которые сейчас невозможно читать без мифологического словаря, до модных покроев дамского и мужского платья, в историографии этого времени прочно и на долгие годы укоренилось отношение к мифам как к легендам и сказкам, не заключающим в себе никакой серьезной исторической информации.
[ 22  ]
Красноречивым свидетельством пренебрежительного отношения европейских историков к греческим мифам может служить хотя бы характерное название книги некоего Джекоба Брайена, вышедшей в Англии в 1797 году, «Сочинение о Троянской войне и о походе греков, описанном у Гомера, доказывающее, что никогда такого похода не было и что никогда такого города во Фригии1 не существовало».
 Примерно 50 лет спустя знаменитый английский историк Дж. Грот снова достаточно категорично высказался по этому же вопросу в своей многотомной «Истории Греции». «Нас могут спросить,— писал он,— не содержится ли в этой легенде (имеется в виду миф о Троянской войне.— Ю. А.) что-либо историческое; то есть не происходила ли у подножия Троянского холма война между людьми, между государствами, без богов, без героев, без бессмертных коней, без амазонок, без эфиопов под предводительством сына Зари, без деревянного коня? В ответ на это нам придется сказать, что такая война, конечно, могла быть, но так же вероятно, что никакой такой войны не было. Никаких достоверных рассказов об этом нет, а верить сказкам нелепо». Отвергая практически всю греческую мифологию как нагромождение весьма далеких от истины вымыслов, Грот считал началом настоящей истории греческого народа 776 год до н. э., или год первой олимпиады 2. До этого времени, думал он, у греков не было никакой письменности и, следовательно, они были лишены возможности каким бы то ни было способом фиксировать происходившие исторические события, а лишь могли слагать о них эпические песни, саги и другие повествования, которые передавались из поколения в поколение изустно, и в силу этого заключавшиеся в них исторические факты довольно быстро стирались в памяти людей, уступая место всяким фантастическим домыслам.
 Прошло еще несколько десятилетий. Уже была извлечена из-под многовековых напластований земли гомеровская Троя, открыты могилы микенских царей и дворец Миноса в Кноссе, а в европейской классической филологии все еще продолжался давний спор между двумя ве-
 1 Фригия (Малая) — в древности так называлась северо-западная часть Малой Азии, выходящая к проливу Дарданеллы и Мраморному морю.
 2 Олимпиады — четырехлетки, по которым греки вели свое летосчисление. Через каждые четыре года устраивались знаменитые общегреческие игры в Олимпии (северо-западный Пелопоннес). Считается, что впервые Олимпийские игры были устроены в 776 году до н. э.
[ 23  ]
ликими школами так называемых натурмифологов — солярной и лунарной. В то время как солярии упорно искали и находили в мифах многообразные перевоплощения и похождения солнечного божества, их противники — лунарии — сводили все греческие, да и не только греческие, мифы к различным проявлениям лунной символики. Предпринимались также попытки использовать для истолкования мифов другие астрономические и метеорологические явления. Согласно одному из таких толкований, Троя, воспетая Гомером и другими греческими поэтами, есть не что иное, как небесный город, в котором укрылось солнечное божество (Елена Прекрасная), преследуемое зимними ветрами и тучами (ахейское воинство, осаждающее город).
 Как, вероятно, известно читателю, первая серьезная попытка реабилитации греческих мифов в их утраченных правах более или менее достоверных исторических источников была предпринята в 70-х годах прошлого века замечательным немецким археологом Генрихом Шлиманом. Шлиман был человек, что называется, фантастической удачливости. Почти все задуманные и осуществленные им раскопки, во время которых он шел в полном смысле слова по следам мифических героев, увенчались блестящими археологическими триумфами. В недрах холма Гиссарлык на побережье Троады (северо-западная часть Малой Азии, неподалеку от южного входа в пролив Дарданеллы) Шлиман открыл мощные крепостные стены с башнями и воротами, в которых он без труда узнал стены гомеровской Трои, ориентируясь на памятные с детства описания «великого города царя Приама» в «Илиаде». Спустя несколько лет им было сделано еще одно выдающееся археологическое открытие: в черте стен древней Микенской цитадели (на территории Арголиды в северовосточной части полуострова Пелопоннес) Шлиман раскопал могилы правившей здесь некогда царской династии. Могилы эти до сих пор еще поражают воображение поистине несметными богатствами, которые были захоронены в них вместе с останками членов царского рода. Наконец, уже незадолго до своей смерти прославленный археолог начал новые раскопки в Тиринфе (также в районе Арголиды, к югу от Микен), где успел обследовать довольно хорошо сохранившиеся стены цитадели и руины дворца. После его кончины эти раскопки были продолжены Вильгельмом Дерпфельдтом и другими археологами.
 В каждом из этих трех случаев Шлиман опирался в
[ 24  ]
первую очередь на показания греческой мифологической традиции. Троя была тем местом, вокруг которого разворачивались важнейшие события величайшей войны героического века. Микены считались в древности резиденцией Атрида Агамемнона — предводителя общегреческого ополчения, участвовавшего в походе на Трою. Сюда он вернулся во главе своего победоносного войска, после того как Троя была взята и разрушена греками. Здесь же, в своем собственном дворце, он был злодейски умерщвлен своей женой Клитемнестрой и ее любовником Эгисфом. Шлиман был убежден, что в одной из пяти обследованных им шахтовых могил покоились останки самого «пастыря народов», как именует Агамемнона Гомер, и лежала его золотая маска, первоначально скрывавшая лицо мертвого царя. Цитадель и дворец в Тиринфе были связаны с именем величайшего из всех греческих героев — Геракла. Здесь же царствовал, согласно Гомеру, Диомед — один из самых активных участников сражений под стенами Трои.
 Не будучи по образованию археологом-профессионалом, Шлиман вел свои раскопки как дилетант, сплошь и рядом грубо нарушая установленные археологической наукой правила исследования памятников древности. По этой же причине он не сумел правильно оценить и датировать найденные им постройки и предметы. Так, он признал «гомеровской Троей» второе из открытых им при раскопках Гиссарлыка девяти разновременных поселений (эти поселения последовательно сменяли друг друга на протяжении почти трех тысячелетий). Впоследствии оказалось, однако, что эта так называемая Троя II существовала и погибла еще в III тысячелетии до н. э., то есть более чем за тысячу лет до Троянской войны, которая, согласно античной традиции, происходила не то в XIII, не то в XII веке до н. э. Такую же ошибку в хронологии Шлиман допустил и работая в Микенах. Открытые им захоронения микенских царей датируются сейчас в основном XVI веком до н. э. и, таким образом, опять-таки довольно далеко отстоят от эпохи Троянской войны, когда жили Агамемнон и другие участники этого прославленного события, если, конечно, считать, что все они существовали в действительности.
 Здесь, пожалуй, будет уместно еще раз повторить ставшее уже несколько избитым сравнение Шлимана с Колумбом. Последний, как известно, в поисках Индии случайно набрел на Америку и не понял этого. Также и Шлиман, видимо, до конца своих дней так и не смог осоз-
[ 25  ]
нать подлинного значения сделанных им открытий. Свою главную заслугу он видел в том, что отыскал так называемый «клад Приама», стены гомеровской Трои, останки Агамемнона, его золотую маску и тем самым подтвердил правдивость древних сказаний. Если бы все было действительно так, как думал Шлиман и как думают теперь многие из его почитателей, исторической науке пришлось бы вернуться далеко назад, к тем временам, когда писали свои труды Геродот, Фукидид и другие античные историографы. К счастью, этого не произошло, и самого Шлимана мы ценим в первую очередь как первооткрывателя неизвестных ранее науке древнейших культур Эгейского мира — микенской и троянской, а это, несомненно, гораздо более важные заслуги, чем решение до сих пор еще остающегося предметом споров вопроса об исторической реальности Троянской войны, о чем речь пойдет в третьей главе этой книги.
 Тем не менее убежденность в том, что открытия Шлимана в Трое и Микенах навсегда решили вопрос в пользу доверия мифу, прочно укоренилась в сознании миллионов людей уже вскоре после смерти великого археолога. В духовном климате рубежа столетий, насыщенном жаждой чего-то мистического, необыкновенного, эти сенсационные события в мире археологии пришлись как нельзя более кстати. К тому времени многие поклонники классической древности уже успели устать от холодной рассудочности позитивистской науки, все проверявшей на вкус и на ощупь, все подвергавшей сомнению. Воскрешение древних легенд и мифов во всей их вещественной реальности, что было проделано Шлиманом с убедительностью хорошего иллюзиониста, не могло не взбудоражить умы. Пожалуй, лучше других сумел выразить охватившее всех чувство полумистического восторга известный русский поэт и эссеист Максимилиан Волошин. В одной из своих статей он писал: «Когда героическая мечта тридцати веков — Троя стала вдруг осязаемой и вещественной, благодаря раскопкам в Гиссарлыке, когда раскрылись гробницы микенских царей и живой рукой мы смогли ощупать прах эсхиловых героев, вложить наши пальцы неверующего Фомы в раны Агамемнона, тогда нечто новое разверзлось в нашей душе. Так бывает с тем, кто грезил во сне и, проснувшись, печалится об отлетевшем сновидении, но вдруг ощущает в сжатой руке цветок или предмет, принесенный им из сонного мира, и тогда всею своею плотью, требующей осязательных доказательств, начинает верить в земную реальность того, что до сих пор было
[ 26  ]
лишь неуловимым касанием духа. И когда мы проснулись от торжественного сна «Илиады», держа в руке ожерелье, которое обнимало шею Елены Греческой, то весь лик античного мира изменился для нас! Фигуры, уже ставшие условными знаками, вновь сделались вещественными».
 В своей романтической погоне за призраками героев древности Г. Шлиман обрел многочисленных продолжателей и подражателей. Почти все крупные археологи, изучавшие памятники эпохи бронзы в Греции и на островах Эгейского моря в течение нынешнего столетия, так или иначе ориентировались в своей деятельности на указания мифов. Обращение к мифологической традиции послужило толчком к открытию некоторых важных культурных центров бронзового века. Так, в 1900 году был открыт Кносский дворец в центральной части острова Крит. С Кноссом в греческой литературе был связан целый цикл сказаний, среди которых наиболее известны мифы о Дедале и Икаре, Тесее и Минотавре и некоторые другие. Именно эти мифы побудили выдающегося английского археолога Артура Эванса начать здесь раскопки, увенчавшиеся блестящим успехом и положившие начало изучению так называемой минойской культуры. Аналогичная цепь умозаключений привела в 1939 году к открытию другого дворца — в Пилосе, на юго-западном побережье Пелопоннеса. В Пилосе древние помещали резиденцию «божественного Нестора», одного из главных участников похода на Трою, хорошо известного каждому читателю «Илиады». Точное местонахождение «дворца Нестора» было забыто уже в античную эпоху, и только после раскопок, осуществленных экспедицией, которой руководил известный американский археолог Карл Блеген, было признано, что он мог находиться только на холме Эпано Энглианос на берегу Наваринской бухты и нигде больше. Примерно к тому же времени, что и «дворец Нестора», а также известные еще до этого дворцы Микен и Тиринфа, могут быть отнесены остатки дворцовых ансамблей, обнаруженные на Афинском акрополе, в Фивах (Беотия), в Иолке (Восточная Фессалия). В сохранившихся частях они датируются сейчас XIV—XIII веками до н. э. Все эти места оставили заметный след в греческой мифологии, которая и здесь послужила путеводной нитью для исследовавших эти древние руины археологов. Правда, объективности ради стоило бы отметить, что целый ряд пунктов на карте Греции, где были открыты весьма интересные и важные памятники эпохи бронзы или III—II тыся-
[ 27  ]
челетия до н. э., в мифах вообще не упоминается. Именно поэтому их древние названия нам до сих пор неизвестны. Примерами могут служить по крайней мере три из известных в настоящее время дворцовых ансамблей Крита (дворцы Маллии, Като Закро и так называемая царская вилла в Агиа Триаде), цитадель Гла в Беотии (по занимаемой площади это самая большая из всех микенских цитаделей), крупнейшие островные поселения Эгейского мира, такие, как Филакопи на острове Мелос, Акротири на соседней с ним Фере, Айя Ирини на Кеосе и многие другие населенные пункты как в материковой Греции, так и на островах.
 Вообще чем дальше продвигалось археологическое изучение крито-микенской эпохи (так стали называть весь хронологический отрезок, включающий в себя III и II тысячелетия до н. э.), чем большее число объектов, датируемых этим временем, попадало в поле зрения археологов, тем все более ощутимым становился разрыв между свидетельствами памятников материальной культуры, архитектуры и искусства и свидетельствами мифологической традиции даже там, и, пожалуй, в особенности там, где эта традиция была для археологов перстом указующим, где именно следует копать. Если археологи-дилетанты вроде того же Шлимана, слепо следуя указаниям традиции, нередко попадали впросак, то археологи-профессионалы, уже научившиеся отличать более ранние памятники от более поздних и хотя бы приблизительно их датировать, довольно скоро стали распознавать историческую несостоятельность самой традиции. Напомним о некоторых случаях такого рода.
 Как уже было сказано, в представлении греков, живших в I тысячелетии до н. э., одной из главных гарантий исторической подлинности мифических героев были их могилы, во множестве разбросанные по всей территории как материковой, так и островной Греции. Эти могилы были объектом особого почитания со стороны окрестных жителей, иногда даже целых государств. На могилах героям или, точнее, их душам приносились умилостивительные жертвы, как правило, в вечернее или ночное время (жертвы олимпийским богам приносились только днем). Здесь же устраивались торжественные поминовения героев, сопровождавшиеся погребальным плачем и атлетическими состязаниями. При этом греков нисколько не смущало то обстоятельство, что некоторые из героев имели по нескольку могил (например, у Эдипа их было целых четыре, и все в разных местах), другие же почему-то были похоронены совсем не там, где им следо-
[ 28  ]
вало бы лежать после смерти (так, могилу великого троянского воителя Гектора показывали в Фивах Беотийских, довольно далеко от его родных мест). Археологическое обследование могил героев, известных по «Описанию Эллады» Павсания и другим источникам, показало, что в целом ряде случаев их сберегателями и почитателями были допущены грубые хронологические просчеты и что в результате этих просчетов все почести доставались лицам, возможно их вообще не заслужившим. Так, в Элевсине — древнем религиозном центре на юге Аттики — паломникам, отовсюду стекавшимся на поклонение двум местным богиням — Деметре и Коре (Персефоне),— показывали недалеко от святилища группу могил, обнесенных особой оградой. Местные жители уверяли приезжих, что в них захоронены останки семи аргосских героев, некогда ходивших походом на Фивы и участвовавших в братоубийственной вражде сыновей Эдипа Этеокла и Полиника (эти события дали сюжетную основу для целой серии трагедий, принадлежащих великим греческим драматургам Эсхилу, Софоклу и Еврипиду). После того как эти могилы были внимательно изучены археологами, стало ясно, что никакого отношения к прославленным мифическим героям они не имеют, так как относятся к гораздо более раннему времени, а именно к III тысячелетию до н. э., или раннеэлладской эпохе, когда в Греции еще не было ни Аргоса, ни семивратных Фив.
 Нельзя упускать из виду и другое обстоятельство. Как показали раскопки ряда микенских некрополей и отдельных могил, обнаруженных в различных частях континентальной и островной Греции, в подавляющем своем большинстве они были заброшены еще в конце эпохи бронзы и в течение нескольких столетий (так называемые темные века) никто не проявлял к ним никакого интереса, за исключением разве что грабителей, рассчитывавших найти в них какую-нибудь ценную добычу. Лишь где-то около середины VIII века до н. э., вероятно, в связи с пробуждением в сознании греческого народа интереса к своему собственному прошлому (напомним, что примерно в это же время появляются и самые первые из дошедших до нас произведений греческой эпической поэзии) многие из этих могил, как выяснили археологи, начинают привлекать к себе внимание местных жителей, превращаясь в объекты религиозного почитания, как погребения древних героев, хотя подлинные имена похороненных в них людей были за давностью времен наверняка забыты. В некоторых случаях люди, приносившие жертвы
[ 29  ]
тому или иному «герою», честно признавали, что его имя им неизвестно. О поклонении таким безымянным героям мы узнаем из более-поздних письменных источников. Однако гораздо чаще соблазн связать заброшенное древнее захоронение с именем какого-нибудь мифического персонажа оказывался слишком сильным, и тогда появлялись бесчисленные могилы участников Троянской войны, похода семерых героев против Фив, плавания аргонавтов и другие достославные события далекого прошлого.
 Греческие историки, жившие в V—IV веках до н. э., явно не отдавали себе отчета в том кардинально важном историческом факте, что их собственной, как мы называем ее теперь, античной цивилизации предшествовала цивилизация или, скорее, даже несколько цивилизаций совсем иного типа, отличающихся от нее по всем основным параметрам. В соответствии с этим их сознанию было чуждо усвоенное современными учеными представление о некоем водоразделе, может быть, даже своеобразной паузе, разделяющей две резко отличные друг от друга эпохи греческой истории. Паузе, в течение которой в Греции происходило сначала попятное движение, приведшее к восстановлению бесклассового общества (послемикенский регресс), а затем в известном смысле слова повторение пройденного, то есть возрождение классового общества и государства, но теперь уже на иной основе и в иных формах. Даже великий Фукидид, сумевший проникнуть в прошлое дальше и глубже всех остальных историков древности, не обнаружил там ничего, кроме постепенного перехода греческого общества со ступени варварства на ступень цивилизации.
 Греки, жившие в хронологических рамках так называемого героического века, в его понимании, еще ничем не отличались от живших по соседству варваров (поэтому и самоназвание греков — эллины — было в те времена большой редкостью). Так же как и варвары, они почти не занимались земледелием и торговлей, жили в неукрепленных деревнях, все время передвигались с места на место, были очень бедны и некультурны и грабили друг друга на суше и на море. В обобщенной характеристике Греции героического века Фукидид явно не склонен отделять то, что мы называем теперь микенской эпохой, от пришедших ей на смену темных веков. Поворот в лучшую сторону, выразившийся в переходе к более обеспеченной, безопасной, оседлой и вообще цивилизованной жизни, начался, как считает Фукидид, лишь незадолго до его собственного времени — в архаический период (VIII—VI века до н. э.).
[ 30  ]

Все эти наблюдения замечательного историка выдают в нем прежде всего внимательного читателя Гомера и других древних поэтов, изобразивших в своих произведениях общество хотя и преисполненное героических доблестей, но еще явно находящееся на очень низком уровне развития и в этом отношении сильно уступающее, скажем, афинскому обществу V века до н. э. Младший современник Гомера, живший на рубеже VIII—VII веков беотийский поэт Гесиод, в своей поэме «Труды и дни» так описывает поколение «бронзовых», или «медных», людей, которое он ставит на третье место (после явно вымышленных «золотого» и «серебряного» поколений) в своей хронологической таблице истории человечества, известной как «Легенда о пяти веках или пяти поколениях»:

 С копьями. Были те люди могучи и страшны. Любили
 Грозное дело Арея, насильщину. Хлеба не ели.
 Крепче железа был дух их могучий. Никто приближаться
 К ним не решался: великою силой они обладали,
 И необорные руки росли на плечах многомощных.
 Были из меди доспехи у них и из меди жилища,
 Медью работы свершали: никто о железе не ведал.
 Сила ужасная собственных рук принесла им погибель.
 Все низошли безымянно: и, как ни страшны они были,
 Черная смерть их взяла и лишила сияния солнца.

 Факт вытеснения бронзы железом, сменившим ее в качестве основного индустриального металла, надежно засвидетельствован археологией. В Греции смена бронзового века железным хронологически более или менее точно совпала с гибелью микенской цивилизации и наступлением темных веков. Таким образом, если попытаться перевести миф о пяти веках на язык современной науки, мы должны будем признать, что «медное» поколение представляет в исторической схеме Гесиода именно микенскую эпоху. Правда, к реальным чертам этой эпохи, сохраненным греческой мифологической традицией, здесь примешиваются и всякого рода домыслы, совершенно не соответствующие исторической действительности эпохи бронзы, например упоминание о жилищах из меди или исключение из рациона «медных» людей хлеба (очевидно, в представлении поэта, они питались исключительно жареным мясом), хотя на самом деле в микенское время в Греции уже достаточно хорошо было развито земледелие и выращивались разнообразные злаковые и иные культуры. Однако главная ошибка Гесиода заключалась в том, что он видит в «медных» людях вовсе не носителей высокой цивилизации, каковыми были в действительности греки микенской эпохи, а внушающих ужас кровожадных
[ 31  ]

варваров. Правда, о следующем за «медным» поколением поколении полубожественных героев поэт говорит уже совсем в иной тональности. Здесь появляется настроение просветленной печали и ностальгии по безвозвратно утраченному славному прошлому:

 Грозная их погубила война и ужасная битва.
 В Кадмовой области славной одни свою жизнь положили,
 Из-за Эдиповых стад подвизаясь у Фив семивратных;
 В Трое другие погибли, на черных судах переплывши
 Ради прекрасноволосой Елены чрез бездны морские.

 Нетрудно заметить, что здесь Гесиод ломает свою собственную историческую схему, отступая от принципа соответствия человеческих поколений различным металлам: читатель ждет, что за «медным» поколением непосредственно последует «железное» — поколение современников самого поэта, самое худшее и несчастное из всех пяти (об этом он с горечью и отчаянием говорит в последующих строках), но его ожидания не оправдываются. Эта логическая неувязка легко снимается, если предположить, что и «медный» век и век героев представляют в схеме Гесиода практически одну и ту же историческую эпоху, лишь по-разному воспринимаемую и оцениваемую.
 Развернутую, богатую любопытными подробностями картину жизни героического века, мы находим в произведениях величайшего эпического поэта Гомера. Картина эта, как принято в героическом эпосе, представляет собой сильно идеализированное и приукрашенное отражение реальной жизни. Тем не менее в ней без большого труда можно различить все основные черты и особенности экономики, социальных отношений, быта, материальной и духовной культуры, характерные для так называемых «варварских обществ» (напомним, что именно так определяли гомеровское общество Л. Г. Морган и вслед за ним Маркс и Энгельс). Недаром французские критики эпохи классицизма находили нравы гомеровских героев слишком грубыми, а их самих несколько мужиковатыми, отдавая в этом смысле явное предпочтение более цивилизованному и деликатному Вергилию. Правда, содержащиеся в гомеровских поэмах описания бытовых, военных и всяких иных реалий далеки от абсолютного единообразия и в ряде случаев принадлежат разным историческим эпохам. Некоторые из этих реалий уводят нас очень далеко, в глубины микенской эпохи, к временам, отделенным от Троянской войны, составляющей главную сюжетную канву «Илиады», несколькими столетиями. Таковы, например, знаменитые описания шлема критского героя Ме-
[ 32  ]
риона, искусно изготовленного из клыков дикого вепря, или же огромного башнеподобного щита Аякса Теламонида. Постоянные упоминания о бронзовом оружии (особенно мечах и копьях), так же как и о давно вышедших из употребления боевых колесницах, в батальных сценах первой гомеровской поэмы придают им определенно микенский колорит. Наконец, Гомеру, судя по всему, были хорошо известны важнейшие политические центры микенской Греции: «златообильные Микены», «крепкостенный Тиринф», «песчаный» или «приморский Пилос», «великий Кносс», хотя ко времени создания «Илиады» некоторые из них превратились в полузанесенные землей руины, местонахождение других, например Пилоса, было просто забыто. В то же время поэт почти не упоминает о племенах дорийцев и ионийцев, очевидно зная, что их еще не было в Греции во времена Троянской войны.
 Все эти факты можно довольно легко объяснить, если принять за истину в общем довольно рискованное, хотя со времени открытий Шлимана его охотно разделяют многие историки и археологи, предположение, согласно которому поэт, живший в VIII веке до н. э. и, следовательно, отделенный от времен осады Трои, происходившей, согласно принятым в древности датировкам, не то в XIII, не то в XII веке, по крайней мере четырьмя столетиями, сумел получить об этой эпохе неведомо каким способом самую точную и достоверную информацию. Внимательный анализ гомеровских текстов способен, однако, быстро развеять эту старую, но весьма живучую иллюзию. Такой анализ показывает, что в действительности отголосков или реминисценций микенской эпохи у Гомера не так уж много, что в большинстве своем они растворены в массе гораздо более позднего исторического материала, относящегося либо к промежуточному периоду темных веков, либо даже ко времени жизни самого поэта. Тщательное изучение представленной в «Илиаде» и «Одиссее» панорамы героического века обнаруживает в ней множество противоречий, логических неувязок, а также причудливых комбинаций разновременных элементов, явно произвольно совмещенных поэтом в одной исторической плоскости. Так, боевые колесницы, игравшие в микенской Греции, как и во многих странах Древнего Востока, роль главной ударной силы на полях сражений, у Гомера используются в основном как транспортное средство. Герой лишь подъезжает на колеснице к месту схватки, а затем сходит с нее на землю и сражается уже пешим. Микенский башнеподобный щит может в
[ 33  ]
одних и тех же эпизодах варьироваться с более поздним круглым щитом, микенское копье для ближнего боя — с парой метательных копий и т. п. Описывая дворец Одиссея, Гомер как будто бы довольно близко следует за известной нам по материалам раскопок планировкой микенских дворцов в Тиринфе, Пилосе и других местах. Но некоторые детали в этом описании (деревянные стены, земляной пол) ясно показывают, что сам поэт этих дворцов никогда не видел, а знал о них лишь понаслышке и поэтому вынужден был ориентироваться на современную ему архитектуру, очень далекую от микенской. Иначе он, конечно, не преминул хотя бы упомянуть о мощных циклопических стенах микенских цитаделей, об украшавших стены дворцов фресковых росписях, о водопроводных трубах и больших терракотовых ваннах, найденных в этих же дворцах, о монументальных толосах — усыпальницах микенских царей.
 Вообще микенская цивилизация как некая целостная система материальных и культурных ценностей явно чужда и непонятна Гомеру. Для него самого, как, впрочем, и для всех его современников, это было давно забытое прошлое, напоминающее о себе лишь случайно сохранившимися в фольклорной эпической традиции неясными отзвуками. В полной мере этот важный факт был осознан, да и то не всеми и не сразу, лишь после того, как в 50-х годах нашего века были прочитаны первые таблички микенских дворцовых архивов. В связи с этим уместно напомнить, что, за исключением одного довольно сомнительного эпизода в «Илиаде», письменность в гомеровской поэзии вообще не упоминается. Все гомеровские герои, будучи по своему социальному положению аристократами и даже царями (басилеями), неграмотны, не умеют ни читать, ни писать. Да и сами сцены повседневной жизни героического века, с которыми мы сталкиваемся в поэмах, например публичная ссора двух царей или препирательство царя с простолюдином на народном собрании; пиры, участники которых сами готовят свою трапезу, а затем вкушают ее за одним столом с рабами и нищими; царь, лично наблюдающий за работой на своем наделе или даже собственноручно его обрабатывающий, все эти эпизоды, видимо хорошо знакомые Гомеру и типичные для его собственного времени, никак не вяжутся с той информацией, которую мы можем почерпнуть, читая таблички линейного слогового письма, найденные в микенских архивах. Вырисовывающиеся в этих древнейших текстах, написанных на греческом языке, контуры бюрократического государ-
[ 34  ]
ства с его централизованной экономикой, иерархией сословий, широко разветвленным чиновничьим аппаратом составляют разительный контраст с почти первобытной простотой жизни и нравов гомеровских героев.
 Нельзя, правда, умолчать еще об одном любопытном обстоятельстве. Некоторые из текстов, найденных как в Кноссе, так и в Пилосе, заключали в себе, как это выяснилось уже в процессе их дешифровки, целый ряд имен собственных, хорошо известных по поэмам Гомера, и это не могло не вызвать новый прилив надежд среди тех, кто еще верил в историческую реальность персонажей древних сказаний. В табличках были, в частности, прочитаны имена знаменитых ахейских героев — участников осады Трои—Ахилла и Аякса; имена их противников-троянцев — Гектора, Приама, Антенора, Александра (второе имя Париса, похитителя Елены); имена союзников троянцев ликийских воителей Главка и Сарпедона и других. Однако первая волна энтузиазма, вызванная этим открытием, вскоре пошла на убыль, после того как стало ясно, что все эти славные имена обозначают в табличках отнюдь не гомеровских героев, а самых заурядных смертных — простых ремесленников, слуг и функционеров дворцовой администрации. Довольно странно также и то, что в архивных документах мирно соседствуют имена людей, которые, если верить гомеровскому эпосу, принадлежали к двум враждебным лагерям — ахейскому и троянскому. Таким образом, снова стало ясно, что между миром греческой эпической поэзии и мифологии и реальным микенским обществом, отраженным в зеркале счетных записей дворцового хозяйства, существует огромный исторический разрыв. Правда, здесь перед нами неизбежно встает трудноразрешимый вопрос: откуда в столь прозаических текстах могли взяться овеянные славой имена гомеровских и вообще мифических героев? Можно предположить, что сказания о походе на Трою и другие популярные мифы сложились задолго до появления на Крите и в материковой Греции линейного письма Б (большинство ученых, занимавшихся этой проблемой, относит это событие ко второй половине XV века до н. э., когда, согласно наиболее вероятным предположениям, греки-ахейцы захватили Крит и заимствовали у местного населения используемую им разновидность слогового письма). В этом случае нам пришлось бы признать, что имена мифических героев постепенно вошли «в моду» среди широких слоев населения ахейской Греции так же, как в России в первые десятилетия XX века завоевали широ-
[ 35  ]
кую популярность варяжские и древнеславянские имена — Рюрик, Олег, Игорь, Святослав, Ярослав и т. п. Такая догадка кажется, однако, малоправдоподобной. Напомним для сравнения, что в греческой ономастике I тысячелетия до н. э. эпические и мифические имена, несмотря на огромную популярность гомеровских поэм и других произведений этого жанра, были большой редкостью и появлялись в основном уже в достаточно позднее время. Поэтому более вероятным кажется выдвинутое некоторыми авторами прямо противоположное мнение, согласно которому, гомеровские имена, встречающиеся в табличках линейного письма Б, уже издавна были частью общего именного фонда ахейских племен и уже из этого фонда были заимствованы творцами и носителями эпической традиции, отдаленными предшественниками Гомера и других поэтов архаической эпохи. К тому времени, когда это могло произойти (вероятно, где-то в хронологических рамках так называемых темных веков), сами эти имена, вероятно, уже успели выйти из широкого употребления и поэтому казались вполне подходящими для героев-воителей далекого прошлого. Само собой разумеется, что при таком решении проблемы вопрос об исторических прототипах этих героев просто теряет какой-либо смысл.
 В пользу сравнительно позднего, уже послемикенского формирования свода известных нам греческих мифов, говорит и еще одно важное соображение. После того как один за другим были открыты дворцы и усыпальницы Агамемнона, Миноса, Нестора и других мифических персонажей, многие ожидали, что среди памятников критского и микенского искусства, найденных как в этих, так и во многих других местах, обнаружатся изображения отдельных сцен, событий и эпизодов, взятых из жизнеописаний мифических героев. Все эти ожидания были, однако, жестоко обмануты. Столь привычные для каждого, кто хорошо знаком с классическим греческим искусством, фигуры Геракла, Тесея, Ахилла, Одиссея и других героев в искусстве крито-микенского, или Эгейского, мира практически не встречаются.
 Крито-микенскому искусству чужды излюбленные позднейшими греческими мастерами сцены на мифологические сюжеты, например изображения амазономахии, то есть сражений греческих героев с амазонками, борьбы лапифов с кентаврами, схватки Персея с чудовищными сестрами-горгонами и многие другие. Из фантастических существ и чудовищ, занявших прочное место в греческом
[ 36  ]
искусстве античной эпохи, критским и микенским художникам, жившим тысячелетием раньше, были известны только сфинксы и грифоны, вероятно заимствованные где-то на Востоке. Зато столь популярные в позднейшей Греции коне-люди — кентавры, горгоны с их оскаленной пастью и страшно вытаращенными глазами, силены и сатиры — веселые спутники бога Диониса — для эгейского искусства совершенно не характерны. Все это, конечно, не означает, что в искусстве эпохи бронзы мифология еще не успела стать основным источником сюжетов и образов, как это будет позже в Греции железного века. Можно догадаться, что мифологические мотивы и целые сцены достаточно широко представлены в дошедших до нас произведениях крито-микенского искусства самых различных жанров: во фресковой и вазовой живописи, в мелкой пластике и в особенности в многочисленных образцах глиптики, то есть вырезанных на камне или золоте печатях. Похоже, однако, что это была какая-то совсем другая мифология, сильно отличающаяся от известных нам греческих сказаний и мифов. Именно этим и объясняется, по-видимому, столь острый дефицит привычных фигур и сюжетов, дефицит, который тщетно пытаются восполнить исследователи, разделяющие концепцию известного шведского ученого М. Нильссона, склонного думать, что в основных своих чертах греческая мифология, так же как и олимпийская религия, сформировалась уже в микенскую эпоху.
 Уверенность в том, что такие сюжеты должны рано или поздно появиться в результате новых археологических открытий, была настолько сильна, что они действительно появились, но, к сожалению, лишь на подделках — золотых кольцах с печатями, изготовленных рукой какого-то искусного фальсификатора еще в начале нынешнего столетия. Эти подделки, будто бы найденные в одной из микенских могил близ местечка Фисба или Тисба на территории Беотии, были представлены на суд самого известного археолога начала века — сэра А. Эванса, который признал в них подлинные изделия критских мастеров и опубликовал сначала в специальной статье в английском научном издании «Journal of Hellenic Studies», а позже в 4-м томе своей знаменитой книги «Дворец Миноса». Публикуя снимки печатей, Эванс обратил особое внимание на три гравированные сцены, изображавшие, по его мнению, эпизоды из мифов об Эдипе (Эдип, убивающий Сфинкса, и Эдип, встречающий своего отца Лаия) и об Оресте (Орест в роли мстителя за убийство
[ 37  ]
своего отца Агамемнона расправляется со своей матерью Клитемнестрой и ее любовником Эгисфом). Все эти сюжеты легко узнаваемы, несмотря на некоторую необычность их трактовки (Эдип и Лаий, например, стреляют друг в друга из луков). Однако приговор специалистов-искусствоведов и археологов, ознакомившихся с печатями из Фисбы, после публикации Эванса был почти единодушным: вещи, несомненно, поддельные.
 До сих пор не увенчалась успехом ни одна из многочисленных попыток выявить хотя бы некоторые традиционные темы греческой мифологии в тех произведениях крито-микенского искусства, которые признаны неоспоримыми подлинниками. В качестве примера такой неудачной интерпретации можно упомянуть сцену на одной из кипрских ваз позднемикенской работы. Излюбленным мотивом художников, расписывавших эти вазы, по всей видимости, где-то уже в XIII веке до н. э., были изображения боевых колесниц. Именно такую колесницу с двумя человеческими фигурами в ней мы видим и на интересующей нас вазе. Перед колесницей изображена еще одна довольно загадочная фигура в длинном одеянии с большими весами в правой руке. В свое время уже упоминавшийся М. Нильссон попытался сопоставить эту сцену с известным эпизодом в одной из заключительных песен «Илиады», когда перед решающим поединком Ахилла и Гектора Зевс берет золотые «весы судьбы» и взвешивает на них «жребии» обоих героев, предрешая таким образом исход предстоящей схватки в пользу Ахилла. Рисунок на вазе, однако, не дает почти никаких оснований для такого истолкования. Прежде всего, мы не видим здесь двух героев, готовящихся к поединку. Фигуры на колеснице мало на них похожи, а фигура с весами может изображать кого угодно, например судью загробного мира вроде египетского Анубиса, но совсем не обязательно Зевса.
 Необходимо иметь в виду, что микенская цивилизация, хотя уже знала письменность, в отличие от других цивилизаций бронзового века еще не успела обзавестись настоящей литературой. Линейное слоговое письмо, известное нам по табличкам кносского, пилосского и других архивов, судя по всему, было предназначено для использования только в одной чрезвычайно узкой сфере — сфере дворцовой бухгалтерии. Среди дошедших до нас письменных документов этой эпохи нет ни одной эпитафии, ни одной стихотворной эпиграммы, нет даже, как ни странно, ни одного посвящения богам. Все, чем мы располагаем, все эти тысячи табличек есть не что иное, как
[ 38  ]
счетные записи, которые из года в год велись в дворцовых хозяйствах Кносса, Пилоса, Микен писцами-профессионалами, не оставившими нам даже своих имен (мы различаем их теперь только по почеркам). Первоначальные догадки о том, что среди этих текстов могут оказаться эпические поэмы, созданные какими-то отдаленными предшественниками Гомера, исторические хроники, гимны, обращенные к богам, быстро развеялись после того, как в 50-х годах нашего столетия два английских лингвиста, М. Вентрис и Дж. Чедвик, опубликовали первые прочитанные ими таблички. Таким образом, стало очевидно, что в микенской Греции любая мифологическая или историческая традиция или, наконец, смешанные, гибридные ее формы могли передаваться лишь устным путем, от одного сказителя к другому.
 Впрочем, даже если предположить, что какая-то часть этой традиции или традиций и была своевременно записана знаками слогового письма, любые надежды на ее выживание в последующий период должны быть признаны совершенно беспочвенными. Линейное письмо Б исчезло с исторической сцены вместе с самой микенской цивилизацией, видимо не позже XII века до н. э. Очевидно, с распадом дворцовых государств и соответствующих им дворцовых хозяйств отпала необходимость и в этом специфическом виде письменности. Во всяком случае, до сих пор не удалось найти ни одной надписи, сделанной этим письмом, которую можно было бы датировать временем более поздним, чем середина XII века до н. э. Начиная с этого момента в Греции наступает длительный (в общей сложности он продолжался, по-видимому, около четырех столетий — до начала или середины VIII века до н. э.) бесписьменный период, что соответствует ситуации, отраженной в гомеровских поэмах. Первые памятники новой греческой письменности (теперь это было уже не слоговое, а гораздо более удобное алфавитное письмо, которое греки переняли у финикийцев) появляются лишь во второй половине VIII столетия до н. э., с началом так называемой архаической эпохи. Отсюда уже с абсолютной неизбежностью следует, что любая историческая информация, восходящая ко временам расцвета микенской цивилизации или к еще более раннему периоду, могла быть передана позднейшим поколениям лишь в форме каких-то устных преданий, либо прозаических, либо поэтических, которые заучивались наизусть и в таком виде переходили от одного поколения народных сказителей к другому с неминуемыми при такой передаче ошибками, искажениями первоначального смысла, пропусками и,
[ 39  ]
наоборот, произвольными дополнениями и вставками. Очевидно, только на такого рода материал устной фольклорной традиции могли опираться в работе над своей эпопеей Гомер, авторы поэм троянского цикла, другие эпические поэты раннеархаического времени, на которых, в свою очередь, ориентировались первые греческие историки, обратившиеся к мифам и эпосу в поисках конкретных исторических фактов.
 Учитывая все это, мы не должны испытывать особого удивления, обнаруживая, что в мифах не сохранилось никаких упоминаний не только о многих важных политических и культурных центрах минойского Крита и микенской Греции, но и о многих вполне реальных событиях, сыгравших, вне всякого сомнения, чрезвычайно важную роль в истории всего Эгейского мира. Реальность этих событий надежно удостоверена отчасти археологическими свидетельствами, отчасти современными этим событиям письменными источниками, например хеттскими или египетскими документами. Между тем в мифах ничего не сообщается о гибели Кносского дворца, хотя это событие, произошедшее, по расчетам археологов, где-то на рубеже XV—XIV веков до н. э., несомненно, должно было запомниться его современникам, так как Кносс был столицей самой могущественной морской державы того времени. Ни словом не упоминают мифы и о многих аналогичных событиях, происходивших в более ранние или более поздние времена, например о том, как погиб в огне пожара «дворец Нестора» в Пилосе, как были разрушены и покинуты своими обитателями, очевидно, где-то в XII веке до н. э. цитадели Микен и Тиринфа. Никаких известий не сохранилось в мифологической традиции и о таком важнейшем событии, как приход первой волны грекоязычных племен на Балканский полуостров, хотя, как это теперь почти общепризнано, греки не были его коренным населением. В мифах ничего не говорится о контактах греков-ахейцев, частью мирных, частью, вероятно, военных, с государством хеттов — сильнейшей державой Малой Азии во II тысячелетии до н. э. Об этих контактах мы узнаем только из документов дворцового архива, найденных в Хаттусе (совр. Богазкеой) — столице Хеттского царства, в которых, между прочим, фигурирует государство Аххиява, видимо одно из микенских (ахейских) государств, расположенное то ли в самой Греции, то ли где-то на западном побережье Малой Азии, в непосредственной близости от владений хеттов.
 Заметим также, что сама хронологическая протяженность героического века, насколько мы можем ее себе
[ 40  ]
представить, основываясь на данных мифологии и эпической поэзии, явно не соответствует реальной продолжительности крито-микенской эпохи. Родословные большинства мифических героев отличаются поразительной краткостью. Как правило, они включают одно поколение, жившее во время Троянской войны, и еще два поколения, предшествующих этой войне и участвовавших в таких событиях, как поход аргонавтов, Калидонская охота, поход семерых против Фив. Даже если принять за продолжительность одного поколения 40 лет, то есть самую большую цифру, используемую античными хронографами, а Троянскую войну датировать, вслед за историком Дурисом Самосским, 1334 годом до н. э. (самая ранняя из всех существовавших в античности датировок этого события), то верхней границей героического века придется считать 1420—1410 годы до н. э. Вне его рамок в этом случае оказываются расцвет цивилизации минойского Крита и зарождение первых ахейских государств в материковой Греции. Все это можно объяснить лишь в том случае, если мы признаем, что первые попытки систематизации мифов и создания на их основе того, что можно было бы назвать «квазиисторией Греции и Эгейского мира во II тысячелетии до н. э.», были предприняты только длительное время спустя, после реального завершения микенской эпохи.
 Итак, мы видим, что история Греции крито-микенской эпохи, или III—II тысячелетий до н. э., отражена в дошедших до нас мифах и преданиях далеко не полностью, со множеством пробелов (лакун), причем в эти пробелы, как это ни странно, попадают как раз наиболее важные, можно сказать, узловые события той эпохи. Да и те немногие, вероятно подлинные, исторические факты, которые все же попали в орбиту притяжения мифологической традиции, дошли до нас, как это будет показано в следующих главах, искаженными почти до неузнаваемости. Скорее всего, создатели и носители этой традиции — безымянные народные сказители — вовсе не стремились к точной передаче и закреплению в памяти потомства тех или иных фактов, даже если им что-то и было о них известно. Возникновение и развитие мифического повествования подчинено совсем иным законам, чем собственно исторический рассказ даже в простейшей форме летописи или анналов. Соответственно и при отборе исторического материала творцы мифов или же героического эпоса, тесно связанного с мифами, руководствуются совсем иными принципами, чем заслуживающие этого названия историки. Так, очень большую роль в их работе играет принцип
[ 41  ]
художественной типизации. Поэтому нередко на первый план выдвигается какое-нибудь второстепенное, незначительное событие или личность, заслоняя собой гораздо более важные исторические факты или деятелей.
 Довольно часто один-единственный исторический эпизод как бы вбирает в себя массу других более или менее сходных эпизодов, независимо от того, где и когда они происходили. Так, в русских былинах богатыри из дружины князя Владимира чаще всего сражаются с одним и тем же врагом — «татаровьями погаными», которые как бы растворили в себе все известные нам по летописям кочевые орды, тревожившие своими набегами южные границы Киевской Руси в период, предшествовавший татарскому нашествию,— хазар, печенегов, половцев и т. д. Отсюда следует, что принцип доверия к мифологической традиции, восторжествовавший было в науке после сенсационных открытий Шлимана, Эванса и других прославленных археологов, легко может дезориентировать исследователя, направив его по ложному пути, уводящему в сторону от постижения исторической действительности давно минувших времен.
 Итак, перед нами две истории героического века, резко различающиеся между собой и по своему происхождению, и по своей структуре, и по свойственным им способам отсчета времени. Если одна из них досталась нам, так сказать, в готовом виде, в котором мы извлекаем ее теперь из сочинений античных писателей, поэтов, философов, историков, то другая была воссоздана кропотливым трудом нескольких поколений археологов, к которым на последнем этапе, когда удалось наконец прочесть микенское слоговое письмо, присоединились также филологи и лингвисты. Унаследованная от античности легендарная история героического века, в сущности, представляет собой длинную серию биографий прославленных и малоизвестных героев, подробный перечень всех пережитых ими приключений и злоключений. Иногда эти приключения объединяются вокруг какого-нибудь одного центрального события, в котором принимают участие многие герои разного происхождения и разной степени известности. Новая история героического века, базирующаяся на археологических и лингвистических данных, напротив, очень бедна событиями. Правда, значительную ее часть составляет цепь археологически зафиксированных катастроф, то есть разрушений дворцов, цитаделей, целых поселений, хотя об их причинах и подлинном характере мы можем лишь догадываться. Мы почти ничего не знаем о том, как скла-
[ 42  ]
дывались взаимоотношения между существовавшими в то время в Греции государствами, об основных событиях их внешне- и внутриполитической истории. Нам неизвестны имена ее главных действующих лиц, то есть критских и микенских царей и их вельмож, участвовавших в этих событиях, хотя благодаря археологическим раскопкам мы имеем возможность воочию увидеть их некогда великолепные дворцы и даже проникнуть в их усыпальницы. Ученые, изучающие эту новую историю героического века, имеют дело не столько с конкретными людьми и событиями, сколько с длительными и сложными процессами социального и культурного развития, воплотившимися -в постепенной смене археологических культур, их взаимодействии друг с другом, их усложнении или, наоборот, упрощении. Смена культур, их видоизменения сообразно с превратностями исторических судеб породивших их племен и народов — таковы основные вехи, позволяющие следить за течением времени в глубинах этой, столь отдаленной от нас, исторической эпохи и хотя бы приблизительно датировать происходившие в то время события. Хронологическая структура традиционной истории героического века намного проще. Как мы уже говорили, она складывается из сменяющих друг друга поколений героев, с которыми более или менее четко связаны описываемые в мифах происшествия.
 Как мы видим, каждая из двух историй древнейшего прошлого Эллады имеет свои достоинства и недостатки, и нельзя не признать вполне естественным и закономерным давно уже возникшее стремление тем или иным способом совместить и согласовать их между собой, получив тем самым возможно более полное и точное представление о том, что происходило в Греции в те отдаленные времена. Однако факты, на которые нам уже приходилось ссылаться в этой главе, достаточно ясно показывают, что простое наложение данных археологии и лингвистики на «свидетельства» мифологической традиции еще не дает желаемого эффекта, создавая, скорее, иллюзорную, вводящую в заблуждение картину жизни героического века. Очевидно, реальные отношения между этими двумя группами источников намного сложнее, чем мы привыкли о них думать. В следующих главах будут приведены конкретные примеры, которые помогут понять читателю, в чем именно заключается эта сложность.
Подготовлено по изданию: