Вдали от России

                ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

                ПОБЕГ ИЗ ТЮРЬМЫ

ГЛАВА 1

ПАЛОМНИКИ В КРЫМУ

Знойное солнце опаляло крутую, вымощенную серым камнем дорогу и растянувшуюся по ней группу паломниц. Несколько женщин впереди уже подходили к заветной цели своего путешествия –  белым стенам Топловского Свято-Параскевиевского женского монастыря, другие, сильно отстав, с трудом  преодолевали подъем в гору и боль в распухших, налитых тяжестью ногах. Еще немного последних усилий – и припадут они к иконе Параскевы Пятницы - святой, особо почитаемой в Крыму как исцелительнице женских недугов, помолятся, поговорят с ней по душам, поплачут, попросив об исполнении своих самых сокровенных желаний. Затем окунуться в купель у святого источника, который славится чудодейственными свойствами. Пройдут к другим дальним источникам в горах: Георгия Победоносца и еще выше – Трех Святителей: Василия Великого, Григория Богослова и Иоанна Златоустого, окунутся и в них, напьются вдоволь прохладной живительной воды, и забудутся все тяготы нелегкого пути.

Неожиданно молодая женщина  в самом конце группы охнула и тяжело опустилась на землю около стоявшей на краю дороги раскидистой шелковицы. Густая крона дерева давала желанную тень, протягивая  ветви с черными сочными ягодами. Где-то рядом  журчал ручей,  не успевший пересохнуть от жары.

К женщине подошла одна из ее спутниц –  паломница  средних лет, опекавшая ее всю дорогу по своей душевной доброте, и, наклонив ветку дерева, набрала для нее   пригоршню  ягод, наполненных сочной, живительной влагой.

– Спасибо, Аксиньюшка, - сказала та, вынимая из кармана шелковый надушенный платок и вытирая им испачканные ягодами руки и мокрое от пота лицо. – Не задерживайся из-за меня. Отдохну немного и догоню вас.

– Зря ты, Мария,  не послушалась меня, не взяла в деревне  повозку… Нельзя, голубушка, так истязать себя. Мы-то, люди простые, привыкшие к солнцу и любой дороге. А ты, видать, из благородных, кожа у тебя нежная, обувь городская, не приспособленная к таким переходам. И платочек-то шелковый, надушенный,  для красоты. На-ка, не побрезгуй, возьми мою чистую тряпочку, оботри лицо и шею, сразу полегчает. Али горе у тебя какое, что заставило брести по такой жаре вместе с нами?

- Не такая уж, сестрица, я  слабая. В Крыму обошла и объехала все храмы и монастыри, была даже у монахов в скальных пещерах под Бахчисараем. Ребеночек мне нужен. Шесть лет замужем, а детей нет… Вот и езжу везде, молюсь, выпрашиваю божьего благословения.

- Не правильно ты все делаешь, – покачала та головой. – Молиться надо не одной, а вдвоем с мужем. Тогда Бог непременно услышит вас, как услышал бесплодных праведных Иоакима и Анну, родивших уже в старости по Божьему благословению Пресвятую Деву Марию. И Иван Предтеча также родился у престарелых родителей, проводивших вместе день и ночь в неустанных молитвах. А вы и вовсе еще молодые. Наберитесь терпения. И просить надо не о даровании ребенка, а о том, чтобы Бог помог вам стать достойными милости Его. Господь пришел к нам не для того, чтобы исполнять наши желания, а чтобы мы спаслись. И все дает нам для спасения. Нужно научиться принимать волю Его и благодарить за все, что нам посылается, в том числе за трудные испытания, ибо Он посылает их тем, кто силен духом, – вымолвила она на одном дыхании и трижды с поклонами перекрестилась на видневшийся за стенами обители золотой крест.

Мария  тяжело вздохнула. То же самое ей постоянно внушает в Киеве и ее духовник, протоиерей Иоанн, близкий друг ее отца, Петра Григорьевича Рекашева,  известного  в городе человека – председателя  Киевской судебной палаты. Да вся беда в том, что муж ее – адвокат Михаил Даниленко, не только атеист, но и отрицательно относится  к дружбе ее отца с протоиереем Иоанном и другими духовными лицами, состоявшими вместе с Рекашевым в «Союзе русского народа» и других патриотических организациях. Все они, как и Петр Григорьевич, придерживались самых крайних политических и антисемитских взглядов, глубоко чуждых ее мужу. На этой почве тесть и зять часто ссорились, а однажды – из-за крупного скандала, разгоревшегося в Киеве по поводу  выступления Петра Григорьевича на  собрании "Союза" об отчислении  из Политехнического института только что принятых студентов-евреев, не разговаривали полгода.

Вот и приходилось Марии держать от мужа в тайне свои   паломнические поездки, которые она совершала  в Крыму, когда они приезжали сюда отдыхать на все лето с ее матерью Ангелиной Ивановной (а  Крым славился многими православными святынями,   здесь, в древнем Херсонесе,  известном так же, как Корсун, крестился святой князь Владимир). Ангелина Ивановна  категорически возражала против того, чтобы Мария путешествовала неизвестно где одна, без слуг, да еще пешком, изнуряя себя как простолюдинка, призывала воздействовать на нее и Петра Григорьевича, но дочь и его не  слушала, упорно стремясь к своей цели.

Михаил же доверял только медицине. По совету своего брата, доктора Владимира Даниленко, он сам прошел тщательное обследование в нескольких киевских клиниках и предложил это сделать Марии. Ни у него, ни у нее ничего не нашли. Володя их успокаивал: «Не делайте из этого проблемы. Так иногда бывает». Потом вдруг приезжий московский светила в области гинекологии обнаружил у нее какие-то осложнения и прописал длительное и мучительное лечение. Она все аккуратно выполняла, сочетая процедуры и уколы с неустанным чтением молитв и тайными поездками по святым местам.

С этой странницей она познакомилась на дорожной станции в Белогорске, расспрашивая людей, как пройти к Топловскому монастырю. Нашлись еще попутчицы, и все вместе отправились туда пешком. Была середина июня. Солнце так пекло, что даже через обувь чувствовалась горячая земля. Мария привыкла к таким переходам, обычно шла в первых рядах паломников, редко отдыхая, но в этот раз с самого начала почувствовала себя плохо и всю дорогу читала молитвы, чтобы не упасть и не быть в тягость другим.

- Что-то мне совсем плохо, сестрица, – сказала Мария, прикладывая платок к губам. – Голова кружится,  тошнит, наверное, съела что-то несвежее в дороге или вода была плохая в  деревенском колодце.

– Тошнит, говоришь? Да, ты, душа моя, никак  понесла. Верный признак у всех женщин. Услышала Пресвятая Богородица твои молитвы, услышала. Теперь тебе надо не истязать себя в походах, а беречься, а то не ровен час плод раньше времени выбросишь. Подожди. Я сбегаю в деревню за повозкой, чтобы отвезли тебя обратно в Белогорск. А ты посиди тут в теньке, помолись. Параскева Пятница тебя обязательно услышит.

– Спасибо тебе, Аксинья, добрая ты душа. Не знаю, как тебя отблагодарить. Возьми мое колечко и деньги…

– Нет, Мария, негоже  за добро деньги брать… Ты  лучше дома за меня лишний раз помолись, вспомни, что есть такая Аксинья, великая грешница. Попроси матушку-то нашу, великую заступницу перед Богом, может быть, он и снимет с меня грехи…Ох-хо-хо, девонька, тяжко мне со своим грузом ходить…

- Да, с каким, Аксиньюшка, грузом? – вглядывалась Мария в круглое, добродушное лицо женщины, от которой трудно было ожидать плохих поступков, хотя ее муж-адвокат, имеющий дела с разными преступниками, говорил, что и у убийц  бывают ангельски-невинные лица.

– Долго, милая, рассказывать, да и неинтересно. Только не думай, дурного я ничего не делала… А вот жадность, жадность меня одолела…Из-за нее хороший человек  пропал.

– Ограбил кого-нибудь или убил?

– Да нет что ты, что ты – испуганно замахала та руками и, не желая продолжать свою исповедь, заспешила в деревню.

Мария задумалась над ее рассказом. Кто она, эта женщина:крестьянка, купчиха или была горничной? Говорит искренне, но загадками... Такие люди чаще всего и попадаются среди паломниц: называют себя великими грешниками, а сердца у них  добрые и открытые.

Через час Мария была уже в Белогорске, а еще через три часа мучительного пути на дилижансе, показавшегося ей вечностью, лежала в своей кровати в Ялтинском доме. Местный гинеколог Николай Тарасович Галушка, всегда внушавший ей надежды на лучшее, внимательно осматривал ее и выслушивал стетоскопом.

– Что ж, Мария Петровна, - сказал он, улыбаясь, – поздравляю, вы беременны. Постарайтесь теперь вести спокойный образ жизни, никаких физических нагрузок. Как говорится, береженого  Бог бережет. И ждем вас сюда в следующее лето с новым пополнением.

– Мама, – сказала Мария, когда доктор ушел, - надо скорей вернуться в Киев, сообщить о новости Мише и папе.

- Зачем же возвращаться в душный город? Для этого есть телеграф. Пошлем им телеграмму, а Михаил Ильич, я уверена, не выдержит и сам сюда приедет. Счастье-то, счастье какое! Теперь, дай Бог, мужчины наши перестанут ссориться.

– Нет, мамочка, их не переделаешь. Каждый твердо стоит на своей позиции, и я – на стороне Миши.

– А если они опять полгода не будут разговаривать, как в прошлый раз, вы отлучите нас от внучки?

- Почему ты думаешь, что будет внучка?

- Или внучек….

- Ребенок тут не причем. Я всегда могу приехать к вам без Миши. Только мы с тобой будем еще больше мучиться.
               
ГЛАВА 2

СЧАСТЛИВЫЕ РОДИТЕЛИ

… Роды намечались на начало марта 1908 года. Незадолго до этого в квартире Даниленко на Большой Васильковской улице в Киеве поселились  Ангелина Ивановна и  бывшая няня Марии Евдокия Христофоровна, маленькая, уютная старушка с приятным певучим  голосом. Старая няня должна была вместе с новой няней Кристиной, ее племянницей, помогать ухаживать за малышом.

Михаил был на беседе со своим подзащитным, когда ему передали записку из дома, что роды начались. Приказав отвести арестованного в камеру, он взял у ворот тюрьмы извозчика и велел ему гнать как можно быстрей по указанному адресу.
Мария мучилась и кричала в спальне. Ему не разрешили к ней пройти, сказав, что схватки начались три часа назад, и за ними следит доктор Феклисов (акушер-гинеколог), курирующий роженицу с начала беременности. Там же находились его помощница акушерка, медсестра    и Евдокия Христофоровна.

В гостиной, кроме Ангелины Ивановны и новой няни Крестины, Михаил увидел Петра Григорьевича, зачем-то  вызванного сюда со службы женой. Обычно спокойный и сдержанный, тесть нервно ходил по гостиной. Сделав несколько кругов по комнате, он  подходил к овальному столику, где стояли запотевший штоф с водкой и закуска, наливал четверть рюмки и резким движением опрокидывал ее в рот. Его волнение передалось  Михаилу: он то выскакивал в коридор и подходил к двери спальни, откуда доносились душераздирающие крики жены, то возвращался в гостиную, садился на диван и с недоумением смотрел на беседующих женщин. В отличие от мужчин, они выглядели спокойными, обсуждая, надо ли грудному ребенку туго пеленать ножки или лучше оставлять их свободными. Михаил сравнивал свое состояние с положением подсудимого,  проводящего томительные минуты в ожидании  обвинительного приговора.

Неизвестно сколько прошло времени. Женщины давно ушли. Вечерний закат на несколько минут  осветил комнату и погас. В гостиной стало темно, только изредка свет от автомобилей или фонаря извозчика вспыхивал на  люстре, и, пробежав по потолку, исчезал за окном.

Вошла Ангелина Ивановна, включила свет, удивившись, что они сидят в темноте, и позвала   ужинать в столовую.

– Михаил Ильич, – обрадовался Рекашев, готовый сейчас все простить зятю:  и независимый характер, и нежелание участвовать вместе с ним в патриотических организациях, и игнорирование всех его просьб по судебным делам, которые вел Михаил, – пойдемте, выпьем.

Графин на овальном столике давно опустел. Ангелина Ивановна  покачала головой, недовольно посмотрев на мужа. Тот виновато развел руками, мол, что делать, когда такая ситуация. Михаил же не понимал, как в такой момент можно есть, пить и вообще думать о чем-нибудь другом, кроме того, что происходило сейчас в спальне.

- Михаил Ильич, все идет хорошо, - улыбнулась Ангелина Ивановна, взяв его за руку. Однако спокойствие тещи было обманчиво: рука ее дрожала, уголки губ кривились, так что улыбка получилась фальшивой. Михаил покорно, как ребенок, нуждавшийся сейчас в заботе старшего наставника, последовал за ней.

После ужина, прошедшего в полном молчании, Ангелина Ивановна опять направилась к Марии. Михаил проводил ее до дверей спальни.

– Можно мне тоже туда пройти, поговорить с Машей? – робко спросил он.

- Родной мой, - ласково сказала Ангелина Ивановна,  обожавшая своего зятя и сейчас особенно тронутая его переживаниями о дочери. – Ей очень тошно. Потерпите, осталось недолго.

В открывшуюся дверь Михаил увидел красное лицо жены на подушке и склонившегося над ней доктора. И тут же раздался дикий, нечеловеческий крик. Он вздрогнул. Неужели это Маша так кричала? Он хотел представить, какие она сейчас испытывает мучения, и не мог. Почему ему не разрешают быть рядом с ней, он бы своим присутствием облегчил ее страдания? Вышла старая няня, чтобы исполнить приказание доктора. Михаил схватил ее за руку.

– Евдокия Христофоровна, почему мне нельзя быть рядом с Машей?

– Да чем вы, голубчик, поможете ей, только стесните  своим присутствием. Вся надежда на нашего Господа, – тяжело вздохнула старушка и перекрестилась.

    Вернувшись в столовую, Михаил застал тестя, неподвижно сидевшим на том же месте. Его крупное лицо  с насмешливой улыбкой, выражавшее обычно  высокомерие и  надменность,  сейчас застыло в  страдальческой маске. Губы тихо шевелились, вероятно, он читал молитвы.

- Ну что там? – спросил он  шепотом.

- Маша очень мучается!

– Бедная моя девочка. Рад бы помочь, да не знаешь чем. Здесь ты полностью бессилен, - и его страдание на лице увеличилось еще больше.

Для того чтобы занять время,  решили сразиться в шахматы. Петр Григорьевич был рассеян, часто проигрывал, относясь к этому, как никогда, равнодушно,  и приказывал кухарке Татьяне принести рюмку водки. Михаил попросил заварить кофе, но, сделав два глотка, отставил чашку в сторону. В начищенном до блеска серебряном кофейнике отражалось его измученное от переживаний и бессонной ночи лицо.

Незаметно забрезжил рассвет. Внизу,  грохоча на всю улицу, проехал первый трамвай. За ним раздался голос точильщика: «То-чи-ть ножи, нож-ж-жницы! Кому то-чи-и-ть ножи?» И тут же запел рожок молочника, извещая хозяек, что приехала повозка с молочными продуктами. На кухне  Татьяна загремела бидонами и, стараясь идти как можно тише, но от этого стуча еще больше тяжелыми башмаками, проследовала по коридору к входной двери.

Петр Григорьевич дремал, опустив голову на грудь. Михаилу хотелось пройти в кабинет и записать свое нынешнее состояние в дневник, но при каждом его движении тесть поднимал голову и вопросительно смотрел на него. Михаил качал головой и, оставаясь на месте, обдумывал свои мысли, чтобы потом занести их на бумагу.

Дневник он вел много лет. К этому всех детей  с раннего возраста приучала мама. Братья давно забросили это занятие,  для него же оно стало ежедневной потребностью. В детстве он ограничивался кратким описанием погоды, разных событий в их большой семье или гимназии, а, когда поступил в университет и начал посещать судебные заседания и тюрьмы, записи перешли в размышления о несовершенстве судебной системы России, об ошибках судей и  непредсказуемости в поведении присяжных заседателей. Иногда  эти записи он переделывал в статьи и отсылал в столичные журналы. Их охотно публиковали. Они шли рядом со статьями Кони и Плевако, чьи правозащитные речи в свое время способствовали тому, что он увлекся юриспруденцией. Однако сейчас настольными книгами его были не труды этих знаменитых адвокатов, а роман Толстого «Воскресенье» и путевые заметки Чехова «Остров Сахалин». Толстого он постоянно перечитывал и однажды, будучи студентом, написал ему письмо, что считает его роман острым памфлетом на российское судопроизводство и произвол чиновников. Толстой ответил, что рад был услышать такое мнение от студента юридического факультета. Позже они обменялись еще несколькими письмами по интересующим обоих вопросам. Все письма Льва Николаевича он знал наизусть.

…В коридоре вдруг стало шумно, захлопали двери, послышались громкие голоса. Вбежала улыбающаяся Ангелина Ивановна: «Петя, Михаил Ильич, девочка родилась!  Счастье-то, счастье какое!»

Расцеловав на радостях Ангелину Ивановну, мужчины бросились в спальню. Мария полусидела на  взбитых подушках, прижимая к груди белый конверт с девочкой, усталое лицо ее светилось от счастья. Михаил дрожащими руками взял  этот конверт и увидел красное, сморщенное, совсем крошечное личико младенца. Такие же лица были у всех его новорожденных братьев. Только к этому существу он испытывал особую отцовскую нежность и восторг. На глаза его навернулись слезы. Не скрывая их, он прикоснулся губами к щечке дочери и с благодарностью поцеловал жену, шепнув ей, что безумно любит ее и очень счастлив.

Конверт с младенцем перешел к Рекашеву. Тот одной рукой прижал его к груди, другой перекрестился сам и перекрестил ребенка. «Спасибо тебе, Господи, что услышал наши молитвы и послал такую радость, – с пафосом произнес он, и, еще раз перекрестившись, добавил, – вся в нашу породу». Получив долгожданный конверт, Ангелина Ивановна тоже с ним согласилась: «Вылитая Маша. И уже сейчас видно, что будет красавица, - а про себя подумала, - слава Богу,  кончились  страдания дочери, не надо теперь ездить по монастырям». Михаила  не огорчили  умиленные восклицания о схожести ребенка с Рекашевыми. Он был рад, что все осталось позади, и жена, которую он  искренне любил за  ее  открытое, доброе  сердце,  перестала мучиться.

Евдокия Христофоровна настойчиво выпроваживала их из спальни, говоря, что Марьюшке надо отдохнуть. Все прошли в столовую. Петр Григорьевич приказал принести шампанское и удерживал доктора,  мечтавшего после тяжелой ночи поскорей оказаться в постели.

Ангелина Ивановна уже сообщила  всем родным и близким знакомым о радостном событии. Телефон в кабинете Михаила звонил, не переставая. Он ежеминутно бегал туда из столовой, принимая поздравления знакомых и родных со стороны жены. Это натолкнуло его на мысль немедленно сообщить о новости и своим родным. Быстро составив телеграммы братьям в Екатеринослав и родителям в Ромны, он отправил на почту своего слугу Харитона. Не успел тот уйти, как раздался звонок в передней. В столовой появилась Евдокия Христофоровна с телеграммой в руках. «Михаил Ильич, - поманила она его, - это вам, из Екатеринослава».

Тесть с недовольным видом посмотрел на Михаила: у него было удивительное чутье на всякие неприятности, тем более из Екатеринослава, где жили братья Михаила, состоявшие под надзором полиции: от этих возмутителей спокойствия не жди ничего хорошего. О втором преступлении Сергея и его бегстве из-под стражи Михаил ему не рассказывал.

Телеграмма была от Володи. Брат извещал, что  Николай и его невеста Лиза попали в тюрьму, как члены боевого отряда анархистов, просил его немедленно приехать.

– Что-нибудь важное? – спросил тесть, внимательно наблюдая за переменой в лице Михаила, выражавшего одновременно озабоченность и недоумение: почему брат, бывший большевиком, вдруг оказался членом боевого отряда анархистов?

– Мне надо срочно выехать в Екатеринослав.

– В такой момент? Что за спешка?

–  Из телеграммы не понятно.

– Опять ваши студенты угодили в тюрьму?

– У Николая  неприятности …

Заранее предвидя негативную реакцию Рекашева, Михаил не стал посвящать его  в суть дела и отправился в спальню к Марии.

– Ты не спишь? – спросил он жену, присаживаясь на край постели и осторожно заглядывая в стоявшую рядом кроватку, где лежал ребенок. Увидев его встревоженное лицо, жена насторожилась.

– Что-то случилось?

– Пришла телеграмма из Екатеринослава. Коля попал в тюрьму. Мне надо завтра или, в крайнем случае, послезавтра туда выехать. Вы меня с малышкой отпустите? Обещаю быстро вернуться.

– Конечно, поезжай, – улыбнулась Мария, стараясь сдержать слезы, готовые хлынуть из глаз и от обиды, что он в такой момент уезжает, и от  слова «малышка», сказанного им с такой нежностью. – Я здесь не одна.

С благодарностью поцеловав ее, он  наклонился к девочке, сладко спавшей в своем белоснежном  конверте, и ласково произнес:

– Катенька… Тебе не кажется, что ей очень подходит это имя?

– Мы же договорились, если будет девочка, назвать ее Софией в честь моей бабушки. И в святцах за март это имя значится.

– В Софии есть что-то холодное, строгое, а наша девочка так хорошо улыбается во сне.

– Это солнце попало ей на личико, она морщится.

– Нет, Маша,  как хочешь. Катя ей больше всего подходит. Екатерина Михайловна! Так и объявлю сейчас Петру Григорьевичу и Ангелине Ивановне.

– Подожди, Миша, - она смущенно посмотрела на мужа. – У нас с мамой появилась одна идея…

- Ну, ну, говори, весьма любопытно….

- Хорошо бы познакомить твоего брата Володю с Еленой (это была ее двоюродная сестра). Согласись: из них получилась бы хорошая пара. И есть случай: Володя может стать крестным отцом Катюши. Он едет в Петербург и по дороге заедет к нам.

- Отличная мысль, - улыбнулся Михаил, восхищаясь тем, как женщины умеют все ловко устроить. - Володе давно пора жениться, да и крестного отца лучше не найти.

- Позови ко мне маму, я ей скажу  о нашем разговоре.

Рекашеву не понравилось, что молодые изменили свое решение назвать девочку Софией, в честь его матери, однако не стал заострять на этом внимания. Радость от того, что у него появилась долгожданная внучка, переполняла его через край. Пробки от шампанского то и дело летели в потолок, грозя угодить в дорогую люстру.
До отъезда Михаилу надо было решить кое-какие дела в судебной палате, но от подвыпившего тестя не так легко было освободиться. Как назло, пришли еще его родной брат Сергей Григорьевич с женой и тремя дочерьми. Одну из них, старшую Елену, женщины и хотели познакомить с Володей. Это была красивая, стройная брюнетка, с умными, живыми глазами, ярким темпераментом и  тщеславием, умеющая  добиваться своего.

Обе семьи были тесно связаны между собой. Младший брат поддерживал старшего  в его политических взглядах, тоже состоял в патриотических организациях города, не скрывая своих антисемитских взглядов. Он был человек военный, окончил в Петербурге Николаевскую инженерную академию, в русско-японскую войну дослужился до полковника, и вот уже три года возглавлял Киевский кадетский корпус. Круг его знакомых был  шире, чем у Петра Григорьевича, за счет  сослуживцев и товарищей по Петербургу. Единственный человек, с которым он хотел бы сблизиться, но не мог этого сделать из-за отрицательного отношения того к «Союзу русского народа», был генерал-губернатор и командующий войсками Киевского военного округа Владимир Александрович Сухомлинов. Последнее время упорно ходили слухи, что Николай II хочет назначить генерал-губернатора начальником Генштаба, и многие, в том числе Сергей Григорьевич, мечтали туда перебраться вместе с ним.
 Окружив счастливого отца, шумное семейство не желало слышать о его неотложных делах. Наконец женщины ушли к Марии, а Рекашевы стали обсуждать  убийство купца Максимовича, делом которого сейчас занимался Михаил. Купец был активным членом «Союза  русского народа», и его убийство многие связывали с его черносотенной деятельностью. Михаил рассеянно им отвечал, продолжая думать об аресте брата и его невесты.

В гостиную вернулись женщины. Елене уже сообщили о намерении тетушки и Марии познакомить ее с доктором Даниленко. Послушав скучный разговор мужчин о судебных делах, она бесцеремонно отвела Михаила в сторону и стала расспрашивать его о научной работе  брата, говоря, что тоже хотела бы заняться медициной.
Михаил несколько раз  намекнул ей, что ему надо срочно уехать по делам, но все было напрасно. Тогда он достал  часы и демонстративно держал их в руках, всем видом показывая Елене и гостям, что ему  некогда. Выручила его Ангелина Ивановна. «Господа, –  сказала она, беря зятя за руку. – Михаил Ильич срочно уезжает в Екатеринослав. Да-да, там что-то случилось с его братом Николаем. Мы отпускаем его ненадолго,  с условием, что он привезет к нам другого брата, доктора Даниленко, - при этих словах она лукаво посмотрела на Елену. – Владимир Ильич станет крестным отцом нашей Катеньки».

ГЛАВА 3

Несмотря на все старания, Михаил смог выехать в Екатеринослав.На вокзале его встретил Володя, и, чтобы не терять драгоценное время,  они сразу направились в тюрьму.

По дороге брат ввел его в курс событий. Для расследования дела о боевом отряде анархистов-коммунистов из Петербурга прислали чиновника по особым поручениям Дьяченко. Никого из родственников чиновник не принимает, свиданий не разрешает. Через тюремного врача удалось узнать, что Лиза  за какой-то проступок попала в карцер.

– Коле только об этом не говори, если добьешься с ним свидания, – сказал Володя. – В нашей тюрьме были случаи зверского избиения и изнасилования женщин.
Миша закрыл глаза. После плохо проведенной ночи он чувствовал раздражение, которое у него обычно появлялось, когда предвиделись судебная волокита и неопределенность.

– Департамент полиции, – устало сказал он, – только что завершил крупную операцию по разгрому анархистов на юге России. Я тоже сейчас в Киеве защищаю двух девушек из этой группы. Дело серьезное, растянется надолго… Как твой переезд в Петербург?


– Пока откладывается из-за убийства доктора Караваева. Слышал, наверное, об этом… Он был известным общественным деятелем и нам с Колей близким человеком. Перед смертью Александр Львович просил меня позаботиться о его жене. После похорон она слегла с сердцем,  я жду, когда ей станет лучше.

– Есть же другие врачи…

– Конечно, есть. И намного опытней меня в этой области. Но я должен выполнить просьбу Александра Львовича… Теперь эта история с Колей…
Во время разговора братья с любопытством рассматривали друг друга. Они давно не виделись, и оба заметно изменились за это время.

– Ты стал такой солидный, – сказал Володя, – похож на Великого князя Н.

– Мне все об этом говорят, – засмеялся Михаил, – называют его точной копией и прочат большое будущее. Я к славе не стремлюсь, мне достаточно того, что имею. Телеграмму о рождении дочки получил?

– Получил, очень рад за тебя.

– Ты не представляешь, как я счастлив. Ни с чем несравнимое чувство. Мы с Машей хотим, чтобы ты стал ее крестным отцом.

– Какой от меня толк, если я буду далеко от вас?

- Появится причина, чтобы чаще к нам приезжать.

– Мы с Колей давно мечтали сагитировать вас приехать в Ромны, да у меня самого все не получалось из-за больницы… Теперь у нас есть еще и племянница. Прости, что в такой момент оторвал тебя от дома.

– Вы я, вижу, тоже тут не теряетесь. Коля успел сойтись с этой женщиной…

– Пожалуйста, не рассуждай о ней дурно, как это сделали сначала мама и папа. Эта особенная девушка. Я уверен: ты оценишь все ее достоинства. Характер, правда, вспыльчивый. Обиделась зимой на письмо родителей и ушла от него.

– Потом вроде все наладилось. Они были в Ромнах, маме она понравилась. Как же Коля оказался в боевом отряде?

– Я тебе дома все подробно расскажу. Я сам замешан вместе с ним в одной неприятной истории.

В этот момент экипаж поравнялся со зданием Почты.

– Давай остановимся здесь на минуту, – сказал Михаил. – Отправлю жене телеграмму. Пусть знает, что я постоянно думаю о ней и малышке.

– И от меня прибавь поздравление, – грустно сказал Володя, совершивший два дня назад  визит к Зильберштейну, окончившийся, как и следовало ожидать, неудачей.
Такого унижения он еще не испытывал. Наум Давыдович принял его в кабинете. Сесть не предложил, и, пока Володя излагал свое намерение жениться на его дочери,  просматривал на столе бумаги, ни разу на него не взглянув.

– Это все? – спросил он, когда Володя кончил говорить, и вызвал колокольчиком слугу.

– Я жду ответа, – спокойно сказал Володя, кипя внутри от негодования.
Зильберштейн поднял голову, удивленно разглядывая доктора, как будто только что  увидел его.

– Разве не понятно: я согласия не даю.

- Объясните мне причину отказа, - потребовал Володя, продолжая стоять на месте и показывая все видом,  что не позволит с собой так обращаться.

Это еще больше разозлило строптивого папашу. Выскочив из-за стола, Наум Давыдович махнул рукой слуге, чтобы тот вышел,  и забегал по кабинету. Под его тяжелыми шагами заходили и запели половицы.

– Я не привык никому давать отчеты, почему я принимаю то или иное решение. Но если вам так важно знать, извольте: у Ляли есть жених, в конце июля состоится их свадьба. Надеюсь, такой ответ вас удовлетворит?

– Нет, не удовлетворит. Я не мальчик, чтобы выслушивать ваши оскорбления. Ваша дочь меня любит, о чем поставила вас в известность, готова поехать со мной в Петербург на место моей новой службы. Я много работаю и смогу обеспечить ей достойную жизнь.

Зильберштейн побагровел, шея его надулась, ноздри расширились, сросшиеся на переносице брови, как две послушные птицы, взлетели  вверх. «Необузданный самодур, деспот, Дикой, – возмущался Володя. – Ему нет дела до    других. Только умеет ругаться, оскорблять и унижать. Как у этого зверя могло родиться такое кроткое, нежное существо, как Ляля?»

– В этом доме все решения принимаю я. Не заставляйте меня повторять об этом дважды.

– Вы губите свою дочь, и сами когда-нибудь об этом пожалеете, – разозлился Володя и вышел из кабинета…

… Вернувшись с Почты, Михаил не заметил помрачневшего лица брата, продолжая думать о жене и дочери – маленьком чуде, появившемся в его доме. Он – отец! Это – ни с чем несравнимое чувство. Ему казалось, что все должны радоваться вместе с ним и разделять его счастье.

В конторе тюрьмы выяснилось, что Дьяченко уехал в Одессу и, когда вернется, неизвестно.

– Вот незадача, – расстроился Михаил. – У меня времени в обрез.

– Надеюсь, ты не уедешь, пока здесь все не прояснится?

– Не знаю. Надо поговорить с начальником тюрьмы.

Начальника тюрьмы Петренко на месте тоже не оказалось. Приняв Михаила за важную особу, его заместитель, заикаясь от волнения, доложил, что «его благородие приболели-с». Заподозрив сговор Петренко со следователем, Михаил приказал отвести их на квартиру начальника. Глаза заместителя беспокойно забегали:  Петренко строго-настрого приказывал по служебным делам к нему не ходить, но, повинуясь суровому тону Михаила и его внушительному виду,  покорно отчеканил: «Слушаюсь, ваше благородие! Сейчас пришлю к вам провожатого!» – и быстро исчез в соседней комнате.

– Вот тебе налицо обычная чиновничья волокита, – раздраженно сказал Михаил. – Одного нет, другого. Сейчас выяснится, что без Дьяченко меня не имеют право ни к кому из наших арестованных допустить. Хорошо еще если его действительно нет в городе, а то может специально скрываться и вести допросы, пока люди не получили указаний от своих защитников.

Дом Петренко находился на противоположной стороне Тюремной площади. На звонок вышла молоденькая горничная в  сером платье, белом фартуке и белой накидке на голове; спросив фамилии посетителей, вежливо попросила их подождать и ушла докладывать хозяину. Внутри комнат послышались радостные восклицания, появился улыбающийся Петренко, в наспех надетом мундире,  с круглым, одутловатым лицом. Несколько лет назад Володя спас его маленькую дочь от гнойного аппендицита. Увидев сейчас доктора в своем доме, он   обрадовался ему, как самому дорогому гостю.

– Век вас будем помнить, Владимир Ильич. В долгу мы у вас, в долгу.

– Вот и хорошо, Федор Трофимович, – сказал Михаил,  проходя в гостиную, куда  было велено принести коньяк и закуску. – Я – адвокат из Киева, Михаил Ильич Даниленко. Намерен защищать нашего брата Николая и его невесту Елизавету Фальк, арестованных по делу боевого отряда анархистов.

– Да, да, есть у нас такие, – смутился Петренко, получивший приказ от петербургского чиновника не принимать по этому делу никаких просителей. – Но, Михаил Ильич, вы  знаете, без следователя или особого указания свыше я не имею права разрешать встречи с арестованными. Тем более, что Дьяченко никуда не уехал, а находится в городе. – Тут Петренко, спохватился, что сказал лишнее,  и стал оправдываться.  – Это я вам сказал по секрету, только из благодарности к доктору. Вы ничего не слышали.

Михаил усмехнулся: его предположение насчет тактики Дьяченко оказалось верным.  Володя в это время с интересом рассматривал гостиную, уставленную богатой мебелью и предметами роскоши, которые вряд ли можно было купить на зарплату начальника тюрьмы. Ему  показалось, что такую же красивую хрустальную люстру в ажурной оправе из золота и  кресла с шелковой обивкой он видел в доме Зильберштейна.

Горничная внесла на  подносе графин с коньяком и закуску: говяжий язык, ветчину, семгу, свежие булочки. Следом другая женщина в таком же белоснежном фартуке принесла  сливочник и  фарфоровый кофейник, из которого шел  густой ароматный пар кофе. Голодный Михаил с жадностью набросился на еду,  выпил   две рюмки коньяку. Володя поддержал его ради компании.

– Ну, что же, Федор Трофимович, – сказал Михаил, разворачивая треугольник накрахмаленной салфетки и прикладывая ее к губам, – на что мы можем рассчитывать?

– Могу  передать записку вашему брату Николаю Ильичу. Что же касается встреч и передач, не обессудьте. Постарайтесь получить разрешение у прокурора или губернатора, хотя Клингенбе;рга сейчас в городе нет. Тогда у вице-губернатора Николая Юрьевича Шильдера-Шульднера, временно исполняющего его обязанности... Он днем обедает в Английском клубе.

– Это верно, что Елизавета Фальк находится в карцере?

Петренко с испугом посмотрел на Михаила: откуда ему это известно? Сколько он не борется со своими подчиненными, чтобы они  скрывали то, что происходит в тюрьме, сведения все равно утекали наружу. Если Дьяченко узнает об осведомленности этого адвоката, он будет крайне недоволен и, чего доброго, настрочит на него жалобу в Петербург.

– Господа, поймите меня правильно, по указанию следователя я не имею права разглашать никакой информации.

– Полноте, Федор Трофимович, мы – свои люди. Следователь здесь непричем, это ваши надзиратели ее туда отправили… или все-таки следователь распорядился? А? – Михаил укоризненно посмотрел на Петренко. – Ах, Федор Трофимович, Федор Трофимович, вы  только что говорили, что у доктора в долгу. Сделайте, пожалуйста, все, чтобы сегодня же вернуть Фальк в камеру. А записку брату я сейчас напишу.

Михаил написал Николаю, что приехал в Екатеринослав и добивается встречи с ним и Лизой. Дело затягивается. У него самого большая радость: родилась дочка Катенька. Под записку легла новая хрустящая ассигнация. Увидев это, Петренко покраснел, но ничего не сказал и обратно ассигнацию не вернул. Сам проводил их в прихожую, пожелав успешно решить вопрос у прокурора или вице-губернатора.

Погода на улице заметно испортилась, пошел дождь,  с верхней части проспекта (с горы) помчались пенящиеся потоки воды, подбирая на пути весь мусор и грязь.  Сев в закрытый экипаж, они задумались, куда  ехать дальше. Володя сказал, что прокурор Халецкий – неприятная личность, активный член «Союза русского народа». Он у него недавно  был по поводу убийства  Караваева. Халецкий с недовольным видом выслушал его рассказ о том, что последнее время Александру Львовичу постоянно угрожали какие-то люди. На лице его было откровенно написано: уезжал бы ты сам, доктор, поскорей, пока цел. Что еще можно ожидать от члена СРН? Видимо, с этой организацией связан и пакет, который Караваев передал Коле.

– Что за пакет?

– Понятия не имею. Караваев перед смертью сказал, что Коля все знает. Я пакета в их квартире не нашел. Наверное, Коля отдал его кому-нибудь на хранение. Ты когда увидишь его, спроси об этом.

– У вас тут целый клубок таинственных дел. Года не хватит, чтобы все распутать. Коля ладно, но ты-то, почему в его делах замешен?

– Так получилось. С Караваевым я был знаком много лет и свел его с Колей, когда Александр Львович решил организовать депутацию в Городскую думу по поводу еврейского погрома.

– Что же мы тут стоим? Давай поговорим с этим, как его там…

– Шильдером-Шульднером.

– Язык сломаешь, пока запомнишь. Хоть человек-то стоящий?

– А кто его знает, у нас вице-губернаторы меняются, как перчатки…

– Тогда едем в Английский клуб. А в «Союзе русского народа» этот Шильдер состоит?

– Понятия не имею,  у нас  «Союз» поддерживает все высшее общество.

– Мой тесть тоже член СНР и входит в его областной Совет. Его самый близкий друг – ректор нашего университета Цытович. Я категорически против реакционной деятельности Петра Григорьевича, стараюсь с ним особенно не общаться. Скажу тебе больше: по некоторым вопросам я обращался к Толстому.

– И он тебе отвечал?

– Отвечал.

– Что же ты нам об этом не сообщил? Все-таки сам Толстой.

– Да как-то забывал. Его письма я вклеил в свой дневник – это архив для потомства.

– Все еще ведешь дневник?

– Да.  Интересно потом перечитывать: видишь, что ты не всегда бываешь прав. Это моя скрытая совесть. Могу тебе сказать, что и с Толстым я не во всем согласен. Он рассуждает обо всем очень верно, но на первом месте, даже в уголовном праве, у него стоят любовь, добро, терпение, милосердие. Здесь он глубоко ошибается: при отсутствии законов эти  христианские добродетели приведут общество к разрушению и  падению нравственности. По его мнению, высший закон состоит в том, чтобы любить ближнего, как самого себя, и поэтому нельзя делать другому того, что не хочешь себе. Закон этот, пишет он мне в одном из писем, которое я знаю наизусть, так близок сердцу человеческому, так разумен, исполнение его так несомненно устанавливает благо как отдельного лица, так и всего человечества…, что если бы не те коварные и зловредные усилия, которые делали и делают богословы для того, чтобы скрыть этот закон от людей, закон этот уже давно был бы усвоен огромным большинством людей, и нравственность людей нашего времени не стояла бы на такой низкой ступени, на которой стоит теперь.

– Кто же скрывает этот закон? О любви к ближнему постоянно твердят наша литература и церковь. Но к этим словам люди настолько привыкли, что перестали их воспринимать. А некоторые просто не хотят слышать. При всем своем уважении к Толстому, я с ним не согласен и поддерживаю покойного Караваева, считавшего, что  преступность  искоренит только решение социальных проблем.

– Никто этого не отрицает. Я сам  в защите указываю именно на этот факт. Но надо знать и сущность человеческой натуры. Страх перед наказанием еще не останавливал ни одного грабителя и насильника. Каждый из них уверен, что сумеет скрыть следы, обведя полицию вокруг пальца. Такова психология человека. Выйдя из тюрьмы, бывший узник снова идет на преступление, надеясь, что на этот раз он ни за что не попадется. Даже в странах, где социальные условия намного лучше, чем в России, статистика преступлений не отстает от нашей.

- Если бы в обществе не было имущественного расслоения, то количество преступлений резко сократилось.

– Человеку всегда чего-то не хватает, а власть и деньги его еще больше развращают. Поверь мне: и в высшем обществе немало людей, одержимых корыстными целями. И там процветают взятки, кражи и убийства, только в  более изощренных формах. Лишь политические составляют исключение. Одна моя нынешняя подсудимая в Киеве – дочь генерала Самсонова, другая – дочь высокого чиновника Щербинского. Обе  – террористки, совершили убийства, при этом  твердо убеждены в справедливости своих поступков и готовы понести самое суровое наказание. Спрашивается, чего этим девушкам не хватало?

«Того же, что и нашим братьям», – подумал Володя, но промолчал и, не желая больше спорить с братом, уставился в окно. Догадавшись о его мыслях, Михаил усмехнулся и тоже стал смотреть в окно, с интересом разглядывая красивые здания Екатерининского проспекта. Неожиданно ему пришла новая мысль.

– Знаешь что, доктор, – решительно сказал он, - пожалуй, не стану я тут терять время с вашим вице-губернатором, а поеду обратно в Киев, к Сухомлинову, он мне поможет. На это уйдет не больше недели. А ты сегодня же проверь через тюремного врача, вернулась ли Лиза из карцера, и в любом случае мне телеграфируй.

– А как быть с мамой?

– Ответь ей телеграммой, что у вас  все в порядке, ты задерживаешься по своим больничным делам.  Потом будет видно.

ГЛАВА 4

ТАКИЕ РАЗНЫЕ УГОЛОВНИЦЫ

Потрясенная тем, что с ними произошло, и что из-за нее пострадал Николай, Лиза первые два дня, не переставая, плакала. Лицо ее распухло, голова нестерпимо болела и кружилась: то ли от слез, то ли от тяжелого спертого воздуха и отвратительного запаха, исходившего из бочки с испражнениями (ее вывозили раз в день и плохо мыли или вовсе не мыли).

Вместе с ней в одной камере из анархистов оказались Мария Завьялова, обе Пизовы, несколько  знакомых и незнакомых ей женщин, среди которых выделялась силой своего характера Ирина Кацевич, бывалая каторжанка. Все они держались мужественно и пытались  успокоить Лизу. В конце концов, Ирине надоели ее слезы. Она прикрикнула на Лизу и, собрав всех политических, заявила, что им всем надо заняться каким-нибудь делом, иначе они станут неврастениками и не дотянут до суда. Составили расписание на каждый день недели. В них входили физкультурные упражнения три раза в день, уборка помещения, уроки иностранных языков и литературой. Физкультурой руководила Ирина; занятия литературой и языками вели по очереди Завьялова и Соня Пизова. Когда становилось совсем невмоготу, «железная» Ирина заставляла всех по очереди читать стихи или вспоминать интересные случаи из жизни.

Кроме них, в камере находились еще 28 уголовниц разного возраста. Самой молоденькой, модистке из ателье Таисии Ильченко было  18 лет. Она в состоянии сильного опьянения обварила кипятком своего любовника, изменившего ей с ее подругой. Любовник скончался. Таисия ничуть не раскаивалась в своем поступке, говоря, что так этой «кабелине» и надо, жалела, что не проделала то же самое со своей подругой-обидчицей.

В убийстве и покушении на убийство обвинялось еще восемь женщин, которые охотно рассказывали о своих поступках, ругали мужей и своих сожителей. Только одна из них, пожилая татарка Фатима, со страдальчески сморщенным лицом, горько плакала и переживала, что убила сына, беспробудного пьяницу, который, когда не пил, был добрый, хороший человек, любил и уважал мать.

- Зачем же ты убила его? – спросила ее как-то соседка по нарам, тоже татарка, молодая красивая женщина Динара. Сама она попала сюда, как она всем обстоятельно объяснила, по ложному доносу своей хозяйки, приревновавшей ее к мужу, владельцу мехового ателье на Харьковской улице, – родное дите разве можно убивать, терпеть надо было.

– Твоя правда, – покорно согласилась Фатима. – Да и пил он не всегда. Был послушный, работящий, нашел хорошую невесту, да накануне самой свадьбы попал  на заводе рукой в станок, затянуло по самое плечо. Невеста его бросила,  вышла замуж за другого. Вот и запил мой Марат, дружков стал домой водить. Только я на работу, а они уже тут как тут: пьют, баб гулящих приводят. Терпела я, много лет терпела, жалеючи его. А тут прихожу как-то домой после работы, сил нет до постели добраться. Повсюду на полу люди лежат. В моей кровати спит голая баба, а он, сын-то мой, на диване развлекается с двумя девицами. Я ну на него кричать. А он мне в ответ: «Пошла отсюда, сука». Это матери-то родной! Не знаю, что тут со мною приключилось: в глазах потемнело, сердце запрыгало, как бешеное. Схватила кочергу у печки и – хвать его по голове. Вскрикнул мой сыночек, сел и смотрит на меня таким жалобным взглядом, а по лицу кровь течет, одеялом ее вытирает. Покачнулся и упал на подушку. Девицы завизжали и бросились бежать. Больше ничего не помню, повалилась  на тело Маратика и потеряла сознание. Очнулась уже, когда дом был полон полиции. Дружки все разбежались, одна голая баба, та, что в моей кровати лежала, еще спала, видно сильно пьяная была. Ее в свидетели и взяли. Да я сама во всем призналась. Заслужила, значит, наказание.

- Бог тебе судья, - тихо сказала пожилая уголовница, с худым изможденным лицом и набухшими от слез глазами, трижды перекрестившись на висевшую в углу засиженную мухами картинку  с изображением Христа.

– У них у татар, другой бог, Аллах.

– Так все одно, он тоже на небе, ему оттуда все видно и слышно…

– Послушайте меня, – сказала Софья, с сочувствием слушавшая печальный рассказ Фатимы. – Ни вы, Фатима, ни ваш сын, не виноваты в том, что случилось. Виновато общество, которое довело вашего сына до такого состояния. Хозяева завода должны были поставить около станка специальное ограждение, тогда бы не произошло с вашим Маратом такого несчастья. Их надо судить, а не вас. Они – настоящие убийцы.

– У вас, политических, всегда буржуи виноваты, – заметила Аглая Фетисова. – Может, они виноваты и в том, что Таська облила кипятком своего любовника?
– Конечно, виноваты. Тася, у тебя есть родители?


– Не-а, я с малолетства жила в приюте. Сбежала оттуда, когда мне было 14 лет, уж больно там худо кормили, и воспитатели-мужики приставали, ну, это… по женской части. Даже приходской священник не прочь был погладить по спине и засунуть руку под блузку. Жила у кого придется, охотники приютить всегда находились, кто любил, а кто и бивал так, что потом неделю отлеживаешься. Один студентик по животу ножом поласнул, – она расстегнула халат и показала большой шрам на животе, – в больнице целый месяц лежала. Потом прощение просил, в ногах валялся, чтобы я к нему вернулась. А я н-е-ет, гордая, и околоточному на него не показала.

– Вот вам и причины. В порочном обществе и человек порочен. Жила бы она в нормальной семье, в любви, ласке, так ничего бы с ней не случилось. А то видела в жизни одну жестокость, и сама в зверя превратилась.

– Не-а, я добрая, я людей люблю.

– Так и собаки любят, а подразни их, разорвут на части. Звериное все равно в них сидит.

– А по мне лучше тут очутиться, чем терпеть такую  жизнь, – сказала пожилая уголовница с большим  шрамом на лбу, похожим на крест, как будто ее кто-то специально так пометил.

– Нашла чему радоваться, – зло сказала Полина Позднякова, – до суда еще терпимо, а вот на каторгу поведут, так все по-другому запоете.

– А ты там была?

– А то как. Ослобонили по амнистии.

– Значит, пондравилось там, раз снова сюда попала, - поддела ее Аглая. Все дружно рассмеялись.

Соскочив с нар, Позднякова вцепилась в волосы обидчицы. Та с силой ударила ее ногой в живот, обе упали и покатились по полу, избивая друг друга руками и ногами. Уголовницы подбадривали, заводили их еще больше, готовые сами броситься в бой, чтобы вылить накопившуюся в них злобу на весь мир. Аглая, намного моложе и сильней своей соперницы, вскочила ей на живот и принялась ее душить. Из носа Поздняковой потекла кровь, она тяжело и хрипло задышала, вот-вот отдаст богу душу.

Лиза отвернулась к стене, чтобы не видеть этой ужасной сцены. Ирина и Соня терпеливо наблюдали за происходящим, не желая вмешиваться в жизнь уголовниц. Наконец, не выдержав, Ирина приказала женщинам  прекратить драку, пока не пришли надзирательницы. Сказано это было таким твердым голосом, что женщины послушно встали и, пронизывая друг друга ненавистными взглядами, разошлись в разные стороны. Остальные, разочарованные, что все так быстро кончилось, полезли к себе на  нары.

Политических было намного меньше, чем уголовниц, но они пользовались у них уважением. Первым делом они стали наводить в камере чистоту. Все, кроме Евгении Соломоновны, постоянно мыли пол и терли стены, покрытые серым, скользким налетом. Лиза как самая высокая, встав на стопку  старых журналов, вымыла грязное окно высоко вверху, которое, наверное, не мыли со дня основания тюрьмы. Теперь через него было видно небо и ветку березы. Эта ветка при сильном ветре стучала и билась в стекло, как раненая птица.

Вскоре состоялся суд над татаркой Фатимой, убившей сына. Присяжные единогласно признали ее виновной. У несчастной женщины не было защитника, который мог бы объяснить этим людям, как Софья Пизова, что виновата не она, а доведшие ее до такого преступления тяжелые обстоятельства. Вместо Фатимы в камеру привели новенькую – довольно привлекательную молодую женщину. Остановившись у дверей, она, как затравленный зверек, оглядывалась по сторонам, отыскивая свободные нары.

– Да, это же Слувис, – поднялась со своего места  Завьялова. –  Эта она нас с Сергеем предала.

– Ты ошибаешься, Маша, – испугалась та, – я понятия не имею, о чем ты говоришь!

– Кроме тебя и твоего мужа, никто не знал, что я ездила в Париж за деньгами. Откуда это известно следователю?

– Я никому ничего не говорила
.
– Тогда это сделал твой муженек. Вы оба – предатели!

Слувис увидела наверху свободное место, взобралась туда и отвернулась к стене, вздрагивая всем телом.

Лизу поразила вспыльчивость Марии. Она присела к ней на нары. Все женщины камеры общались друг с другом на «ты», кроме Евгении Соломоновны. К Завьяловой ей нелегко было так обращаться, но в тюрьме быстро ко всему привыкаешь.

– Почему ты так набросилась на Слувис? – спросила она.

– Одно время я жила у них в Одессе, вроде бы свой человек. Когда мы оказались вместе с ней в тюрьме в одной камере, показала ей письмо  Борисова, переданное мне через одного человека. Сергей писал, что кое-кто из друзей остался на свободе, они обязательно организуют нам побег. Она стала расспрашивать, кто эти люди, где сейчас находятся. На следующем допросе следователь задавал мне  такие же вопросы, камеру обыскали, но я уже уничтожила письмо. Следователя также интересовало, к кому я ездила в Париж и с кем встречалась из людей Борисова в Одессе и Екатеринославе. В разговоре со Слувис я нарочно называла вымышленные фамилии, потом следователь упоминал их в своих допросах.

– Вот мерзавка, – возмутилась Лиза, – ты права: надо держаться от нее подальше.

– Это еще не все. Ее муж Тетельман тратил на свои нужды общественные деньги, которые ему  давал Сергей для выполнения заданий, а тот ничего не делал.

– И Сергей ему доверял?

– Не мог же он за каждым следить.

– А где были одесские товарищи? Они разве этого не видели?

– Получается, что не видели. Каждый занимался своим делом. А ведь я чувствовала, что здесь что-то не так, когда жила у них в гостинице, чувствовала и предупреждала Сергея, но он меня не слушал…

Как-то ночью Лиза проснулась от шума. Ирина и Соня стояли около Слувис. Одной рукой Ирина закрывала ей рот, другой  шарила под ее подушкой. Проснувшиеся уголовницы с любопытством наблюдали за этой сценой.

– Что случилось? – спросила Лиза, спрыгнув со своей верхней полки вниз.

– Эта стерва, – сказала Ирина, – по ночам строчит письма, мы хотим посмотреть, что она там сочиняет.

Отбиваясь руками и ногами, Слувис вырвалась от них и, громко зовя на помощь, бросилась к двери. Воспользовавшись этим, Ирина вытащила из-под ее подушки письмо и сунула за пазуху.

Вбежала надзирательница – высокая, полногрудая женщина, с большими, мужскими руками, настоящий гренадер в юбке, внимательно осмотрела стоявших посреди камеры женщин.

– Что тут у вас происходит? Слувис, это вы кричали, вас били?

– Н-н-нет, – испуганно замычала та, увидев, что Позднякова грозит ей кулаком, – что-то приснилось.

– Всем спать. Еще раз услышу крики, отправлю всю камеру в карцер.

Слувис забралась к себе наверх и, уткнувшись в подушку, тихо плакала. Через несколько минут она набросилась на Ирину:

– Отдай письмо!

– Отдам, только сначала прочитаю. Девочки, держите ее, а я буду читать, – сказала она своим подругам, не успевшим еще лечь спать.

Их опередили уголовницы  Таисия и такая же под стать ей разбитная Зинка-подстилка, прозванная так своими соседками за  разгульную жизнь на воле. Возмущенные всей этой историей, они вцепились в Элину мертвой хваткой. Та притихла, не решаясь от них отбиваться – уголовницам ничего не стоило ее убить или избить до полусмерти. Ирина развернула сложенную вдвойне блестящую бумагу.

"Милый мой! – прочитала она с издевкой. – Теперь отвечу тебе на твои вопросы. В отвратительном участке, еще в Одессе, я встретила уже арестованную Эсфирь Розенбаум и Марию Завьялову. Они отнеслись ко мне враждебно и все время меня в чем-то обвиняли. Смекнув в чем дело, я открыто и смело высказала им негодование по поводу их отношения ко мне. Они извинились, так как признали, что у них не имеется к тому данных. Я повернула к ним спину, и с тех пор мы ничего общего не имели. После трехдневного пребывания в участке нас перевезли в тюрьму, куда одновременно из другого участка привезли Тарло и других арестованных, очевидно, по общему делу. Это не те люди, что тогда были на квартире у Розалии. Показания на допросе я дала очень складные. Много спрашивали о Борисове, Таратуте, Могилевском и др. Я рассказала все, что знала или слышала о них от самого Сергея. В Екатеринославе еще хуже. Завьялова, которую сюда тоже перевезли, распространяет обо мне всякие слухи. Статьи пока не предъявили. Все мои мысли только о тебе и нашей малышке. Надеюсь, у сестры ей хорошо".

– Вот тварь, – взвизгнула от возмущения Зинка-подстилка, схватила Слувис за шею и стала ее душить.

– Прекратите, – не выдержала Лиза, – нас всех обвинят в убийстве, – и, увидев, что ее слова не возымели никакого действия, в ужасе закричала, – мы же женщины...

– Мы-то – женщины, а эта тварь – провокатор. Письмо написано на блестящей бумаге. Такую выдает только начальство, - зло усмехнулась Таисия, ее насмешливые карие глаза стали совсем темными. Не раздумывая, она бросилась на помощь своей товарке. Слувис боролась с ними из последних сил, призывая на помощь надзирательниц. Все остальные уголовницы лежали на своих местах,  подбадривая  дерущихся выкриками и хлопками.

Вбежали надзирательницы. Слувис от страха ничего не могла объяснить, показывая рукой на шею. Надзирательница-гренадер ушла за начальством. Появился старший надзиратель по их зданию Титунов – сердитый, бородатый мужик, от которого всегда разило перегаром и куревом. Внимательно осмотрев стоявших посреди камеры  женщин, он как-то нехорошо усмехнулся, позвал из коридора конвоиров и приказал развести всю эту группу по одиночным карцерам. Последнее, что Лиза слышала уже в коридоре, жалобный крик Евгении Соломоновны: «Со-не-ч-ка!»

Случилось то, чего Лиза больше всего  боялась, – очутиться в одиночной камере, куда мог войти любой надзиратель-мужчина и надругаться над беззащитной арестованной. Всплыл в уме рассказ Сони о том, как в Кременчугской тюрьме издевались над Марией Купко, да и в этой тюрьме было немало подобных случаев, о чем время от времени сообщали городские газеты.

В помещении было холодно и сыро, тускло горел огрызок свечи, вставленный в разбитый стакан. Остро пахло испражнениями из бадьи, которую не выносили, наверное, несколько дней. Около нее шумно возились крысы. Забираясь наверх и не удержавшись на краю, они тяжело, с писком шлепались вниз, грозя перевернуть бадью и разлить ее содержимое  по полу. Лиза стояла, прижавшись к стене, и с ужасом вскрикивала, когда животные касались ее ног. О горле и своих связках она уже не думала: теперь было не до них и не до консерватории.

Так она простояла несколько часов и, окончательно обессилев, опустилась на тонкий, тряпичный матрас  и расплакалась. От слез снова распухли глаза, разболелась голова. Чтобы немного успокоиться и хоть на минуту забыть об этом ужасе, она стала думать о Николае. В памяти всплывали отдельные картины из их жизни: чудные, неповторимые минуты, когда они первый раз катались по Днепру на лодке и, казалось, что все вокруг наполнено любовью; их первую брачную ночь; поездки в Петербург и Ромны. В Ромнах они жили в бывшей детской комнате Коли и Сергея, сдвинув вместе две кровати. Спать на них было неудобно, к тому же при малейшем движении пружины на них предательски скрипели на весь дом. Коля достал с чердака медвежью шкуру – охотничий трофей князя Шаповалова из Беловежской пущи, расстелил  около печки. Какое было счастье обниматься на этой шкуре, засыпая потом под песни сверчка и треск поленьев в печке. Лиза видела глаза любимого, чувствовала прикосновение его рук, горячее дыхание. Очутиться бы хоть на миг в его объятьях,  даже этот карцер не казался бы таким омерзительным.

За дверью послышались шаги. Кто-то подошел к камере, отодвинул с той стороны задвижку, заглянул в решетчатое окошко. Сжавшись от страха, Лиза спрятала голову в колени. Сегодня ее еще ни разу не кормили, но при таком отвратительном запахе она все равно не смогла бы есть. Ее тошнило. Жаль, что она не успела научиться перестукиваться, чтобы узнать, кто сидит рядом с ней. А вдруг там Слувис? Удивительно, но Лиза сейчас не испытывала к ней никакой ненависти. «Милый мой, – писала та в письме своему мужу. – Все мои мысли только о тебе и нашей малышке». Элина сейчас тоже, наверное, думает о Тетельмане и дочке, чтобы иметь силы выжить. Выходит, что Лиза сочувствует ей и даже жалеет ее. Как все люди похожи друг на друга! Даже Единственный у Штирнера иногда любит людей и не только некоторых, но и любого человека, «сочувствуя всякому чувствующему существу», готов даже пожертвовать жизнью ради ближнего.

Мысли у нее путались, голова кружилась, рот наполнился сладкой слюной. Она поднялась, чтобы побежать к бадье, но не успела: ее вырвало на пол около матраса. В течение часа  рвота повторилась еще несколько раз, а так как она со вчерашнего дня ничего не ела (и вообще со дня ареста плохо ела из-за отвратительной пищи), то были только одни позывы, выворачивающие наружу все ее внутренности. Пришла незнакомая надзирательница, отругала  за то, что она «испакостила» весь пол, затем привела старшего надзирателя. Титунов вошел в карцер и тут же выскочил обратно, велев дать арестованной швабру, чтобы привести помещение в порядок.

Швабру и ведро с водой принес худой, изможденный арестант в серых брюках, такого же цвета куртке, шапке и стоптанных башмаках на голую ногу. Спереди куртка была рваная, через дырку виднелась  волосатая грудь.

– Вымой пол, – приказала ему надзирательница, – эта интеллигентка, кажется, спеклась.

– Тут любой спечется, – покачал головой арестованный. – Вон крыса в углу валяется, и та не выдержала. Тоже воняет…

– Вы случайно Николая Даниленко не видели? – тихо спросила его Лиза, когда он оказался рядом с ней, но  подскочила  надзирательница и больно ударила ее по руке.

– Нравится тут сидеть? – выкрикнула она  со злостью, – за этим дело не станет.  А ты, Сидоренко, поторапливайся, чай, не у господ порядок наводишь…

Быстро справившись с заданием,  Сидоренко подхватил отхожую бадью. «И то, поспешать надо, – весело сказал он, – сейчас обед начнут развозить». При этих словах Лизу опять чуть не вырвало.

Когда они ушли, Лиза, чуть живая,  опустилась на матрас. Неужели и Коля носит такую куртку и башмаки? В их камере в тюремных халатах и платках были только уголовницы, политические оставались в домашней одежде. На ней была шерстяная юбка, белая блузка с высоким воротником, заношенным за эти дни до черноты, и теплая кофта. Остались и другие вещи, уложенные Николаем наспех в саквояж. Отобрали только медальон с его фотографией и дорогие серьги, которые она не успела снять после театра, обещали все вернуть  после освобождения. Так и вернут. Считай, что они пропали.

                * * *
Из карцера ее выпустили на пятый день. Теперь она попала в камеру, где находились в основном одни уголовницы, из политических  были только Хана Шлимович и Ольга Таратута. Лиза так им обрадовалась, что разрыдалась и долго не могла успокоиться: не было Ирины Кацевич, которая могла в таком случае прикрикнуть на нее железным голосом. Зато нашелся свой командир из уголовниц: Наталья Андреевна, высокая, худая женщина с мужеподобным лицом, пригрозившая ей, что, если она будет реветь и отравлять всем жизнь, ее побьют. Лизе стало не по себе. Ласково обняв подругу, Хана успокоила  ее, что Наталья Андреевна – добрый человек, все в камере им с Ольгой сочувствуют и делятся своими передачами. Тут же одна  пожилая женщина протянула ей пирожок с яблоками, погладила по голове.

– Съешь дитятко, дочка моя пекла, таких же лет будет, как ты, – и тяжело вздохнула, вытирая концом платка глаза, – пропадет теперь девка без меня, как пить дать, пропадет.

Лиза с благодарностью обняла маленькую, сухенькую женщину (как потом оказалось, убившую в порыве гнева, вроде татарки Фатимы, своего мужа-изверга), взяла пирожок и спрятала под подушку:

– Потом съем, сейчас не хочется, - сказала она женщине, чтобы не обидеть ее.

– Успокоилась? – спросила Хана. – Теперь рассказывай, что с тобой произошло.
Они уединились на нижних нарах Ольги, выделенных ей уголовницами из уважения к ее  «боевой деятельности». Лиза шепотом стала рассказывать им про Слувис и ее мужа.

– Жаль, что ее не прикончили, – холодным тоном сказала Ольга. - Теперь ее начнут подсаживать во все камеры.

– Тетельман сидел в Одессе, – размышляла Хана, - теперь, говорят, уже в Харькове. Тасуют нас, как карты в колоде, подсовывая своих осведомителей. От Борисова передали, что у нас оказался человек, а, возможно, их было несколько, который раскрыл полиции все подробности об отряде. Даже, если предположить, что за каждым из нас повсюду следовали филеры, они не могли так подробно знать о внутренней жизни отряда, подпольных кличках, паролях и конспиративных квартирах, известных только узкому кругу людей.

– И этот кто-то был из самого близкого окружения Сергея, – заявила Ольга.

– Кто? Не Рогдаев же и Войцеховский…

- А почему бы и нет. Им одним удалось сбежать из города.

– Они не могут, – вступилась за товарищей Лиза, – Рогдаев сам предупредил меня об арестах, а я растерялась из-за Коли, не знала, как ему сказать.

–  Таких людей обычно забирают вместе со всеми, - продолжала Ольга. – Этот человек сейчас  замаскировался и продолжает свое подлое дело. Но  рано или поздно его вычислят,   ему все равно несдобровать.

Перестукиваясь с соседней камерой, Хана выяснила, что Николай сидит в другом здании, где находятся одни мужчины, а их отделение – смешанное. Все ее товарищи по первой камере теперь оказались в разных местах. Евгению Соломоновну перевели в тюремную больницу: у нее случился сердечный приступ. Насчет Слувис никто ничего не знал.

ГЛАВА 5

ДОТОШНЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ

После карцера Лизу каждый день начал вызывать на допросы следователь из Петербурга Дьяченко. Хана и Ольга советовали ей на все вопросы отвечать молчанием или коротким «не знаю», но Лиза, чтобы выгородить Николая, сразу заявила ему, что состояла в отряде, а ее муж к нему не имеет никакого отношения, он вообще ничего и никого не знал.

– И даже тех, кто приходил к вам на квартиру? – спрашивал следователь, пронизывая ее острым взглядом, от которого у нее по коже пробегал мороз. Он был худощавый, с рыжей короткой бородкой и почти лысой головой, покрытой на макушке и по бокам редкими рыжими волосами.

Сидевший сбоку от него за конторкой писарь, видимо, тоже боялся его, так как, быстро записывая, ни разу не оторвал от бумаги глаз.

– К нам никто не ходил, - охотно объясняла Лиза, надеясь на его снисходительность. - Муж с утра был в училище, затем до позднего вечера занимался с учениками, что легко проверить. Выпустите его, пожалуйста, – каждый раз жалобно умоляла она следователя, и тот неизменно обещал подумать.

Вскоре она поняла, что просить его бесполезно. По совету подруг она стала говорить, что ничего не знает. Дьяченко, будучи хорошим психологом, видел, что девушка - с гонором, старался задеть ее самолюбие, надеясь, что в приступе гнева она расскажет не только о своих товарищах, но и о своем брате Иннокентии и его сообщниках по ограблению и убийству Дуплянского. Начинал он всегда издалека.


– Вы знали связную Еву?

– Первый раз слышу это имя, – искренне отвечала Лиза, догадываясь, что это был чей-то псевдоним.

– Где же Ева брала деньги на взрывчатые вещества?

– Откуда я могу знать…

– В вашем списке есть буква "Е", кто под ней имеется в виду?

– Понятия не имею, – пожимала плечами Лиза, зная, что букв в ее бумагах вообще нет, только даты и суммы.

–  Ева приходила к Карлу Ивановичу Иосте, расспрашивала, какое нужно приобрести оборудование для лаборатории. Затем зашла к вам домой за деньгами.

– Не знаю ни про лабораторию, ни про оборудование.

– А Иосту?

– И Иосту не знаю.

– А вот член вашего отряда Дмитриев утверждает, что вы встречались с Иостой дважды: на Военной улице и в квартире Наума Марголина на Троицкой улице, где Борисов первоначально хотел оборудовать лабораторию, но потом перенес ее в Шляховку. Борисов поручил вам следить за этой квартирой.

– Это ложь, – спокойно отвечала Лиза, лихорадочно соображая, кто такой Дмитриев и откуда Дьяченко известно о поручении Борисова. Ни сам ли Иоста об этом рассказал?

– Тогда почему вас часто видели на Троицкой улице?

– Я могла по ней проходить.

– Куда?

Лиза пожала плечами.

– К дому моих родителей.

– Позвольте полюбопытствовать, где находится их дом?

– На Клубной улице.

– Это же далеко от дома Марголина, – усмехнулся следователь, успевший побывать по всем этим адресам. На Клубной улице в Английском клубе в первый день его приезда прокурор Халецкий и начальник охранного отделения Шкляров угощали его роскошным обедом.

– Ну, мало ли куда еще, – растерялась Лиза, поняв, что допустила оплошность.

– В начале февраля Ева перевозила по просьбе Борисова чемоданы с литературой и пикрином в Курск. Перед этим она встречалась с вами, вы дали ей эти чемоданы.

– Какие еще чемоданы? Никому я ничего не давала.

– Как же не давали, если вас видели вместе? – пытался запутать ее Дьяченко.

– Я вам еще раз говорю: никакой Евы я не знаю.

– А Марголина знали?

– Он же погиб!

– Почему вы так решили? Все говорят, что он в Америке.

– Значит, в Америке, – смутилась Лиза.

– Он действительно погиб, и мы даже знаем где.

– Где?

– В имении Дуплянского, при его ограблении и убийстве.

– Откуда вы знаете?

– Нашли его труп. Другого убитого сообщника Вячеслава Шелеста опознали по шинели. Ведь вам этот человек тоже известен?

– Н-е-т, первый раз слышу, – растерянно протянула Лиза, ужаснувшись, что Дьяченко все известно о ребятах, и этот ужас невольно отразился на ее лице.

– Эти люди, по показаниям кухарки Кудрявцевой и  горничной  Козис, жили перед ограблением в доме вашей тети, Лии Львовны Рывкинд, где вы также находились в тот момент, сбежав от своего сожителя. – Дьяченко специально употребил это слово, чтобы разозлить Лизу, у которой глаза тут же вспыхнули от гнева. – Кто еще участвовал в ограблении?

– Понятия не имею.

– Ваш брат Иннокентий Рывкинд был помещен в Полтавскую больницу со свежим шрамом на груди приблизительно в то же время, когда произошло ограбление. Кто и когда его ранил?

– Не знаю.

– Вы с Даниленко его навещали: вас по фотографиям опознали врачи и медсестры больницы.

– Он – мой брат,  вполне естественно, что мы к нему ездили.

– Вам известно, при каких обстоятельствах он был ранен?

– Нет. Он был слаб и  ничего не рассказывал.

– А потом?

– Потом он исчез... Больше я о нем ничего не слышала.

– Все вы прекрасно знаете и напрасно отрицаете, – рассердился Дьяченко, поняв по ее лицу, что он на верном пути. – Помните телеграмму из Вены: «Дом купили, осталось только приобрести мебель»?

– Я устала, – попросила Лиза, – отведите меня в камеру.

Услышав о такой дотошности следователя, Хана и Ольга опять стали ей внушать, что на все вопросы она должна отвечать  «не знаю», и  ни в коем случае его ни о чем не расспрашивать.

– Откуда у него сведения о Науме? – не могла успокоиться Лиза. – О его участии в этом ограблении знали всего несколько человек.

– От провокатора...

– Мы недооцениваем полицию, – сказала Ольга, – она могла составить картину убийства по рассказам свидетелей и  теперь ищет им подтверждение.

– Если следовать логике Дьяченко, то вскоре он доберется до Могилевского и совещания в доме  Зильберштейна. Ты, Лиза, должна быть все время начеку.

– Больше Дьяченко от меня не услышит ни одного слова.

Анархистам из отряда пока запрещалось переписываться с родными и получать от них передачи. Лиза не могла понять, почему так долго не приезжает из Киева Колин брат, адвокат Михаил Ильич Даниленко, на которого была вся ее надежда.

ГЛАВА 6

В камере Николая не было уголовников, только анархисты и эсеры. Среди них оказались двое товарищей, которые во время октябрьских событий 1905 года присутствовали на его беседе с рабочими Брянского завода. Когда его ввели в камеру, один из них, с огненно-рыжей шевелюрой  и кривыми, желтыми от махорки зубами, узнал его и громко воскликнул, желая привлечь внимание сокамерников: «Какая приятная неожиданность: к нам пожаловал большевистский агитатор Даниленко. Какими судьбами?»

Николай промолчал и огляделся по сторонам, ища свободное место. Камера была плотно забита людьми. На всех нижних нарах лежали и сидели арестанты. Несколько человек расположилась на лавках вдоль  стола. Остальные ходили по узким проходам, в одиночку или группами.

- Тимофей, угомонись, – поднялся из-за стола высокий, сутуловатый человек с бледным, слегка тронутым оспой лицом и глубоко поставленными глазами. Его редкие, темные волосы были зачесаны назад, на грудь спускалась цепочка с очками. Типичный интеллигент: учитель или журналист. Подойдя к Николаю, он пожал ему руку.


– Будем знакомы: Василий Кондратьевич Чинцов.

- Николай Ильич Даниленко.

– У нас тут, как видите, страшная теснота, приходится спать по очереди. Вчера освободилось место на верхней полке в конце камеры. Пойдемте туда.
Они подошли к указанным нарам. Лежавший там человек поднял голову.

- Булыгин, ты давно спишь? – спросил его Чинцов.

- Давно, только проснулся. Сейчас очередь Фоменко.

– А потом?

- Егошина. За ним был Хуциев, но его вчера увезли…туда, – он махнул рукой в неопределенном направлении, что, видимо, означало в больницу или того хуже, на кладбище, – а это новенький? Что-то я его раньше не видел.

– Я его знаю, - опять подал голос рыжий. – Он – большевик, вел рабочий кружок на Брянке. Захар подтвердит, – и стал будить спавшего на нижних нарах человека. Тот недовольно брыкался ногами, наконец, оторвав от тонкой подушки растрепанную голову, недовольно спросил: «Тимоха, что тебе надо? У меня еще законных полчаса». Николай узнал в нем рабочего, призывавшего на том же памятном собрании на Брянке взорвать «директорскую калитку».


– Подтверди, что этот человек –большевистский агитатор.

– Ну, и что из этого, –  Захар внимательно оглядел Николая и кивнул ему головой, как старому знакомому. – Его наши рабочие уважали.

Николаю надоела вся эта комедия. Надо было как-то объяснить ситуацию, не затрагивая Лизу.

– Все правильно, – хмуро сказал он, обращаясь к Чинцову, который, видимо, здесь пользовался особым уважением или был за старшего, – я – большевик и не собираюсь этого скрывать.

– Вы напрасно сердитесь, Николай Ильич, вас никто не хотел обидеть, просто у нас тут находятся одни анархисты и эсеры.

– Я не сержусь. Это ваши товарищи затеяли вокруг меня разговор. Куда можно присесть?

– Садитесь на любые нары, где найдете место, лавок у нас тоже не хватает. Скотские условия.

Захар показал ему на свои нары, где уже сидели два человека. Николай примостился рядом. От духоты и табачного дыма нечем было дышать, кружилась голова. Интерес к нему со стороны обитателей камеры пропал. Двое его соседей о чем-то лениво беседовали, не обращая на него  внимания. Левое плечо его упиралось в холодную стену, он прислонился к ней головой, закрыл глаза. Со вчерашнего вечера, когда их с Лизой арестовали, и его продержали в участке, где находились какие-то подозрительные личности, ведущие себя слишком шумно,  и до этой минуты у него не было времени осмыслить то, что с ними произошло. Теперь со всей отчетливостью ему представился весь ужас их положения: их обоих подозревают в принадлежности к боевому отряду. Обнаруженные же в сейфе крупные деньги и найденные при них шифрованные записи, схожие с докладами филеров о посещении Лизы какой-то конспиративной квартиры, явно подтверждают, что она была казначеем отряда, выдавая деньги на определенные цели, то есть на подготовку террористических актов. Эта страшная мысль, как острый кинжал, пронзила его.

Вспомнился их визит к Пизовым, упоминание хозяйкой дома о крупной сумме общественных денег, которые Лиза держит дома. Почему он тогда проигнорировал эти слова, даже что-то пошутил на этот счет? Неужели Лиза так наивна, что не понимала всей опасности этого предприятия? Или все-таки вошла в отряд сознательно? И почему она ему никогда не рассказывала о втором дне в сейфе, который лично ему подарил Григорий Аронович? Вопросы, на которые не было ответа. И чтобы больше не мучиться,  заставил себя переключиться на другую тему, решить, как  себя вести с сокамерниками, встретившими его так враждебно. Лучше всего не реагировать на их оскорбления и разговаривать со всеми спокойно, иначе его жизнь тут превратится в каторгу.

Его размышления прервал Чинцов, предложив  пройти к столу и выпить с ними чаю. «До обеда еще далеко, – сказал он дружелюбно, – а вы, наверное, с момента ареста ничего не ели…»

Николаю  не хотелось кушать, но глупо было отказываться от оказанного ему внимания.  На столе стояли тарелки с наколотым сахаром, сушками, хлебом, сыром, салом, нарезанной кружками копченой  колбасы.

Открылась дверь, вошел надзиратель с большим жестяным чайником. Вежливо обращаясь к Чинцову и чуть ли не кланяясь ему в пояс, он доложил, что через десять минут поспеет другой чайник.

- Хорошо, хорошо, – буркнул Чинцов, сунув ему в руку деньги. Тот положил их в карман и, пятясь задом, наверное, боялся получить нож в спину, скрылся за дверью.

Кто-то подхватил чайник, стал разливать кипяток в железные кружки, в которых уже лежала заварка.

- Угощайтесь, – радушно сказал Чинцов Николаю, обводя широким жестом тарелки с едой. – Николай Ильич, что же вы не сказали нам, что вы – муж Лизы Фальк? Из соседней камеры нам отстучали, что ее вчера арестовали вместе с вами. Ее многие знают.

– Я не в курсе Лизиных дел.

- Расскажите, как вас арестовали, – попросил сидевший рядом с Чинцовым лысый человек с  разбитым пенсне на носу. В его голосе послышалось дружеское участие.

– Рассказывать особенно нечего. Жена в этот день была в театре, я – на похоронах одного моего знакомого. Вернулись поздно. Только сели ужинать, пришли жандармы, предъявили ордер на обыск. Затем вынули второй ордер, на арест.

– В соседней камере находятся Володя Петрушевский и Игнат Харитонов из типографии Яковлева. Хорошо о вас отзываются …

– Вы так говорите, как будто я перед вами чем-то провинился и нуждаюсь в защитниках, – раздраженно сказал Николай, так как весь этот «любезный» разговор смахивал на допрос.

– Не кипятитесь, Николай Ильич. Мы большевикам не привыкли доверять…

– Я вас не понимаю. Мы с вами расходимся по идейным соображениям, но еще никого не предавали.

– Я и имел в виду политические расхождения.

К  столу подошел Булыгин, тот, что спал на указанных Николаю нарах.

– Василий Кондратич! Егошин еще не вернулся с допроса. Нары свободны, пусть новенький пока отдохнет.

- Видите, Николай Ильич, – обратился к нему Чинцов, – у нас тут все по справедливости: вы сейчас вне очереди можете занять свое место.

Поблагодарив всех за чай,  Николай пошел в конец камеры. Его трясло от возмущения: эти товарищи слишком  много о себе возомнили. Взобравшись наверх, он испытал новые мучения: от подушки и матраса невыносимо несло  махоркой, потом и еще какой-то гадостью,  а через минуту  уже не знал, куда деться от  клопов и вшей. Вся стена была в следах от крови и раздавленных насекомых. Без сомнения, здесь водились еще тараканы, мыши и крысы. Закрыв глаза, он пытался заснуть, но его одолели мысли о Лизе. Представлял, как она сейчас там страдает, истязая себя тем, что он по ее вине  попал в тюрьму, и ему почему-то было безумно жаль ее.
Где-то рядом  вполголоса  разговаривали два человека: один рассказывал историю, приключившуюся с ним во время ограбления банка; другой то и дело  восклицал: «Не может быть?» «Ну, дают!» Поняв, что все равно не сможет заснуть, Николай стал  их слушать.

– Обиднее всего, - говорил первый, немного шепелявя,– что я сам предложил план, как ограбить этот банк. У меня там тетка работала уборщицей, от нее стало известно расположение всех помещений. Под видом посетителей мы прошли в главный зал, вынули маузеры и приказали бывшим там людям и служащим, кроме главного кассира, спуститься в подвал, объяснив, что нам нужно конфисковать деньги в пользу русской революции. Пока ребята занимались кассами, я прошел в дальнюю комнату, где находился телефон, и приставил пушку к сидевшей там хорошенькой девушке, такой хорошенькой, что  предложил ей вечером прогуляться по проспекту. Она сидит и дрожит от страха. Прошло 20 минут, 40. По моим расчетам, операция должна  давно закончиться. Девушка успокоилась и говорит: «Господин грабитель, опустите свой револьвер, я никуда не убегу». Я спрятал его, а сам думаю, когда же, наконец, за мной придут. Выглянул в коридор: все тихо, голосов не слышно. Приказал девушке оставаться на месте и пошел  к залу. Оттуда мне навстречу дворник и городовые. Я к окну. Не заметил впопыхах, что внизу стоят жандармы, прыгнул и угодил к ним прямо в лапы. Не успел пушку вытащить, а то бы всех разом уложил.

– Ну, дела, как же про тебя забыли?

– Спешили. Обещали вызволить отсюда, так теперь сами тут оказались. А ты по-прежнему эсер?

–  Эсер.

–  Я тебе еще в прошлом году предлагал перейти к нам, у нас веселей.

–  У нас тоже не скучно. Вы убили Мылова, а мы на Эзау – двух мастеров-итальяшек… Нам бы с вами объединиться, так дела еще лучше пошли бы.

– Не-т-т, у вас провокаторы в ЦК. Сам Азеф служил в Департаменте полиции…

–  Так то в ЦК, а здесь у нас отличные ребята, друг за друга, хоть куда. Вот слушай, в феврале мы задумали убрать…

Дальше Николай уже не слышал: он заснул и пропустил обед. Его специально не стали тревожить, так как по установленному порядку у него оставался еще «законный» час для отдыха. Разбудил его вернувшийся с допроса Егошин. Он сказал, что его обед стоит на столе, надо поспешить, пока туда не забрались тараканы.

На первое был гороховый суп, на второе –  каша из чечевицы, политая желтым соусом. Николай заставил себя проглотить оба остывших блюда, совершенно несъедобных, запив их коричневой безвкусной жидкостью, называемой компотом.
Жизнь в камере шла прежним чередом: кто-то спал, кто-то ходил по узким проходам, кто-то курил или играл в карты. Надо было привыкать к этой жизни, затхлому воздуху, тюремной пище, живности и смотреть на все оптимистично, иначе сойдешь с ума.

ГЛАВА 7

ТЮРЕМНЫЕ БУДНИ

Потянулись дни, мучительные своим однообразием. Небольшим утешением для Николая стала записка от Михаила, переданная как-то вечером  надзирателем. Брат приезжал в Екатеринослав, не смог  добиться с ними свидания и уехал в Киев за содействием к Сухомлинову. Пока же всем членам боевого отряда запрещали свидания с родными, прогулки и посылки.

Другие товарищи жили веселей. После завтрака их выводили  во внутренний двор (время прогулки зависело от погоды и настроения старшего надзирателя Белокоза – зверя и самодура). Некоторым разрешали свидание с родными. Таких  в  камере было немного. После того, как они возвращались в камеру,  все собирались вокруг них послушать новости с воли. Также всем миром обсуждали вызовы товарищей на допросы, давали советы. Последнее слово всегда оставалось за Чинцовым: у него был опыт в судебных процессах, и он знал наизусть Уголовное уложение. По вечерам и ночам все громко резались в карты: за столом, на нарах и полу, не заботясь о тех, кто в эти часы спал по расписанию.

Со временем Николай познакомился со всеми обитателями камеры. С одними общался редко, с другими играл в карты или  вступал в отвлеченные разговоры, чтобы убить время. Политических тем избегал, и сам их не затевал, помня, с каким недоверием некоторые «товарищи»  встретили его в первый день.

Всех людей здесь можно было разделить на четыре категории. Первые сидели за пропаганду и хранение запрещенной литературы, вторые – за воровство и крупные ограбления, третьи – за террористические акты, отягощенные ранением жертв или их убийством, и, наконец, четвертые – за принадлежность к боевому интернациональному отряду анархистов-коммунистов (таких вместе с ним было 12 человек). Убийц и  террористов обычно помещали в одиночные камеры, но тюрьма была переполнена, и их содержали в общих камерах. К последним принадлежал и эсер Чинцов, участвовавший год назад в Пятигорске в убийстве одесского генерал-губернатора Карангозова. Тогда ему удалось скрыться. Его  задержали в Екатеринославе при выполнении другого партийного задания. Узнав об этом, Николай весьма удивился, так как был уверен, что Василий Кондратьевич со своей приятной интеллигентной внешностью оказался в тюрьме, как и он, случайно.

Больше всего здесь было людей второй категории, но и в ней выделялись свои подгруппы. Одни из них занимались грабежами и разбоем ради идеи, о которой на самом деле имели смутное представление. Другие совершали крупные ограбления и экспроприации, чтобы добыть средства для деятельности своих организаций. Были просто мелкие воришки, мало чем отличавшиеся от обычных уголовников. Среди них попадались великолепные рассказчики, вроде того анархиста, что так красочно описывал своему другу-эсеру ограбление банка. По совету Михаила Николай стал записывать свои наблюдения и такие рассказы в тетрадь.

И во всех категориях были люди, отличающиеся злобностью, агрессивностью, затевающие громкие споры и драки, доходящие при подначивании соседей до поножовщины. Только вмешательство Чинцова и некоторых других товарищей, пользующихся в камере особым уважением, заставляло их утихомириться.

Как-то вечером он сел играть в подкидного дурака с анархистом Межой – так в камере называли убийцу начальника  паросилового цеха на Брянском заводе Тита Меженнова. Межа страшно жульничал, путая карты и сбрасывая лишние под стол. Николай сделал ему несколько раз замечания, и, когда тот в очередной раз покрыл туза королем такой же масти,  отказался с ним играть.  Недолго думая, Межа вытащил из башмака острую заточку и бросился с ней на Николая. Тот перехватил его руку, заломив  за спину – прием, которому его когда-то обучил Миша Колесников. Заточка упала на пол. К ней подскочил Володя Кныш, такой же жуликоватый и наглый анархист, поднял  ее и с усмешкой смотрел на Николая, готовый вонзить в него эту заточку.

Из-за стола поднялись Чинцов и Захар.

- Меженнов, – сурово сказал Чинцов, - ты брось эти замашки, с заточкой на своих товарищей.

– Какой он нам товарищ, Василий Кондратич, большевик, да еще наверняка стучит начальству.

– Думай, когда говоришь. Не нравится, так зачем сел с ним играть в карты. Сам ему предложил, все слышали.

– От нечего делать, хоть с чертом сядешь.

– Вчера ты также набросился на Краснова. Мы тебя уважаем за твой поступок с Мыловым, но это не дает тебе права так вести себя в камере. И ты, Кныш, чего ухмыляешься? Оставьте человека в покое.

Чинцов предложил Николаю присоединиться к их компании, пододвинув кружку с такой крутой заваркой, что тот сначала решил, что это – кофе. От нескольких глотков такого напитка у него бешено  застучало сердце,  к вискам прилила кровь.

– Вы, Николай Ильич, на наших людей не обижайтесь, – доброжелательно сказал Чинцов, с наслаждением потягивая чайный наркотик, как будто это была простая вода. – У всех нервы на пределе. В соседней камере вчера одного отвезли в психушку.

– Это Федя Севрюгин, – сказал Захар, добавляя в стакан новую порцию заварки, –  притворился, чтобы потом сбежать из больнички.

– Не думаю. Нормальный человек, даже с целью обмана, не станет себя обливать керосином и  поджигать.

– У Борисова один дружок также поджег себя в Севастополе, так он сидел в одиночной камере, а здесь все камеры забиты, как бочки сельдью. Как это товарищи за ним недоглядели?

– Сумасшедшие тем и отличаются, что любого обманут.

– А я уверен, что все это было задумано с определенной целью, – не отступал от своего Захар, взволнованный и  возбужденный, как и все тут, крепким чаем. Такое же возбуждение начинал чувствовать и Николай. Один только Чинцов оставался  спокойным.

– Хотя бы и так, – послушно согласился он с Захаром. – Вы, Николай Ильич, наверное, смотрите на нас и думаете: что это за люди, что они хотят? А большевик здесь не вы один. Напротив вас сидит Евгений Иванович Маклаков, бывший член Севастопольского комитета РСДРП (это был тот самый человек с лысой головой и разбитым пенсне, который в первый день попросил его рассказать, как их с Лизой арестовали). Борисов освободил его из тюрьмы вместе с потемкинцами и привлек в отряд.

– Не берусь никого судить, – сказал Николай. – И у нас в организации были товарищи, которые переходили к эсерам и анархистам. Однако считаю бессмысленными  террористические акции, которые совершают и те, и другие.

– Это вы напрасно, Николай Ильич. Наше общество, особенно либералы, устали от обещаний и заявлений правительства и в душе приветствует убийства ненавистных министров и чиновников.

– Вздор!

– Я по образованию историк, – усмехнулся Чинцов, и его интеллигентное лицо вдруг приняло жесткое  выражение, глаза сузились, стали холодными и злыми, – правда, недоучившийся, и привык оперировать фактами. Вспомните хотя бы суд над Верой Засулич. Все двенадцать присяжных ее оправдали.

– Там сыграло свою роль заключительное слово Кони, – сказал Николай, понимая, что сам невольно подталкивает Чинцова к дискуссии, но отступать было поздно. – Оно и повлияло на решение присяжных.

– Если уж на то пошло, Николай Ильич, разве вся история России не представляет собой сплошной террор власти по отношению к своему народу? Возьмите известные события на Ходынке в дни коронации Николая II, или расстрел в январе 905-го мирной демонстрации рабочих у Зимнего дворца, которые шли к своему царю-батюшке искать справедливость. Я бы назвал террором и все убийства царских жен и детей, начиная с царевича Димитрия и кончая Петром III. А Павел I? Всю жизнь ожидал покушения со стороны своей матушки Екатерины, а задушили его друзья старшего сына, и во главе их стоял ни кто иной, как главный начальник государственной охраны граф Пален. Граф-террорист! Красиво звучит. Недаром после каждого такого злодеяния начинались народные смуты, приведшие, в конце концов, к революции 905-го года.

– Извините за вмешательство, Василий Кондратьевич, – присоединился к их разговору один из соседей Чинцова, эсер Эдуард Зенкевич, известный Николаю по выступлениям на общих городских митингах, – я тоже вспомнил случай из истории. Мы как-то с моим товарищем побывали в Альпах, где проходила армия Суворова. Хотели посмотреть на водопад и Чертов мост. Кругом – неприступные, отвесные скалы, ущелья, пропасти. Великий полководец заставлял солдат в полном вооружении  спускаться по этим альпийским кручам. Несчастные срывались в бездны, их трупами были забиты все ущелья.
 
– Отличный пример, Эдик. Для того чтобы продемонстрировать французам свой железный кулак, Павел уложил в Альпах тысячи безропотных крестьян, не понимающих куда и, главное, зачем их гонят. Так же уложили ни за что ни про что десятки тысяч мужиков в войнах с Турцией и Японией. Разве это не террор? Любая власть: будь то самодержавие, революционное правительство или диктатура пролетариата, будет прибегать к насилию и убийству ради выполнения своих корыстных целей и спасения собственной шкуры.

– Насчет диктатуры пролетариата вы ошибаетесь,  власть рабочих будет бороться только со своими врагами.

– А врагами для вас будут все, и в первую очередь мы, эсеры и анархисты, так как не хотим, чтобы нами кто-то командовал и проводил политику, противоречащую нашим интересам.

Николай не стал ему возражать: не стоит лишний раз дразнить гусей. Однако его задели несправедливые упреки в адрес большевиков.

–  Не пойму, почему вы все время хотите нас в чем-то обвинить? Пока только у вас руки в крови. Из-за вас и трусливой политики меньшевиков была проиграна революция 905-го года.

 За их спинами собралась большая толпа. Все ждали, что ответит Чинцов. Тот понял, что разговор принимает неприятный оборот, и может произойти взрыв, который обострит и без того нездоровую обстановку в камере. Оглядев собравшихся людей угрюмым взглядом, он недовольно проворчал: «Что вы тут сгрудились, и так дышать нечем», и вышел из-за стола. За ним поднялись еще несколько человек. Толпа разочарованно загудела и стала расходиться.

К Николаю   подсел Евгений Иванович Маклаков.

– Николай Ильич, зря вы затеяли спор с Чинцовым, – тихо сказал он, чтобы не привлекать внимание оставшихся за столом людей.

– Я не собирался с ним спорить, он сам повернул разговор в свою сторону. Не пойму, почему он пользуется таким авторитетом?

– Человек железной воли, не знает никаких компромиссов. Это подкупает и сильных, и слабых. Вы, наверное, слышали от товарищей, что он участвовал в покушении на Карангозова, а сейчас мечтает отомстить за предательство Азефу. Они близкие друзья с Савинковым. Оба – террористы по глубокому, внутреннему убеждению.

– Вы-то сами, Евгений Иванович, как могли поверить в утопические замыслы Борисова и войти в его отряд? Вы же, марксист, пусть даже и бывший, знаете, что одного желания горстки людей недостаточно, чтобы совершить такой крупный переворот по всей Украине, как задумал Борисов. Даже если представить, что он обеспечил бы людей оружием и бомбами, убил бы несколько генералов и губернаторов, на этом все и кончилось. Ваш Борисов – авантюрист. Вы слепо пошли за ним, как и моя жена.

– Так-то оно так, но, уверяю вас, Борисов – уникальная личность. Он произвел на меня сильное впечатление с самого начала, когда освобождал из севастопольской тюрьмы потемкинцев, и я случайно оказался среди них. Потом Сергей нанял шаланду, уговорив одного рыбака в шторм вывезти нас в Евпаторию. Это, действительно, была чистейшей воды авантюра. Просто удивительно, что мы тогда не погибли.

Достав из кармана помятую коробку с табаком и турецкую трубку, выигранную им в карты у кого-то из сокамерников, Маклаков протянул коробку Николаю:

 -Угощайтесь.

– Спасибо. Очень хочется курить, но от табака у меня поднимается сильный кашель.

– Хотите, достану для вас папиросы?

– Нет, и от папирос мне будет плохо. Все время в горле першит, грудь закладывает…

– Тогда я тоже табачок спрячу.

– Нет-нет, курите. Я сам не знаю, что на меня так действует: табак, а может быть, и сырость…

Маклаков аккуратно вынимал из коробки табак, стараясь не уронить ни одной драгоценной крошки. Когда трубка была заполнена доверху, плотно закрыл коробку, спрятал ее в карман, неторопливо достал спички. В нос Николая ударил терпкий запах дешевого табака, смешанного для крепости с какими-то травами. Евгений Иванович с наслаждением затягивал в себя эту смесь и с таким же наслаждением выпускал ее обратно.

– За границей, – продолжал Маклаков, – иная политическая обстановка. Все эмигранты, особенно те, кто там давно живет, плохо представляют, что происходит в России. Они пекутся о ее будущем и не могут найти общий язык. Большевики и меньшевики до того возненавидели друг друга, что устраивают в общественных местах дебоши и драки не хуже, чем анархисты. Сам однажды был свидетелем такой потасовки в кафе, где на Ленина набросился один из его бывших соратников.

– Мне странно слышать это про Владимира Ильича.

– В том-то и беда, что здесь, в России, мы его мало знаем. Мы привыкли  верить в его непререкаемый авторитет, соглашаться с его оценками тех людей, которые идут в разрез с линией партии. На самом деле, он никому не любит уступать, твердо гнет только одну, свою собственную линию.
 
– Вы преувеличиваете. Ленин – настоящий борец и, естественно, в окружении тех, кто идет против него, вынужден отстаивать свою личную позицию и позицию партии. Я его всегда в этом поддерживал. Он думает о революции и общем деле.

– Николай Ильич, не спешите с выводами. Не бывает так, что один человек во всем прав, а остальные ошибаются.

– Значит, на ваше решение войти в боевой отряд повлияла не только личность Борисова, но и разочарование в Ленине?

–  Ленин тут не причем, – с досадой сказал Маклаков, вытирая рукавом куртки вспотевшую лысину. – Поймите меня правильно: на фоне  всеобщей растерянности в России и столыпинской реакции идея Борисова произвести захват власти на Украине показалась мне вполне осуществимой. Ведь и мы верили в удачу, когда начали революцию 905-го года, и потемкинцы, и моряки Севастополя с лейтенантом Шмитом. Это, как игра в рулетку: вдруг повезет и выпадет крупный выигрыш.
Маклаков снова достал коробку с табаком и, не торопясь, набивал трубку. К нему подошли два эсера, попросили поделиться куревом. Отсыпав каждому по солидной порции, Евгений Иванович дал им свои спички и, когда те отошли, довольные такой щедростью, продолжил свой рассказ.

– Я поверил Борисову, и он мне поверил. Я жил то в Женеве, то в Париже, выполнял его поручения и видел, как быстро осуществляется все, что он задумал.

– Вы – идеалист.

– Хорошо. Тогда скажите, что большевики после поражения революции смогли предложить рабочим вашего города?

– Согласен, почти ничего. Приезжали новые товарищи,  пытались восстановить работу на заводах и – безуспешно. Сейчас вернулся наш прежний руководитель Петровский. Он обязательно сдвинет все с места, тем более, что Ленин советует использовать легальные формы работы.

– Вот видите, как рабочие зависят от своих вожаков. Они привыкли, что ими кто-то руководит, дает им советы, указания, боятся сами сделать шаг в сторону. В этом их большая ошибка. Ленин своей постоянной критикой и «окриками» отучил самостоятельно думать даже своих ближайших помощников.

– Нельзя делать такой огульный вывод. Наши руководители с самого начала и в октябре, и в декабре действовали без всяких указаний сверху, – устало произнес Николай и, не желая больше говорить о Ленине, спросил, – так вы, Евгений Иванович, с кем сейчас: анархистами или большевиками?

– Пока могу сказать одно: к большевикам я больше не вернусь, -  и,  взглянув на часы, заторопился, - два часа ночи. Быстро же летит время. Подходит моя очередь спать. Мы обязательно продолжим наш разговор.

Однако поговорить им больше не удалось. На следующий день, после завтрака, пока Николай отсыпал свои положенные три часа, Чинцова, Маклакова, Меженнова, Зенкевича и еще двух человек перевели в камеру для преступников, дела которых передавались в военно-полевой суд. Когда Николаю разрешили гулять, он  видел своих бывших сокамерников в другой части двора в кандалах, охраняемых специальным конвоем во главе со старшим надзирателем Белокозом. Евгений Иванович  в знак приветствия поднимал руки, демонстрируя свои тяжелые железные оковы.

ГЛАВА 8



С генерал-губернатором  Владимиром Александровичем Сухомлиновым Михаил тесно сошелся в 1906 году, когда тот попросил его принять участие в деле, связанном с 40-летней тяжбой крестьян с крупным землевладельцем Балашовым. Дело было выиграно в пользу крестьян. Михаил увидел стремление генерал-губернатора честно и справедливо решать вопросы, какого бы сословия они не касались. После этого  Владимир Александрович не раз обращался к нему за помощью в юридических вопросах. Приглашал он его и на различные светские и губернские приемы, вызывая зависть у обоих Рекашевых, особенно у Сергея Григорьевича, мечтавшего войти в ближайшее окружение генерала.

Получив без труда  нужное ходатайство, Михаил вернулся в Екатеринослав. Отказать самому Сухомлинову Дьяченко не мог. Он разрешил ему встречи с подзащитными и предоставил  по его просьбе  документы, с которыми адвокат имел право ознакомиться в ходе  следствия. …

Михаил сидел в его кабинете уже четыре часа и, не обращая внимания на приходивших к следователю людей,  вынимал из толстой папки бумагу за бумагой.

Судя по протоколам, Николая  следователь вызывал к себе пять  раз. На все вопросы брат отвечал, что об отряде ничего не знает, с анархистами  не связан, деньги, обнаруженные при обыске в домашнем  сейфе, были оставлены родителями его жены при отъезде в Америку. Однако Лиза, чтобы спасти Николая,  успела наговорить на себя много лишнего. Читая записи  с ее «чистосердечными» признаниями, он удивлялся ее наивности и вере в справедливость суда, как будто девушка только что родилась. Ее признание о вхождении в боевой отряд убедительно подкрепляли свидетельства  опрошенных лиц, в основном сотрудников полиции (секретных  агентов и филеров), проходивших в деле под псевдонимами и вымышленными фамилиями. Эти люди утверждали, что Фальк была казначеем отряда, указывали места ее встреч на улицах со связными, адреса домов и квартир, где Лиза бывала.  Некий Дмитриев сообщал, что он часто посещал квартиру Фальк и Даниленко, передавая им поручения от Борисова, подробно описывал обстановку их комнаты и кухни, включая  занавески, покрывала на кровати, абажуры  и скатерть в кухне. Эти сведения показались Михаилу  подозрительными: их обычно давали понятые или сотрудники полиции, присутствовавшие при обысках и арестах.

Кроме Дмитриева, о Коле упоминал  некий «Филин», видевший Николая на вокзале вместе со связной Евой. Ева, по его словам, привезла в тот день из-за границы чемоданы с литературой и оружием. Николай забрал их у Евы и отвез  на квартиру Котляревских. «Филин» также называл фамилии террористов, с которыми постоянно общался Николай. В подтверждение этих слов агент описывал  встречу Николая с Борисовым в трактире на Харьковской улице. Сам он  сидел за соседним столом и слышал их разговор о подготовке к ограблению Казначейского банка. 

Люди с кличками, ради сохранения агентурной сети, никогда не  являлись на судебные заседания. Поэтому их показания  вызывали у защиты большие сомнения, считаясь фальсификацией со стороны следствия. Судья могли их проигнорировать, но могли принять к сведению и засчитать, как неопровержимые улики.

… Часы показывали половину двенадцатого. Пора идти на встречу с Лизой.  Он отдал Дьяченко папку   и попросил вызвать надзирателя, чтобы проводить его в помещение для свидания с арестованной. Дьяченко с любопытством посмотрел на него, ожидая услышать  его мнение по поводу прочитанного дела. Михаил развел руками:
– Не могу сказать  ничего  определенного, у меня было слишком мало времени, чтобы обдумать все прочитанное.

– Мне кажется,  вполне достаточно доказательств о причастности ваших родственников к боевому отряду. Впрочем, впереди предстоит еще большая работа. Я завтра  уезжаю из Екатеринослава на три недели. Вы можете беспрепятственно встречаться с Даниленко и Фальк и передавать передачи. Я  отдал соответствующее распоряжение. Для этого не обязательно было обращаться к Сухомлинову.

– Куда вы едете на этот раз? –  спросил его Михаил.

– В Одессу, оттуда – в Харьков и Кишинев. А как ваши подзащитные в Киеве?

– Следствие еще не закончено.

– Несколько дел  переданы в военно-полевой суд.

– Мои  подзащитные к боевому отряду не имеют отношения.

– Они когда были арестованы?

– В начале года.

– Ну, это  как сказать, – усмехнулся Дьяченко,  пожав Михаилу руку. – Желаю успеха!

Следуя по коридору за  дежурным надзирателем,  Михаил размышлял о том, что Дьяченко  угадал его замысел. В деле своих киевских анархистов он выстраивал  защиту на том, что они не входили в боевой отряд, а были  рядовыми  анархистами, не успев себя ничем  проявить. Их взяли по донесению  агента, входившего в эту группу, и других филеров, один из которых, как ни странно, носил кличку «Филин», дававший показания и о Николае. Над этим фактом стоит  призадуматься.
Надзиратель достал из кармана связку с ключами, открыл дверь в комнату для свиданий  адвокатов с арестованными: небольшое помещение, где не было даже окна, только стол и два стула. Под потолком тускло горела лампочка,  покрытая вековой пылью.

Михаил сел за стол, вынул папку со своими записями и стал ждать Лизу, пытаясь  представить ее по описаниям Володи. Его даже охватило волнение: как-никак это была не просто подсудимая, а жена его родного брата, а все братья, особенно старшие, были крепко привязаны друг к другу. Послышались шаги, надзирательница-конвоир доложила, что арестованная доставлена. Михаил встал: «Вводите!».
В комнату вошла высокая, стройная девушка с толстой косой, перекинутой через плечо. Лицо ее было бледное, глубокие, темные глаза выражали отчаянье. Оглядываясь по сторонам, она подошла к  столу и в нерешительности остановилась, Михаил попросил ее сесть. Покорно опустившись на край стула, Лиза выжидающе посмотрела на него. Она была настолько напугана своим «неправильным» разговором со следователем, что теперь не знала, как вести себя с Михаилом, который, в отличие от других братьев Николая, показался ей солидным и суровым, она напряглась, как пружина. Чтобы разрядить обстановку, он улыбнулся, спросив ее, как она себя чувствует. Лиза пожала плечами.

– Вы уже разговаривали с Колей?

– Нет, увижу его завтра.

– Михаил Ильич, прошу вас, сделайте все, чтобы его освободить. Он к отряду и анархистам не имеет никакого отношения…

Это было сказано с такой детской непосредственностью, что у него пропало всякое желание ее отчитывать за нелепые признания. И все-таки разговор он начал официальным тоном.

– Елизавета Григорьевна, вы должны понять, что находитесь под следствием, здесь нельзя выкладывать все начистоту. Откровенными признаниями о своей вине вы только вредите себе и Николаю. Следователь уверен, что вы оба занимали в отряде ведущее место, и сумеет это доказать, прибегнув к ложным показаниям осведомителей.
От этих слов она еще больше сжалась. Глаза  ее наполнялись слезами. Две капли повисли на длинных ресницах и каким-то чудом держались на их концах.

– Я-я-я хотела помочь Коле, - сказала она жалобно…

– Неужели ваши товарищи не предупредили вас, как нужно себя вести на допросах?

– Предупредили, но я считала, что так будет лучше. Я знаю, что наделала много глупостей. Я…я была готова ко всему, но не представляла, что здесь так ужасно.

– Вы же понимали, на что шли, связавшись с анархистами и вступив в их боевой отряд. Эти люди всегда кончают виселицей.

– Мои товарищи не думают о смерти, они делают то, что считают своим долгом. Я помогала им в меру сил.

 Отчаянье и растерянность на ее лице сменили гнев и возмущение. Вот теперь Михаил почувствовал ее характер. Но глаза? Глубокие и бархатные, они притягивали к себе, как магнит.

– Звучит красиво, однако подумайте, сколько близких людей из-за вас пострадали, уже не говоря о Коле. Володя отложил свой отъезд в Петербург, я сорвался с места, мы оба не знаем, как сообщить о случившемся родителям в Ромны. Для них это будет тяжелый удар.

Откинувшись на спинку стула, Михаил барабанил пальцами по столу, наблюдая за переменой ее лица, покрывшегося красными пятнами.
– Теперь, милая барышня, послушайте меня внимательно. На следующей встрече с Дьяченко вы откажитесь от всех своих прежних показаний…

– Ни за что на свете. Это предательство по отношению к моим товарищам…

- Поймите меня правильно. Одно дело быть членом анархистской группы, другое – входить в террористический отряд. От этого зависит мера наказания. Не один здравомыслящий человек не признается сам в содеянном преступлении, пока  суд не предъявит ему явные улики. Это касается и Борисова, и всех ваших соратников. На то и вызван из Петербурга опытный следователь, чтобы путем сопоставления разных фактов и свидетельств филеров и секретных сотрудников, то есть провокаторов, которые были в вашем отряде, доказать причастность каждого  человека к преступной деятельности. Отказавшись от всех своих заявлений, вы никому не навредите…

- Мои показания зафиксированы в протоколах, я их подписала…

– Сошлитесь на то, что вы от страха и нервного потрясения сами на себя наговорили. Можете вообще ничего не объяснять: это ваше право. С этого момента говорите только: не знаю, первый раз слышу, понятия не имею и все. Иначе Дьяченко будет цепляться к каждому вашему слову, задавать наводящие вопросы, пока не получит от вас то, что ему нужно. И в камере ни с кем, повторяю, ни с кем, даже хорошо известными вам людьми, ни о чем не разговаривайте, ничего не обсуждайте, особенно наши с вами беседы.

– Михаил Ильич, – взорвалась Лиза и так обожгла его своим взглядом, что он вынужден был отвести глаза, – за кого вы меня принимаете. Я все прекрасно понимаю.

Пора было сменить тон их общения. Положив ладонь на ее руку, Михаил получил в ответ благодарную улыбку, осветившую его  теплым светом. Лицо девушки смягчилось.

– Лиза! Разрешите мне так вас называть. Вы теперь здесь не одна. Мы будем вместе бороться за ваше с Колей освобождение,  вы должны во всем меня слушаться. Мы с вами еще и родственники, – добавил он, улыбаясь. – Сейчас я прикрою стол спиной, а вы напишите Коле записку, только очень быстро. Сюда могут войти в любую минуту. Чистый лист найдете под папкой.

Ей хотелось поплакаться любимому в жилетку, но она сама виновата в том, что с ними произошло, и жаловаться было стыдно. Сдерживая волнение, Лиза написала: «Коленька! Со мной все в порядке. Здесь все наши женщины, мы занимаемся ин. языками, литературой и физ. упражнениями. Я рассказываю им о музыке и композиторах, только сейчас поняла, как мало всего знаю. Я очень виновата перед тобой. Простишь ли ты меня? Я так по тебе скучаю. Лиза».

Михаил подождал, пока она положит записку под папку, и вызвал конвоиров. Второй раз за время их разговора Лиза  одарила его улыбкой.

ГЛАВА 9 МИХАИЛ и НИКОЛАЙ

На следующий день состоялась встреча с Николаем. Брат был одет в серый полосатый костюм и стоптанные башмаки на босу ногу. За  две недели у него отросли волосы и борода. Весело улыбнувшись Михаилу, он старался всем видом показать, что чувствует себя отлично, но тот сразу заметил его красные от бессонницы глаза, осунувшееся лицо, лихорадочный блеск в глазах.

– Почему ты без носков? – спросил он. – Разве тебе не принесли передачу? Володя положил туда  все необходимое и несколько пар носков.

– Передачи приносят перед ужином. Бог с этими носками, ты лучше скажи: Лизу видел? Как она?

– Видел, в отличие от тебя выглядит неплохо, улыбается и надеется на лучшее. – Михаил открыл папку. – Вот тебе записка от нее.

Николай с жадностью пробежал текст.

–  Теперь я успокоился, а то боялся, что она заболеет: здесь очень холодно и плохо кормят, у нас все страдают животами. В наличии вся живность.

– Я скажу Володе, чтобы он подобрал вам обоим лекарства, или попрошу начальника тюрьмы прислать врача. Петренко – Володин должник. Он спас когда-то его маленькую дочь от смерти. Теперь давай к делу. Ты знал, что Лиза состоит в боевом отряде?

– Конечно, нет. Знал, что она связана с местными анархистами, выполняет их «мелкие» поручения, как она говорила, но это длилось уже давно, с тех пор, как мы познакомились.

– И не замечал, что за вами следят?

– Замечал, но был уверен, что  следят за мной, так как состою под надзором полиции.

 – В отряде был свой человек из агентуры: полиция слишком хорошо обо всем осведомлена. Он или они, не исключаю, что их несколько человек, могут и сейчас сидеть в камерах, так что нужно быть осторожными. Я Лизу предупредил. Аресты анархистов прошли во всех южных городах. Дьяченко собирается их все объехать,  лично опросить каждого человека. Завтра он уезжает из Екатеринослава. Дело затянется надолго, освободить вас быстро под залог, как в прошлый раз, не получится…


– Как ты, думаешь, сколько нам дадут, если суд докажет  причастность к отряду?
- Не менее пяти лет. Не забывай еще про ваше прошлое дело с Сергеем. Дьяченко поднял вопрос, почему Харьковская палата до сих пор его не рассмотрела. Оно тянет на 1,5  года.

– Так все плохо.

– Выход всегда есть. Я побуду здесь еще некоторое время и вернусь в Киев. Тебе передали мою записку?

– Передали.

– Тогда почему не поздравляешь  с рождением дочки? Как-никак это ваша первая племянница.

– Поздравляю и прости, что оторвал тебя от дома. Рад бы передать поздравления Марии, так не знаю, как она теперь к этому отнесется.

– Маша искренне за вас переживает…

– Ты когда снова увидишь Лизу, накажи ей, чтобы она не пререкалась с охранниками, я боюсь за нее: зацепит кого-нибудь и кончено дело.

– Успокойся, там дежурят в основном женщины.

– Все равно скажи.

– Хорошо, скажу. И вот еще что. Родители пока о вашем аресте не знают, но все так оборачивается, что придется им сообщить. Маме надо  встретиться с Дьяченко и написать прошение Столыпину.

– Ни в коем случае.

– Прости меня, но тут я решаю.

– Мама будет писать только обо мне. А Лиза? Я без нее не выйду.

– Вы оба, как маленькие дети, – разозлился Миша. – Это тюрьма, а не благотворительное учреждение, чтобы решать: хочу, не хочу.

– Чего ты злишься? Представь, что с ней будет, если меня выпустят, а она тут останется.

– Не забывай, что ты попал сюда из-за нее. Я тоже подам прошение только не Столыпину, а его заму, Макарову. С ним я лично знаком, и  обязательно напишу там о Лизе.


В комнату заглянул конвоир.

– Ваше благородие. Скоро обед.

– Еще десять минут. – Миша протянул брату бумагу и карандаш. – Пиши Лизе записку.
Николай в волнении склонился над бумагой. «Лизонька! Моя любимая девочка! Не думай ни о какой вине, не терзай себя: что произошло, то произошло, хотя, признаться, вначале я был сильно ошарашен. Придется немного потерпеть, Миша обязательно нас вытащит. Молодцы, что много занимаетесь. Ты права: как мало мы всего знаем. Я по тебе тоже очень скучаю – мое ясное солнышко, моя птичка певчая. Прошу: будь осторожна, не связывайся с надзирателями и уголовницами, если таковые у вас есть. Я тут, с тобой рядом. Твой муж».

Ему вдруг нестерпимо захотелось курить. Он попросил у брата сигарету. Тот покачал головой.

– Я со свадьбы не курю. Эй, любезный, – позвал он конвоира, который тут же показался в дверях. – Дай нам папиросы, и на этом мы закончим.

– Ваше благородие, не положено.

– Не положено, а ты дай под мою ответственность.

Подозрительно посмотрев на адвоката,  почему-то  благоволившего к этому заключенному, конвоир  нехотя вытащил начатую пачку папирос и протянул ее Даниленко.

– И прикурить…

– Ваше благородие, время уже вышло.

– Дай человеку спокойно покурить, я тебя позову, – строго взглянул на него Михаил, и тот поспешил выйти.

Николай с удовольствием затянулся и тут же закашлялся.

- В камере все курят отвратительный табак, от него у меня  постоянно першит в горле, а курить все равно тянет.

– Тебе не обидно, – вдруг спросил Михаил, - сломал свою жизнь, останешься без диплома?

– Обидно, но ничего, успею потом наверстать. А вот Володю заставь ехать в Питер, он не должен из-за нас задерживаться.

– Мы уедем с ним вместе, но сначала он побывает у нас в Киеве. Скажу тебе по секрету, жена и  теща задумали его познакомить с двоюродной сестрой Маши, Еленой, девушкой весьма образованной и привлекательной, я обещал привезти его.

– У него тут есть своя невеста, Лизина близкая подруга по гимназии, только ее отец, местный толстум, не хочет о нем слышать.

– Это он о Володьке-то не хочет слышать, будущем мировом светиле? Придется с ним провести работу.

– Проведи. Только в Киев на смотрины его не вози, он и так весь измучился.

– Хорошо, что ты меня предупредил. Но в Киев он все равно поедет. Мы с Машей хотим, чтобы он стал крестным отцом Катеньки. Да, чуть не забыл. Володя просил узнать о каком-то пакете, который тебе передал доктор Караваев.

– Молодец, что вспомнил. Я его отдал на хранение бывшей прислуге Фальков, Зинаиде. Она сейчас служит у купца Мещерякова на Елизаветградской улице, дом 14. В пакете находятся статьи Караваева об угрозах ему со стороны «Союза русского народа». Александр Львович просил их отослать в случае его смерти  в газеты и Государственную думу. Там все указано в записке. И ты помоги Володе. Надо все сделать по горячим следам.

ГЛАВА 10


Во время отсутствия Дьяченко допросы вели следователи Панов и Ткаченко. Это было очень кстати. Лиза сразу же после встречи с Михаилом заявила следователю Панову – молодому, прыщавому человеку в пенсне и длиннополом сюртуке, густо обсыпанном перхотью, что она отказывается от своих прежних показаний: мол, Дьяченко на нее оказывал давление, с испугу она наговорила на себя лишнее. Все это, конечно, выглядело глупо, но, получив наставления от Михаила и записку от Николая, она чувствовала себя уверенно. Следователь пытался убедить ее, что она поступает опрометчиво: чистосердечное признание, сделанное ей в самом начале, облегчит меры ее наказания, а  слабо аргументированный отказ от него вызовет только подозрение у прокурора и судей.

Лиза не стала с ним спорить, отвечая на все вопросы молчанием, чем вывела Панова из себя. Он то и дело вскакивал с места, нервно ходил по кабинету, и, не переставая, курил отвратительные папиросы, от которых у нее вскоре разболелась голова. Наконец он тяжело опустился на стул и заявил, что у них достаточно улик на нее и ее сожителя, чтобы обоих отправить на каторгу. Действительно, судя по его вопросам и называемым именам, следствию было известно слишком много, была и полная картина убийства Дуплянского. Ольга права: полиция сумела по косвенным уликам составить сценарий этого события, определив его предполагаемых участников. Только непонятно, зачем ей это надо, если одни из них убиты, а другие бежали из России?

Во время очередной встречи с Михаилом она задала ему этот вопрос. Он объяснил, что Дьяченко не исключает участие в убийстве большего числа лиц. Марголин, возможно, жив и находится сейчас в какой-нибудь тюрьме под другой фамилией.

– Агенты вполне могут следить и за вашей семьей в Нью-Йорке, – сказал он, – особенно за Иннокентием.

– Неужели и в Америке есть наши филеры? – удивилась Лиза.

–  Российский сыск существует во всех странах.

– А как Володя?

– Его имя пока в деле не фигурирует.

Михаилу нравилось беседовать с Лизой, а ей приятно было сознавать, что он связывает ее с Николаем, она здесь не одинока.

Володя раз в неделю передавал им обоим передачи. Вместе с ним иногда приходила Ляля. Приносила Лизе чистые вещи, забирала ее грязное белье, которое тайком, чтобы не узнал отец, отдавала прачке. Михаил однажды видел их вместе в приемной тюрьмы. В отличие от Лизы и тем более Елены Рекашевой, светской львицы, она была еще совсем ребенком – застенчивым, робким. Девушка испуганно смотрела на шумную толпу посетителей, теснившихся в грязной, душной приемной тюрьмы, и прижималась к Володе. Тот обнимал ее за плечи, заботливо отгораживая от других людей. При этом лицо его выражало такую нежность, что даже если бы Николай не рассказал Михаилу о его влюбленности в эту рыжеволосую девочку, об этом не трудно было догадаться.
Володя нехотя поведал брату о своем неудачном походе к отцу Ляли и его отказе. Михаил предложил пойти к Зильберштейну вместе: сватовство на Руси еще не отменялось, он готов выступить в роле свата. Володя наотрез отказался участвовать второй раз в «позорной комедии» и просил брата тоже этого не делать. Однако Михаил, уверенный в успехе любого своего предприятия, решил посетить зазнавшегося «папашу», предварительно наведя о нем справки у репортера «Приднепровского края» Тимофея Горбунова. Тот постоянно дежурил около тюрьмы, узнавая новости у родственников заключенных и их защитников.

За приличное вознаграждение журналист поведал ему, что Зильберштейн решил создать промышленную империю, подобно той, что в свое время имел ныне покойный Алчевский: с крупными заводами и банками. Для этого он и выдает дочь за сына не менее крупного промышленника, чем сам Зильберштейн,  Хазина. Будущий родственник посоветовал Науму Давыдовичу в их общих интересах войти в Городскую думу, тот попросил двух гласных из евреев: Цейтлина и Карпаса, замолвить за него слово у городского головы Эзау, обещав выделить большую сумму на строительство новой трамвайной линии.  Зильберштейн был в городе крупной фигурой. Эзау готов был ввести его в думу своим личным приказом. Однако потом Наум Давыдович передумал, видимо, решив, что строительство линии и работа в думе отвлекут его от основного дела. Эзау на него рассердился, так как под обещанные деньги начал вести переговоры с бельгийской фирмой. Цейтлин и Карпас перестали с ним здороваться.

– Что же вы думаете, – риторически воскликнул Горбунов, щуря подслеповатые глаза и улыбаясь краями губ, – этот хитрый еврей нашел, как «подмаслить» и своим сородичам, и городскому голове. Он выкупил у казны аварийное здание на Екатерининском проспекте за сумму, не намного выше того, что оно стоило на самом деле,  решив открыть там свой коммерческий банк, а Карпасу и Цейтлину предложил стать соучредителями банка, заранее зная, что они откажутся: у Карпаса есть свой банк, Цейтлин входит в совет директоров крупной страховой компании. Так оно и вышло, зато отношения между ними были восстановлены. Карпас – тоже миллионер, и не в пример Зильберштейну, много денег вкладывает в благотворительность города, школ и приютов. «Очень хорошо, – радовался Михаил, аккуратно записывая всю эту информацию в блокнот, – будет, о чем поговорить с упрямым отцом».

Когда слуга доложил Зильберштейну о приходе адвоката из Киева Михаила Ильича Даниленко, первым движением Наума Давыдовича было отказать ему, но вверх взяло любопытство: посмотреть еще на одного брата несостоявшегося «жениха». Принимал он его в своем кабинете, сидя за столом. Адвокат поразил его своей солидной внешностью, не позволившей Науму Давыдовичу пустить в ход язвительный тон, которым он разговаривал с докторишкой. Внимательно выслушал его доводы  о том, что его брат и его дочь давно любят друг друга, что времена сейчас изменились: молодые люди вольны сами распоряжаться своей судьбой. Безнравственно навязывать Елене в мужья человека, которого она не только не знает, но даже никогда не видела. Тем самым он обрекает свое единственное дитя и самого себя на страдания, ибо каждый любящий отец поневоле страдает, когда его сын или дочь несчастны в супружестве.

Наум Давыдович глубокомысленно хмыкнул и хотел съязвить в адрес Лизы Фальк, докатившейся со своей свободой и независимостью до тюрьмы – хорошо, что сам архитектор не дожил до этого невиданного позора, но  Михаил не давал ему говорить. Он принялся расхваливать Наума Давыдовича, как человека известного в городе своими прогрессивными взглядами и пользующегося большим уважением у сограждан. Недаром городской голова Эзау предложил ему стать членом Городской думы. Наум Давыдович зря отказался от этого предложения: такие умные и дальновидные люди необходимы каждому городу. «Вот ловкач, – думал Зильберштейн, с восхищением слушая адвоката, – и это узнал, и приплел сюда».

Далее последовал рассказ о научных достижениях Володи в области нейрохирургии, благодаря которым знаменитый академик Бехтерев пригласил его, одного из тысячи других ученых, работать в свой институт. Если бы Наум Давыдович открыл на свои деньги в Петербурге клинику, стал финансировать научные опыты Владимира Ильича и выписывать дорогое оборудование из-за границы, его имя мецената прославилось бы на всю Россию, да что там Россию, – на весь мир, как имя   Александра Поля. Делать добро людям, стоящим на грани между жизнью и смертью, разве это – не главная цель в жизни каждого благородного человека?

Лицо Наума Давыдовича расплылось в улыбке. Михаил был уверен, что достиг своей цели: у промышленника дрогнуло сердце,  и он готов изменить свое решение. Но не тут-то было. Зильберштейн думал совсем о другом: он давно хотел найти себе умного, толкового помощника. Этот адвокат со своим красноречием и умом был как раз таким человеком.

– Михаил Ильич, – сказал он, поднимаясь из-за стола и наклоняясь всем корпусом к своему собеседнику, - я – человек дела, и вижу в вас такую же целеустремленную натуру. Предлагаю вам у меня работать. Согласен на любой оклад, который вы запросите. Квартира, дом, все, что вам нужно, будут здесь быстро предоставлены.
Михаил оторопел, ожидая от него что угодно, только не этого.

– Наум Давыдович, я польщен вашим предложением, но меня интересует  женитьба брата на вашей дочери. Я вижу в этом союзе для них и для вас большие перспективы.
– А я не вижу. Жених Елены получил за границей высшее образование. Мы с его отцом хотим не только породниться, но главным образом объединить наш капитал и начать большое дело: построить два крупных завода в Екатеринославе и открыть  банк. Во вложении денег в науку нет никакого смысла, пусть ваш брат будет хоть трижды гений. Банк и заводы с современными технологиями дадут быструю отдачу. И потом, Михаил Ильич: любовь, возвышенные чувства, душевные страдания – все это быстро проходит. Вы, разумеется, женаты?

– Семь лет и вполне счастлив.

– Это еще небольшой срок для разочарований. Жена, как красивая вещь, нужна мужчине для украшения его персоны в обществе, дома – это лишнее и бесполезное существо. – Он вернулся к столу и позвонил в колокольчик. Вошел слуга. – Наш разговор окончен. Что касается моего предложения в отношении вас,  оно остается в силе. Вы вполне справились бы и с должностью управляющего банком.

Сухо пожав ему руку, расстроенный Михаил последовал за слугой. Такого провала с ним еще не случалось. Искренне было жаль Володю, испытавшего здесь такое же, если не хуже, унижение.
На улице он встретил Лялю, она возвращалась из гимназии.

– Вы разговаривали с папой… – догадалась девушка по  его удрученному лицу.

–  Володя был категорически против этого визита и оказался прав.

– Он вам тоже нагрубил?

– Нет. Но ничего не услышал из того, что я ему говорил. Простите, что я так говорю о вашем отце.

– Он раньше не был таким. Думает только о своих делах.

– А вы служите ему разменной монетой. Бегите из дома.

– Не могу оставить маму, он и так ее ни во что не ставит, оскорбляет, унижает.

– Тогда поговорите со своим женихом. Объясните ему, что любите другого. Он - образованный человек, поймет вас.

– Ошибаетесь, он  дал согласие на женитьбу, и по просьбе  папы сейчас ведет в Берлине переговоры об оборудовании для будущих заводов.


Не менее печальным оказался визит Михаила  и в дом купца Мещерякова, где работала бывшая прислуга Фальков Зинаида. Принимала его супруга купца, дородная, краснощекая женщина, страшно польщенная визитом такого важного господина. Она рассказала, что Зинаида тяжело переживала отъезд Фальков в Америку и смерть Григория Ароновича, даже жалела, что не поехала с ними. Арест Лизы и ее мужа ее окончательно подкосил: у нее случился паралич. Она умерла в больнице.
Михаил спросил о ее вещах.

– Все раздали бедным, – женщина удивилась, что гостя  интересуют вещи прислуги.

– Не было ли среди них толстого конверта?

– Возможно, и был, но все ее бумаги кухарка сожгла в печке. Нам они были ни к чему.

Николай страшно расстроился, узнав о смерти Зинаиды, и попросил Михаила не говорить об этом Лизе.

Выполнив свои обязательства перед братьями, Михаил вернулся в Киев и оттуда послал матери в Ромны подробное письмо о том, что произошло с Николаем и Лизой, попросив ее приехать в Екатеринослав в середине мая.

Володя обещал быть в Киеве к 18 апрелю, когда были назначены крестины их первой племянницы.

ГЛАВА 11

СЕСТРЫ РЕКАШЕВЫ

Все три дочери Сергея Григорьевича Рекашева – Елена, Ирина и Татьяна составляли предмет его гордости. Это были  умные, образованные и весьма привлекательные особы. Татьяна училась в последнем классе одной из лучших в городе Фундуклеевской женской гимназии, получала по всем предметам отличные оценки и выделялась своими способностями в рисовании, учителя прочили ей в этой области большое будущее. Старшие  сестры окончили ту же гимназию  и после этого, чтобы расширить свое образование, посещали разные курсы: философские, литературно-поэтические, научно-популярные – все, что было модно в Киеве в эти годы. Обеим  перевалило за двадцать,   пора было замуж, но, как это бывает в семьях, где родители с детства внушают своим детям честолюбивые мечты об их будущем, ни та, ни другая не могли  найти  достойных женихов. На их взгляд, они были то глупые, то бедные, а то умные и богатые, но без роду и племени.

Девушки  удивились, когда  их двоюродная сестра Мария по большой любви вышла замуж за  присяжного поверенного Михаила Даниленко – умного,  красивого, обаятельного молодого человека, но  родом из крестьян, без имени и какого-либо состояния. «Голь перекатная», -  с презрением отозвался о нем младший Рекашев, когда узнал от брата, что, не имея  достаточных средств для проведения широкой свадьбы, как того хотели родители невесты, гордый жених отказался от их помощи  и собрал  узкий круг людей  в далеко не лучшем ресторане города.
 
В то время  Петр Григорьевич  был на другой должности (председателем Судебной палаты он стал только через три года после их свадьбы) и не имел никакого отношения к карьере Михаила, тот всего добивался сам. Он  уже тогда выделялся среди  молодых адвокатов, да и не только молодых,  остроумием, находчивостью, мгновенной реакцией на  вопросы судей и адвокатов с противной стороны. «Этот человек далеко пойдет», - с завистью говорили о нем многие его коллеги, и, действительно, недавний выпускник университета вскоре  стал  одним из самых востребованных адвокатом в Киеве. Теперь такому мужу   можно было только позавидовать.   И когда Ангелина Ивановна поведала  Елене, что у Михаила есть еще взрослые братья, один из которых Владимир делает большие успехи в медицине и может стать для нее подходящей партией, девушка заинтересовалась этим предложением.

Из рассказов Михаила, она  знала, что Володя целиком погружен в работу и науку, на женщин не обращает внимания (о Ляле не было известно даже Марии) и повезет той из них, которая возьмет его в руки. Для нее, это, конечно, не составит труда, думала Елена, и, еще не видя загадочного доктора, постоянно думала о нем, строила планы их совместной жизни в Петербурге. А когда увидела Володю такого же обаятельного, как Михаил, с аккуратной докторской бородкой, немного рассеянного и погруженного в свои мысли, поняла, что не ошиблась в своих мечтах.

Восприемницей своей дочери Даниленко попросили стать среднюю дочь Рекашевых – Ирину. Это не помешало Елене взять во время крестин шефство над Володей. Он не понимал, почему Елена, а не ирина, все время находится рядом с ним и руководит его действиями: где встать, как держать малышку, когда передать ее в руки батюшке для окунания в купель. Однако покорно подчинялся ее словам,  довольный, что племянница, в отличие от других детей, почти не плакала.

Он уже был крестным отцом своего брата Ивана. Так распорядился Илья Кузьмич, считая, что старшие братья должны быть духовными наставниками младших детей и, если с родителями что-нибудь случится, отвечать за них перед Богом. Михаил был крестным отцом Ильи, Сергей – Олеси. Володе было тогда 13 лет. Он хорошо помнил эту церемонию. Маленький брат все время плакал. Рядом с ними стояла  Марфа, их соседка по улице, помогавшая Елене Ивановне по хозяйству и с детьми, и совала в беззубый рот Ивана хлебный мякиш, завернутый в тряпку. Володя был горд своей  миссией, хотя брат успел обмочить ему несколько раз новую рубашку.

…Церемония проходила в Софийском соборе. Кроме Катюши, крестили еще трех мальчиков из именитых в городе семей. Обряд проводил протоиерей отец Иоанн, настоятель собора. Михаил не стал возражать против этого, зная, что он – не только друг тестя и член ненавистного ему «Союза русского народа», но и духовник Марии, с чьими религиозными чувствами он вынужден был считаться.
После опускания в купель  Катюша заплакала и долго не могла успокоиться. В этот момент она была на руках у Ирины. Елена велела сестре передать ее Володе. Девочка сразу замолчала, смотря на него широко раскрытыми глазами. «Вы хорошо действуете на детей, – шепнула ему Елена, – видите, как Катюша быстро успокоилась». В ответ Володя улыбнулся. На душе у него было светло и спокойно.

На площади около собора их ждали все Рекашевы. Катюша из рук крестной матери перешла к кровным родителям. Мария и Михаил    принимали поздравления от окруживших их друзей и родственников. Проходившие   на обеденную службу прихожане с любопытством смотрели на нарядную толпу. Две пожилые нищенки подошли к Михаилу с протянутыми руками, и он от души высыпал им по горсти серебра. «Дай Бог вам и вашему дитё счастья», - затянули те тонкими голосами. Увидев такую щедрость, к ним с разных сторон потянулись другие нищие. Петр Григорьевич недовольно покачал головой и велел своему слуге Андрею подогнать экипажи.

Из собора, как было условлено заранее, все поехали к Рекашевым на Бибиковский бульвар, куда должны были прибыть и другие гости. Петру Григорьевичу хотелось широко отметить появление на свет внучки.

– Ну, как тебе Вольдемар? – улучив момент, шепнула Мария сестре.

– Я просто в восторге. Представь себе, Катюша на его руках переставала плакать.

– Дети чувствуют хороших людей. Мне так хочется, чтобы у вас все получилось.
В доме Рекашевых Елена не отходила от него ни на шаг. Володя вынужден был терпеть ее общество, раскланиваясь с людьми, к которым девушка его подводила. Все это было ему в тягость. Бывая на официальных приемах, устраиваемых в Екатеринославе для врачей губернатором и Городской думой, он общался в основном со своими коллегами. На обязательные там обеды и балы не оставался, лишь изредка играл в бильярд со своим близким другом хирургом Волковым. Зато охотно посещал собрания научного и медицинского обществ, всегда находился там  в центре внимания, слывя человеком общительным и остроумным. Здесь же он не знал о чем  говорить с незнакомыми людьми, а они ждали от него, как от доктора, чего-то особенного или норовили в подробностях изложить свои болезни, что для него было особенно  невыносимо.

Он оживился, когда в гостиной появился профессор Сикорский. Иван Алексеевич читал у них на последних курсах факультета лекции по психиатрии,  лично знакомы они не были. Елена представила их друг другу. Профессор сказал, что знаком со многими  статьями Володи, а, когда узнал, что тот едет работать в Петербург, в клинику Бехтерева  по его приглашению, искренне поздравил его с таким  событием. Отойдя к окну, они стали обсуждать последнюю работу академика о психических заболеваниях у подростков, опубликованную в журнале «Обозрение психиатрии».

За обедом Володя сидел рядом с Еленой, та опять рассказывала ему о персонах, собравшихся за столом, видимо, для Рекашевых этот круг людей имел значение. Среди них были люди в мундирах и штатском, присутствовал тут и отец Иоанн. Позже Володя заметил на другом конце стола ректора университета Николая Мартиниановича Цытовича.

Гости произносили тосты в честь Катеньки и ее родителей. Некоторые же забывая, где они находятся, принимались обсуждать правительство и Государственную думу. Тогда Петр Григорьевич вежливо вмешивался в разговор, переводя его в нужное русло. Вскоре уже трудно было сдерживать людей, разгоряченных крепкими напитками. За столом стало слишком шумно и оживленно. Какой-то штабс-капитан предложил выпить за  новую право-монархическую организацию «Русский народный союз имени Михаила Архангела. Не успели гости опустить бокалы, как поднялся отец Иоанн и произнес чуть ли не целую речь о сплочении добрых русских сил в борьбе с иноверцами. Рекашев не стал его прерывать. Все присутствовавшие в знак согласия одобрительно кивали головами, кто-то даже восторженно захлопал в ладоши, выражая свои чувства. «Полоса безумия, нависшая над нашей родиной, – говорил приятным баритоном протоиерей, - далеко еще не прошла. Бесы, набросившиеся на Русскую землю и замутившие в ней все, продолжают свое разрушительное дело и работают, хотя не так открыто и дерзко, как два-три года назад, зато еще с большим озлоблением и коварством... Посмотрите списки служащих в общественно-государственных учреждениях, и везде увидите угрожающее засилье инородцев… Надо объединяться, воодушевляться православной верой и любовью к родине и лечить наш народ от космополитического бреда!»

Тут вскочил Сикорский и, в сильном волнении, потрясая кулаком, закричал: «Не лечить, а гнать из наших городов, чтобы духу жидовского здесь больше не было. Захватили всю медицину, открывают свои клиники, присваивают себе все научные открытия. Прохода от них нет».

Володя стал мрачнее тучи: что за ахинею несут эти люди. Он вспомнил разговор с Мишей о том, что его тесть и брат принадлежат к «Союзу русского народа». Значит, протоиерей Иоанн, Сикорский и все находившееся здесь общество тоже преследуют их отвратительную идеологию. Губы его задрожали, руки сжались в кулаки. Он посмотрел на Мишу, сидевшего рядом с тестем. Опустив голову, тот бесцельно ковырял вилкой в тарелке с едой. Рекашев же сиял от удовольствия.

И тут Володю как будто кто-то толкнул в бок. Резко отодвинув стул, он встал и, глядя на  Сикорского, сказал, что стыдно уважаемому профессору  находиться в рядах черносотенцев и делать заявления, подобные тому, что он только что тут произнес. Мировое сообщество всегда уважало людей умных, талантливых, а не тех, кто принадлежит к какой-то национальности. Величайшие гении во многих областях медицины были евреями и вместе со всеми двигали науку вперед. Действия «Союза русского народа» и других подобных им организаций постыдны, не имеют никакого отношения к самому русскому народу. На совести этих людей убийство трех депутатов Государственной думы, в числе которых и его личный друг, доктор Александр Львович Караваев. Черносотенцы ненавидели Караваева только за то, что он хотел улучшить положение своих сограждан, независимо от их национальности и вероисповедания, верил в добро и любовь, о которых некоторое время тому назад в соборе так красноречиво говорил протоиерей Иоанн.

Побледнев, Петр Григорьевич растерянно смотрел на своего нового родственника, не решаясь его остановить и предвидя скандал, который разразится по поводу этого выступления в Киеве и непременно докатится до Петербурга и Дубровина, недавно похвалившего их отделение «Союза» за хорошую работу.

Володя окинул взглядом всех, кто сидел за столом, увидел перепуганного Рекашева, еще больше побледневшего, когда он бросил на стол салфетку, оказавшуюся у него в руках, и направился к двери. Елена растерянно посмотрела на тетушку. Та глазами указывала ей следовать за ним.

 Выйдя на улицу, Елена увидела его высокую фигуру далеко впереди и, забыв обо всех правилах приличия,   громко позвала его по имени. Он обернулся и пошел к ней навстречу.

– Простите меня, Елена Сергеевна, - смущенно произнес он. - Не смог сдержать своих эмоций: такие люди и речи мне глубоко неприятны. Позор для науки.

–  Я тоже не люблю Сикорского, – солгала Елена: профессор был близким другом не только Петра Григорьевича, но и ее отца, часто бывал у них в доме, и они всей семьей ездили в университет слушать его лекции по психологии и психиатрии. – Давайте лучше погуляем по Киеву, и, взяв его под руку, повела  в сторону Крещатика.

Стоял чудесный,  теплый вечер. На темно-фиолетовм небе робко проступали первые звезды.  Только одна, самая крупная звезда  уже  ярко горела над куполами Владимирского собора.

Елена завела разговор о медицине, которой она, якобы, давно увлекалась. На самом деле все последние дни она в спешном порядке штудировала медицинскую литературу и научные журналы со статьями доктора Даниленко, открывшими ей новую область медицины – нейрохирургию. Польщенной  осведомленностью девушки, Володя  стал ей рассказывать о возможности вылечивать с помощью операций такое тяжелое заболевание как эпилепсия, о чем он сейчас готовит диссертацию. В какой-то момент он вспомнил, что  перед его отъездом они вот также  ходили по улицам Екатеринослава с Лялей, и он посвящал ее в свои планы будущей работы. Он замолчал.

– Что же вы остановились? - спросила Елена. - Продолжайте, это очень интересно.

– Уже поздно. Я провожу вас домой.

Когда он появился у брата на Большой Васильковской, было уже далеко за полночь. Михаил не спал, ожидая его в кабинете. Он был облачен в длинный синий халат с бархатным воротником и такими же бархатными манжетами на рукавах,  этакий холеный и самодовольный барин из романов Тургенева. После всего, что сегодня днем произошло в столовой его тестя, этот халат с бархатным воротником и бархатными манжетами,   светящееся от счастья лицо Михаила  вызвали у Володи  раздражение.

– Прости, что сорвался на обеде и резко выступил, – угрюмо сказал он. – Все еще не могу прийти в себя от убийства Караваева.

– Ты здорово отчитал Сикорского. Гости и Петр Григорьевич этого долго не забудут.  Я  тебе говорил, что мне самому глубоко противны   эти люди и их реакционные взгляды, но не мог же я отказаться от большого праздника в честь нашей Катюшки? Да бог с ними. Лучше скажи, как тебе Елена? Кажется, ты ей понравился.

– У тебя хватает совести спрашивать об этом. Я думаю только о Ляле.

– Не хочу тебя расстраивать, но надеяться уже не на что.

– Пока я ни к чему не готов. Защищу диссертацию, начну работать в клинике. Бехтерев добился открытия факультативного курса по нашей теме в Военно-медицинской академии. Буду читать там лекции. А с Екатеринославом покончено раз и навсегда, если только не потребуется приехать туда к Коле с Лизой…

– Столыпин придает этому процессу большое значение, так что выпустить их под залог до окончания суда вряд ли получится.

– Так все серьезно?

– Дьяченко решительно настроен против них, особенно в отношении Лизы. Ты договорился с Лялей, чтобы она ходила к ним обоим до маминого приезда?

– Договорился. Нашел еще Лизиных родственников, они тоже обещали их навещать. Ты меня обо всем информируй в Петербург.

– А ты не забывай, что у тебя есть крестница. На первый год ее рождения обязательно приезжай.

– Даю слово, – сказал Володя, смущенный тем, что некоторое время назад плохо подумал о брате, который так много делает для них всех.

ГЛАВА 13

БОЙНЯ В ТЮРЬМЕ

Тем временем, бежавший за границу Николай Рогдаев решил, что пора вернуться в Екатеринослав и освободить из тюрьмы друзей, По дороге он заехал в Лубцы к Войцеховскому. Сергей с нетерпением ждал его приезда. За этот месяц он успел несколько раз побывать в Екатеринославе и разыскать оставшихся на свободе анархистов. Их было мало, но они начали потихоньку работать, привлекая новых товарищей и совершая «эксы». Один из них – крупное ограбление купца Лившица, наделал много шума, об этом писали столичные газеты. Сергей протянул Рогдаеву «Биржевые ведомости» за прошлую неделю с подробным описанием этого события.

– Отлично, – обрадовался Николай, пробежав глазами заметку. – Значит, есть к кому обратиться за помощью. А как насчет связи с тюрьмой?

– Связь есть, ее установили эсеры через своего надзирателя. Они готовы нам помочь: у них там сидит много людей, двоих из них: Дубинина и Нагорного, военно-полевой суд только что приговорил к виселице. Так что надо спешить.
План побега созрел быстро. Решено было передать в 10-ю камеру, где сидели Дубинин, Нагорный и шесть анархистов, взрывчатое вещество и револьверы. Во время прогулки они взорвут тюремную стену и сбегут. За ними последуют все, кто будет в этот момент во дворе. Речь в первую очередь шла о Борисове и Штокмане. Их заранее предупредят, и передадут через «своего» человека напильник, чтобы избавиться от кандалов.

Неделя ушла на то, чтобы эсеровский надзиратель незаметно пронес в камеру динамит и восемь браунингов с запасными патронами. Их  спрятали в тюфяки. Когда все было готово, согласовали день побега – 29 апреля, после завтрака. Рогдаев и товарищи должны были ждать беглецов на извозчиках недалеко от тюрьмы.

Сначала все складывалось удачно. Перед прогулкой обитатели десятой камеры попросили у надзирателей разрешения вынести тюфяки, чтобы просушить их и выбить насекомых. Старший надзиратель Белокоз, видевший в каждой просьбе арестованных подвох, наотрез отказал им. Тогда они распахнули  халаты и продемонстрировали ему  животы, расчесанные до крови от укусов клопов и блох. Тот брезгливо поморщился и дал согласие, приказав охранникам не сводить с них глаз.

Дубинин и Нагорный вынесли тюфяки, в одном из которых лежало взрывчатое вещество, разложили их около тюремной стены и взвели детонатор. Сами отошли на противоположную сторону двора и затеяли громкий спор, чтобы отвлечь внимание надзирателей. Оглядев всех, кто находился во дворе, они не увидели Борисова и Штокмана, всегда гулявших в это время (как потом выяснилось, их накануне Белокоз за что-то отправил в карцер). Это их озадачило.

Тюфяк с динамитом начал дымить. Через минуту раздался оглушительный взрыв. Стены тюрьмы задрожали, из окон зданий посыпались стекла, в кухне и бане вывалились двери. Однако толстая тюремная стена устояла: количество динамита оказалось недостаточным для ее разрушения.

Из всех дверей высыпали надзиратели, и, не разобравшись в чем дело, стали в упор расстреливать всех гуляющих во дворе, а их вместе с десятой камерой было не меньше 50 человек. На помощь надзирателям прибежали конвоиры из военного караула. Дубинин, Нагорный и еще несколько заключенных, сбросив заранее подточенные кандалы, вытащили браунинги и вступили  в бой. Но что они могли сделать  против хорошо вооруженных людей? 

Быстро расправившись с теми, кто был во дворе, охранники ринулись в здание тюрьмы. На помощь им прибыли полицейские из соседнего 4-го участка.  Первым на их пути оказалось отделение, где находились одни мужчины. Камера Николая была самой дальней на первом этаже. Пока стрельба шла во дворе, все ее обитатели гадали, что там происходит: о побеге никто не знал, из их окон ничего не было видно. Услышав выстрелы уже в самом здании и тяжелый топот бегущих по коридору людей,  кто-то успел спрятаться под нары, остальные растянулись на полу или прижались к стенам.
В камеру влетела группа вооруженных людей. Николай в это время лежал на своих верхних нарах, и спрятался под тюфяк, но тот был такой тонкий, что вряд ли мог спасти от пуль, со свистом летавших вокруг него. Дикие крики надзирателей слились со стонами и воплями раненых людей. Николай с ужасом думал о том, что такое же побоище сейчас происходит в женском отделении. Мало того, пользуясь моментом, озверевшие охранники могут расправиться с женщинами и другим способом.
Наконец все стихло. Убийцы ушли. Люди потихоньку выползали из своих укрытий. Николай заглянул к соседу за перегородкой анархисту Борису Цвигуну. Тот неподвижно лежал, уткнувшись лицом в подушку. По ней растеклось большое пятно крови. Кровь была кругом: на полу, стенах, нарах.

В здании, где находилась Лиза, зверствовала военная охрана, но в женское отделение их не пропустили сами надзирательницы.  Там и без того стоял жуткий вопль, поднятый уголовницами первого этажа, как только они услышали выстрелы и крики во дворе.

Во второй половине дня в тюрьму прибыли губернатор Клингенберг, начальник жандармского управления Прутенский, прокурор Халецкий и другие городские чиновники. Клингенберг поблагодарил Петренко и Белокоза за предотвращение побега и подавление бунта. Однако настроение у него резко изменилось, когда он прошелся по территории тюрьмы и увидел горы трупов. Еще больше было раненых. За неимением места в лазарете их снесли в коридоры тюремных помещений и, лежа на холодном полу, они стонали и кричали от боли. Все они нуждались в срочной медицинской помощи. Клингенберг приказал немедленно развезти их по городским больницам. Петренко робко возразил, что не стоит этого делать: пусть лучше тут умрут, чем о происшедшем узнает весь город. Губернатор обозвал его ослом, предложив посмотреть в окно, выходившее на Тюремную площадь. Там собрались репортеры и родственники заключенных, «требовавшие немедленно подать сюда начальство».

– Ждите теперь следственную комиссию из Петербурга и сами с ней объясняйтесь, – зло сказал он Прутенскому и Петренко и приказал  немедленно связаться с начальником гарнизона, оцепить солдатами здание тюрьмы и всю окружающую территорию, в самой тюрьме объявить военное положение, запретить встречи с родными и передачи.

– Все будет немедленно исполнено, Александр Михайлович, – отчеканил Петренко, на смерть перепуганный тем, что произошло в его учреждении,  – вы не беспокойтесь: мы сами проведем следственные мероприятия, накажем зачинщиков.

– Все ваши зачинщики на том свете, – снова взорвался Клингенберг и, не желая больше говорить на эту тему, приказал подать свой экипаж к задним воротам, чтобы не встречаться с журналистами и родственниками заключенных.

                * * *
События в тюрьме быстро облетели Екатеринослав, в чем немало постарались местные газеты. Каждая из них, за неимением полной информации, излагала свою версию происшедшего. Все сходились в одном: в тюрьме произошел бунт, успешно подавленный внутренней охраной, хотя не обошлось и без жертв (об их количестве никто не знал). Через некоторое время похожие сообщения появились в украинских и петербургских газетах.

Городские власти успокоились: о кровавой расправе никто не упоминал. Но тут на улицах  появились листовки «К рабочему народу» за подписью екатеринославской федерации рабочих анархистов-коммунистов, где со всеми подробностями описывались жестокость и произвол тюремных палачей. Клингенберга эти листовки напугали не только тем, что в них раскрывалась вся картина событий, – это было  еще полбеды, а главным образом тем, что, несмотря на крупные аресты анархистов и разгром их боевого отряда, они по-прежнему оставались в городе и  теперь призывали к мести. Все усилия Трусевича и Попова ликвидировать их сеть на юге России оказались тщетными.

В доказательство этого сразу после бунта в нескольких районах города и рабочих поселках произошли крупные теракты. Один из них организовал Николай Рогдаев. Обескураженный тем, что случилось в тюрьме, он решил устроить взрыв в гостинице «Франция», рассчитывая, что к месту происшествия тут же прибудут губернатор и его подчиненные, и их можно будет закидать бомбами.

В гостинице на несколько дней был снят дорогой номер с окнами на Екатерининский проспект. В эти роскошных апартаментах из нескольких комнат под видом приезжей богатой француженки поселилась близкая знакомая Рогдаева Татьяна Вайнер. На третий день утром дама вышла из номера, предупредив горничную, что скоро вернется. Через 10 минут в номере произошел взрыв такой силы, что разрушил стены двух соседних комнат, повредил потолки и мебель. Из людей никто не пострадал. Гостиницу и всю территорию вокруг нее сразу оцепили полицейские. Приехавшее начальство во главе с губернатором оказалось отрезанным от толпы, где находились вооруженные анархисты. Акция оказалась бессмысленной.

Поняв, что все его усилия освободить товарищей провалились, Рогдаев бежал за границу. Войцеховский отказался ехать с ним и снова вернулся к родителям в Лубцы, чтобы время от времени приезжать в Екатеринослав и узнавать о судьбе Софьи и товарищей.

Спустя  неделю, когда начальство провело полную ревизию погибших и раненых, стало известно, что четырем анархистам все-таки удалось сбежать: это были Кныш, Минько, Архип и рыжий Тимофей. Во время боя около бани они притворились мертвыми и, улучив удобный момент, переоделись в одежду убитых полицейских. Вечером их вместе с другими ранеными полицейскими и солдатами отвезли в городскую больницу, откуда им ничего не стоило сбежать.  Позже  из соседних камер пришло сообщение, что убиты Маклаков и Меженнов. Борисов и Штокман все еще находились  в карцере. Петренко не сомневался, что  побег был  устроен в первую очередь для этих двоих,  только по чистой случайности они в тот день отсутствовали во дворе.

Вскоре Сергей и Андрей предстали перед Одесским военно-полевым судом. Обоих приговорили к виселице, но Дьяченко оставил их в тюрьме до окончания всего расследования об отряде. В пухлом деле, которое перед судом дали прочитать анархистам, больше всего фигурировали показания Слувис, Тетельмана и целого ряда осведомителей, скрывавшихся под псевдонимами. Сопоставляя некоторые факты, Сергей и Андрей предположили, что провокаторами также могли быть Карл Иванович Иоста и кто-то из киевских анархистов, близких к Сандомирскому. Узнав об этом, Лиза поняла, почему Дьяченко так часто упоминал имя Иосты. Предательство Слувис и Тетельмана ее не удивило: о нем уже всем рассказала Мария Завьялова.

ГЛАВА 14

ПИСЬМА К СТОЛЫПИНУ

Прочитав в газетах о том, что произошло в тюрьме, Михаил и Елена Ивановна, не сговариваясь, приехали в Екатеринослав. Дьяченко не было в городе или он опять скрывался, избегая встреч с адвокатами и родственниками. Петренко категорически отказал Михаилу во встрече со своими подзащитными, заверив его, что с ними ничего не случилось.

Елена Ивановна сразу постарела и так похудела, что ее состояние вызвало у Михаила серьезную тревогу. Он послал Володе телеграмму в Петербург, и тот велел немедленно обратиться в городскую больницу к доктору Волкову. Елена Ивановна наотрез отказалась показываться доктору: не для того она приехала в Екатеринослав, чтобы болеть, и принялась составлять прошение к Столыпину. Михаил советовал ей писать, как можно проще и жалостливей, придумать Николаю болезни, чтобы чиновник, которому в департаменте попадет письмо, прочувствовал всю боль материнских страданий. Но ей не надо было ничего придумывать: она выплескивала на бумагу все, что испытывало ее измученное горем сердце.

"Ваше Высокопревосходительство. Господин Министр! – писала она. – Умоляю именем Всевышнего рассмотреть дело сына моего, студента Николая Даниленко, арестованного 9 марта. Уже 3 месяца, как он томится в Екатеринославской губернской тюрьме.
Прибегаю к Вашему Высокопревосходительству с величайшей просьбой исстрадавшейся матери облегчить его участь…

… Осмелюсь просить или выпустить моего сына совсем, или, если его дело подсудно, то выпустить его на поруки до суда…. Не оставьте же моей просьбы, за что буду Вам вечно признательна. Мать заключенного Елена Даниленко".
   
Письмо не осталось без внимания. Елена Ивановна получила какие-то отписки из Петербурга, на этом дело и кончилось. Все это время она оставалась в Екатеринославе. Михаил уехал в Киев, где у него шли другие процессы.
В очередной свой приезд Михаил велел маме составить новую  бумагу Столыпину. В середине августа в Министерство внутренних дел от нее поступило второе прошение: "Ваше превосходительство. Господин Министр! Осмелюсь вторично обратиться к вашей защите и повторить свою просьбу: облегчить участь сына моего, студента 4-го курса Екатеринославского Высшего Горного Училища Николая Даниленко, арестованного 9 марта и находящегося в Екатеринославской тюрьме и числящегося за чиновником особых поручений г. Дьяченко.

Изнывшее сердце матери не имеет границ и не знает приличий. Тень несчастного сына моего преследует меня, как неотвязный кошмар. Слышу его вопли и стенания среди ночной тишины.

Что сделал сын мой преступного и доселе не знаю? Я знаю, что он всегда был скромным студентом и стремился окончить свои науки. Пробиваясь своими силами к намеченной цели, он никогда не забывал и меня – его мать. Цель его стремлений уже так близка, ему осталось всего два экзамена до окончания, но безжалостно прервана. За что, за что же! Вопрос без ответа…

… Ваше Высокопревосходительство, припадаю к стопам Вашим и слезно прошу помиловать моего сына – мою надёжу, чем вечно буду Вам признательна и стану молить за Вас Бога милосердного. Во всех сословиях чувства родителей одинаковы.
Мать заключенного Елена Даниленко".

Вслед за матерью Михаил отправил свое письмо к товарищу министра МВД Макарову, в котором, как и обещал Николаю, поставил вопрос  о Лизе.

Наконец из департамента на имя  Дьяченко пришла бумага, где ему предлагалось освободить Даниленко и Фальк под залог на две недели «для поправки здоровья». Следователь вынужден был выполнить это требование, установив за ними особый надзор полиции*. (* Этот факт кажется неправдоподобным, но так было на самом деле. Адвокат Сергей Анисимов в своих воспоминаниях о деле боевого интернационального отряда пишет, что из 105 человек, привлеченных по этому делу к дознанию, обвинительный акт был составлен всего против 32 подсудимых, а на суд был доставлен еще меньше – 21 человек. Причины к тому были разные, в частности 20 лиц, «по отношению к которым не было никаких улик, были освобождены под залог и скрылись, не решаясь вверить свою судьбу военному суду». (С. Анисимов. «Суд и расправа над анархистами-коммунистами». Журнал «Каторга и ссылка», 1932 , №.10 (95), с.128 -176.)

Из Минска приехал Илья Кузьмич. Они втроем: родители и Михаил поехали в тюрьму к 14 часам, как им было сказано, встречать своих родных. Однако наступило уже четыре часа, а их все не было. Наконец первым вышел Николай. Сделал два шага и остановился: ослабевшие ноги не слушались его. Со слезами смотрел он, как навстречу ему идут  родители, поддерживая друг друга под руку. Елена Ивановна обняла его и заплакала. Он целовал ей руки, гладил по волосам, вытирал слезы, катившиеся по ее щекам. Илья Кузьмич молча похлопал сына по плечу и отвернулся, чтобы самому не расплакаться.

Пошли узнавать, когда выйдет Лиза. Дежурный жандарм в проходной сказал, что подсудимая находится на допросе,  после этого ее обязательно выпустят: на столе лежит документ об ее освобождении. Михаил попросил у него два стула для родителей. Усевшись на них, Елена Ивановна и Илья Кузьмич успокоились и о чем-то мирно беседовали, не сводя глаз с сыновей.

Лизу выпустили в семь часов вечера. Оказывается, Дьяченко после обеда вызвал ее на допрос, и все это время мучил вопросами об убийстве Дуплянского. Он был злой, как собака, обещал докопаться до всех его участников и сообщников.

–  Надо отдать ему должное,  – заметил Николай, – он тонко плетет свои сети.

– Предлагаю всем забыть о тюрьме, – сказал Михаил, – и отметить ваше освобождение в ресторане.

– Как в ресторане, – растерялась Лиза, – в таком виде, с вещами?

– Лиза, вы в любом наряде хороши, – успокоил ее Михаил, довольный, что брат и его красавица-жена оказались на свободе. И в тюрьму они больше не вернутся. Он уже намекнул Николаю, что им придется  бежать за границу.

Михаил  отвез их в ресторан «Пальмира». Это был тот самый ресторан, в котором  они весной отмечали отъезд Володи в Петербург. Николай сказал об этом родным и попросил метрдотеля провести их в  кабинет, где они тогда сидели, но все кабинеты были заняты, и им пришлось пройти в общий зал.

Отвыкшие от светской жизни, Лиза и Николай с грустью смотрели на веселых, беззаботных людей вокруг них. Как этот мир был далек от того, где томились заключенные. Ярко горели люстры,  играл оркестр. Посетители шумно разговаривали, смеялись, произносили тосты, чокались – звон бокалов, как веселые ручейки, разбегался по  большому залу.

Михаил  поднял бокал и предложил выпить за радостное событие, которое они все так долго ждали. Мама неожиданно заплакала – уже от счастья и всех пережитых волнений, Илья Кузьмич вытащил платок и  усиленно сморкался. Тогда Михаил, не ожидавший такой реакции от родителей, решил выложить новость: Володя сделал предложение двоюродной сестре его жены, Елене Рекашевой, и ждет родных на свадьбу в середине декабря.

Все сразу оживились. Мама стала  расспрашивать Мишу о невесте, и была довольна, что она – двоюродная сестра Марии. Илья Кузьмич в свою очередь  рассказал, как они с Ильей и Гришей в конце июля ездили к Володе в Петербург на защиту его диссертации на степень доктора медицины. В зале были одни ученые люди. Эти солидные господа задавали Володе вопросы, и он уверенно на них отвечал. Один итальянский профессор даже воскликнул: «Брависсимо!», вскочил со своего места и что-то возбужденно заговорил на своем языке. Все бурно захлопали. Володя представил Илью Кузьмича Бехтереву, тот поблагодарил его за такого замечательного сына. При этом отец с укором посмотрел на Николая.

– А что слышно о Ляле? – спросил Николай, отводя глаза от отца.

– Она в июле вышла замуж, – сказала Лиза и стала объяснять Елене Ивановне и Илье Кузьмичу, что  в Екатеринославе у Володи была другая невеста, ее подруга по гимназии  Елена Зильберштейн.  Ее отец, крупный промышленник, отказал ему, так как сам назначил ей жениха – сына своего богатого компаньона. Она уже ждет ребенка.

– Ляля? Сама еще ребенок, – покачал головой Михаил, вспомнив свой неудачный визит к промышленнику. – Открою вам секрет: я тоже ходил по поводу Володи к  Зильберштейну. Он меня внимательно выслушал и, что бы вы думали: предложил у него работать и стать управляющим банка. Обещал золотые горы.

– Никогда бы не подумала, что он такой мерзавец, – возмутилась Лиза.

– Жаль, что так получилось. Они искренне любили друг друга, – сказал Николай, вспомнив, какой грустной была Ляля на прощальном ужине в этом ресторане.

- Как ты думаешь, Коля, мы сможем пригласить ее к себе или встретиться в городе? – тихо спросила у него Лиза.

– Вряд ли.

– А с Зинаидой? Она почему-то у меня ни разу не была…

– Миша предлагает нам с тобой бежать за границу, – поспешил увести ее от этого разговора Николай. – Нам придется вести себя очень осторожно.

– Мне уже сейчас страшно.

– Другого выхода нет. И денег нет. Миша за нас внес залог 800 рублей. Он теперь один всех тянет. Отец решил продать лошадей. Для Ильи это будет тяжелый удар, да и мне Норда жаль, привык к нему, как к близкому человеку.

– Надо потребовать от полиции, чтобы вернули мои драгоценности и сберегательные книжки.

– Об этом забудь. Хорошо еще, что отдали медальоны. Я свой надел, а ты?

    – Я тоже надела. Были еще серьги, но их потеряли, как сказал мне конвоир, принесший мои вещи. А где твой золотой крестик?

– Там же, где и твои серьги. Мама это заметила и завтра купит другой.  Для нее это важно.

Родители устали и захотели ехать домой. Николай и Лиза проводили их до Володиного дома, где они остановились, и не торопясь шли домой. Лиза каждую минуту останавливалась, обнимала Николая за шею, и они целовались, не обращая внимания на редких прохожих. В подъезде Николай положил на пол саквояжи с вещами и поднял ее на руки.

– Ты сейчас упадешь, – засмеялась Лиза, когда он, качаясь от слабости, стал подниматься по лестнице.

– Упадем вместе, нам не привыкать.

Перед дверью он опустил ее на пол и полез в карман за ключами.

– Я боюсь туда входить, – сказала Лиза,  передернув плечами, как от холода. – Надо было с родителями поменяться квартирами.

– Не бойся, там давно наведен порядок.

Квартира, действительно, оказалась в идеальном порядке – это постарались родители. Все вещи лежали на своих местах, полы сверкали чистотой, занавески на окнах и покрывало на кровати были выстираны и выглажены, как до их ареста. В свою очередь Михаил    устроил для них  праздник: купил белые хризантемы, фрукты, коробку шоколадных конфет,  вино.

Николай принес из кухни бокалы и предложил еще раз выпить за их освобождение.

– Какая у тебя замечательная семья, – сказала Лиза, задумчиво смотря, как в бокалы льется густое красное вино. – Жаль будет с ними расставаться.

– Ты знаешь, у Миши родилась дочь?

– Нет. Он мне об этом не говорил.

– Как раз в тот день, когда нас арестовали. А мы теперь должны забыть о детях, – с грустью сказал Николай, допил свой бокал и обнял ее.

– Подожди, - сказала Лиза, отворачиваясь от его нетерпеливых ласк, - скажи честно: ты на меня был очень сердит, когда нас арестовали?

– Ты хочешь знать, осуждал ли я тебя за участие в отряде? Конечно, осуждал, особенно, когда узнал цели Борисова. Только слепой мог не видеть бессмысленность задуманного им предприятия. Я об этом говорил и вашим товарищам, которые сидели со мной в камере.

– Мало ли глупостей делали твои большевики, всем свойственно ошибаться. Все равно, я ни о чем не жалею, только то, что подвела тебя… – Лиза взяла его руку и поднесла к своей щеке. – Ты простил меня?

- О чем ты говоришь? За эти семь месяцев в тюрьме столько всего произошло… Все мои мысли были только о тебе, если бы не Миша и твои родные, передававшие мне передачи и записки, я сошел бы с ума от неизвестности.

- Я тоже думала только о тебе. Ведь я, Коля, пять дней провела в карцере и чуть не умерла от страха.

– Миша мне об этом не рассказывал.

- Я просила не говорить.

– Все, что с нами произошло, Лизонька, надо забыть как страшный, неправдоподобный сон. Не хочу даже думать о том, что будет завтра. Есть только настоящее, вот этот момент: мы опять в нашей квартире, вместе, и я тебя безумно люблю.

ГЛАВА 15

На следующий день все родные пришли к обеду. Елена Ивановна принялась хлопотать на кухне: сварила борщ, нажарила мяса, баклажанов с помидорами, получился обед не хуже, чем в ресторане. Все немного воспрянули духом. Елена Ивановна, зная, что Михаилу и Николаю надо обсудить важные вопросы, предложила мужу и Лизе  погулять по городу.

Братья сидели за столом на кухне, допивая оставшееся вино. Михаил считал, что Николаю и Лизе нужно как можно скорей исчезнуть из Екатеринослава. Дело оставалось за паспортами.

– Здесь тебе может кто-нибудь  помочь?

– Раньше были люди, которые этим занимались, но как с ними связаться?

– Попробую их разыскать. В крайнем случае, если здесь не получится, сделаю в Киеве, но на это уйдет много времени, а нам дорога каждая минута.

- Ты считаешь, что лучше бежать через Финляндию, а не Австро-Венгрию? Так намного ближе.

- Полиция тоже пойдет по этому пути, будет вас усиленно искать на всех ближайших к границе станциях. А вы отправитесь в Петербург и не отсюда, а из Талабино, добравшись туда пароходом. В Питере я дам вам адрес одного человека, профессора университета Розанова. Он поможет выехать в Финляндию.

– Откуда у тебя такие связи: профессор университета, в Петербурге?

– Когда-то он жил в Киеве, я защищал его двух сыновей-социалистов. Это особая история, о ней потом. Для побега я предлагаю такой план. Послезавтра уезжают родители, дней через пять, как только будут готовы ваши паспорта, уеду я. Слежка за вами будет вестись круглосуточно. Ваша задача усыпить бдительность филеров. Ходите каждое утро на базар с корзиной, гуляйте по городу, только подальше от вокзала и речного порта.  Из Талабина вам придется ехать разными поездами в вагонах третьего класса: сначала Лиза, затем – ты. Встретитесь в Питере на квартире у профессора.

– Ты все хорошо продумал. Но как Лиза поедет одна?

– Она не такая беспомощная, как тебе кажется. Вот только внешность! Перед тем, как садиться в поезд, пусть повяжет голову платком, как это делают  наши селянки.

– Теперь все заботы о семье лягут на тебя. Когда я начну работать, постараюсь высылать по частям деньги тебе и родителям.

– Про меня забудь, а родителям? Вряд ли у тебя получится, там полно русских, все ищут работу.

Николай обхватил голову руками.

–  Утешил, нечего сказать.

– Ладно. Давай заниматься делом, пиши адреса своих друзей.

– Мама с папой знают о нашем отъезде?

– Знают. Я оставлю тебе копии писем, которые мама посылала Столыпину. Ей вы обязаны своему освобождению.

Николай написал адреса Димы Ковчана и Григория Ивановича Петровского. Оставшись один, он взял мамины письма и, сдерживая слезы, перечитал каждое по нескольку раз.

Было у них когда-то в семье любимое занятие: читать вслух художественную литературу. Все собирались в гостиной за столом, мама брала в руки книгу и громко  читала. Николай, не отрываясь, смотрел на ее лицо, которое все время менялось. Иногда на нем появлялось такое страдание, что, казалось, вот-вот она заплачет. Не выдержав, он вскакивал с места и бежал ее обнимать. За ним поднимались все братья. Самый маленький Илья (Вани и Олеси тогда еще не было), ничего не понимая, начинал реветь. «Ну, что вы, что вы, мои дорогие, – успокаивала их мама, обнимая и целуя, – ведь это только книга».

Когда старшие дети подросли, она познакомила их с греческими легендами и мифами, потом – с греческими комедиями и трагедиями. И сама чуть не рыдала, когда вместе с Медеей произносила ее гневные монологи. Следующими в их знакомстве с классикой были произведения Шекспира. Второе мамино письмо к Столыпину напоминало  пафос шекспировских трагедий: «Изнывшее сердце матери, - писала она, – не имеет границ и не знает приличий. Тень несчастного сына моего преследует меня как неотвязный кошмар. Слышу его вопли и стенания среди ночной тишины… За что, за что же! Вопрос без ответа». Бедная мама! Сколько слез, наверное, она пролила, составляя этот текст!

Закончив с письмами, Николай стал думать об их бегстве за границу. Он уже сейчас переживал за Лизу, которая должна будет ехать одна в поезде, сделать пересадку в Москве, перебравшись с одного вокзала на другой... Дальше – Финляндия. Туда они попадут в начале октября, когда там начнутся морозы. У Лизы еще горло, которое надо беречь от холода. Мысли его перескочили на ее музыкальные занятия. «За границей она обязательно будет учиться дальше», – решил он, и это его немного успокоило.

Домой Лиза вернулась одна, поздно вечером. Елена Ивановна устала после долгой прогулки,  и они с Ильей Кузьмичом отправились к себе, на квартиру Володи.

– Ты не заметила за собой слежки? – спросил Николай.

– Нет, не видела, да мне и неудобно было оглядываться по сторонам при родителях. Мы ходили в Потемкинский сад, музей Поля, гуляли по бульвару. Илья Кузьмич так трогательно заботился о Елене Ивановне. Он ее очень любит, и она его, только по-своему, не проявляя внешне особых чувств. Мне так хочется побывать еще раз в Ромнах. Если вернемся в Россию, будем туда ездить каждое лето.

– Обязательно вернемся, будет какая-нибудь амнистия и нас помилуют, а за границей ты сможешь учиться в консерватории или у частных преподавателей. Нужно только хорошо знать языки. Будем эти дни разговаривать  на французском.

- Хорошо. Только  с завтрашнего дня. Сегодня я устала.

- Раз ты устала, я сам почитаю тебе какую-нибудь французскую книгу, а ты  переведешь. У нас мало времени.

Но тут, на ее счастье, пришел Михаил. Он был доволен: ему удалось застать дома Ковчана, обещавшего подготовить документы через 3 – 4 дня, как раз к Мишиному отъезду в Киев. Братья снова стали обсуждать план их бегства. Лиза быстро ушла спать, чтобы Николай  опять не вздумал ее мучить своими  уроками.

На следующий день, несмотря на протесты брата, Николай поехал провожать родителей в Ромны. Мама всю дорогу держалась, а на вокзале расплакалась. Они прошли в вагон, сели на лавку.  Николай ласково гладил ее по голове, целовал в волосы.
Прошел кондуктор, предупреждая, что поезд отправляется. Миша попрощался с родителями и ушел. Николай, не отрываясь, смотрел на Елену Ивановну, стараясь  запомнить каждую черточку ее лица.

– Мама, – сказал он, сам еле сдерживая слезы, – простите меня за то, что я причинил вам  столько горя.

– Ну, что ты, Колюшка, что ты, уезжай с легким сердцем, не думай о нас. Только бы вы удачно добрались до места.

У отца кривились уголки губ, морщинился лоб. Обняв его, Николай почему-то вспомнил их разговор в Ромнах, когда он заявил Илье Кузьмичу, что не даст маму в обиду, а тот рассердился и накричал на сына.

– Папа, я вас очень люблю, – сказал он,   целуя его в щеку,  пахнущую после бритья  знакомым с детства тройным одеколоном. – Мы вас все очень любим.

 Илья Кузьмич заплакал  и отвернулся к окну. В этот момент поезд дернулся и, сдвинувшись с места, медленно пополз вперед. Соскочив на ходу, Николай  пошел рядом с вагоном, не отрывая глаз от прильнувших к стеклу родителей. Так  и остались в памяти  эти  две   головки в окне вагона. Подошел Миша и, желая его утешить, похлопал по плечу: «Ничего, ничего, все образумится».

– Поедем к нам, – предложил Николай, когда они сели в пролетку. – Остался мамин борщ, купим еще что-нибудь по дороге.

– Сегодня не получится,  мне надо поработать по своим делам. Я к вам приду, когда получу от твоих товарищей документы.

Дима не подвел: в назначенный срок паспорта были готовы. Миша принес их поздно вечером, накануне своего отъезда в Киев. Лиза уже спала. На кухне  братья распили бутылку вина. Было грустно, что приходится надолго расставаться. Николаю  хотелось встретиться в Петербурге с Володей.

– Можно ли как-нибудь дать знать Володе, – спросил он Михаила, – чтобы он пришел к нам попрощаться?

– Это рискованно. Как только обнаружится ваше исчезновение, следить начнут за всеми нами и даже Володей, если уже не следят. С ним мы скоро встретимся, я обещал ему быть на свадьбе.

– Я все думаю о нем и Ляле: неужели он так быстро забыл ее и полюбил другую? Признайся, ты в этом постарался.

– Причем тут я? Он понравился Елене, она, как мудрая женщина, приложила все силы, чтобы завоевать его сердце, переехала в Петербург, готовится поступать на медицинские курсы.

– И Ляля хотела поступить на медфак в Киеве.

– Что теперь говорить о Ляле? Володя все делает правильно: клин клином вышибают, а Елена не может не нравиться, весьма эффектная женщина… Потом придет и любовь.

– Мне странно слышать от тебя такие слова.

– Ну, знаешь ли, силой его никто не тянет под венец. Он сам решил, что для него лучше.

– Ты прав. Просто их отношения с Лялей развивались на наших глазах, и вдруг так быстро новая избранница. Купи, пожалуйста, им от нас   подарок, я с тобой потом рассчитаюсь.

– Хорошо, куплю. Меня больше волнует ваша судьба. Буду спокоен только, когда вы доберетесь до Женевы.

- Не знаю, что мне делать с записями, которые я вел в тюрьме.

– Давай заберу с собой. Много их?

– Четыре тетради. Сейчас принесу.

Николай прошел в комнату,  не зажигая света,  вытащил из стола четыре толстых тетради с записями. Как хорошо, что Миша посоветовал ему вести их! Одну тетрадь он  решил   взять с собой  и положил  обратно в ящик.

– Это ты зря, - сказал Миша, - если вас случайно задержат, она тебя выдаст.

– Надеюсь, этого не произойдет, – успокоил его Николай и, когда брат ушел, стал перечитывать записи. Они относились к июню 1908 года.

                ДНЕВНИК НИКОЛАЯ
АНАРХИСТ МАРИАН ВОЙКО

«Сегодня ночью (в 2 или 3 часа, точно не обратил внимания) был сумбурный разговор с анархистом Марианом Войко, чехом по национальности. Он страдает туберкулезом, страшно худой, с желтым осунувшимся лицом и темными кругами под глазами. Раньше с ним разговаривать не приходилось. Слышал от других, что он два года учился в Бернском университете на математическом факультете, был эсером, потом примкнул к анархистам и, попавшись на каком-то убийстве, долгое время провел в сибирской ссылке.

Ему, как и всем здесь сидящим, не дает покоя, что я – большевик. Оказывается, в ссылке он жил в одном доме с меньшевиком из Екатеринослава Игорем Шергуновым, учителем из мужской гимназии,  они часто обсуждали наших большевиков (как будто там больше нечего было обсуждать). Шергунов внушил ему, что во время событий 905-го года комитет РСДРП насильно заставлял рабочих сооружать баррикады и идти под пули казаков.

Я сказал чеху, что это – гнусная ложь. Меньшевики нарочно ее распространяют, чтобы обвинить своих противников в поражении революции. В ответ Войко затянул старую песню анархистов, мол,  для большевиков личность с ее чувствами и мыслями ничего не значит. Им нужна безликая масса, которая все делает по их указке.
Я возразил, что его рассуждения относятся к области демагогии: большевики ни к чему рабочих не принуждают,  те решают все сами. Тогда он прочел мне целую лекцию о внушаемости людям, приводя в подтверждение доказательства Фрейда и Ницше. Всегда поражаюсь, как эти господа хорошо владеют теорией и отстают от практики.

Наш разговор слушал Никита Сварник, бородатый парень лет 20, с красными, воспаленными глазами. Они у него чесались, он беспрерывно тер их руками, а вместе с глазами и грудь, сгребая в комок грубую материю куртки. Сварник принял мою сторону и стал защищать баррикады. «Я сам их строил и стрелял в солдат, - сказал он. - Никто меня силой не заставлял. Незнамши, можно брехать, что угодно». «Вот слепые жертвы вашей большевистской пропаганды, - усмехнулся Войко. – Они усвоили общие истины и не понимают, что являются всего лишь винтиками в руках ваших вожаков».

Меня неприятно поразило, что он с таким пренебрежением говорит о своих товарищах.

– Что же плохого в баррикадах? – спросил я. – Не только Никита, но и другие анархисты в них участвовали, были среди них и погибшие. Я это точно знаю.

- Суть не в баррикадах, – упрямо твердил свое Войко, - а в тактике вашего потребительского отношения к людям.

Сам не понимает, что говорит. Мне его жаль: на лице его обреченность от болезни, видно, что жить ему осталось недолго. Отсюда, возможно,  такая озлобленность к большевикам в моем лице».


* * *
ИЗБРАННЫЕ ПОРТРЕТЫ

«Есть здесь весьма странные типы. Некий Максим Бергман – весь заросший, с обвисшими усами и растрепанной бородой. В феврале этого года, гуляя в толпе рабочих,  с провокационной целью облил кислотой городового. Люди схватили его, началась потасовка, переросшая вскоре в нападение на ближайшие еврейские лавки. За считанные минуты лавки были разгромлены, их хозяева избиты. Подоспевшие полицейские остановили побоище. Следователю Максим заявил, что на самом деле он не Бергман, а Алексеев и служит где-то в охранном отделении полиции. Ему не поверили, посадили в тюрьму к уголовникам, те его за что-то так «отделали», что начальство перевело его в нашу камеру.

Еще до городового он облил кислотой пристава в Кременчуге, а в Минске стрелял в полицмейстера. По-моему, у него не все в порядке с головой, к политике он не имеет никакого отношения, хотя утверждает, что он – анархист. Теперь он мечтает, как Меженнов, убить какого-нибудь начальника на заводе Эзау, где он когда-то работал, и его оттуда уволили за то, что он подрался с мастером.
В камере верят, что – он анархист, одобряя все его действия. На его руке есть татуировка из букв – А.М.П. Он охотно всем поясняет, что это – первые буквы от главного девиза анархизма «Анархия – мать порядка».

Интересен его язык. Его любимое слово «застрелись». «Застрелись, - говорит он кому-то, чтобы я еще раз поехал в Кременчуг», «Застрелись, а я добьюсь себе адвоката», «Застрелись, но Белокоз у меня еще попляшет» – это он по поводу того, что Белокоз над ним постоянно издевается, и он хочет ему отомстить».

* * *
«Вот еще несколько портретов моих сокамерников. Семен Копатько – убийца двух мастеров на Брянке и еще десятка людей. Вдобавок вор, грабитель, нечистоплотен на руку. Ворует даже здесь, у своих товарищей, за что несколько раз был ими бит. На вид ему лет 20, любит рассказывать скабрезные истории и хвастаться связями с женщинами из высшего круга. Поверить в это трудно. Лицо у него глуповатое, испещрено  оспой и угрями, глаза - злые, улыбка – желчная. У этого любимое слово «казимота», явно от  Квазимоды Гюго. Видимо, где-то услышал его, как ругательство, и теперь шипит на всех, кто ему не угодил: «казимоты».

Илларион Самсонов, наоборот, выделяется своей импозантной внешностью. Красивые, темно карие армянские глаза, бледное лицо, тонкие губы, длинные пальцы с чистыми ухоженными ногтями, за которыми он и здесь усердно следит (есть пилочка и специальные ножницы), вызывая у товарищей насмешки. Рассказывает, что его бабушка родилась внебрачным ребенком от графа Уварова, а его отец (сын этой бабушки) – незаконнорожденный сын одного из братьев Джамгаровых, имеющих в Москве свой банк на Кузнецком мосту, торговые дома и несколько особняков. Недаром, у Иллариона такая оригинальная внешность. Показывает всем фотографии особняка графини Уваровой в Леонтьевском переулке в Москве и красивого дома на Кузнецком мосту – банк Джамгаровых. Бабушка и мама его служили в этих семьях – одна кухаркой, другая – горничной.

Ему лестно иметь такую родословную, и в то же время обидно, что он не только не признан богатой родней, но та даже не подозревает о его существовании, дав  обет мстить семьям этих графов и банкиров. Совершил убийство одного из братьев Джамгаровых – того, что был его родным дедом, или другого, для него неважно: мщение состоялось. Семья Джамгаровых поставила убиенному на армянском кладбище в Москве часовню. Илларион бросил в нее бомбу, но она туда не долетела и разорвалась рядом, убив проходивших мимо людей и все кругом разворотив. После этого он поселился в Екатеринославе, вошел в анархистскую группу. На его счету здесь тоже полно убийств и грабежей. В тюрьму попал за ограбление сахарного завода графа Уварова (этих Уваровых много в России, и сахарозаводчик вряд ли имел отношение к тому человеку, который надругался над бабушкой Иллариона) и убийстве при этом двух сторожей и околоточного. «Не могу мирно жить, – говорит он, хвастаясь своими подвигами. – Люблю опасность».

Игорь Домнин совсем другого плана человек: мягкий, добродушный. Любит шутить, каламбурить. Стал анархистом в 16 лет. Много читает, хорошо разбирается в пиротехнике. Он и еще один, анархист, сидящий с нами, Коновалов, мастерили Борисову бомбы. Их с поличным взяли в Шляховке, где находилась подпольная лаборатория отряда.

Узнав, что я учусь в Горном училище, Игорь сказал, что тоже хотел бы туда поступить, но только после социалистической революции, в которую свято верит. В 905-м специально отправился в Москву, чтобы поглядеть на баррикады и примкнуть к восставшим рабочим. Почему стал именно анархистом, а не большевиком или эсером, объяснить не может. Стал и все тут».

* * *

СЕРГЕЙ ЧИРВА

«Любопытный тип Сергей Чирва. Учился где-то за границей на юриста, чуть ли не в Сорбонне, связался с анархистами и выехал с ними в Москву, не доучившись всего один год. На редкость эрудированный человек. Рассказывал мне, что в Москве издавал анархистские листовки и писал под псевдонимами статьи в философские журналы. Несколько последних лет по собственной инициативе ездил по городам, читал рефераты и создавал анархистские группы, а когда видел, что они встали на ноги, отправлялся дальше. В своем роде анархист-миссионер, за что и был арестован в нашем городе на каком-то митинге в Чечелевке.

Он и здесь собирает вокруг себя людей, образовывая их по теории анархизма. Слушать его интересно, хотя в экономических вопросах он профан. Его главный конек – человек и его место в обществе. «Человек может жить вне государства, – объясняет он, – но не может жить вне общества, поэтому, стремясь к свободе и личной независимости, которые ему свойственны от природы, он постоянно состоит с этим обществом в конфликте».

Я с ним иногда спорю, например, говорю, что в самом содержании анархизма заложены глубокие противоречия.

– В чем же? – спрашивает он.

– В основе анархизма лежит идея абсолютной свободы личности. Так?

– Так.

– Она отрицает все, что связывает людей между собой и создает основы общественного устройства, в том числе мораль, нравственность: отношения, нормы и принципы, связывающие людей между собой. На практике это означает уничтожение основ общественного устройства и тем самым – гибель свободы.

– Но сам человек внутри себя остается свободным и страдает от того, что ему приходится жить в мире, где господствуют власть, неравенство, насилие, зло, где подавляются все его желания. Анархисты хотят изменить этот мир, сделать так, чтобы каждый человек мог стать хозяином своей собственной судьбы и ни от кого не зависел. Наши оппоненты говорят, что это - утопия, но  многое, что вчера казалось неосуществимой мечтой, сегодня сбывается, так как прогресс и наука движутся вперед.

Своеобразны суждения Чирвы о партийной дисциплине. В принципе, он ее не отрицает, считая, что она должна быть разумной, обеспечивать в каждой организации, даже маленькой группе, порядок и условия для ее развития и целенаправленной деятельности (ого! все-таки целенаправленной деятельности, а не кому что придет в голову!). Но если она становится в руках кого-то орудием принуждения, тем паче выполнения чьих-то указаний сверху, то это уже не дисциплина, а навязывание чужой воли.

Когда-нибудь Чирва и другие анархисты- теоретики и пропагандисты поймут, что эта их «свобода» и отрицание какого-либо руководства и дисциплины приведут их движение к топтанию на месте, как у Крылова в «Лебеде, раке и щуке», или политической гибели».

* * *

«В моей голове временами наступает помутнение. Виски стучат, сердце куда-то проваливается, в животе резкие, непрекращающиеся боли - дизентерия. Ею тут все страдают, называя между собой «кровавым поносом». Лечат нас таблетками, от которых толку мало. Лазарет переполнен. Много больных туберкулезом, хроническими бронхитами, с опухшими ногами, трофическими язвами и нервами. Последних особенно много, так как люди мало спят и изрядно измучены. Мне все это грозит получить в самое ближайшее время.

Говорят, в камерах, где содержатся уголовники, есть больные тифом, оспой и холерой. Они лежат рядом со всеми и заражают других. Заключенные отправляли через родных жалобы губернатору, в думу, разные комиссии и инспекции, но все остается на прежнем месте. Кто-то из сокамерников донес об этих жалобах начальству. Авторов писем избили и посадили в карцер.

Переносчики болезней - крысы, вши, блохи, с которыми здесь бесполезно бороться. Их раньше чем-то травили, но после того, как какой-то заключенный принял этот яд, чтобы избавиться от страданий, его больше в камеры не приносят.

Ко всем этим тягостям следует добавить еще издательства над заключенными со стороны надзирателей. Больше всех отличается старший над ними, Белокоз, достаточно проявивший себя во время апрельских событий. Начальник тюрьмы Петренко, видимо, предоставил ему неограниченную власть в отношении всех: и подчиненных, и  заключенных. У него лицо – палача, который отрубает головы на  гильотине. Лоб низкий, нос приплюснутый, глаза – маленькие, с вечной злобой и звериной ненавистью к арестантам, особенно политическим. Эти чаще всего сильны духом, но не телом, издеваться над ними легче всего. У него привычка врываться ночью или под утро, когда люди спят,  плохо понимая, что от них хотят. Белокоз обыскивает белье и карманы людей, ожидая, когда кто-нибудь начнет возмущаться. Такой человек всегда находится, как правило, из новеньких. Не зная о порядках тюрьмы и нравах начальства, он пытается отстоять свои права. Тогда Белокоз, как бульдог, хватает его за шею, рывком бросает на пол и со всей силой бьет ногами. Если человек оказывает сопротивление, он выволакивает его в коридор и там избивает до полусмерти вместе с  надзирателями.

Есть среди надзирателей и «сочувствующие» заключенным. За деньги они покупают продукты и спиртное, передают записки в женские камеры, опускают на воле письма. Но таких немного. Прискорбно смотреть на тех из них, кто вымогает у людей за разные просьбы большие деньги, а затем вместе с Белокозом участвует в их избиении. Кто-то сказал, что они обязаны делиться деньгами с Белокозом и другим начальством. Тогда понятно, почему они так свирепствуют: вымещают на нас  злость на Белокоза и свою каторжную службу.

Интересно, знает ли о моем аресте Дима Ковчан, и, если да, то почему ни разу ко мне из товарищей никто не пришел? Обидно!»


* * *
«Чех Мариан Войко умирает. Рядом с ним неотступно находится Семен Пахотин, на вид такой же жуликоватый и наглый, как сбежавший Кныш. Семен и Мариан вместе совершали «экс» в Александровске, на котором попались. Войко, кроме своего основного заболевания, как и все мы, страдает дизентерией. Я даю ему таблетки (от кашля и желудка) и нутряное сало, которые мне передает мама. Мне они не приносят пользы, так как на всех одна отхожая бочка и посуда.  Семен отгородил Мариана от общения с другими и держит отдельно его посуду. Ухаживает  за ним, как за ребенком. Вот пример искренней преданности и милосердия.

Войко – страшно худой, весь желтый, высохший. Из-за жары лежит почти голый, только часть тела ниже пояса прикрыта полотенцем. Лицо безжизненное, обрамлено длинными волосами и бородой. Руки сложены на животе. Похож на мертвого Христа с картины Васнецова «Плащеница». Изредка на его губах бродит улыбка,  лицо светлеет. Интересно, что он видит в эти минуты?

Требуем, чтобы его перевели в лазарет или городскую больницу, вызываем то начальника тюрьмы, то старшего надзирателя, то фельдшера. Фельдшеру надоели эти вызовы, обещал забрать его в лазарет. Все относятся к чеху с сочувствием. Никита Скрытник сделал из газеты веер, обмахивая им лицо и тело умирающего».

* * *
НЕСТОР МАХНО

«Только что из Гуляй-поля привезли группу анархистов-хлеборобов. Главный у них был чех Вольдемар Антони, успевший сбежать за границу. Еще один – Нестор Махно сидит в тюрьме не первый раз. Один раз убил, второй, третий… Смерти не боится. На воле у него и его друзей в карманах всегда лежало оружие. Последняя пуля, на крайний случай, предназначалась для самих себя.

Характер у этого типа – неуравновешенный, взрывной, смотрит из-под лобья, как волк. Постоянно выясняет отношения с товарищами и надзирателями. Кончилось тем, что его отправили в карцер. Говорят, там ужасные условия. Гуляй-польские товарищи требуют его возвращения, обращались с заявлениями к Петренко и Белокозу, но Махно, сидя в карцере, и там сумел повздорить с охранниками, его зверски избили. Вряд ли он имеет представление об анархизме, но его необузданная натура требует выхода своей энергии.

На счету этой группы множество грабежей и убийств «буржуев». Они этим гордятся, считая, что выполняют свой прямой анархистский долг. «Мы боремся за социальную справедливость, – утверждают они. – Когда таких, как мы, будет много, самодержавие рухнет». Их мечта расправиться с теми, кто их выдал».

* * *

«Мама и Миша хлопочут, чтобы нас с Лизой перевели в тюремный лазарет, нажимают на Петренко, который чем-то обязан Володе. Меня беспокоит Лиза, Миша уверяет, что она здорова и получает от мамы и других своих родных все, что нужно. Мама! Целую ваши руки. Мы в вечном долгу перед вами.

Я теперь ни на что не надеюсь и удивляюсь, что все еще живу, встаю и передвигаюсь по камере. Ем только домашнюю пищу. Без конца мою руки, в общую бочку давно хожу с осторожностью. Кажется, от всего этого стало лучше. Понос успокоился, теперь замучили гастрит, изжога и желчные рвоты по ночам. Маме ничего не сообщаю: ей давно пора вернуться в Ромны. Миша появляется редко, у него много работы в Киеве и важные процессы.

Удивляюсь своему организму: оказывается, ко всему можно привыкнуть, даже к таким условиям, какие здесь, в тюрьме. Лишь бы в голове не помутилось».

* * *

«За последнее время в камере поубавилось народу. Появилась возможность больше спать и отдыхать днем. Несмотря на это некоторое улучшение условий, в камере умерли еще два человека, от сердца, ночью, во сне. Теперь нас мучает духота из-за жары на улице. Прогулки во дворе не приносят облегчения: там мало зелени и все раскалено. Вот возможность, чтобы как следует прокалить на солнце наши тюфяки и одеяла, но после того случая с побегом, который начался с тюфяков, начальство строго-настрого запретило выносить что-либо из камер. По вечерам дополнительно выпускают еще на 20 минут. В это время старший надзиратель Белокоз часто отсутствует, а дежурные надзиратели не обращают на нас особого внимания. Это дает возможность посидеть где-нибудь одному, закрыть глаза, не слышать разговоров и криков играющих в карты.

Около бани среди камней каким-то образом выросло кривое, чахлое дерево с редкими листьями. Оно в любое время дня густо усыпано воробьями. Время от времени наши повара из заключенных, зная об этих птахах, выносят крошки хлеба. Те быстро слетают вниз и, расталкивая друг друга, клюют еду. Разобрав все, поднимаются наверх и опять терпеливо ждут. Целый день у них проходит в ожидании. А, может быть, одни улетают, когда меня во дворе не бывает, и прилетают другие? За ними иногда наблюдает из-за угла рыжий кот Васька-Белокоз. До чего же умное животное! Лежит-лежит, и вдруг делает резкие прыжки в сторону воробьев. Одного всегда успевает схватить. Закричишь на него, замашешь руками: он на тебя презрительно посмотрит и не спеша удалится с добычей. Есть ее не будет, так как сыт харчами с кухни, занимается охотой ради удовольствия. За это его и прозвали  Белокозом.
Мама уехала домой. Из Минска туда на каникулы приехал Илья. Гриша собирается поступать в Агрономический институт в Ново-Александрии. Молодец, Гришаня! Твердо идет к своей цели. Миша приедет не скоро. О Лизе ничего не знаю, и эта безызвестность мучает больше всего. Посылки мне передает кто-то из ее родственников, без записок, может быть, разные люди.

Наше дело о боевом отряде стоит на месте, на допросы перестали вызывать и ждут приезда Дьяченко из Одессы или Курска, а тот все копает и копает.
Из соседних камер то и дело сообщают о судах по разным делам. Было несколько приговоров к виселице. Среди них Чинцов (за убийство одесского губернатора). Вся камера в этот день была в шоке, хотя он сам и все остальные ждали такого решения. Все очень скверно!»

* * *
«Чинцов! Василий Кондратьевич оправдывал террор и политические убийства, кем бы они ни совершались: царями, их детьми, придворными или революционерами.
Каждого убийцу на преступление толкает идея. Человек убежден, что совершает его на благо кого-нибудь: государства, семьи, народа. Так думали Пален и Сперанский, организовавшие убийство Павла I, так думали народовольцы, открывшие список цареубийц, так думают сейчас эсеры и анархисты. Так думали люди образованные и мало или совсем не образованные, так думают крестьяне, поджигающие дома своих помещиков, или рабочие, расправившиеся со своим мастером или хозяином (те же Межоннов и Копатько).

Еще один разряд убийц за идею – «Союз русского народа» и другие еже с ним. Они тоже твердо убеждены в своей правоте, уничтожая людей, которые, по их мнению, наносят вред самодержавию и обществу. На их совести убийства трех депутатов Государственной думы.

Этим убийцам нет прощения. Но как быть с тем, что каждый член СРН – тоже личность со своими идеями и убеждениями. Почему они должны думать так, а не иначе, только потому, что мы этого хотим. Мы презираем Дубровина, но ведь в «Союзе» состоит много уважаемых людей, в том числе философ Трубецкой, писатель Леонид Андреев, написавший душещипательный рассказ о семи повешенных убийцах-террористах, многие другие уважаемые писатели, ученые, художники. Они все уверены в своей правоте.
Получается, что свободу выбора одних людей мы приветствуем, свободу других – осуждаем. В связи с этим вспоминаются слова Макса Штирнера: «Мы стоим друг к другу в отношении пригодности, полезности, прибыли». У этого философа, которого любит Лиза, на каждый случай  найдутся готовые цитаты.

* * *

РАЗМЫШЛЕНИЯ О СВОБОДЕ

И снова о свободе. Свобода личности (мое внутреннее сознание, мое «Я») и свобода человека в обществе - разные вещи. Для большинства из тех, кто сидит в моей камере, свобода – это вседозволенность во всем. Поэтому они категорически выступают против всякой организации и дисциплины, не хотят нести никакой ответственности за свои поступки. Это касается и русских, и иностранных анархистов, занявшихся с конца прошлого века терроризмом и провозгласивших его одним из главных методов анархической борьбы. Их инициаторы – случайные люди, увлекли своими сумасбродными идеями таких же случайных любителей пострелять и залезть в чужой карман, не думая о том, сколько невинных людей, да и самих анархистов погибнет зря. Эти борцы за свободу уверены, что им все можно. Им даже в голову не приходит, что они со своим индивидуальным террором стоят в стороне от революционного движения, не оказывая никакого влияния на рабочий класс и тем более крестьянство.

Чирва оправдывает террор. «Анархо-коммунисты, - внушает он мне, - признают террористические методы борьбы, это да. Но терроризм не тождественен анархизму, так как не связан с сущностью его мировоззрения. Как раз наоборот, нет более гуманного и человеколюбивого течения, чем анархизм. Это само государство со своими законами, основанными на насилии во имя того же насилия и несправедливости, заставляет анархистов отвечать ему теми же жестокими методами борьбы».

Лев Толстой по этому поводу заметил, что анархисты во всем правы, кроме насилия.
Сергей уверяет, что первыми террористами были масоны. Они же стали инициаторами создания Парижской коммуны. Многие руководители состояли в одном, а то и нескольких орденах. Масоном был Гарибальди,  даже Бакунин собирался последовать его примеру, но вовремя одумался. В России вообще, говорят, все правители и многие государственные деятели раньше (да и сейчас) были масонами. Какая интересная тема для научного труда или художественного произведения! Жаль,  нельзя здесь этим заняться. Столько времени пропадает даром».

* * *

«Чирву перевели в другую камеру, а затем – в Красноярск, по месту отбывания наказания. Дали три года ссылки. Но свято место пусто не бывает. В камере появился второй такой Чирва, Михаил Казарин. Мыслит не менее интересно и глубоко. Проводим с ним много времени. Говорит, не умолкая. Это отвлекает от тяжелых мыслей и моего болезненно-сонного состояния. Теперь от слабости и редкого пребывания на воздухе все время тянет в сон. Многие засыпают за столом  сразу после обеда.

Михаил во всем стремится быть похожим на своего тезку – Бакунина, хотя внешне не вышел: невысокого роста, щуплый, с жидкими волосами и смешной пегой бородкой, но с горящим взором. Рассказывает, что был по следам Бакунина в Италии, Сербии, Франции, Швейцарии. И так же, как Бакунин, ненавидит Маркса. Мол, Маркс обвинял своего учителя Платона в том, что тот являлся плагиатором экономических идей Брея, а сам вместе с Энгельсом использовал чужие работы. «Манифест Коммунистической партии» чуть ли не полностью списан ими с какого-то французского автора 40-х годов прошлого века. Их их учение о классовой борьбе как движущем моменте исторического процесса тоже имеет своих предшественников.

Я слышал об этом раньше. Пусть это так. Но какое это имеет значение, если большая часть населения, кроме узкого круга людей, до них ничего не знала об этом учении? Маркс и Энгельс обобщили эти мысли, развили их дальше, превратили в единое научное мировоззрение. Сам Бакунин высоко оценил «Манифест», став одним из его первых переводчиков на русский язык».

* * *

СПОР С КАЗАРИНЫМ

У Казарина феноменальная память,  пересказывает целиком статьи Бакунина и Кропоткина. Разбираем с ним какие-то положения из брошюры Кропоткина об «Анархизме», например, как будут действовать ассоциации (группы, коммуны) – добровольные объединения людей, когда совершится революция. В его представлении они идеальны со всех сторон. «Каждый человек, – говорит он, – сможет там выбрать себе работу по душе, честно трудиться, получать все необходимое, его ждут благосостояние и полная свобода».

Я высказываю сомнение: вряд ли капиталисты и буржуа захотят войти в такие содружества и трудиться в них наравне со своими бывшими рабочими и слугами. Также невозможно представить в одной упряжке совершенно противоположные категории людей: глупых и умных; честных, порядочных и отъявленных негодяев, для которых в жизни нет ничего святого; ученых, бдящих целыми днями над книгами, и прожигателей жизни; праведников и богохульников. Как в этом случае они уживутся в одной группе?

Казарин  поясняет: каждому человеку предстоит осознать свое новое положение. Если ему   в ассоциации что-то не нравится, он может из нее выйти, войти в другую или, подобрав себе товарищей по духу и интересам, организовать новое сообщество. Если же вообще ничего не хочет и будет постоянно чем-то недоволен, отказываясь от работы, то ничего не  получит, то есть сам себя обречет на гибель. Тогда он поймет, что его существование возможно только при союзе с другими людьми.

– Если ассоциация собирается сама себя  обеспечивать всем необходимым, то откуда она возьмет столько профессионалов? – не сдаюсь я.

– Рабочие справятся с любыми вопросами.

     – Сомневаюсь. С этим в свое время столкнулась Парижская коммуна: весь прежний персонал города или саботировал, или бежал вместе с Тьером. Среди вожаков Коммуны не оказалось людей, которые могли бы заменить не только руководящий, но даже средний персонал. Все социальные преобразования были отложены до лучших времен.

– Ты так хорошо знаешь историю Коммуны?

– Я - пропагандист, должен всем интересоваться. А то, о чем мы с тобой говорим, – главное упущение всех партий, особенно вас, анархистов. Вы мечтаете о создании анархических ассоциаций. Но как все это будет выглядеть на практике? С чего начать? Какие могут возникнуть трудности? Что вы будете делать на следующий день после того, как произойдет революция? Об этом вы не думаете, надеясь на авось.

- Резонно.

Это, пожалуй, единственный случай, когда Михаил вынужден со мной согласиться. Обычно он спорит  до хрипоты. Хочет сделать из меня анархиста. Могу с ним согласиться пока только в вопросе о власти и диктатуре пролетариата. Раньше я над этим не задумывался. Теперь же постоянно об этом размышляю, так как чувствую в его словах некоторую правду. Пересматриваю и наш спор с Чинцовым. Он прав: якобинцы, на которых часто ссылается Ленин,  подавили все завоевания революции. И большевики в случае победы, чтобы уничтожить старый порядок и установить новый социалистический строй применят к своим врагам и политическим противникам те же «вынужденные» меры с помощью войск и полиции. Революция потонет в крови.

… Сидим с Лизой в тюрьме четыре месяца, а кажется, что четыре года, а может, и всю жизнь. Но раз я чему-то удивляюсь и способен размышлять, к чему меня усиленно побуждает Казарин, я еще живу и мыслю».

                * * *

Когда-то я много читал о Парижской Коммуне. Меня поразило, что некоторые известные писатели и представители культуры Франции (слово «интеллигенция» тогда не было в ходу) отрицательно отнеслись к рабочему восстанию и вместе с буржуазией требовали от правительства Тьера подавить его и расправиться с чернью. Список этих людей солидный: Анатоль Франс, Золя, Флобер, Доде, Дюма-сын, даже Жорж Санд. «Можно быть ласковыми с бешеными псами, – говорил Флобер, - но только не с теми, кто кусается».

В России в 905-м году многие представители интеллигенции тоже осудили революцию, потребовали от властей строго наказать преступников, а затем вошли в «Союз русского народа», начавшего борьбу с революционерами. Здесь список ученых, писателей, художников еще более внушительный, чем во Франции. Даже Лев Толстой до конца не понял сути русской революции и одобрил действия черносотенцев во время еврейских погромов, считая, что народ сам их навлек на себя, подняв вооруженное восстание.

* * *

ДО ЧЕГО МОЖНО ДОГОВОРИТЬСЯ

С Казариным постоянно спорит эсер Федор Калина. Вчера истязали друг друга разговором об эволюции общества. Михаил ему приводит аргументы, ссылаясь на известных философов. Тот же не хочет признавать никаких авторитетов и оперирует своими мыслями, а они у него такие упертые, что трудно что-либо ему доказать. Он считает, что в анархических коммунах не может быть полного равенства и удовлетворения всех потребностей, хотя бы потому, что у каждого человека – свои желания и вкусы, которые при социализме никуда не исчезнут, всех людей невозможно привести к одному знаменателю.

Женщины, чтобы привлечь внимание мужчин и перещеголять друг друга, на то они и женщины, по-прежнему будут покупать лучшие, чем у других (а значит более дорогие), платья, лучшие духи, более модные сумки или туфли; мужчины захотят иметь один или два новых автомобиля, а к ним еще яхту или даже аэроплан. Другие начнут мечтать о более красивом, чем у соседей, доме или роскошной мебели. И эти потребности станут увеличиваться по мере их удовлетворения.

– Это естественно, - отвечает Казарин, – никто не собирается загонять людей в стандартные дома или давать по разнарядке одно платье и одни туфли. Ты забываешь о прогрессе. Он будет расти вместе с ростом запросов общества. Допустим, заводы Форда выпускают с конвейера по 10 машин в час, а ученые возьмут и изобретут оборудование, которое позволит выпускать их в два раза больше и лучшего качества. Надо тебе два обычных автомобиля – бери два, надо три гоночных – бери три. Только сам не ленись и работай на пользу других.

– Я куплю «Форд», – упорно стоит на своем Федор, – а другие захотят «Рено». Между хозяевами этих марок начнется конкуренция и борьба за прибыль.

- Не забывай, что к тому времени все заводы перейдут в руки народа. Ассоциация по производству автомобилей будет следить за новыми технологиями, распространяя их среди других производителей. Наступит время здорового, взаимовыгодного обмена научными достижениями. И сами люди, надеюсь, поумнеют: смогут миролюбиво договориться между собой о распределении дефицитных продуктов и уступить их тем, кто по своей сознательности, как ты, Федя, не захочет терпеливо ждать, когда подойдет его очередь за новым автомобилем или модным платьем.

- Все это полнейшая фантазия!

– Пока фантазия, но так будет, - с неизменной уверенностью говорит Казарин и горящим взглядом обводит слушающих его людей. Он беспредельно верит в эволюцию человека, совершенное устройство анархического общества.

* * *
У Калины свой взгляд и на  человеческую натуру. «Раз человек произошел от обезьяны, – говорит он Казарину, - то по своей сути он – зверь. Поэтому он так стремится к свободе и независимости, уничтожая на своем пути все, что мешает ему вольно жить. Взять, к примеру, мужчину. Он, как любой самец в животном мире, хочет иметь для удовольствий не одну, а несколько женщин или вообще жить сам по себе, без жены и детей. Для него достаточно выполнить свой долг – продолжить род и совсем не обязательно заводить семью. Быть всю жизнь с одной женщиной для некоторых мужчин – каторга, на которую не способно ни одно животное.

На эти и другие страдания его обрекает церковь. Своими заповедями и проповедями она держит человека в страхе, внушая ему, что за любой грех его ждет на том свете суровое наказание: гореть на костре или вариться в чане с кипятком. «Ибо закон дан, чтобы страхом и угрозой мучились». Причем страдать будешь не только ты, но и твои потомки в семи поколениях.

Надо же такое придумать! Грехи же наши на каждом шагу: не так сел, не так встал, не то сказал, не так посмотрел. Грех не перекреститься перед храмом, не ходить на литургию, не соблюдать пост, молиться другим богам, как это делали язычники. Между тем, в Библии сказано, что надо креститься только тогда, когда тебя никто не видит, не надо возводить себе кумира, каким мы сделали Христа и разных святых, строить храмы и рисовать образы Бога. И многое другое, если внимательно прочитать Библию. А поклонение многочисленным иконам? Разве мы не уподобляемся язычникам, когда в зависимости от обстоятельств каждый молится своему святому: Матери Божьей, Николаю Чудотворцу, Святителю Пантелеймону или Всем святым?»

После такой тирады Казарин долго молчит, внимательно разглядывая Калину.

– Ты, Федя, смешал все в одну кучу, – наконец, вымолвил он, напряженно хмуря лоб.
 – То, что человек – животное, я с тобой в корне не согласен. Возможно, у него когда-то и были звериные инстинкты, но в ходе эволюции он значительно изменился в нравственном отношении. Им руководит разум, а не инстинкты. Этим и отличается современный хомо сапиенс от  неандертальца. Беда в том, что сейчас в половом вопросе у людей нет свободы выбора,  они вынужден ограничивать свои естественные потребности рамками закона. В будущем не будет ни семьи, ни брака. Мужчина и женщина станут свободны в своих чувствах и смогут сходиться и расходиться, сколько их душе будет угодно.

В отношении церкви ты абсолютно прав. О некоторых вещах, как, например, уподобление язычникам, я даже не задумывался. Ты сам до этого дошел или начитался литературы?

– Я сорбоннов не кончал. Говорю, что думаю.

Калина хорошо усвоил чьи-то рассказы о философии Штирнера (или пришел к ней самостоятельно) и рассуждает, как его Единственный, примешивая сюда еще и церковь. Для того и другого свобода – это свобода эгоистов, живущих за счет других и в непрестанной борьбе с другими, свобода, за которой скрываются жажда власти и обладания собственностью (женщиной или вещами). Никаких ограничений ни для Единственного, ни для Калины не существует. У них есть право на все и всех. Отсюда – их потребительское отношение к другим, отсутствие всякой морали.

… А вот и сама жизнь: в камере опять серьезная драка и зовут на помощь надзирателей. Нет на них всех Чинцова. Калина довольно улыбается. Он готов подвести под эти драки свою теорию о человеке-звере.

* * *
Стихи и музыка – вот, что неизменно остается со мной, позволяя отключиться от тюремной обстановки. Из поэтов чаще всего вспоминаю Блока, Надсона, Белого, Тютчева, Бунина.

Музыка же часто возникает из ничего. Это удивительно. Вот в камере наступает ночь, те, кто не спит, разговаривают в полголоса. Раздаются какие-то непонятные звуки: то ли всхлипывание во сне, то ли сопенье моих несчастных товарищей. На минуту задремлешь, и вдруг из этих звуков выплывает фагот, затем валторн, скрипка, виолончель и вот врываются мощные аккорды оркестра. Бетховен. Девятая симфония. Я как будто просыпаюсь. Глаза открыты, вижу темный потолок камеры и нависшую завесу сигаретного дыма. Но музыка играет и играет. Состояние абсолютного блаженства. Вдруг что-то упало на пол. Высоко вверх взлетело верхнее до, и все смолкло. Открываю окончательно глаза. В камере все спят. Что это было: сон на яву иль явь во сне? Уже не первый раз и почему-то всегда ночью.
Может быть, я уже скажу с ума. Все ходят полусонные, глаза у многих расширены, кое-кто разговаривает вслух сам с собой».

* * *

Оказывается, в камере меня уважают. Так мне несколько дней назад признался пожилой анархист Коновалов. «Мы к тебе, Николай,– сказал он, – с полным уважением. Умеешь выслушать и поговорить с человеком, когда ему плохо». Он часто ко мне подсаживается с просьбой поговорить по душам или объяснить что-нибудь непонятное из политики.

К нам сразу подтягиваются люди. Внимательно слушают, задают вопросы, которые могут иметь отношение и к большевизму, и к анархизму. Политической грамоты у них явно не хватает. По-моему, всем уже наплевать, что я – большевик, хотят от меня только человеческого участия. Мне самому тошно, но никогда не отказываю людям в разговоре. Такое уважительное отношение к тебе дорогого стоит».

* * *

«Надзиратель сообщил, что сегодня ночью в лазарете умер чех Войко, днем его должны похоронить. Все расстроились. В этот день с утра полыхала гроза, шел сильный ливень. Страшная жара и духота сменились сыростью. Опять в камере нечем дышать, теперь из-за повышенной влажности.
Вечером устроили по Войко поминки. Надзиратель принес за наши деньги много самогона и еды. Все громко разговаривали, спорили, забывшись, шутили и смеялись. Один только Иван Пахотин молча пил и смотрел на всех грустными глазами».

ГЛАВА 15

ПРОЩАЙ, ЕКАТЕРИНОСЛАВ

Побег  наметили на 26 сентября. Все оставшиеся дни Николай и Лиза по совету Михаила ходили на базар в Озерки. Присмотрели и место, где можно незаметно скрыться: лабазы мясного ряда. Оттуда можно  выйти на Короткую улицу,  взять извозчика и, так как  все равно, где и как заметать следы, поедут на Клубную улицу: Лизе хотелось попрощаться с родным домом. Настораживало, что в эти дни за ними не было слежки, или филеры поменяли свою обычную тактику открытого наблюдения?

Наступил последний вечер перед отъездом. Лиза заметно нервничала. Николай попросил ее зашить деньги в его пиджак. Вспарывая ножницами подкладку, она проткнула острым концом вену на руке и залила кровью пол. «Плохая примета», – расстроилась она. «Глупости! – успокоил ее Николай. – Ты устала. Иди лучше спать». Он дал ей успокоительных капель и сам занялся пиджаком, в котором в укромном месте будет находиться их неприксновенный запас на будущее. Лизе он сделал специальный карман для денег на широкой резинке, его она  наденет  под юбку. Другой карман – для мелких расходов в дороге был пришит с обратной стороны ее теплой кофты. Отдельно лежала одежда на дорогу - самый минимум и все летнее, так как в Екатеринославе в эти дни стояла теплая погода. Из драгоценностей у нее было только  колечко с сапфиром,  случайно обнаруженное за сундуком, куда оно, видимо, свалилось во время обыска.

Здесь оставались все их вещи: одежда, обувь, посуда, книги, ноты, милые Лизиному сердцу часы-кукушки, много дорогих предметов, подаренных им по разным случаям Фальками, картина с пейзажем его деда Шаповалова. В последнюю минуту Лиза засунула в сумочку  сборник Блока, а в карман сюртука Николая положила Афродиту. Богиня оттягивала карман, но Николай не стал ее вынимать: она ему тоже была дорога.

Чуть рассвело, когда они вышли на улицу, и отправились в Озерки. В это время там   шла самая бойкая торговля. Не спеша прошлись по торговым рядам, купили продукты, которые обычно брали на базаре: хлеб, батон копченой колбасы, сыр, две бутылки сельтерской воды. Все это теперь пригодится в дороге.

Около мясных рядов стали чаще останавливаться, спрашивать цены, торговаться, постепенно продвигаясь к узкому проходу, где беспрерывно к лабазам и обратно сновали приказчики и грузчики. В проход вошли три человека, тащившие на спинах тяжелые мясные туши. Разойтись с ними было невозможно. С этого края образовалась толпа приказчиков,  поторапливающая товарищей громкими возгласами. Лиза и Николай слились с этой толпой, и, когда путь открылся, двинулись вместе с ней к лабазам и воротам.

Дальше все шло по плану. Нашли закрытый экипаж и, немного покружив по городу, поехали к дому Фальков. Теперь его  занимала семья купца Петрухина. Новые владельцы переделали дом на свой вкус,  обнеся его со всех сторон, кроме фасада, железной решеткой. Кроны  лип  подпилили,  ветки уже не упирались в окна, как это было раньше. Пока коляска проезжала мимо дома, Лиза, не отрываясь, смотрела на него, по лицу ее текли слезы. А когда она увидела трехэтажный особняк купца Стрельникова с фигурными консолями и башенками, построенный по проекту Григория Ароновича, не выдержала и разрыдалась: все так живо напоминало ей об отце.
В порту она еще больше расстроилась:  пароход до Городни оказался тем самым «Пиратом», на котором они прошлой осенью катались с Володей и Лялей, став невольными свидетелями ареста четырех анархистов. Никогда не верившая в приметы,  она опять, как  вчера, когда уколола  палец и залила кровью пол, решила, что это плохой знак, и предложила  Николаю подождать следующий пароход, но тот отплывал только в 4 часа дня, слишком поздно для них.

Ее охватил страх. Она боялась спуститься вниз, в салон или буфет. Все это время они простояли на корме  палубы, где  гулял сильный ветер, и никого не было. Николай снял с себя полувер, заставил Лизу надеть его под свою кофту, а голову повязать платком.

С самого утра над Днепром громоздились черные, наливные тучи. Будет ужасно, если начнется дождь и придется идти по мокрому лесу.

К полудню ветер разогнал тучи, показалось солнце, такое ослепительное, что на него было больно смотреть. Заметно потеплело. Леса по берегам  стояли еще зеленые, только отдельные деревья – клены и рябина, выделялись на общем фоне желто-красными пятнами, как будто художник неряшливо бросил на холст несколько мазков ярких красок.

На правом берегу реки раскинулось большое село с белыми хатами и церковью. За ними по крутому косогору тянулось кладбище с почерневшими крестами. Было время обедни, далеко по округе плыл колокольный звон.

– Как я все это люблю, – с грустью сказал Николай. – Днепр, хаты, церкви. Милая наша Родина, когда мы к тебе вернемся?

– Зато мы увидим Европу, – поспешила его утешить Лиза. – Обними меня крепче. Мне плохо от одной мысли, что нам скоро расставаться: вдруг что-нибудь случится, и мы никогда больше не увидимся.

– Ничего с нами не случится. И потом у нас есть Ромны. Что бы с нами не произошло, ты всегда можешь туда  приехать, это твой родной дом. Запомни это, пожалуйста, раз и навсегда.

На нужной им остановке, кроме них,  сошли еще двое мужиков и три бабы с корзинами и  медленно поднимались в гору. Впереди виднелись дома, красное фабричное здание, водонапорная башня. Справа от пристани находился лес, о котором говорил Миша.
Обернувшись назад, Николай заметил, что  стоявшие внизу около «Пирата» матросы наблюдают за ними: кто их знает, может быть, полиция уже разослала по всему речному пути  их приметы?

- Посмотри, - сказал он Лизе через некоторое время, - что на пристани делают матросы, только быстро.

- По-моему, следят за нами.

– Этого еще не хватало, придется сделать круг.

Они поднялись в гору, прошли через большое село и спустились к лесу с другой стороны.

 Дальше все шло, как по маслу. Дорога была хорошая, ровная. Солнце все также ослепительно сияло между ветвями деревьев. Звонкими голосами перекликались птицы. Настроение у Лизы поднялось. Она легко шагала в своих туфлях на небольшом каблуке и вскоре сняла с головы платок и полувер. Свою широкую шляпу с цветами она хотела забросить в кусты, как только они вошли в лес, но Николай сказал, что надо ее оставить.

– Зачем? Ведь ты сам говорил, что в поезде придется  закутаться в платок.

– Так Миша советовал. Теперь же я решил, что тебе нечего ехать  в общем вагоне. Возьмем билет в первый класс, и в этой шляпе ты будешь соответствовать статусу дамы из высшего круга.

– Может вызвать подозрение, что я без чемодана, да и ты тоже.

– Если что, будем говорить, что нас обокрали на вокзале. Такое часто случается.
Миша так хорошо  все объяснил, что они ни разу не сбились с дороги и в сумерках вышли к Талабину. Ближайший поезд на Москву уходил  через час. На нем уехала Лиза. Следующий поезд здесь останавливался  в  16 часов следующего дня.
Вернувшись в лес, Николай отыскал  упавшее дерево и просидел на нем всю ночь, временами проваливаясь в глубокий сон. Утром откуда-то появился большой черный пес, уселся рядом с ним и, учуяв у него в кармане колбасу, присел на задние лапы и с тоской заглядывал ему в глаза. Николай достал два бутерброда. «Мы с тобой, дружище, теперь в равном положении, - философствовал он, наблюдая, с какой жадностью пес набросился на еду. – Скитаешься тут никому не нужный. Вот и мы теперь без дома, без родных, без друзей. Блуждающие песчинки в этом огромном, чужом мире». Не дождавшись больше ничего от человека, пес виновато вильнул хвостом и побежал дальше.

Днем он долго бродил по лесу и совершенно без ног явился к своему часу на станцию. Всю дорогу его не покидала тревога за Лизу. На каждой остановке чутко прислушивался к разговорам пассажиров, выходивших подышать свежим воздухом или пропустить рюмку-другую в буфете: не было ли каких историй в предыдущих поездах? Сам не выходил, притворяясь  спящим.

Москва поразила его шумом, суетой и столпотворением на улицах. На Николаевском вокзале у входа на перрон  стояли жандармы, внимательно вглядываясь в лица  людей. Его это насторожило, и, чтобы лишний раз не рисковать, он нанял на  площади извозчика и направился в Клин, где петербургский поезд делал  первую от Москвы остановку. Так же он перестраховался перед Петербургом, сойдя  на  две остановки раньше. В результате до нужного ему адреса он добрался с опозданием на два дня. Лиза сходила с ума, решив, что его арестовали. Он сам боялся, что с ней случилось то же самое, и, прежде чем  нажать  на кнопку звонка, долго стоял перед дверью с медной табличкой «Профессор В. А. Розанов».

Но вот звонок  пробежал по квартире. Послышались торопливые шаги. Дверь отворилась. Перед ним стояла   полная дама средних лет, жена профессора  Наталия Николаевна, а за ней – Лиза, укутанная в большой пуховой платок, кашляющая и чихающая, все-таки умудрилась простудиться в дороге и довольно сильно. Она еле дождалась, когда он поздоровается с хозяйкой дома, и без всякого стеснения бросилась к нему на шею. Слезы душили ее.

Вскоре пришел Василий Аксентьевич, обрадовавшийся  Николаю не меньше, чем Лиза. Профессор тоже решил, что его арестовали, хотя всячески и успокаивал Елизавету Григорьевну. Его волнение усиливалось тем, что он договорился с людьми (проводниками), которые брались  провезти их через Финляндию, на конкретный день – пятницу. Этот день наступал послезавтра.

После ужина они с Николаем удалились в кабинет профессора, и Василий Аксентьевич изложил план их дальнейшего путешествия. Их путь теперь лежал  в город Ханко, на юге Финляндии.

- Почему в Ханко, а не в  Гельсингфорс? –расстроился Николай, так как часть пути  в целях безопасности  профессор предлагал ехать на санях, а не по железной дороге.

–  Вы напрасно беспокоитесь, Николай Ильич.  Гельсингфорс наводнен  жандармами, и в поездах  бывают частые проверки, а здесь вас никто не будет искать. И люди – все надежные. Мой сын Сергей также бежал после провала революции в 905-м году. Сейчас он  в Женеве вместе с Лениным. А вы теперь с кем, ведь вы, кажется, были арестованы по делу анархистов?

– В тюрьме я оказался случайно. А вы – большевик?

- Нет, я далек от политики, но оказываю помощь Сережиным друзьям. Михаил Ильич в Киеве защищал его и другого моего сына, Георгия, в политическом процессе. Ему удалось добиться их освобождения. 

Профессор встал и отошел к окну. Что-то мучило и тяготило его. Николай не решался нарушить молчание.

–  Вскоре после суда Георгий покончил с собой, последствие тюремных испытаний. Мы с женой не смогли оставаться в Киеве, переехали в Петербург. Вот такая невеселая история.

Вернувшись к столу, он тяжело опустился в  кожаное кресло. Мягкий  розовый свет от настольной лампы с абажуром освещал его потускневшее лицо и глаза с застывшей раз и навсегда болью.

– Простите, за минутную слабость. Я об этом стараюсь не вспоминать, чтобы не травмировать жену.

Поблагодарив Василия Аксентьевича за заботу, Николай вернулся к Лизе. Она была не одна. Обеспокоенная тем, что им скоро уезжать, а Лиза до сих пор сильно кашляет, жена профессора усиленно пичкала ее лекарствами и домашними средствами. В комнате сладко пахло малиной. На столе стояли коробочки с порошками, бутылка с сиропом, банки с медом и малиновым вареньем.

Наталия Николаевна протянула ему листок с расписанием, когда и какое лекарство давать жене. Когда она ушла, Лиза заставила его лечь на кровать и сказала, что теперь, когда он тут, рядом с ней, у нее все быстро пройдет. «Все от того, – говорила она, обнимая его и кладя голову ему на грудь, – что  эти дни я была на нервах. Теперь все наладится». И в подтверждение этих слов  тут же уснула, не успев принять еще одно лекарство по расписанию. Николай сам был так счастлив, что  не думал о предстоящем путешествии по Финляндии  и впервые за последнее время крепко уснул.


                ЧАСТЬ ВТОРАЯ

                НОВЫЕ ДРУЗЬЯ

ГЛАВА 1

Дом был трехэтажный, каменный, с трещинами на стенах и обвалившейся штукатуркой. Его владелица Клотильда Фабри, пожилая, но энергичная, несмотря на возраст, дама,  по утрам сидела у подъезда и напоминала постояльцам, снимавшим у нее  жилье, чтобы, уходя из дома, они выключали свет, гасили спиртовки, и обратно возвращались до 11 часов вечера.

Все новые жильцы в обязательном порядке должны были выслушать ее рассказ о русских студентах, которые  всю ночь пили водку и так опьянели, что заснули с непогашенными папиросами и чуть не спалили весь дом – ее единственный источник дохода. «Oh, ces russes, ces russes!», – повторяла она каждый раз в конце рассказа, закатывая от возмущения выцветшие, почти прозрачные глаза.

Самой неприглядной и потому самой дешевой во всем доме была мансарда со скошенным, как в скворечнике, потолком, пользующаяся большим спросом у  бедных студентов. Николаю и Лизе каким-то чудом удалось ее снять за месяц до Рождества. Это было их четвертое жилье в Женеве с тех пор, как они сюда приехали, отдаляясь все дальше и дальше от центра города. За домом Фабри стояло еще несколько домов, окруженных голыми платанами. Дальше шли поля, фермерские постройки и далеко, далеко – горы.
Запущенная комната (пять шагов в одну сторону, семь в другую) с развалившейся мебелью и трещинами на потолке  имела убогий вид, как будто здесь раньше никто не жил. Николай  заделал трещины, починил мебель, привел в порядок рамы на  окне (как и отец, он все умел делать). Грязные разводы на обоях закрыли красочными иллюстрациями из швейцарских журналов, которые свободно лежали в парикмахерских и отелях, куда Николай  постоянно заходил в поисках работы. Все равно в комнате было неуютно.  Тогда Лиза достала из чемоданов свои платья и юбки, и, несмотря на протесты Николая, сшила из них занавески на окно, покрывало на кровать и чехлы на стулья. Шелковая шаль, подаренная ей в Петербурге женой профессора Розанова, вполне заменила скатерть. Только после этого комната приняла жилой вид.

Вставал Николай обычно в пять часов утра и, экономя деньги на транспорт, пешком отправлялся в центр города в поисках работы: два часа туда и столько же обратно. Это стало для него привычным делом.

Первое время, когда они приехали в Женеву, он  пытался по  объявлениям в газетах найти   какую-нибудь постоянную работу. Вскоре он понял, что это бесполезное занятие (к тому же на газеты уходила уйма денег) и стал узнавать у русских эмигрантов, где можно подработать самим. Ему посоветовали дежурить на вокзале: там богатые русские туристы нанимают переводчиков с французского и немецкого языков. Иногда ему  везло, особенно, когда соотечественники предлагали не только отвезти их в отель, но и сопровождать в поездках по городу и предместьям Женевы. В такие удачные дни он неплохо зарабатывал и покупал для Лизы мясо, фрукты и ее любимый шоколад «Nеstle». Однако наступили холода,  туристы устремились в горы, на зимние курорты. Вот тогда они поняли, что такое настоящий голод.

Лиза считала, что она вполне может устроиться в какую-нибудь семью гувернанткой или учительницей музыки. Николай категорически возражал против этого: с ее внешностью ее непременно ждет судьба Катюши Масловой. Сам брался за любую работу: мыл окна в магазинах и  отелях, натирал полы, развозил по домам овощи, разгружал железнодорожные вагоны и фуры. И то такая удача выпадала не часто. От беготни по городу  уставал больше, чем от самой работы.

Лиза не подозревала, что все деньги он тратит в основном на нее. Утром отказывался от завтрака, уверяя ее, что по дороге заходит в дешевое кафе, где прилично кормят, и там же обедает.  За ужином ел  один гарнир (макароны или рис), выпивал несколько стаканов чая без сахара с хлебом, тонко намазанным сливочным маслом. На самом деле это и была его единственная еда за весь день. От физического напряжения и постоянного недоедания  кружилась голова. Возвращаясь обратно домой на свою окраину, он часто останавливался и прислонялся к деревьям, чтобы не упасть в обморок. «Я не понимаю, – озабоченно спрашивала Лиза, – почему ты так похудел, если хорошо питаешься в своем кафе? Ты меня обманываешь». «Это от физической нагрузки, - оправдывался Николай. – Все спортсмены теряют  в весе, когда много тренируются. Ходьба и труд полезны  для любого организма». Эти объяснения ее  на время успокаивали.

Незаметно подошло Рождество, а за ним и Новый год. Красочные афиши и рекламы приглашали на ужины, балы, концерты, театральные представления. На площадях торговали елками. Повсюду появились лотки с елочными игрушками и подарками, которые продавцы при вас заворачивали в блестящую бумагу и украшали цветной лентой с розочкой. Под розочку подкладывали открытки с поздравлениями в стихах на фоне портретов  улыбающегося Санта Клауса с пушистыми усами, широкой бородой и красным колпаком с белым помпоном. Удивительнее же всего было то, что в начале декабря город утопал в снегу, а за две недели до Рождества прошли теплые дожди, на газонах появилась трава, на кустах и деревьях набухли почки, готовые вот-вот лопнуть.

Подрабатывая  на елочном базаре, Николай получил от хозяина разрешение взять несколько еловых веток. Их поставили в банку, украсили самодельными игрушками из картона и шоколадной фольги. Мадам Фабри, довольная тем, что они навели на мансарде порядок, преподнесла им в подарок небольшую корзину с красными яблоками и двумя хлопушками, наполненными леденцами и орехами. Содержимое корзины, бутылка шампанского и оладьи, которые Лиза научилась вкусно готовить на воде с минимальным количеством масла,  составили их праздничный ужин. Каждый втайне друг от друга, как герои рассказа Генри «Дары волхвов», сумел достать деньги на подарки. Лиза продала свою заколку с сапфиром – единственное украшение, оставшееся у нее от прежней жизни, и купила толстый альманах современных русских поэтов на русском языке. У Николая такой ценной вещью был мамин золотой крестик. Он заложил его в ломбард, и на вырученные деньги купил один билет на концерт Венского симфонического оркестра в женевской филармонии.

В эту ночь они  читали по очереди стихи из альманаха, вспоминали свою поездку в Петербург летом 1907 года и литературное кафе на Невском проспекте.

– Помнишь, наших соседей по столу: Константина Горскина и его музу Аделаиду, - говорила Лиза, - какие они оба казались смешными. У него были неплохие стихи, только он болезненно воспринимал успехи других. Поищи в содержании альманаха, нет ли и тут его стихов.
- Его нет. Но посмотри, какое я нашел замечательное стихотворение какой-то неизвестной поэтессы, твоей тезки: Елизаветы Дмитриевой:

Лишь раз один, как папоротник, я
Цвету огнем весенней, пьяной ночью…
Приди за мной к лесному средоточью,
В заклятый круг приди, сорви меня!

Люби меня! Я всем тебе близка.
О, уступи моей любовной порче.
Я, как миндаль, смертельна и горька,
Нежней, чем смерть, обманчивей и горче.

- В комментарии сказано, что сейчас она учится в Париже. Я давно заметил, что многих русских людей жизнь за границей вдохновляет на творчество больше, чем в родном отечестве: Тургенев, Гоголь, художник Иванов, Дягилев, даже Чайковский написал «Евгения Онегина» в Италии… Я их не понимаю…

– Мы еще не так давно приехали из России,  вот поживем здесь длительный срок, тогда поймем, что такое ностальгия и как отсюда притягивают родные места.

- Мы – беглецы, а их никто тут не держал. Тургенев сам признавался, что из Италии он лучше видит Россию, Гоголь считал Рим своей второй Родиной.

– Зато он, кажется, проклинал Женеву,  Достоевский  писал, что не встречал хуже этого города.

- Федор Иванович здесь нищенствовал… Удел всех эмигрантов.

На всех этажах дома веселились жильцы: пели песни, высунувшись из окон, размахивали флагами и бенгальскими огнями, дружно кричали на всех языках «Ура!». Внизу около подъезда металась мадам Фабри, умоляя подвыпивших молодых людей, пускавших из ракетниц салюты около дома, уйти в поле. Оттуда уже доносилась канонада выстрелов, и над постройками фермеров беспрерывно расцветали огни фейерверков.

Швейцарцы умели веселиться. Любой праздник для них был поводом не столько выпить, сколько вместе собраться, покричать, пошуметь, куда-то дружно идти толпой по улице и петь. В начале декабря они имели возможность убедиться в этом, когда женевцы отмечали свой любимый национальный праздник Эскальда – очередную годовщину неудачного приступа на их кантон герцога Савойского  в ночь с 11 на 12 декабря 1602 года. Город утопал в огнях, движение транспорта прекратилось. По мостовой беспрерывным потоком текла река людей, одетых в маски и старинные костюмы.
И сейчас сидеть одним дома и грустить, когда кругом все веселились, было невозможно. Николай предложил Лизе поехать в центр города и, не дожидаясь ответа, стал вынимать из шкафа одежду.

ГЛАВА 2

В середине января Николаю неожиданно повезло. С утра он разгружал вагоны вместе с бывшим эсером из Харькова, и тот сказал, что в Женеве для неимущей российской партийной публики есть несколько мест, где бесплатно кормят обедами. Он назвал один из таких адресов, предупредив, что его посетителями введено правило: никого ни о чем не расспрашивать, о себе не рассказывать,   называть только имя.

– Партийная принадлежность их не интересует?

-  У меня ни разу не спросили. Если что, скажи от Стаса. Это – я, меня заведующая столовой знает.

– А ты сам?

– Уже не хожу, нашел местечко получше, - и он многозначительно подмигнул, – но столовая существует, не сомневайся... А ты, я вижу, отстал от жизни. В Женеве существует колония русских эмигрантов. Все партии имеют свои кафе для собраний и времяпровождения. Есть еще кафе «Хандверк» на Авеню-дю-май. Там проходят общие для всех русских эмигрантов мероприятия. На них иногда разгораются такие страсти, что в театр ходить не надо.

В  обеденное время Николай направился по указанному адресу. Дверь открыла молодая, приветливая женщина. Улыбаясь, она спросила, кто его прислал. Он назвал Стаса. Проводив его в ванную комнату, женщина подождала, пока он вымоет руки, и повела в комнату, где за большим столом сидело человек 30 разного возраста. Все они громко разговаривали и спорили не только с соседями рядом, но и с людьми, находящимися на другом конце стол. На него никто не обратил внимания.

Обед состоял из трех блюд: постных щей, заправленных сметаной, двух тефтелек среднего размера с большой порцией отварного риса. На третье подали переслащенный компот из сухофруктов с хрустящим рогаликом.

Довольный Николай от души поблагодарил хозяйку, которую все с уважением называли Юлией Пантелеймоновной. Он собрался уходить, как один из товарищей, попросив всеобщего внимания, сделал объявление: в субботу, в 4 часа дня, в аудитории на бульваре Клюз состоится доклад о положении в социал-демократическом движении в России. В следующий  раз, возможно, выступит сам Ленин. Владимир Ильич специально приезжает в Женеву, чтобы прочитать  несколько рефератов и познакомить интересующуюся публику со своими последними работами. Все зашумели и стали говорить о Ленине. Николай с удивлением узнал, что Владимир Ильич, оказывается, уже живет в Париже, там же теперь находятся центр большевиков и редакция газеты «Пролетарий».
Человек, сделавший объявление, обратился к некоторым товарищам по фамилии, спрашивая, будут ли они на чтении в эту субботу. «Вот тебе и строгая конспирация», – подумал Николай,  решив непременно побывать на этом мероприятии.

Все эти дни он аккуратно посещал столовую. За столом люди часто менялись, только несколько человек приходили постоянно. Среди них был и тот товарищ, что делал объявление о реферате. Николай предположил, что эти люди относятся к большевикам, но, помня наставление Стаса не проявлять любопытства, сам никого не расспрашивал, и его персона  никого не интересовала.

В субботу с утра он устроился натирать полы в отеле на Гранд-рю, страшно устал, но все-таки отправился на чтение реферата. В руках у него была сумка с рабочей одеждой. Оставив ее за несколько су у консьержки, он вошел в кабину лифта и лицом к лицу столкнулся  с товарищами из Екатеринослава: Шохиным, Маркеловым и Новицким. Обрадованный, он  пожал всем руки, но те отвечали ему довольно холодно. Когда они вышли на своем этаже, Николай попросил их объяснить, в чем дело. Отведя глаза в сторону, Шохин сказал, что им известно о переходе Николая к анархистам и его аресте.

– Говорят, ты входил в их боевой отряд. От кого-кого, Коля,  от тебя мы этого не ожидали.

– У вас неверные сведения. Я никогда не был связан с террористами, вы хорошо знаете мое отношение к ним.

- Извини, нам надо идти.

– Подождите? Кто тут еще из наших?

- Нина Трофимова.

- Нина? Она здесь живет?

- Мы все приехали из Парижа.

В зале Николай сел в последнем ряду, чтобы больше не встречаться со своими бывшими товарищами-большевиками. Настроение у него испортилось. Вскоре появились Нина. Рядом с ней шли две женщины, одна из них, к его удивлению, была хозяйка квартиры, куда он ходил обедать, Юлия Пантелеймоновна. Это было совсем некстати. Нина была хорошо одета (раньше она всегда ходила в серой юбке и темной блузке с глухим воротником), модно причесана. Чувствуя, что на нее обращают внимание, она нервно одергивала элегантный черный жакет, поправляла волосы. Такое  за ней  раньше не замечалось. Женщины сели рядом с екатеринославскими товарищами. Шохин наклонился к Нине и что-то ей сказал, видимо, о встрече с ним. Она оглянулась. Николай опустил голову, уткнувшись в газету, взятую им со столика при входе в зал.

Вышел докладчик, большевик Губарев. Николай слушал его с большим интересом, так как все это время был оторван от политической жизни и внутрипартийной борьбы. Теперь она велась на два фронта: против ликвидаторов и отзовистов. Появился еще и центризм, хорошо известный по II Интернационалу и работам одного их главных идеологов этого течения* (* Подчинение пролетариата мелкобуржуазным элементам в составе одной общей партии) в западноевропейском социал-демократическом движении Каутского. В России его приемником стал Троцкий, тот самый, что  в октябре 1905 года в Петербурге входил в Исполнительный комитет меньшевистского Совета рабочих депутатов, а затем  возглавил его. И тогда и сейчас он позиционировал себя как «внефракционный» социал-демократ и призывал с помощью своей газеты «Правда», выходившей в Вене, к объединению с оппортунистами. Ленин называл его подлейшим карьеристом, фракционером. «Союзниками» центристов выступали «примиренцы». Эти тоже пытались убедить членов партии в возможности совместной борьбы с ликвидаторами. Звучали  фамилии Дубровинского, Ногина (оба члена ЦК), Зиновьева, Каменева, Рыкова. Особенно досталось от лектора меньшевикам Плеханову, Аксельроду и Вере Засулич. Николай диву давался: в России после поражения революции политическая жизнь еле теплилась, а здесь кипели нешуточные страсти, о которых русские рабочие даже не подозревали, да и вряд ли смогли  в них самостоятельно разобраться. Как, оказывается, был прав покойный Евгений Иванович Маклаков, рассказывая ему об обстановке за границей, а он ему не верил.

После доклада началось бурное обсуждение. Многие набрасывались на Ленина. Какой-то товарищ, оттолкнув очередного оратора, заявил, что Владимир Ильич губит партию. Зал взорвался. Одни, поддержав его, громко хлопали, другие топали ногами и возмущенно  кричали. Губарев побледнел.

– Что за чепуху вы несете? – воскликнул он срывающимся голосом. – Извольте объяснить: как это человек, всем сердцем, преданный партии и думающий только о ней, может ее губить?

– Этим и губит. Он считает, что только он думает о революции, не признает ничьих мнений, на всех давит силой и скоро останется в партии в единственном числе.
Зал снова потрясли аплодисменты, дружный хохот и возмущенные выкрики.
На трибуну поднялась Нина. Она говорила также смело и прямолинейно, как обычно выступала в Екатеринославе. На минуту Николаю показалось, что время повернуло вспять,  он опять находится в Чечелевке на заседании Боевого стачечного комитета, и большевики дают яростный отпор меньшевикам. Говоря об оппортунистах, она  назвала фамилию их старого, хорошего товарища Лукьянова, попавшего после декабрьского восстания в ссылку.

Вскоре дискуссия зашла в тупик, но оппоненты продолжали кричать, с остервенением доказывая что-то друг другу. Несколько раз на трибуну выходил сам лектор,  повторяя выкладки из своего доклада. Николай отвык от таких собраний; от споров и криков у него разболелась голова. Он вышел на улицу, решив подождать  Нину у входа.
Начинало темнеть. Розовые облака, зацепившиеся за крыши, постепенно гасли. Николай нетерпеливо посматривал на часы. Ему нужно было еще успеть в магазин, чтобы купить что-нибудь для Лизы, и добраться до своей окраины.

От скуки он рассматривал дом на той стороне улицы: красивое старинное здание XVIII века в готическом стиле. Сюда он водил осенью туристов. Справа от него еще одно интересное по архитектуре здание, в котором находится огромный магазин швейцарских часов. Женева – богатый, красивый город, только эмигрантам в ней живется далеко не сладко.


Наконец партийная публика стала расходиться. Прошли Шохин и Новицкий, сделав вид, что не заметили его. Прошла с молодым человеком вторая спутница Нины. Они громко спорили, перебивая друг друга, так что на них оглядывались прохожие. Появился в окружении толпы лектор, красный и возбужденный  от споров. Для него поймали такси, усадили рядом с водителем, но он все продолжал говорить. Николай услышал конец фразы: «Владимир Ильич этого никогда не допустит…». За этой сценой он чуть не пропустил Нину. Как назло, рядом с ней опять оказалась Юлия Пантелеймоновна.

– Нина, - громко позвал он и шагнул к ней навстречу, одновременно поклонившись ее спутнице. Та, узнав Николая, с любопытством смотрела на них.

В первый момент глаза Нины радостно вспыхнули, но она быстро взяла себя в руки и сухо спросила:

– Николай Ильич! Вы были на лекции?

– Спасибо случаю. Живу в Женеве несколько месяцев и первый раз попал на такое собрание, - сказал он в привычной для них раньше дружеской манере общения, не обращая  внимания на ее холодный тон и официальное «вы».  - Ты хорошо выступила, только не понятно, за что так набросилась на Лукьянова. Совсем недавно он был нашим близким товарищем.

- Ты отстал от жизни. Он давно стал оппортунистом.

– Человек не может так быстро измениться.

Нина сморщилась, как от зубной боли, и сказала, глядя в сторону.

- Где тебе понять, ты же сам связался с анархистами…

– И ты туда же…

- Нам все известно о тебе и твоей жене. Поверь, мне нелегко было это пережить, и нет желания возвращаться к прошлому.

-  Говорят, ты живешь в Париже. Чем ты там занимаешься?

– Помогаю Крупской вести переписку с Россией.

- Ответственная работа...

– Мне это интересно, – недовольно поморщилась Нина, уловив в его словах иронию,  и заторопилась. – Прощай, Коля!

– Прощай, Нина!

Подхватив под руку свою приятельницу, она побежала в сторону остановки к подходившему автобусу. Николай с грустью смотрел ей вслед. Что еще можно было ожидать от женщины, которая ему сама когда-то призналась в любви, а теперь знала о его женитьбе, да еще на анархистке?

На следующий день после окончания обеда Юлия Пантелеймоновна сказала ему, что, к сожалению, ей перестали выделять деньги на покупку продуктов, она прекращает свои обеды, но их можно поискать в другом месте.

– Не подскажите где? – спросил Николай, собиравшийся подключить к этим обедам и Лизу.

– Нет, не знаю.

Возмутительно, что хозяйка столовой с ним так поступила. Неужели это Трофимова повлияла на нее? На Нину это  не похоже. Пришлось снова перейти на голодный паек. В очередную субботу он вновь пошел в партийный клуб, рассчитывая у кого-нибудь из посетителей узнать о других бесплатных столовых для русских политэмигрантов.
На этот раз народу в зале было особенно много, так как выступал сам Владимир Ильич с рефератом “Современное положение России». Екатеринославские товарищи  сидели в первом ряду. Рядом с Ниной он увидел еще несколько человек из бывшего состава комитета и Диму Ковчана. Вот эта новость! Дима тоже был в Женеве, но стоило ему вспомнить лицо Нины и их неприятный разговор, радость его быстро улетучилась.

Вышел Ленин. Его внешность несколько разочаровала Николая: он был небольшого роста, лысый, с редкой темно-рыжей бородкой и такого же цвета усами. Но глаза были умные, живые. Окинув взглядом аудиторию, он как-то по-доброму произнес: «Товарищи!»
Согласно заявленной теме, Ильич не касался внутрипартийной жизни РСДРП, рассказывал о том, как изменилась политическая обстановка в России (по мнению большевиков, рабочие начали пробуждаться от спячки), о III Государственной думе и парламентских средствах борьбы, о революционном фразерстве эсеров, шовинизме кадетов и шатаниях трудовиков. Говорил он громко, отчетливо произнося каждое слово, как будто бросал зерна в землю. В  лежавший перед ним блокнот почти не заглядывал.

- Самодержавие вступает на новые рельсы,  - слегка грассировал он, -  государство идет к буржуазной монархии через ломку деревенских отношений и при помощи представительного строя. Вера в широкие крестьянские массы, как элемент оплота и порядка, умерла вместе с первой и второй думами. Политика царизма целиком опирается на дикого помещика и верхние слои крупного капитала. Мы стоим перед новым этапом политически-социального развития. Куда нас приведет ломка аграрных отношений? К американскому или прусскому типу развития? Может ли правительство Столыпина разрешить вопросы движения и тем разрядить революцию? Безусловно, нет. При новых социальных условиях невозможно сохранить старую власть. Кризис власти неизбежен. Будущее за нами.

После того, как он закончил доклад, ведущий, учитывая опыт предыдущего собрания, попросил задавать вопросы только по конкретной теме. Однако первый же вопрос касался недавней статьи Ленина «Карикатура на марксизм», где он резко раскритиковал Платформу отзовистов.

Владимир Ильич мгновенно преобразился: его спокойное до этого лицо исказилось в гримасе и покрылось красными пятнами. Отложив в сторону блокнот, он подошел к краю сцены и, как в прошлый раз Губарев, с жаром набросился на отзовистов и центристов. «Неужели так трудно понять, – теперь он сильно картавил от возбуждения, – что одно дело – недовольство рабочих черносотенной думой и деятельностью в ней социал-демократической фракции, другое – отзовизм как политическое течение. Мы не дадим законному недовольству увлечь нас в неправильную политику. Что же касается моих заявлений о Троцком, то я поражаюсь близорукости некоторых товарищей. И слепому ясно, что, объявив себя «внефракционным социал-демократом», он свое ликвидаторство прикрывает примиренчеством… Болтает о партии, а ведет себя хуже прочих фракционеров».

Вернувшись к столу, Ленин устало опустился в кресло и стал изучать записки, переданные ему ведущим. Бегло просмотрев их, он сказал, что у него нет желания больше говорить о Троцком и отзовистах: в ближайшее время состоится совещание расширенной редакции большевистской газеты «Пролетарий», там поставят вопрос о пребывании этих людей в рядах партии.

Публика на этом не успокоилась. Снова посыпались вопросы, касающиеся и внутрипартийной борьбы в РСДРП, и II Интернационала. О многих фактах и событиях Николай услышал впервые. Атмосфера накалялась. Ковчан встал со своего места, громко призывая зал к порядку. Несколько человек подошли к трибуне, но ведущий упорно не давал никому слово. Говорил один Ленин. Он яростно набрасывался то на меньшевиков: Плеханова, Мартова, Дана и Аксельрода, то на Троцкого, заявив теперь, что Троцкий спит и видит, как его ревизионистская газета «Правда» станет центральным органом партии, а большевистский центр будет его финансировать. Досталось и другим товарищам. Все у него были враги, негодяи, с которыми надо беспощадно бороться. Такая самонадеянность Ленина удивила Николая. Не верилось, что это был тот самый человек, которого он еще недавно так уважал, воспринимая каждое его слово  как непреложную истину.

Оставаться дальше было бессмысленно, но ему хотелось поговорить с Ковчаном, выяснить, почему изменилось к нему отношение его бывших товарищей. После лекции он с трудом выловил его в толпе, разом хлынувшей из зала. Дима не удивился его появлению, однако, пожимая руку, оглянулся по сторонам.

– Здравствуй, Дима! - с насмешкой сказал Николай. – Боишься, что наши товарищи увидят тебя со мной. Объясни, почему они отвернулись от меня. Ведь ты лучше всех знаешь, что я попал в тюрьму случайно и не имею к анархистам и их боевому отряду никакого отношения.

– Я пытался им объяснить, - смутился Ковчан,  теребя на шее галстук, как будто только что обнаружил, что он сжимает ему горло, - но они не слушают. Ты, наверное, не в курсе: за последнее время многие из нашей организации перешли к эсерам и анархистам… Меньшевики вообще распоясались. Слышал, как Ленин критиковал их?

– Причем тут они? Я говорю о себе. А Петровский? Неужели и Григорий Иванович обо мне такого же мнения?

– Он первый об этом заговорил...

- Тогда понятно, откуда дует ветер, – с обидой протянул Николай. – Вот уж от кого не ожидал. А я надеялся на вашу помощь…

– Мы через неделю возвращаемся в Париж. Но и здесь есть солидная группа большевиков, разыщи их и подключайся к работе, покажи свою былую активность. Тебе надо восстановить авторитет.

- Нет уж. Лучше я подамся к анархистам, которые, зная, что я большевик, относились ко мне в тюрьме с должным уважением, чем буду  доказывать вам, что я не верблюд…

- Напрасно ты сердишься. Партии нужны идеологически выдержанные люди…

Николай его не дослушал и, не попрощавшись, пошел к лифту. Он настолько был подавлен этой встречей, что не удержался и рассказал обо всем Лизе. Та решительно заявила, что Ковчан ей никогда не нравился: только давал Николаю указания и бессовестно эксплуатировал его.

– Ты не права. Мы работали вместе: он делал свое дело, я – свое. А гибель Миши Колесникова? Как мы его несли на руках до больницы и потом хоронили? Нет, Дима был отличный товарищ, что-то с ним произошло… Здесь нездоровая обстановка, слишком много негатива.

Случай с Ковчаном подтолкнул Лизу к мысли разыскать в городе анархистов. Она знала, что в Женеве живет Рогдаев, который после неудачной попытки освободить товарищей из  тюрьмы, вернулся в Швейцарию и стал редактором журнала «Буревестник». Есть еще художница Маруся Нефедова, бывшая анархистка. О ней рассказывала Ольга Таратута.

Решив начать с художницы и ничего не говоря Николаю, она стала выбираться в центр и обходить художественные салоны и галереи. Маруся оказалась известным в городе человеком, Ее имя и адрес были во всех каталогах салонов и магазинов, занимающихся продажей картин. Через час она сидела в гостиной Маруси. Восхищаясь внешностью гостьи, та тут же решила писать с нее портрет дамы в розовом: Лиза была в розовой шелковой блузке, купленной ей в Петербурге женой профессора Розанова.

- Лиза, - говорила Маруся, нетерпеливо натягивая холст на подрамник и рассеянно слушая ее рассказ, – вы просто чудо, свалившееся мне на голову.

Лиза, видя, что зря тратит свое красноречие, резко встала.

- Маруся, я с удовольствием буду ходить к вам на сеансы, но сейчас мне пора уходить. Дайте мне, пожалуйста, адрес Рогдаева или других русских анархистов.

- Так просто я вас не отпущу, – смутилась Маруся. – Раз вы не хотите мне позировать, будем пить кофе. Вы мне подробно расскажите о своих приключениях.

Она ушла наверх, чтобы дать указания горничной. Лиза вспомнила рассказы Таратуты о том, как они обсуждали в этой мастерской вопрос о создании боевого отряда,  Маруся в это время лепила их бюсты. Эти бюсты стояли на полке и легко узнавались. Половина из этих людей была на том свете. Лизе стало грустно. Маруся вернулась вниз с подносом, уставленным тарелками с закуской и сладостями. Вслед за ней горничная принесла кофейник с чашками.

– Прошу Вас, ешьте без церемоний, – сказала Маруся и положила перед ней бутерброд с сырокопченой колбасой, которую Лиза последний раз ела в Екатеринославе.
– Почему среди ваших бюстов нет Борисова? – спросила Лиза.
- Сергей отказывался позировать…
- А вы можете сделать его по памяти или фотографии?
-  Это будет уже не то. В человеке важно уловить его внутреннее состояние. Я вижу ваш характер: огонь и буря.

Лиза рассмеялась.

– Внешне мы похожи с моей родной тетей. Ее в молодости нарисовал местный художник. Папа говорил, что он точно уловил ее «бесовский» характер, а я этого не находила…

- Бывает и так. Люди часто воспринимают одну и ту же картину по-разному, долго стоят около нее, спорят или вообще отходят, ничего не поняв.

- Так же и в музыке. Музыканты пропускают все через сердце, поэтому одно и то же произведение  звучит по-разному.

– Вы любите музыку?

Лиза смутилась, так как совсем не хотела хвастаться своими способностями.

– Я дома училась вокалу и на фортепьяно.

– Так это замечательно. Здесь иногда выступают Рахманинов и Скрябин, мы с вами обязательно сходим на их концерты... Мне нравится «Поэма экстаза» Скрябина. Что-то неземное… И вообще, Лиза, хватит официальности, перейдем на «ты», будем друзьями.
После этого предложения Лизе стало стыдно рассказывать Марусе о своих бедах. Она коротко поведала  об их аресте в Екатеринославе и бегстве из России.

- Как же вы живете? Здесь большинство эмигрантов нищенствует…

– Перебиваемся кое-как.

– Я дам вам денег.

- Муж этого не любит.

– Тогда в долг. Отдадите, когда разбогатеете.

-  Нет, Маруся, это не выход. Я хочу связаться с нашими анархистами, здесь должна быть их группа или федерация. Рогдаева знаешь?

- Конечно, знаю, и его самого, и его жену Ольгу. Николая сейчас в Женеве нет, он уехал в Париж, там издается их журнал «Буревестник». Есть еще анархист  Мишель Штейнер. Он ко мне обращается, когда они в своем клубе организуют благотворительные вечера. Сейчас найду его адрес и напишу письмо.

Она снова поднялась наверх, зашуршала бумагами и вскоре спустилась к ней с конвертом в руках.

– Штейнер живет на Бульваре Жоржа Фавона. Тебе самой, наверное, неудобно идти к нему. Пошли мужа, а сама приходи ко мне на сеансы.

– Обязательно приду. Спасибо тебе, Маруся, за все.

- Пустяки. Подожди, я заверну все, что осталось на подносе. Против этого муж не будет возражать?

- Не знаю, - засмеялась Лиза, - он очень щепетильный в таких вопросах.

Николай с интересом выслушал рассказ жены о посещении художницы Нефедовой. Бутерброды есть отказался, оставив их Лизе на завтрак,  и обещал в воскресенье разыскать  Штейнера.

- Где-то я слышал эту фамилию. И имя знакомое. Ты сама его знаешь?

– По-моему, один из друзей Кеши, но не из Екатеринослава. Точно не помню.

                * * *
…Воскресенье всегда был неудачный день для поиска работы. До обеда Николай бесцельно обошел знакомые  места: лавки, магазины, отели, рестораны,  богатые дома, где иногда в будни что-нибудь да перепадало. Если ему сегодня повезет, и он заработает несколько франков, то они вовремя заплатят за жилье. Если нет, им придется отсюда съехать.  Об этом мадам Фабри  заявила, стоило им  задержать оплату за очередной месяц на два дня.

Из серых, нависших туч падал мокрый снег, под ногами хлюпала каша; его дырявые ботинки, которые  бесполезно было чинить, насквозь промокли. В кармане лежало несколько су, оставшихся со вчерашнего дня, и конверт от Нефедовой к анархисту Штейнеру. Хотя он и дал обещание Лизе зайти к нему, до сих пор сомневался, стоит ли опять связываться с этими товарищами.

В третьем часу дня он решил заглянуть в овощной магазин на площади Бель-Эр. Его хозяин, толстый швейцарец из немцев Гельмут Вайзер (Гельмут Иванович, как про себя называл его Николай),  нанимал эмигрантов развозить по домам овощи, держа специально для этого   тележки. Товар ему привозили  с ферм два или три раза в день. Около магазина стояла большая толпа, ожидая появления хозяина. Здесь ему делать  было нечего, и он направился к перекрестку, чтобы оттуда выйти на улицу Корратри.

В этой части города было особенно шумно и многолюдно. С грохотом мчались грузовики и автомобили. С веселыми, беззаботными лицами куда-то спешили прохожие. Мокрый снег и грязь под ногами не отражались на их настроении: они привыкли к такой погоде. Если станет совсем скверно, можно  зайти в кафе или рестораны, которые здесь на каждом шагу. Несмотря на дневное время, в них ярко горит свет, играет музыка. Из открытых форточек выползает дурманящий запах жареного мяса и кофе –  невыносимое мучение для голодного человека. Запах застревает где-то в мозгу и преследует целый день, даже по ночам снятся жареная картошка и свиная отбивная, густо посыпанная петрушкой, - так готовила это блюдо мама в Ромнах.

Он остановился около витрины книжного магазина «Жорж и Ко». Здесь можно встретить редкие букинистические книги, но и они  не для таких бедняков, как он. Бедняк! Он произносит про себя это слово, но оно ассоциируется с кем-то другим,  не с ним. До него еще полностью не дошло, что он попал в разряд этих людей,  была только обида: есть руки, есть голова, знания, желание работать и нельзя найти им применение.
Вдоль высокой крепостной стены  спустился к Новой площади, прошел еще две улицы и очутился на Бульваре Жоржа Фавона, где жил Мишель Штейнер. Вот и нужный ему дом. Постояв несколько минут в раздумье,  он решительно толкнул дверь и вошел в подъезд. Из своей конторки выглянула консьержка, с любопытством оглядела его и  спросила, к кому он идет.

Это любопытство женевских консьержек, бдительно несших свою службу в вестибюле каждого дома, раздражало Николая: они как будто решали по твоему виду и твоей одежде пропустить тебя дальше или дать от ворот поворот. Все они, без сомнения, как и дворники в России, состояли на службе у  полиции.

 Он назвал квартиру и фамилию жильца. «Месье еще не выходил из дома», - сухо произнесла дама и, потеряв к нему всякий интерес, вернулась в свою конторку. Каково же было его удивление, когда  дверь распахнулась, и перед ним оказался анархист из Белостока Мишель, с которым они в октябре 905-го года тушили пожар на Троицком базаре в Екатеринославе. Тот тоже опешил от неожиданности:

– Николай!?

– Я самый. Вот уж не думал тебя тут встретить. – Как ты меня нашел?

–  Художница Нефедова направила. Вот от нее письмо.

Мишель быстро пробежал записку.

– Маруся просит помочь вам с женой. Конечно, поможем. Вы откуда: из тюрьмы или ссылки?

- Тюрьмы. Длинная история…

- Тогда посидим где-нибудь в ресторане, там и расскажешь. Я угощаю, - прибавил он, увидев смущение на лице гостя.

- Французский знаешь? – спросил Мишель, когда  в ресторане им вручили по толстой папке-меню. – Выбери что хочешь. Ради такой встречи можно и покутить.
Николай стал читать вслух. Названия блюд ему  ни о чем не говорили. Он спросил официанта, можно ли приготовить свиную отбивную с жареным картофелем.

    - О, oui, оui! – обрадовано закивал тот головой, как будто выиграл сто франков.

– Тогда, Мишель, закажи мне отбивную с картофелем и две чашки кофе. Я не помню, когда нормально ел.

- А ты по-французски хорошо шпаришь, – с завистью сказал Мишель, когда официант ушел. – Я живу здесь три года и только сейчас начал прилично говорить. Все перезабыл, чему учился когда-то в гимназии. С немецким и того хуже. На фабрике, где я работаю, много людей из немецкоязычной Швейцарии, этих вообще трудно понять.


– Я знаю еще немецкий и английский, подрабатывал здесь у туристов переводчиком, но это временно,  мне нужна постоянная работа.

– У нас в цехе освободилось место грузчика, если тебя это устроит, могу поговорить с мастером.

- Конечно, устроит, даже не спрашиваю, что за фабрика. Мы с женой живем на окраине города, в отвратительных условиях. Не могу смотреть, как она страдает.

- Фабрика резиновой обуви. Выпускает галоши, охотничьи сапоги, женские боты, что-то вроде петербургского «Треугольника». Я работаю прессовщиком на печах. Производство тяжелое, но здесь администрация немного считается с рабочими и платит за вредные условия труда. Однако рабочим все равно живется тяжело, особенно эмигрантам. Я вхожу в профсоюз обувщиков. Есть тут у нас и федерация анархистов из русских.

– Должен тебя предупредить, - сказал Николай, -  в Екатеринославе я состоял в РСДРП, - и, увидев, что Мишель застыл от удивления, поспешил спросить, – неужели рабочие вас слушают?

- Наши русские слушают с удовольствием, охотно посещают занятия, а швейцарцы, бельгийцы и другие иностранцы держатся в стороне. Мы выпускаем для них специальные листовки, подбираем агитаторов, владеющих языками. Ты бы нам подошел.

– Я пока ни к чему не готов, а с листовками помогу.

– Ты не думай, к террористам мы не имеем отношения. Было время, когда я сам этим увлекался, не отрицаю. Потом увидел, что толку от наших бомб и убийств мало. Сколько людей зря погибло. Мой близкий друг Володя Стрига хотел  в Париже убить Клемансо, и сам подорвался на этой бомбе.

– Я слышал об этом. Вместе с ним был ранен Сорокин, мой однокурсник по Горному училищу.

– Безмотивники  погубили анархическое движение в России. Я это понял еще в 905-м году. Другие до сих пор не могут этого понять.

Официант принес тарелки с отбивными,  жареной картошкой, украшенной зеленью, и корзиночками с зеленым горошком –  все, как в его голодных снах.

– Приятного аппетита. А кофе когда подавать: сейчас или позже?

– Позже, – сказал Мишель и заказал к кофе две рюмки коньяка.

Сам он не ел, курил сигарету и смотрел, как Николай с жадностью поглощает еду. Когда тот покончил со своей отбивной, пододвинул к нему свою тарелку:

– Ешь-ешь, я недавно завтракал...

Николай также быстро опустошил вторую тарелку. Усталое лицо его разгладилось, на губах появилась улыбка.

– Вот теперь я чувствую себя человеком. Дай мне тоже сигарету.

Мишель смотрел на него, улыбаясь.

– Ну и худющий ты стал: одни кости и кожа. А помнишь, как мы с тобой во время погрома вытаскивали людей из горящего дома, и ты обжег спину? А твой брат-врач! Сам примчался и прислал кареты скорой помощи. Такое не забывается...

– Володя теперь работает в Петербурге, приват-доцент в крупной клинике…

– Тогда было видно, что далеко пойдет.

Принесли кофе и коньяк. Николай без всякого удовольствия проглотил рюмку коньяка, который он не любил и не понимал, что в нем находили другие; кофе пил маленькими глотками, наслаждаясь его приятным вкусом. В Женеве умели готовить хороший кофе. Сигарета его потухла, он снова зажег ее и нехотя по просьбе Мишеля стал рассказывать о том, что с ними произошло в Екатеринославе, как их выпустили с женой под залог до суда, и они сбежали.

– Значит, – подытожил его рассказ Мишель, - в тюрьме ты оказался случайно. А кто твоя жена, я знал многих анархистов в Екатеринославе?

– Елизавета Фальк.

– Сестра Иннокентия Рывкинда!? – Мишель даже привстал от неожиданности. Прошло много времени с тех пор, как он увидел Лизу в Екатеринославе, но постоянно думал о ней, мечтал когда-нибудь с ней встретиться и объясниться в своих чувствах. Теперь, оказывается, она замужем, да еще за человеком, к которому он испытывал безмерное уважение.

Николай заметил его волнение.

– Ты ее знаешь?

– Видел один раз на лекции…

Чтобы успокоиться, Мишель позвал официанта и заказал еще по чашке кофе и коньяк.

– Ты сам здесь давно? – поинтересовался Николай.

– Три года. Тоже, можно сказать, случайно оказался в тюрьме, по милости одного товарища. За мной много прежних дел тянулось, как раз на виселицу. Стрига тогда был жив, устроил побег. – Мишель задумчиво постучал пальцами по столу.

– Да, разные бывают в жизни обстоятельства… А что твои соратники?

– Большевики? Встретился тут с ними случайно, обвинили меня в связи с террористами, отказали в бесплатных обедах. Поди теперь, докажи, почему я оказался в тюрьме, да и времени на это нет: целыми днями бегаю по городу в поисках работы... Если ты устроишь меня на фабрику, буду век благодарен.

– Устрою. И жилье подыщу. Есть пансион, в котором я сам когда-то снимал комнату. Там сейчас живет мой хороший товарищ Моисей Аристов с женой и несколько наших анархистов. Хозяйка русская, берет с постояльцев недорого, кормит два раза в день. Сейчас и поедем туда.

Не успели они выйти на улицу, как рядом с ними остановился автомобиль с табличкой на крыше - женевское такси. За рулем сидел мужчина лет 30, с черной копной волос,  схваченных сединой, и   приветливо улыбался.

- Мишель!  Давно тебя не видел.

– Леня? Очень кстати. Подвези нас в пансион. Это наш товарищ, Леонид Туркин, - пояснил Мишель Николаю, подталкивая его к задней дверце, а сам, усаживаясь рядом с водителем. – Он тоже живет в пансионе.
Автомобиль чихнул и, оглушительно взревев мотором, стал пробираться среди машин и экипажей. Пока они ехали, Мишель расспрашивал водителя о том, как устроен двигатель, почему мотор так чихает, когда машина останавливается. Туркин обстоятельно на все отвечал. Видно было, что он хорошо разбирается в технике и любит свое дело.

– Мне кажется, я никогда не смог бы овладеть этой премудростью, – сказал Мишель и обернулся к Николаю, – а ты, Коля?

– Думаю, что справился бы…

– Ну да, ты же учился в горном училище… А ты, Леня, где учился?

– На медицинском факультете в Московском университете, три года, потом попал  в ссылку…

– Леня у нас – творческий человек. Много пишет: статьи, стихи. Ему бы заниматься литературой, а он день и ночь работает, чтобы помочь своей семье. Подожди, Леня, дойдет очередь и до тебя. Издадим полный сборник твоих работ.

Леня на это смущенно улыбался. У него были глубокие, грустные глаза, по-детски открытая улыбка.

Проехали мост через реку Арв. На Place du Rondeau машина объехала сквер с памятником в честь объединения нескольких коммун в Женевский кантон и остановилась около трехэтажного дома, выкрашенного в желтый цвет. Мишель с трудом уговорил Леню взять деньги.

На звонок в дверь вышел пожилой привратник, судя по лихо закрученным усам и высокому картузу,  донской или кубанский казак.

– О, месье Мишель, – воскликнул он на русском языке с акцентом, как обычно говорят русские, долго живущие за границей, – рад вас видеть,  давненько к нам не заглядывали. Сейчас доложу Евдокии Степановне.

– Здесь все, как в лучших домах Лондона, – подмигнул Мишель другу, – мадам Ващенкова во всем любит порядок.

- А казак этот откуда?

– Родственник ее мужа. Был когда-то большим человеком, полковником в русской армии, да проиграл крупную сумму из казны. Ващенков дал ему денег, тот вышел в отставку, приехал в Швейцарию, с тех пор  так и живет у них  за хлеб и соль, помогая по хозяйству. Теперь уже совсем немощный стал.

Услышав звонок, хозяйка пансиона, полная дама лет 60,  сама уже спускалась сверху по лестнице, шурша кринолиновой юбкой и приветливо улыбаясь. Ей нравился ее бывший жилец Мишель Штейнер. Втайне она мечтала выдать за него замуж свою 27-летнюю дочь Екатерину.

Мишель представил ей Николая, как своего близкого друга, только что приехавшего с женой из России.

– Евдокия Степановна, просьба приютить их у себя.

– Мишель, вы всегда застаете меня врасплох, – кокетливо улыбнулась мадам. – Свободных комнат нет, но моя дочь позавчера уехала на длительный срок в Италию. На это время я могу предоставить ее комнату.

– Я рассчитывал на ваше доброе сердце, - радостно воскликнул Мишель, поцеловав женщине руку.

Евдокия Степановна повела их на второй этаж. По обе стороны широкого коридора тянулись двери, выкрашенные бежевой краской. Около каждого порога лежали самодельные коврики из цветных лоскутков. Вкусно пахло пряностями.

– Сегодня на ужин, как обычно по воскресеньям,  яблочный штрудель с корицей, – сообщила Ващенкова, и, остановившись перед  двустворчатой стеклянной дверью, с гордостью сказала, – а это наша столовая.

Николай увидел большое помещение в голубых обоях, длинный стол, стулья с высокими спинками. Одно окно было открыто, врывавшийся ветер надувал парусами воздушные занавески. В углу на столе красовался начищенный до блеска медный самовар, покрытый сверху в русской традиции вышитым полотенцем с петухами. И самовар, и петухи напоминали о доме и России, то, что так нужно человеку, живущему далеко от родины.

Комната ее дочери оказалась небольшой,  чистой и светлой. Кроме обычного набора мебели: кровати, стола, гардероба, двух стульев и этажерки, плотно забитой книгами, здесь были еще фарфоровый умывальник,  трюмо с выдвижными ящичками, камин с разными статуэтками и старинными часами – непозволительная роскошь, о которой можно было только мечтать. Справившись с невольным волнением, Николай заметил, что все стены в комнате увешены акварельными рисунками. Он с интересом стал их рассматривать: пейзажи, портреты людей, старинные улочки и дома Женевы, несколько набросков карандашом на библейские сюжеты.

– Рисунки моей дочери, - с гордостью пояснила хозяйка, - она занимается у одного швейцарского художника и по его совету поехала в Рим изучать итальянское искусство. Ей пророчат большое будущее.

– Ваша дочь, несомненно, талантлива, - искренне похвалил рисунки Николай, желая сделать приятное этой милой женщине.

Хозяйка запросила за комнату 80 франков в месяц (вместе с едой два раза в день), вполне приемлемая цена для тех, кто имеет постоянный заработок. В качестве залога надо было сразу внести половину суммы. Таких денег у Николая не было и не предвиделось в ближайшее время. Он с сожалением покачал головой.

– Увы,  нам это не подходит.

– Я и так немного беру, – огорчилась Ващенкова. – Можно исключить питание. Будете платить за одно жилье.

– Одну минуточка, Евдокия Степановна, – сказал Мишель, попросив Николая выйти в коридор. Там он набросился на него с недовольным видом. – Ты с ума сошел упускать такую возможность. Я внесу за вас эти деньги, а ты отдашь, когда сможешь.

– Как я могу брать в долг, если не решен вопрос с работой…

– Я тебе сказал, что устрою, значит, устрою. Подумай о Лизе и посмотри на себя: дошел до ручки. Здесь совсем недорого. Стол надо обязательно взять. Мадам умеет экономить, при этом вкусно готовит. Вопрос не подлежит обсуждению.

– Вот и хорошо, - улыбнулась Ващенкова, услышав положительный ответ. – Сегодня же переезжайте. Ужин буду рассчитывать на вас.

Обратно ехали на трамвае. Мишель сказал, что Лизе тоже найдется работа. Как ему помнится, она поет и играет на фортепьяно. У них есть клуб, где она сможет заниматься с детьми и участвовать в концертах. За это ей будут платить деньги, правда, не так много.

- Насчет Лизы не знаю, - сказал Николай. - Ей надо готовиться в консерваторию.
– Мое дело предложить, а вы уж решайте…

– Скажи ради интереса, откуда у Ващенковой такой дом?

– От мужа. Он тоже был русский, из знатного, богатого рода. Его предок сбежал сюда при Павле I. Чем-то не угодил его величеству. Муж дружил с Герценом, материально поддерживал русских студентов, живущих за границей. Евдокия Степановна такая же, с душой относится к эмигрантам. Когда муж умер, она переделала этот дом под пансион и стала зарабатывать на нем, предпочитая пускать своих соотечественников.

– Везет же людям?

– Ты о ком?

– О вас. Найти пансион с такой хозяйкой.

– А я думал ты о Евдокии Степановне. Нужно помочь с переездом?

– Сами справимся. У нас мало вещей.
    
– Тогда до завтра, я сейчас выхожу.

Лиза была в восторге от такого поворота событий. Правда, ей не очень понравилось, что Штейнер оказался тем самым лектором из Белостока, который делал ей глупые комплименты и упрашивал прогуляться в непогоду по Екатерининскому проспекту. Однако Мишель – не Арон Могилевский, наглый и циничный. Этот – робкий, застенчивый, знает, что она теперь замужняя женщина и  должен вести себя подобающим образом. Особенно ее обрадовала возможность работать в клубе и участвовать в концертах. За то время, что они живут в Женеве, она одичала без общения с людьми, не говоря уже о том, что давно не садилась за инструмент.

- Даже не отговаривай меня, - сказала она Николаю, считавшего, что она должна заниматься у частного педагога и летом поступать в Женевскую консерваторию, - я хочу быть полезной нашим товарищам, да еще получать деньги.

– Тогда эти деньги пойдут на педагогов, – покорно согласился Николай, взявший на себя обязанность Григория Ароновича думать о ее музыкальном образовании.

Они принялись упаковывать вещи. Николай спустился к хозяйке сказать, что они съезжают, и подогнал к дому извозчика. Мадам Фабри и еще несколько жильцов из русских, с которыми они здесь общались, вышли их проводить.

Улица была длинной, прямой. Они знали, что дом Фабри будет виден долго, но жизнь в нем была настолько безрадостной, что они ни разу не оглянулись назад.

Комната и обстановка в ней привели Лизу в восторг. Она то пробовала пружинный матрас на кровати, то подходила к окну, любуясь открывавшимся видом на площадь и сквер, то садилась к трюмо и принималась расчесывать свои пышные волосы, советуясь с мужем, какую ей сделать прическу «к выходу в свет», то есть на ужин в столовую. Щеки ее раскраснелись, глаза возбужденно блестели. Наконец она спохватилась, что до ужина осталось мало времени, и отправилась к хозяйке за утюгом, чтобы привести в порядок лежавшие в чемодане вещи.

Только они закончили одеваться, как в дверь постучали, и раздался приятный мужской голос: «Можно?»

Лиза в волнении бросилась к двери и так широко ее распахнула, что стоявший за ней молодой человек от неожиданности отпрянул назад:

– Извините, что помешал вам, – смущенно сказал он. – Я - ваш сосед справа, Моисей Аристов. Говорят, вы недавно бежали из России. У нас собралось несколько человек, хотелось бы вас послушать до ужина.

– Не так уж недавно, осенью, – сказал Николай.

– Ничего. Все равно интересно.

Взяв Лизу под руку, Аристов повел ее к открытой двери, откуда слышались голоса и смех. В комнате находилась группа мужчин и одна женщина – жена Аристова, Полина. Она была беременна и, когда они вошли, с трудом поднялась с дивана. Все мужчины дружно встали,   и по очереди пожали им руки, называя имя и фамилию. Лиза по  внешности выделила двух из них: Сашу Труфимова и Виктора Гребнева. Николай обратил внимание на  Евгения Федоровича Гаранькина, удивительно похожего на эсера из Екатеринославской тюрьмы Эдуарда Зенкевича, просто одно лицо. Позже узнал, что они действительно с Эдуардом родные братья, другую фамилию Гаранькин взял после бегства из ссылки. Длительное время он носил кандалы. На его запястьях до сих пор оставались красные круги от них, которые он старательно прикрывал манжетами. Это был далеко не молодой человек с нездоровым цветом лица и сильными залысинами на лбу.

– Как хорошо, что в нашем пансионе появилась еще одна женщина, – улыбнулась Полина, складывая руки на животе и невольно прислушиваясь к тому, что там происходит, - а то после отъезда Кати нас осталось так мало.

– Полиночка, разве это плохо, – заметил Гаранькин, – все внимание вам.

– И это говорите вы, Евгений Федорович, которого я вижу раз в месяц.

– Поля, потом поговорите, – ласково остановил ее муж. – Давайте послушаем наших новых товарищей.

Николай отметил про себя эти слова «наши товарищи» – они сразу сделали их своими в этом кругу людей, и коротко повторил все, что рассказывал днем Штейнеру об их аресте и бегстве из России. Однако, помня реакцию Мишеля на его слова, что он – большевик, обошел этот вопрос стороной, сосредоточив  внимание на условиях жизни заключенных в тюрьме и кровавой расправе, учиненной там надзирателями в апреле. Однако оказалось, что за границей об этом знали, благодаря письмам очевидцев, опубликованным тогда же в анархистской печати.

– Вот результат необдуманных действий Борисова, – сказал Феликс Спиваковский, – я с самого начала был против создания боевого отряда, но Сергей не хотел никого слушать. Теперь анархистскому движению в России нанесен непоправимый удар.

– Феликс, опять ты за свое, - возразил ему Гребнев, – ты был против, но другие его поддержали. Я бы тоже вошел в отряд, если бы был тогда на воле.

– Как вы можете осуждать Борисова, – возмутилась Лиза, – когда он провел такую огромную работу? Все дело сорвали провокаторы и имена двух из них известны: Леонид Тетельман и его жена Слувис. Со Слувис мы сидели в одной камере. Из-за нее я и несколько наших женщин попали в карцер. Были еще предатели. Многие подозревали Карла Ивановича Иосту.

– Его давно нет в живых.

– Как, он умер?

– С ним расправились еще в июне, когда он объявился в Париже и начал плести байки про свое освобождение. Затем пришло подтверждение от товарищей из тюрьмы. О Тетельмане и его жене мы тоже знаем, но они где-то ловко замаскировались.

– Было много и других провокаторов, – сказал Гаранькин. - Полиция следила за отрядом с его первых шагов в Женеве, поэтому так быстро провалились Тыш и Дубинин. Тыша вы знали? – обратился он к Лизе, как ему показалось, хорошо осведомленной о делах отряда.

– Только по рассказам. Вы и его подозреваете?

– Нет, он подал царю прошение о помиловании. Николай II отказал ему.
В словах Гаранькина было столько презрения, что Лизе стало обидно за Наума: Ита и Хана отзывались о нем всегда хорошо.

– Наши товарищи его высоко ценили, – сказала она, - наверное, его бросили в карцер и долго держали. Там можно лишиться рассудка.

– Если бы так. Он изменился после того, как провалился побег, который хотели организовать ему и Сандомирскому киевские анархисты.

– Помилование обычно дают людям, согласившимися стать осведомителями или отрекшимися от своих убеждений, – пояснил Феликс. – Известный всем Лев Тихомиров написал Александру III прошение о помиловании. Тот разрешил ему вернуться в Россию, и Лев стал апологетом самодержавия.

– Царь отказал Науму, – возразила Лиза, – значит, он чист перед товарищами.

– Мы не знаем, что еще предложила ему охранка, – недовольно сказал Гаранькин, поглаживая разболевшееся колено. – В Киеве до сих пор идут аресты.

Полина шепнула Лизе, что у Евгения Федоровича недавно от чахотки скончалась жена,  он теперь постоянно брюзжит и сердится.

В дверь заглянула Евдокия Степановна с приглашением на ужин. В столовой у каждого за столом было свое определенное место. Полина посадила Лизу рядом с собой на место мужа,  а тот вместе с Николаем и Гаранькиным пошел в конец стола, где  сразу образовалось шумное общество. Напротив себя Лиза заметила двух женщин, с любопытством ее разглядывающих. Одна была постарше, лет 28, другая – молоденькая и очень хорошенькая.

– Кто эти женщины? –  спросила она Полину.

– Жена Труфимова Лида и его сестра Марина. Они тоже работают на фабрике.
– Туда и женщин принимают?
– Принимают. Я там тоже работала, пока не забеременела. Марина на днях выходит замуж за служащего крупного банка. Он старше ее почти в два раза, она его не любит, но идет на это, чтобы уйти с фабрики и переехать к нему на квартиру. Сейчас они с братом и его женой живут в одной комнате.

– Неужели они так мало зарабатывают, что не могут снять еще одну комнату?

– Здесь все живут экономно и откладывают деньги: кто на квартиру, учебу или собственное дело. Саша хочет поступить в университет. Мы с Моисеем тоже копили ему на учебу, но теперь все пойдет на роды и отдельную квартиру. Евдокия Степановна не берет жильцов с детьми, уже предупредила нас об этом.

– А мне она показалась такой доброй.

– Она очень славная, но по-своему права. Представь, что тут по коридору будут бегать дети, а по ночам плакать грудные младенцы. Все потеряют покой...
– Значит, мы скоро расстанемся…

    – До этого еще далеко, потом будем ходить друг к другу в гости, - сказал Полина, как будто они были  знакомы сто лет.

После ужина Николай проводил Лизу в комнату и ушел к Гаранькину, где собралась еще одна группа людей, желающих послушать  о России. Погасив свет, она подошла к окну. Над крышами домов застыла луна – необыкновенно большая, такую Лиза никогда еще не видела. Как будто  фонарь с неба, она  ярко освещала пустынную в этот поздний час площадь, витрины магазинов,  окна в соседних домах. Лиза с любопытством вглядывалась в эти окна. Может быть, и там  кто-нибудь стоит и смотрит на эту удивительную луну, как будто выплывшую из чудесной детской сказки. И, действительно, разве все, что с ними сегодня произошло, не было похоже на  чудо?

ГЛАВА 3

На следующий день, несмотря на все возражения Лизы, Николай,  как обычно, поднялся в пять часов утра и отправился в город на поиски заработка. Лиза к завтраку вышла одна. За столом в столовой сидело всего четыре человека. Она села рядом с Полиной и шепотом спросила ее, можно ли будет забрать с собой в комнату порцию Николая.

– Об этом не беспокойся, – успокоила ее та, – Евдокия Степановна оставит завтрак у себя и разогреет его, когда Николай придет, или подаст вместе с ужином.

– Хорошо, если вернется к ужину, а то может работать до ночи, и весь день ходить голодный,   сочиняя мне, что где-то хорошо пообедал.

– Моисей тоже такой, старается меня ничем не расстраивать, а я все замечаю.
После завтрака они пошли с Полиной гулять и дошли до набережной Арва. Полина рассказывала ей о том, как они познакомились с Моисеем в Иркутске, а, так как эта история была связана с изменой его первой жене, в голосе ее чувствовалось волнение.

– Понимаешь, – говорила она, заглядывая Лизе в лицо и ища в нем сочувствие, – в ссылке такая тоскливая жизнь, что каждому человеку хочется тепла, дружеского участия, заботы, поэтому все тянутся друг к другу, даже семейные люди. Я долго сопротивлялась ухаживаниям Моисея, зная, что у него в Петербурге остались жена и маленький сын. Он сам мне об этом сказал в начале знакомства. Сходясь с ним, я была уверена, что это временно, и он опять вернется к своей семье. Потом он с двумя товарищами решил бежать из ссылки и уговорил меня присоединиться. Уже отсюда, из Женевы, он написал жене, что у него другая семья.

– Ты меня осуждаешь? – спросила она Лизу, – смотря на нее большими карими глазами, немного навыкате, как это часто бывает у беременных.
– Не знаю, - честно призналась Лиза, – у Борисова тоже говорят, где-то есть семья, а он  влюблен в Марию Завьялову, бывшую руководительницу рабочего кружка эсдеков.

Они шли по набережной Арва, заполнившейся к этому времени гуляющими людьми. Молодежь каталась на велосипедах, пожилые люди сидели на скамейках, подставляя лица солнечным лучам. На одном из перекрестков открылся чудесный вид на горы, казавшиеся отсюда совсем близко. Но главной достопримечательности Альп – вершины Монблан не было видно. Несмотря на солнечный день, она была скрыта курящимися над ней облаками.

– Правда, красиво! – восторженно воскликнула Полина. – Мы часто ездим в горы. Рабочие фабрики проводят там  пикники, у нас есть постоянное место на поляне около реки. Бывает весело. Дети устраивают спортивные соревнования, взрослые играют в футбол или бейсбол. Иногда Моисей со своими друзьями ездят куда-то далеко на рыбалку, привозят форель. Он увлекся этим еще в Иркутске, на Байкале. Николай любит рыбалку?

– Мы жили на Днепре, но  я не помню, чтобы он этим занимался. Я родилась в Екатеринославе. Мой отец был  архитектором, построил там много домов. Он умер два года назад по дороге в Америку.

– Зачем же он туда поехал?

– Так сложились обстоятельства. Сейчас все мои родные живут в Нью-Йорке.

– А я росла без родителей, у тети. Отец сошелся с другой женщиной, когда мне было всего пять месяцев, и уехал из Москвы в Воронеж. Мама так сильно его любила, что не пережила измены, заболела и умерла. Теперь ты понимаешь, почему я так долго отвергала ухаживания Моисея: не хотела, чтобы из-за меня страдали его жена и ребенок. Впрочем, кто знает: что лучше, а что хуже. Пути господни неисповедимы. В ссылку я попала случайно, помогала своим товарищам по гимназии расклеивать на улице листовки. Они были большевиками. Меня арестовали, дома, во время обыска, нашли запретную литературу. Тетя все глаза выплакала, подала прошение самому царю, да ничего не добилась. Тоже умерла за это время.

– Так ты стала анархисткой из-за Моисея?

– Ну, да, не столько по убеждениям, сколько из-за солидарности, так как в ссылке общалась только с его друзьями. Сейчас политика меня не интересует, но я помогаю здешней федерации, и, если что, конечно, буду с ними. Ты вот училась музыке, а я хотела поступить в Московский университет на филологический факультет, учиться иностранным языкам, переводить на русский язык английскую литературу. Я сейчас перевожу сонеты Джона Китса. Будет время, познакомлю тебя с ними. Я люблю поэзию. В пансионе живет поэт, Леня Туркин,  он одобряет мои переводы.

* * *
Не успели они вернуться в пансион, как пришел Мишель. Он неожиданно появился в столовой, где они обедали вдвоем с Полиной. Увидев Лизу, смутился и покраснел. Сколько он ни готовился к этой встрече, не думал, что будет так волноваться. Девушка вновь потрясла его своей красотой, и чувства к ней вспыхнули с новой си-лой.

– А где Николай? - спросил он, чтобы скрыть свое смущение.

– С утра куда-то ушел.

– Вот досада, – сказал он, расстроившись. – Место грузчика, которое я ему обещал, занято, но его могут взять механиком. Главный механик фабрики готов с ним побеседовать прямо сейчас.

– Это как раз то, что Коле нужно, – обрадовалась Лиза,  и ее темные глаза вспыхнули от радости, – он на Брянском заводе разбирался в любом оборудовании.

– Здесь другое производство.

– Какая разница! Он все сможет, – с гордостью за мужа сказала Лиза.

– Есть одно но: за простой оборудования больше часа с механиков вычитают деньги, а оно во всех цехах старое. Поэтому механики постоянно меняются.

– Ну, и порядки, – возмутилась Лиза, – но других вариантов у нас все равно нет. Коля согласится.

– Тогда пусть завтра приходит на фабрику вместе с ребятами. Я его провожу к главному механику. И вы, Лиза, можете работать с детьми в нашем клубе. Директор клуба согласен. Приходите туда завтра в шесть вечера, я вас ему представлю. Полина расскажет, как туда проехать.

– Спасибо, Мишель. Обязательно приду.

Присутствовавшая во время этого разговора Евдокия Степановна, заметила смущение Мишеля, вызванное присутствием Лизы. Это ее насторожило. Когда он ушел, она стала расспрашивать Лизу, давно ли та знакома с Мишелем. Лиза сказала, что он был другом ее двоюродного брата Иннокентия, сама она его видела  всего один раз в Екатеринославе на лекции. «Странно, почему же Мишель так себя вел?» – удивилась Ващенкова, но все-таки успокоилась и решила с помощью Лизы устроить судьбу дочери, когда та вернется, с этим симпатичным анархистом.


ГЛАВА 4

Первое впечатление, которое Николай получил от фабрики, – тошнотворно-сладкий запах резины, пропитавший воздух и все стены здания. Главный механик Анри Дюртен, сутулый, с небольшим горбом швейцарец, похожий на несчастного Риголетто из одноименной оперы Верди, два часа водил его по цехам, где крутились диски штамповальных машин, двигались ленты сборочных конвейеров, и грузчики с криком «Поберегись!» провозили тележки, наполненные доверху пустыми колодками. Навстречу им другие грузчики от конвейеров и штамповальных машин, напрягаясь так, что у них на шее вздувались жилы, толкали впереди себя клети с висевшими на крючках ботиками и галошами. Их везли в цех вулканизации. Было душно, шумно и плохо видно из-за слабого освещения и стоявшей в воздухе пыли.

«Ничего себе  условия! Неужели для этих клетей и тележек нельзя сделать в полу специальные рельсы или наверху поставить передвижные краны?» – удивился он про себя, но, посмотрев на низкие потолки и узкие проходы между конвейерами, понял, что здесь надо решать вопрос по-другому. Как? Он еще не знал, но был уверен, что при желании можно что-нибудь придумать.

В одном из переходов между цехами  остановились около открытого окна. Николай вытащил сигареты и с удовольствием затянулся, чтобы перебить  тошнотворный запах резины.

Окно выходило во внутренний двор фабрики, куда  приезжали грузовики с сырьем. Одна машина доверху была наполнена мешками. Двое рабочих брали за углы очередной мешок и взваливали его на спину приземистого, плотного мужичка. Мужичок громко крякал, затем бегом направлялся к подвалу и сильным движением рук сбрасывал ношу в открытый люк. Вскоре он опять стоял около грузовика, рабочие взваливали на его спину новый мешок. Гора таяла на глазах, а грузчику все было нипочем. Он бегал туда и обратно с завидной легкостью.

Было что-то знакомое в фигуре этого человека. Скинув в подвал очередной мешок, мужик распрямил плечи, снял фуражку, под которой оказалась густая копна рыжих волос. «Тимофей!» - ахнул  Николай, узнав в нем анархиста из Екатеринослава. Тимофей был один из тех заключенных, кому удалось сбежать во время кровавой бойни в тюрьме.

Николай так опешил от этой новости, что на совсем забыл о главном механике, а тот внимательно наблюдал за ним. Он знал, что этот русский якобы случайно попал в тюрьму,  не успел сдать два экзамена и защитить проект в своем высшем горном училище, чтобы получить диплом. Но кто поверит в эту случайность, если все русские эмигранты, проживающие в их стране, занимаются политикой, мечтают убить царя и захватить власть в свои руки. Какая нелепость: учиться в высшем заведении и заниматься политикой. В Швейцарии каждый порядочный человек стремится получить высшее образование, найти хорошую работу и приличную зарплату. Он сам мог бы добиться в жизни намного большего, если бы не его физический недостаток. Высокий, представительный русский вызывал у него одновременно зависть и  раздражение.

– Так вот, Даниленко, - возвратил он Николая обратно на землю, - я слышал, вы – из политических, так у нас с этим делом строго. Есть фабком, и, если у рабочих возникают вопросы, он решает их вместе с администрацией. Никаких собраний и забастовок. О штрафах за простой оборудования вам уже, надеюсь, сказали. Жалобы на его изношенность никого не интересуют.  Я направляю вас в цех формовых сапог к вашим русским друзьям. Сейчас зайдем ко мне, возьмете чертежи и с утра приступайте к работе. В каждом цехе у нас по три механика. Все вычеты за простои делятся между ними.

Николай забрал чертежи и, не дожидаясь завтрашнего дня, пошел знакомиться с цехом. Он точно помнил, что сюда они с Анри Дюртеном не заходили. Увидев незнакомого посетителя, к нему подошел  полный седовласый человек в очках, назвавшийся старшим мастером.  Николай объяснил ему, что его взяли новым механиком, завтра он выходит на работу.

– Вы тот русский, которого рекомендовал Штейнер?

– Да. Мишель – мой друг.

– Вы хорошо говорите на французском, без акцента. Я тоже русский, только в четвертом поколении,  а так у нас в роду все швейцарцы. Я вас провожу по цеху, познакомлю с производством. Меня зовут Этьен. Этьен Форе.

Помещение цеха показалось Николаю огромным. В несколько рядов на расстоянии друг от друга стояли небольшие пресса (в них проходила вулканизация обуви). На глаз, их было штук 80. Два пресса в одном из проходов были выдвинуты немного вперед из-за вентиляционного стояка с решеткой, которую, видимо, никогда не чистили, – на ней лежал толстый слой пыли.

Остановились около одного рабочего. Не обращая на них внимания, тот взял из стоявшей рядом тележки колодку с формой сапога и прочно закрепил ее между рамами. Затем достал с лотка трикотажный чулок, ловко натянул его на колодку. После этого надел резиновое голенище, наложил стельку, каблук, подошву и другие детали. Сапог был готов. Рабочий задвинул его в пресс и взял другую колодку. За десять минут, пока шла вулканизация, он успел собрать еще один сапог и отправить его в другой пресс. Каждый человек обслуживал по два пресса.

В цехе был еще участок формовых бот, где работали в основном женщины. Николай обратил внимание, что на одной из операций – промазки шва, женщины до крови натирали руки.

– Почему у них нет перчаток, - спросил он Этьена, – разве им не положено их выдавать?

– Положено, но они предпочитают работать без них, так удобней.
Этьен хотел познакомить Николая с его коллегами, но в комнате механиков никого не оказалось.

– Ходят где-нибудь в цехе,– опечалился он, – мы с ними разминулись.

– Мне сказали, что пресса часто ломаются.

– О-о-о! Они очень старые. Хозяева давно обещали закупить новые,  ежегодно вносят этот пункт в коллективный договор.

– У вас есть такой договор? – обрадовался Николай, слышавший о существовании в Европе договоров между администрацией и рабочими в лице фабричных комитетов.

– Да что толку. Рабочие свои обязательства выполняют, а хозяева находят уважительные причины, чтобы перенести некоторые пункты на следующий год. Я слышу о новых прессах десять лет, с тех пор, как пришел сюда работать. Вот, если они завтра развалятся, хозяева зашевелятся. Только это между нами: начальство не любит таких разговоров.

В первую неделю у Николая из-за простоев вычли почти треть зарплаты. Пресса выходили из строя по очереди: то один, то другой, а то сразу вставали шесть или восемь. И поломки были незначительные, но на складе никогда не было нужных деталей. Их приходилось срочно заказывать в слесарном цехе, а тот в это время в таком же срочном порядке выполнял заказы для других цехов. Казалось, чего проще: закупить все детали впрок, но в том-то и была проблема, что германская фирма-производитель перестала их выпускать, а в  самой Швейцарии их никто не делал.
Простои отражались и на зарплате рабочих. Они без конца жаловались на это председателю фабкома Жану Льебару. Либьер шел к управляющему фабрикой Бонне. Тот неизменно заверял его, что в самое ближайшее время вопрос будет решен.
Рабочие ждали собрания, где должны были подводиться итоги выполнения коллективного договора за прошедший год. На этот раз оно почему-то задерживалось. Наконец на всех этажах фабрики появились объявления, что собрание состоится в очередную субботу,  в 18.00.

Проходило оно в зале на втором этаже, где находились все главные службы администрации, бухгалтерия и касса. В президиуме за длинным столом, покрытом зеленой скатертью, сидели несколько человек из фабричного комитета во главе с Льебаром, управляющий фабрикой Бонне, главный инженер Липен, хозяин фабрики Бортье и два его взрослых сына, Виктор и Марсель, студенты Женевского университета, совладельцы фабрики.

Первым на трибуну вышел управляющий Бонне. Он быстро перечислил пункты, которые администрация не выполнила по колдоговору, и долго рассказывал о том, что было сделано для улучшения благосостояния рабочих. Бонне умел пускать пыль в глаза. Выходило, что хозяева только и думают о том, чтобы рабочим жилось хорошо. Для них построили два новых семейных дома, и в следующем году построят столько же.
После него выступил главный инженер Липен. Этот оперировал фактами и представил новую техническую программу на ближайшее будущее. О цехе формовых сапог в ней говорилось туманно.
 
Николай ждал, что Льебар от имени фабкома раскритикует начальство, но тот в основном говорил о новом договоре, а об их цехе даже не вспомнил.

 Бортье выступил последним. Он извинился перед рабочими, что администрация не смогла выполнить со своей стороны некоторые обязательства, объяснив это тем, что у фабрики появились сильные конкуренты. Много денег приходится вкладывать в рекламу и продвижение продукции на мировом рынке. Для наглядности он вынул из кармана блокнот и поднял его высоко вверх, чтобы все видели его обложку, на который был изображен высокий женский сапог черного цвета, опушенный сверху белым мехом.

– Такие теплые сапожки на меху скоро будет выпускать наша фабрика на новой современной линии. Они станут товарным знаком фабрики. Мы намерены этот знак широко рекламировать в самых разных формах.


Все удивились, так как в новом договоре об этой линии ничего не говорилось. Не упоминал о ней и главный инженер, рассказывая о новой технической программе.

– Кроме блокнотов, с таким знаком в рекламных целях будут выпущены  ежегодники и другие канцелярские товары, – сказал Бортье и направился к своему месту.
– Что за идиотизм, – прошептал Николай сидевшему рядом с ним механику Полю. – Деньги надо вкладывать в обновление производства, а, если он не хочет этого делать, надо потребовать от него отмены штрафов за простои оборудования.

– Никто этого не сделает, так как завтра же у начальства найдется причина, чтобы выставить тебя за дверь, а ты знаешь, что это такое.

– Тогда зачем нужен коллективный договор, если администрация его из года в год не выполняет, а этот надутый, как индюк Льебар, не может или не хочет отстаивать интересы рабочих? В России этого никто бы не стал терпеть, объявили бы забастовку. Нельзя мириться с такой несправедливостью.

– Зато хозяева выполняют другие пункты договора. Слышал, что тут говорили Бортье и Льебар? И потом учти: многие хозяева вносят в договора пункт о запрете рабочим проводить стачки и забастовки, у нас этот пункт отсутствует, но это подразумевается само собой. Хотите бастовать, бастуйте, но не рассчитывайте на бесплатное жилье и отдых за счет фабрики.

– Это же самое настоящее соглашательство и предательство…

– Мы здесь работаем и должны мириться со всеми правилами. Иначе завтра же очутишься на улице.

Николай с недоумением посмотрел на него и ушел с собрания, не дождавшись принятия нового договора. «Надо самим выбираться из этой ситуации», – сказал он на следующий день Полю и другому механику  Филиппу.

– Как? – спросил Филипп, немолодой, крупный мужчина, отец пятерых детей. Недавно он признался Николаю, что ищет другую работу, где больше платят.

– Предлагаю приходить за час, а еще лучше полтора до работы и производить профилактический осмотр прессов.

– Бесплатно?

– Пока бесплатно, а если будут результаты, попросим начальство перевести нас на скользящий график.

– Можно попробовать, - сказал Поль без всякого энтузиазма. – Только сначала получи на это согласие у мастеров и главного инженера. Твоя идея, ты и продвигай ее.

– Вы так говорите, как будто вас это не касается, – возмутился Николай, – наладим работу и тебе, Филипп, не придется уходить в другое место.

– С этим оборудованием все равно далеко не уедешь. Ему место на свалке.

– Посмотрим. Как говорят у нас в России, под лежачий камень вода не течет. За нас никто ничего не сделает.

Главный инженер Липен немало удивился такой неожиданной инициативе русского механика.

– Приходить на час раньше – ваше право, – сказал он, – но не требуйте повышения зарплаты.

– Если все пойдет как надо, мы установим скользящий график. Кто-то будет приходить раньше, кто-то задерживаться после работы.

– Вы и это продумали. Что-нибудь еще? – спросил Липен, увидев, что Николай не торопится уходить.

– В слесарном цехе есть два свободных станка. Хорошо бы их поставить в наш цех, тогда мы сами  будем обеспечивать  себя нужными деталями.

– Кто же на них будет работать?

– Мы решим.

– Не кажется ли вам, что вы слишком много на себя берете? Есть начальник цеха, главный механик, большая техническая служба, – Липен говорил без всякого упрека, ему  нравился этот русский.

Николай пожал плечами.

– Вы же не занимаетесь цехом.

– Бортье сейчас вкладывает деньги в новую линию. Потом настанет очередь вашего цеха. Впрочем, я не возражаю против вашей инициативы, переносите  станки к себе.
Николай рассказал о своей идее друзьям из пансиона. Те одобрили ее и стали вместе с ним приходить раньше на работу, осматривать пресса и помогать с ремонтом. Результаты сказались скоро: за всю неделю было четыре небольших простоя, которые механики быстро устранили. Однако неожиданная реакция последовала со стороны фабкома. Как-то к Николаю подошел его председатель Льебар.

– Даниленко? – спросил он.

– Я, – удивился Николай такому редкому гостю.

– Меня ты, наверное, знаешь, Жан Пьер Льебар, председатель фабричного комитета. Ты тут затеял хорошее дело, рабочие довольны, зарплату больше получают. Только ты идешь в разрез с линией фабкома. Мы добиваемся, чтобы хозяева выполнили коллективный договор и поставили в цех новое оборудование. Теперь же начальство утверждает, что можно и на старом оборудовании прекрасно работать.
Николай опешил.

– Не может этого быть. Будет вам известно, что на 12 прессах появились серьезные трещины. Возможно, они были раньше, но  на них не обращали внимания. Я сам их не сразу заметил. Бортье и Липен об этом знают. Пресса надо срочно демонтировать, работать на них опасно. Фабком должен поставить вопрос ребром: или новое оборудование, или рабочие отказываются выходить на работу.

– Ты эти замашки с агитацией брось, тут тебе – не Россия. А лучше подумай, чем для людей обернется остановка 12 прессов. Всех, кто на них работает, уволят.

– Что вы хотите от меня?

– Ты мешаешь фабкому добиваться своих требований.

– То есть вы предлагаете вернуться к простоям. Не пойму, о ком выдумаете: о рабочих, или о себе?

К ним подошел Мишель и вопросительно посмотрел на Льебара. Тот пожал ему руку и, распрощавшись с обоими, быстро ушел.

– Что он тебе тут наговорил, – поинтересовался Мишель, – ты выглядишь таким расстроенным?

– Посоветовал вернуться к простоям, иначе хозяева отказываются покупать новое оборудование. А то, что люди могут пострадать, его не волнует.

– Совсем рехнулся со своими амбициями. Боится, что рабочие не выдвинут его кандидатуру в руководство ШОП*. (*Крупнейшее в то время в Швейцарии  профсоюзное объединение.)

– А мне что теперь делать? Никогда не попадал в такую глупейшую ситуацию.

–  Рабочие на твоей стороне, даже не сомневайся.

Льебар решил действовать по-другому, распустив повсюду слух, что, по мнению хозяев, все оборудование фабрики находится в хорошем состоянии, а плохо работают механики. Его план оказался с явным просчетом: теперь возмутились главный инженер и главный механик, решив, что кто-то специально ведет кампанию против них. Вызвав к себе Льебара, главный инженер попросил его разобраться со слухами и объяснить рабочим, что администрация в будущем обязательно выполнит свои обязательства, пока же технические службы делают все, что от них зависит. Он достал ведомость по зарплате за прошедший месяц.

– Фабком должен быть доволен: в этом месяце в цехе формовых сапог зарплата у всех увеличилась на 10 процентов, у механиков – на 15. Мы решили их поощрить за то, что они приходят в цех до начала смены. Меня и вас должно беспокоить другое. Механики цеха на днях подали докладную записку о том, что на 12 прессах имеются трещины. Вчера они еще раз приходили ко мне и оставили заявление, что не отвечают за возможные аварии на них. Тянуть больше нельзя, дирекция приняла решение  демонтировать эти пресса и еще 10, которые постоянно выходят из строя. Одиннадцать человек придется уволить, – и он зачитал их фамилии.
 
Льебар вышел от него возмущенный: подбросить такую бомбу накануне выборов в ШОП. Под увольнение попадали три человека,  только что получившие от фабрики квартиры в новых домах. В случае увольнения им придется оттуда выехать.

Льебар направился в цех формовых сапог к  Мишелю Штейнеру. Тот только что отправил в пресс колодку с сапогом и подметал веником пол на своем рабочем месте – это входило в обязанности каждого рабочего, мастера за этим строго следили.

– Тебе известно, – тихо сказал  Льебар, чтобы  рабочие их не слышали, – с 1 апреля у вас собираются остановить 22 пресса. Механики настояли.

– Даниленко мне об этом не говорил, только то, что трещины увеличиваются. Видимо, начальство недавно приняло это решение. Ты мне скажи, какая сволочь распустила слух, что во всем виноваты механики: раньше, мол, не было никаких трещин, а тут они появились. Как будто их Даниленко придумал.

– Понятия не имею, – смутился Льебар, который сам был не рад, что распустил по фабрике нелепые слухи, обернувшиеся теперь против администрации. – Липен сообщил мне об увольнении 11 рабочих. Что ты посоветуешь?

– Не знаю. Профсоюз постарается им помочь.

После того, как Льебар ушел, Мишель разыскал Николая.

– Да-а-а, – задумчиво протянул Николай, когда услышал новость об увольнении рабочих. – Теперь все шишки  посыплются на меня.

– Умная у тебя голова, Коля, но не для нашей фабрики.  Этьен Форе (старший мастер) рассказал мне о новой машинке, которую ты придумал для женщин на формовке. Там тоже могут уволить несколько человек.

– Почему, наоборот, возьмут новых, ведь их производительность увеличится. Фабрика от этого выиграет, и работницы не будут калечить руки.

– А ты спросил их, что лучше: сбивать руки в кровь или оказаться на улице? – гнул свое Мишель.

– Теперь я понимаю, – сказал Николай с обидой, – почему в цехе все стоит на месте. Сами рабочие не заинтересованы в модернизации оборудования. И колдоговор – фикция.

– – Теперь я понимаю, почему в цехе все стоит на месте. Сами рабочие не заинтересованы в модернизации оборудования. И колдоговор – фикция.

– В Женеве полно безработных, и не только среди эмигрантов. И все из-за новой техники. Ты сам был недавно без работы, знаешь, что это такое. Так что, Коля, спрячь свое изобретение до лучших времен.

 – Я-то спрячу, но меня удивляет твоя страусиная позиция. Готов спрятать голову под крыло, лишь бы тебя не трогали.

– Ты знаешь, что это не так. Профсоюз старается всем помогать по мере сил. А  заявление хозяев о новой линии? Свободной площади на фабрике нет. Значит, для нее закроют какой-нибудь цех, скорее всего наш.

– Для линии тоже нужны люди. Вот вы с Льебаром и позаботьтесь, чтобы мы все туда перешли.

– На Льебара надежды нет. А вот ты через главного инженера сможешь это решить.

– С чего это такая уверенность?

– Этьен Форе подсказал. Он здесь давно работает, все наперед знает. Тебя уважает, и эту твою машинку для женщин очень хвалил.

ГЛАВА 5

Кроме рыжего Тимофея, Николай встретил на фабрике еще двух сокамерников из Екатеринослава – Кныша и Минько. Оба работали в самом тяжелом, подготовительном цехе, где из резинового листа делали заготовки деталей для основных цехов. Николай столкнулся с ними как-то в столовой. Кныш заметно возмужал, превратившись из худосочного юнца в мужчину с крепким, мускулистым телом. Николай в душе порадовался за него, что он бросил свое прежнее воровское занятие и зарабатывает деньги честным трудом. Анархисты с ним вежливо поздоровались, сказали, что рады видеть здесь еще одного своего земляка и бывшего товарища по камере.
После этого он встречал их несколько раз на проходной, и очень удивился, когда однажды в обеденный перерыв увидел обоих анархистов в своем цехе. Все рабочие в это время находились в столовой. Кныш и Минько стояли в проходе около вентиляционного стояка и что-то обсуждали с цеховым грузчиком, бельгийцем Полем Жарсисом. Затем все трое подошли к одному из прессов, находившемуся в аварийном состоянии. Кныш похлопал по нему рукой, шагами измерил расстояние до стояка. Заинтересовавшись их действиями, Николай, подошел ближе. Увидев его, все трое смутились, грузчик вернулся к тележке с колодками, а Кныш и Минько быстро направились в соседний галошный цех.

Мишель сказал, что на фабрике работает 15 русских анархистов, и, действительно, в столовой или на проходной Николай встречал иногда анархистов, которых помнил по екатеринославским митингам еще до ареста. Попадались ему и знакомые по тем же митингам  эсеры, меньшевики и бундовцы. Одни с ним при встрече здоровались за руку и обменивались новостями, другие, в основном меньшевики, отворачивались или холодно кивали головой. Похоже, что и здесь, на маленьком фабричном пространстве,  соотечественники с разными политическими взглядами оставались непримиримыми врагами.

С тех пор, как Николай устроился на фабрику и перестал бегать по улицам Женевы с одной только целью, где найти работу, ничего и никого вокруг себя не замечая, он обнаружил, что Женева – не такой уж большой город и в нем проживает много русских. Гуляя в воскресные дни по центральным улицам и в городских парках, они с Лизой встречали Плеханова, Аксельрода, Веру Засулич. Несколько раз в двух шагах от себя видели Рахманинова и Скрябина (с лихо закрученными, как у гусара, усами), одних или со своими спутницами. А однажды, выходя из Английского сада, столкнулись с доктором Боковым, державшим под руку молодую красивую даму.  Сергея Петровича трудно было узнать: настоящий европеец в элегантном светло-коричневом пальто, мягкой шляпе, с изящной тростью в руках. Румяное, здоровое лицо его украшали короткие усы и аккуратная  русая бородка. Все в нем говорило о достатке и благополучии.

При виде старых знакомых, напомнивших ему о полтавской семье, доктор смутился. Он познакомил их со своей спутницей, англичанкой мисс Прайс,  поспешив сообщить на русском языке, что политикой больше не занимается. Пока Лиза на плохом английском разговаривала с Прайс, Боков поведал Николаю, что с женой они расстались по ее желанию, она сама осталась в Полтаве. Мисс Прайс работает медсестрой вместе с ним в клинике Женераль-Больё и учится на медицинском факультете  Женевского университета. Они собираются пожениться. Он вынул визитку и сказал Николаю, что они всегда могут к нему обращаться за медицинской и любой другой помощью.
В другом парке, недалеко от железнодорожного вокзала, они увидели еще одну «тень» из прошлого – екатеринославского полковника жандармерии Богдановича, служившего теперь  в Петербурге в Департаменте полиции. Николай предположил, что его визит в Женеву связан с недавним разоблачением журналистом Бурцевым заведующего заграничной русской агентурой Гартинга. Это громкое дело обсуждала сейчас вся пресса.

… Богданович не спеша шел по главной аллее. Николай предложил Лизе проследить за ним: тот не случайно здесь оказался. Прячась за кустами, они «довели» его до беседки у пруда. Богданович покормил лебедей, проплывавших мимо него с грациозно вытянутыми шеями, и, оглянувшись по сторонам, поднялся в беседку.
Через несколько минут к пруду подошел человек, похожий на Ленина: с такой же формой головы и громадным лбом. Он тоже покормил лебедей и проследовал в беседку. Несомненно, это был русский агент.

– Вот тебе на, – удивленно присвистнул Николай, – газеты сообщили, что Франция и Швейцария заставили Россию убрать из своих стран всех агентов, а тут полковник департамента встречается с одним из них в центре Женевы.

– Лицо  агента мне кажется знакомым, он был связан в Екатеринославе с нашими анархистами.

– Тетельман?

– Тетельман по описаниям другой и жил в Одессе, а этот, согласись, похож на Ленина.

– Надо проследить, где этот «Ленин» живет.

– А если они просидят до ночи?

– Вряд ли. Давай постоим еще немного. Подумать только: встретить тут самого Богдановича, да еще при исполнении секретной миссии. Даже дух захватывает.
Иван Петрович вскоре вышел и не спеша направился к выходу. Агент не появлялся. Николай оставил Лизу в укрытии, обогнул пруд и подошел к беседке с другой стороны. Она была пуста,  на газоне осталась дорожка из примятой травы. Разочарованный, он вернулся к Лизе. «Упустили, – сказал он, – ушел с другой стороны».

* * *

Богданович неслучайно оказался в Женеве. Его первые шаги в Департаменте полиции в должности одного из заместителей Трусевича совпали с крупным скандалом в Европе, разразившимся благодаря журналисту Бурцеву. Этот неутомимый разоблачитель провокаторов в русской охранке опубликовал в своем журнале «Общее дело» информацию о том, что глава русской зарубежной агентуры Аркадий Михайлович Гартинг, статский советник и кавалер многих российских и иностранных орденов (в том числе и французского ордена Почетного легиона), – ни кто иной, как Абрам Гекельман-Ландезен, бывший политический эмигрант,  состоявший на службе Департамента полиции России.

Журналист знал о нем не из последних рук. В свое время Абрам получил задание сблизиться с эмигрантами группы «Народной воли», в которую тогда входил Бурцев, и вовлечь их в крупный теракт. На одном из собраний в узком кругу людей Гекельман предложил членам группы организовать убийство Александра III, создав для этой цели в Париже мастерскую для изготовления бомб. Мастерская  была обнаружена, заговорщики арестованы. Суд французской исправительной полиции приговорил Гекельмана в числе других арестованных к тюремному заключению, но тот  сумел  скрыться.

В 1904 году Гекельман-Ландезен снова появился в Париже под новой фамилией и в новой должности, которую ему обеспечил Рачковский, бывший в то время зам. директора Департамента полиции. Пять лет Гартингу удавалось благополучно скрывать свое настоящее лицо и трудиться на благо русской полиции, пока его случайно не встретил Бурцев. Французская общественность подняла шум. В ответ на резкие заявления депута-социалиста Жана Жореса, произнесенные с парламентской трибуны, председатель совета министров Клемансо заверил депутатов, что во Франции иностранной полиции нет.

Официально Гартинг исчез из Парижа. Временным руководителем вместо него был назначен его бывший помощник, ротмистр Андреев. На самом деле Аркадий Михайлович оставался на месте и продолжал руководить русской охранкой, бойкотируя новое начальство и ставя свою подпись на документах Заграничной агентуры.
Направляя Богдановича с секретной миссией в европейские столицы, Трусевич надеялся, что тот тщательно «прощупает» на месте каждого агента и, игнорируя требования французов и швейцарцев выслать всех русских «шпионов» домой, оставить самых надежных из них на своих местах. Иван Петрович побывал в Берлине, Лондоне, Вене, Париже и  уже целую неделю  жил в Женеве.

Встреча в парке с агентом «Лениным», который теперь числился в Департаменте полиции под псевдонимом «Шарль», была последней в Женеве. Отсюда он направлялся в Бухарест. Иван Петрович расспрашивал его об условиях работы в Женеве, других агентах, Гартинге. Чувствовалось, что агент многое умалчивает, так как привык за каждую важную информацию получать большие деньги – это Богданович помнил еще по Екатеринославу. И тут, сам не понимая, как у него сорвалось с языка, обещал «Шарлю» в особых случаях соблюдать денежные расчеты, как это было при прежнем начальстве. «Шарль» внимательно на него посмотрел и объявил, что может сейчас кое-что сообщить, если получит 300 рублей. «Говорите!» – воскликнул Иван Петрович, вынимая из кармана портмоне: в нем лежали пять потрепанных «катенек», которые он не успел обменять на франки. Отсчитав три бумажки, он протянул их агенту. Тот небрежно засунул деньги в карман пальто и сказал, что в ближайшее время в Женеву прибывает за оружием группа македонских боевиков (возможно, даже анархистов-террористов).

– Они рассчитывают на «эксы»?

– Вероятно, – неопределенно пожал плечами тот.

Несомненно, «Шарль» знал намного больше, но полковнику не хотелось расставаться с остальными купюрами, да это было и не его дело. Он-то надеялся, что агент укажет ему имя какого-нибудь провокатора из департамента…

* * *

После этого у Богдановича была намечена встреча с его тестем, бароном Игельстромом в одном из ресторанов на окраине Женевы. Густав Андреевич находился в  Швейцарии с визитом по своей дипломатической службе. Встречаться с ним Иван Петрович не имел права. Перед отъездом в Европу Трусевич дважды повторил ему о секретной миссии, но он решил рискнуть: они с бароном не виделись с того самого злополучного декабря 1905 года, когда в Екатеринославе началась забастовка и пришлось перенести свадьбу его дочери Наташи с сыном барона Александром  в Париж.

Полковник опаздывал на полчаса, представляя, как там рвет и мечет Густав Андреевич. Но теперь-то барон должен понимать, что Иван Петрович – не тот человек, который возглавлял губернское жандармское управление, а одно из самых важных лиц Министерства внутренних дел России, особа, приближенная к премьер-министру Столыпину, а через него – к самому государю.

Густав Андреевич собрался уходить и приказал официанту принести чернила и бумагу, чтобы оставить опоздавшему родственнику возмущенное письмо. В этот момент Иван Петрович появился на пороге кабинета. Он крепко обнял барона и, извинившись, что его задержали дела государственной важности, приказал официанту разлить по бокалам шампанское. Слова о государственной важности смягчили разгневанное сердце барона. Они сели на диван, и  оба в прекрасном расположении духа, улыбаясь и чокаясь, пили за счастье своих детей, за служебные успехи Ивана Петровича, здоровье его супруги и, наконец, – за Россию и Францию. После этого барон, как при их первом знакомстве, принялся критиковать Столыпина и Департамент полиции.
– Дорогой сват, -  сказал он ни с того ни с сего своим надтреснутым голосом, нарушив приятную атмосферу вечера, – не обижайтесь на меня, но до чего плохо у вас работает ваш департамент, развели в нем провокаторов.

– Так и у вас, Густав Андреевич, не лучше. Сколько ваших агентов продают информацию нашей прессе.

- Это – все ложь, выдумки Бурцева. Он сам, будучи эсером, участвовал во многих терактах. Теперь готов свалить это на других и уйти в сторону. К тому же он далеко не бессребреник. За публикацию своих скандальных разоблачений Гартинга в немецкой газете «Тад»  получил гонорар в 50 000 франков. Его надо раздавить, как червяка.

– Будет вам известно, что эсеры не верили в его разоблачения Азефа и устроили над ним третейский суд, но, увы, – все подтвердилось.

– Не без помощи Лопухина. Я не одобряю поступок Алексея Александровича, - категорично сказал барон, смерив своего родственника уничижительным взглядом, как будто это он был во всем виноват, а не бывший директор Департамента полиции. – Зачем выносить сор из избы и критиковать свое собственное ведомство, даже если ты там уже не работаешь? У вас,  в России, каждый готов предать друг друга даже в кругах, близких к государю, а революционеры в это время вершат свои черные дела.
Не желая  с ним ссориться, Богданович упорно доказывал, что в российских бедах виновата  и Европа: она покрывает у себя русских преступников, она позволяет им организовывать на своей территории боевые и террористические отряды, готовить и испытывать бомбы. И все правительства смотрят на это сквозь пальцы.

- Помнится, Густав Андреевич, в прошлый раз вы восхищались Лениным, называли его забавным, милым человеком, - с усмешкой сказал он, – а я опять и опять вам повторяю, что этот большевистский лидер, не стесняясь, открыто призывает к революции не только в России, но и во всей Европе.

Барона не тронула речь Ивана Петровича.

- Только русских, – рассудительно изрек он, – интересуют призывы к революции и свержению своего царя. Франция этим давно переболела, а швейцарцы так хорошо и свободно живут, что им не нужны никакие перемены. Организуйте у себя такие же кантоны, как в Швейцарии, и вы забудете о революционерах. Я сам, приезжая в эту страну, удивляюсь, как разумно и демократично здесь все устроено.

– Зачем же вы сюда постоянно ездите?

- О, есть масса вопросов, которые мы должны решать с  нашим ближайшим соседом. Впрочем, вы, наверное, устали, - поспешил он закончить на этом разговор. – Уже два часа ночи.

На этом они тепло расстались, взяв с друг друга слово  непременно обменяться семейными визитами.

По дороге в отель Богданович почувствовал сильное головокружение, как у него обычно бывает, когда он много выпьет. Не доезжая двух кварталов до отеля, он остановил извозчика и пошел дальше пешком вдоль озера по набережной Монблан. На пути ему попался памятник несчастной  императрице Сиси – так звали родные  австрийскую императрицу Элизабет, убитую на этом месте десять лет назад итальянским анархистом Луиджи Лукени. Анархист поставил себе цель уничтожать богатых иностранцев, приезжающих на отдых в Швейцарию. Этот случай Европу ничему не научил.

Отбросив неприятные мысли, он остановился, чтобы полюбоваться  ночным озером с отражающимися в нем огнями набережной. К сожалению,  объехав несколько стран, он не увидел толком  ни одного города, ни всех красот альпийских гор. И сейчас пора было идти в отель и  записать все, что он сегодня узнал от «Шарля».

     Перед тем, как приступить к новым записям, он стал перечитывать предыдущие страницы: свое мнение об агентах, с которыми ему пришлось беседовать в эти дни. С самим Гартингом он так и не встретился – тот усиленно избегал его.
Как того требовали условия секретности, Богданович называл только псевдонимы сотрудников. Первым в списке шел «Шарни». Ему он дал самую высокую оценку, назвав «выдающимся». На самом деле под этим мужским именем скрывалась женщина - Мария Алексеевна Загорская. Она 12 лет работала среди эсеров, находилась близко к руководителям партии, участвовала в издании их органа «Знамя труда» и была хорошо обо всем осведомлена.

«Жермен»… У этого человека, тоже работающего среди эсеров, он выделил такие качества, как образованность, компетентность, умение хорошо говорить. Отметил, что «как сотрудник он, несомненно, представляет крупную величину».
Был еще ряд людей с положительными характеристиками. Кого-то он оценил на тройку и три с минусом, двоих советовал немедленно отстранить от дела: из-за пожилого возраста и слабой работы. Еще одного – «Николя», назвал партийным карьеристом, требующим, во избежание провокационной деятельности, зоркого наблюдения за ним и твердого руководства.

«Жак», «Филипп», «Берни», «Жаботинский» (человек, близкий к Ленину). Их лица: умные, хитрые, настороженные, льстивые вставали перед ним. Однако ни в одном из них он не смог угадать человека, работавшего на Бурцева.

Дочитав до конца записи, занимавшие две трети объемной тетради, Богданович открыл чистую страницу и крупными буквами вывел «Шарль». Так как он хорошо знал этого сотрудника еще по Екатеринославу и в целом (кроме выдачи ему личных денег) остался доволен сегодняшней беседой, написал о нем так: «человек, абсолютно преданный полиции, с выдающимися способностями в агентурной деятельности. Умный, инициативный, способен к самостоятельной работе и, возможно, к руководящей должности, но склонен за информацию запрашивать крупные суммы денег, что иногда бывает затруднительно и может отразиться на успехе дела».

За окном начало светать. В утренней дымке четко вырисовывались контуры собора Святого Петра «Из-за этого канальи Бурцева, - опять с горечью подумал он, – нет времени, чтобы дойти даже до собора». Он достал папку с публикациями Бурцева, переданную ему Андреевым. По сведениям Бурцева выходило, что почти все сотрудники департамента давали журналисту информацию о своих товарищах-провокаторах, и этот список, несомненно, будет увеличиваться.

Гнусное занятие этого «Шерлока Холмса русской революции» бросало тень и на Российское посольство в Париже на Rue de Crenelle, в помещении которого находилась заграничная служба охраны. "Это не посольство, – сообщали парижские газеты, – а филиал царской охранки".

Полковник задумался. Все русские послы, особенно нынешний, Извольский, возмущались размещением сыщиков на их территории. «А что если ликвидировать эту секретную службу и сделать ее легальной, - подумал он, - например, открыть частные сыскные бюро из иностранных сыщиков, которые будут работать на Россию?»
Мысль показалась ему заманчивой, он стал составлять докладную записку Трусевичу со всеми своими выводами о нынешнем состоянии русской Заграничной службы, ее агентах и пришедшем ему в голову соображении легализовать эту работу. Записка получилась большая – на 25 страницах. Он знал, что Максимильян Иванович не любит читать длинных документов, но переписывать не стал – все изложенное здесь казалось ему существенным.

Теперь со спокойной душой можно  лечь спать, но тут он вспомнил сообщение «Шарля» о прибытии в Женеву македонских боевиков. Информация была настолько важной, что он посчитал своим долгом сообщить о ней швейцарским коллегам, хотя бы анонимно. Кривым почерком  написал на имя шерифа короткое письмо и сам, не обращаясь к помощи прислуги, отнес его в ближайший почтовый ящик.

* * *
В этот же день Николай Даниленко рассказал Рогдаеву о том, что в  парке около железнодорожного вокзала они с Лизой увидели бывшего начальника Екатеринославского жандармского управления Богдановича, который в беседке встречался со своим агентом, внешне похожим на Ленина: по форме головы и огромному лбу.

- По описаниям похож на Бенциона Долина, - сказал Рогдаев, - но его сейчас нет в Женеве, он уехал по моему заданию в Россию. Это наш, проверенный человек. Он хорошо помогал в России и здесь эффективно работает. О Богдановиче и этой встрече надо обязательно сообщить Бурцеву.

Рогдаев тут же отправил письмо в Париж с каким-то знакомым. Он давно дружил с Владимиром Львовичем  и представил ему много информации об агентах «царской охранки», обнаруженных в отряде Борисова и анархистских группах России. Бурцев же со своей стороны первый поставил их в известность о предательстве киевского анархиста Богрова (это впоследствии отвергли Сандомирский и другие товарищи) и братьев Гринберг в Одессе.

Несколько человек из секретных сотрудников полиции, бывших одновременно и информаторами Бурцева, подтвердили ему, что встречались с Богдановичем в Париже, Берлине и Женеве. Эта новость немедленно была разослана Бурцевым во все газеты Европы. Особенно красочно была описана встреча полковника с агентом в беседке в женевском парке. Перед этим он посетил в Женеве Николая Даниленко, и тот ему подробно все рассказал, не забыв упомянуть о примятой дорожке на траве.
Вездесущий журналист узнал и об ужине Богдановича с французским дипломатом бароном Игельстромом в третьесортном женевском ресторане, где они обсуждали слабость французского и швейцарского правительств, и тоже осветил это событие с подробным пересказом их разговора.

На обоих родственников заметки произвели эффект разорвавшейся бомбы. Игельстром  решил срочно выехать в Париж, чтобы объясниться с Клемансо и Пишоном* (* Министр иностранных дел в те годы). Горничная спешно укладывала его вещи в чемодан. Однако,  поразмыслив, барон решил, что для него самого ничего страшного в том, что он встречался в Женеве со своим русским родственником, нет: они служат в разных ведомствах, по службе никак не связаны. Третьесортный ресторан с сомнительной публикой и посредственной кухней – повод для сплетен, не больше, все остальное – клевета гнусных писак, чтобы поссорить их страны (именно так по возвращении в Париж он и представил эту историю председателю правительства и своему министру). На этом Игельсон успокоился, приказав горничной вернуть вещи в шкаф.

Богданович в это время находился в Бухаресте и, прочитав в местных газетах статьи Бурцева, перепечатанные из парижской прессы, не сомневался, что его карьере пришел конец. Оставалось только гадать, кто из агентов совершил эту подлость. «Шарль» явно не мог рассказать о секретной встрече с ним в парке: это было не в его интересах. Что же касается его свидания с бароном в ресторане, то «Шарль» вполне мог за ним проследить или сам, или с помощью своих людей, подкупить официантов, а затем предложил эту информацию за деньги Бурцеву. Неужели и этот  работает на два фронта? Достав из портфеля тетрадь с записями, Богданович поставил рядом с именем «Шарля» три жирных вопросительных знака.

История быстро дошла до Петербурга. Весь Департамент гадал, в какую губернию теперь отправят Ивана Петровича и лишат ли звания  полковника.

Жена встретила его с заплаканными глазами. Успокаивая ее, Иван Петрович шутил, что теперь он выйдет в отставку, и они спокойно будут путешествовать по Европе и жить у Наташи с Александром в Париже.

– Как бы теперь барон и Александр сами не вылетели из своего министерства и не перебрались в Россию на твое попечение, – с грустью изрекла жена.

- Не исключаю, что так и будет, - покорно согласился муж,– а ведь мы так хорошо посидели с бароном в ресторане.

– Как ты мог решиться на такое, Ванечка, на тебя это не похоже?

– И на старуху бывает проруха. Кто бы мог подумать, что у этого Бурцева всюду имеются свои люди, даже на окраине Женевы! Не журналист, а находка для сыска. Если меня оставят в Департаменте и даже если выгонят, я сделаю все, чтобы его достать, хоть из-под земли, и раздавить, как червяка. Заметь: это не мое выражение, а Густава Андреевича. Он так считает, а вместе с ним и вся Европа.
На следующий день, отправившись с утра пораньше в Департамент, он мысленно распрощался со своей должностью и  погонами, но Трусевич только слегка пожурил его за неосмотрительность. Максимильян Иванович с интересом выслушал его предложение о создании за границей легальных частных сыскных бюро из иностранных агентов, обещав в ближайшее время доложить об этом Столыпину.

– Петр Аркадьевич очень недоволен обстановкой в Департаменте, считает, что информатор или информаторы Бурцева находятся среди нашего руководства. Каково это слышать? - тяжело вздохнул он, встав с кресла и прохаживаясь по мягкому ковру вдоль кабинета. – Этим человеком может быть кто угодно.

- А вы сами что думаете, ваше высокопревосходительство? – осторожно спросил Богданович, вспоминая намеки «Шарля-Ленина» о своих тайнах и готовый их продать  за соответствующие деньги (кто его знает, с кем он связан и кому еще служит?).

– Что бы я ни думал, а работать надо, и ваше предложение о создании частных
сыскных бюро кажется мне вполне разумным, хотя не исключаю, что со временем и среди них найдутся желающие сотрудничать с Бурцевым: деньги все любят. А вас, полковник, попрошу внимательней курировать всю нашу работу за границей, особенно на Балканах: там сейчас активизируются анархисты.

Выходя из Департамента, Богданович в дверях неожиданно столкнулся с Поповым. Они радостно обнялись.

– Слышал о твоих приключениях в Женеве, - улыбнулся Петр Ксенофонтович. – Объяснялся с начальством?

– Не поверишь: пронесло. А ты здесь какими судьбами?

- По делу боевого интернационального отряда анархистов.

- Это еще зачем? С ним давно покончено.

- Убит Иоста. Трусевич прислал мне письмо, что, мол, это я действовал неосторожно, появляясь с ним на улицах Екатеринослава и Одессы. Ваш начальник сыска Шкляров представил для этого свидетелей. Странные люди! Естественно, что по моему приказу Карл Иванович встречался на улицах с другими агентами, показывая им преступников, которых знал только он, и те начинали за ними следить. Иначе бы мы их никогда не поймали. Я, опытный офицер, не мог специально раскрывать такого важного осведомителя. Неужели Трусевич этого не понимает?

- Петя, ты мой старый, добрый товарищ. Я тебе честно скажу. Департамент – такой злостный очаг хитросплетений, какие тебе не снились. Я был сердит на Лопухина, когда он раскрыл  деятельность Азефа, а теперь покопался в делах Рачковского, Гартинга, их связях и хорошо понимаю Алексея Александровича. Он всегда был порядочным человеком, недаром его так ненавидел Витте. Теперь я сам чуть не угодил в жернова этой машины. Мой тебе совет: уезжай в Харьков и забудь о письме Трусевича, пока на тебя не навешали других собак.

- Нет, Ваня. Я намерен защитить свое честное имя.

– От Дьяченко я слышал, что в Екатеринославе у полицмейстера Машевского есть любовница среди арестованных анархисток. По пьяному делу он мог рассказать ей об Иосте, а та – своим товарищам. Имей это в виду, когда будешь разговаривать с Максимильяном Ивановичем.

– Я буду говорить только за себя, а Машевского пусть разоблачают следователи, разыскивающие убийцу Иосты. Мне искренне жаль Карла Ивановича. Он нам хорошо помог.

– Вечером обязательно приезжай ко мне домой. Поговорим по душам. Меня пронесло, дай Бог, и тебе повезет.

ГЛАВА 6


В первых числах марта в Женеве наступили теплые, солнечные дни. После обильных дождей, ливших подряд трое суток, снег на улицах и в парках сошел, на газонах  пробивалась трава, на ветках набухли почки – вот-вот они лопнут, и распустится листва. Небо было такое чистое и ясное, что скрытый зимой в облаках Монблан теперь показался во всей своей красе. Ослепительно белый, он величественно возвышался над окрестными синими горами. Однако через несколько дней  неожиданно выпал снег, закрутила вьюга, а ночью разыгрался ураган такой силы, что срывал с крыш черепицу и ломал деревья.

Всю ночь Лиза не спала, прислушиваясь к шуму ветра и ударам о стены старых платанов. Вот так и в их бывшем родном доме ветки лип стучали в окна. В Женеве климат был похож на екатеринославский, только там на него оказывали влияние Днепр и степи, а здесь – озеро и горы. Евдокия Степановна рассказывала, что зимой здесь тоже бывают грозы, а на Рождество, после ночного мороза, могла наступить оттепель с дождем и теплой температурой – то, что они сами наблюдали в этом году.

Несмотря на ураган, на следующий день все мужчины пансиона, как обычно, встали рано и отправились на работу, не зная, ходит ли по улицам транспорт. Николай сказал Лизе, чтобы она в клуб сегодня ни в коем случае не ходила, даже если Ляхницкий будет звонить и уговаривать ее. У этого человека, одержимого подготовкой концерта к Первому Мая, хватит на это ума. Лиза хотела ему сказать, что все нормальные люди тоже сегодня сидят дома, но Полина и Лида (она тоже осталась дома) спокойно отпустили своих мужей, и она промолчала.

После завтрака женщины обычно собирались в комнате у Полины, за разговорами вязали и шили. На этот раз Лиза сказала подругам, что всю ночь не спала, ей хочется отдохнуть; ушла в свою комнату, но заснуть не смогла и, достав с этажерки роман Толстого «Война и мир», с удовольствием перечитала  сцену первого бала Наташи Ростовой,  ее чувства и переживания. Дальше шло описание военного совета в Филях во главе с Кутузовым, Бородинское сражение, смерть выжившего из ума графа Болконского – места, которые она раньше пропускала, считая их неинтересными и  лишними в романе, а здесь  проглотила все одним махом. Когда-то Лизу до слез потрясло, как Толстой  описал  душевные муки Анны Карениной перед самоубийством. Теперь ее поразило изображение им нравственных страданий  княжны Марьи около постели  умирающего отца. Для нее заново открылся Толстой: историк, философ, тонкий психолог,  постигший тайны человеческих отношений.

За обедом она рассказала подругам, что читала «Войну и мир» Толстого. Роман произвел на нее новое глубокое впечатление, не такое, как в гимназические годы. Теперь она решила перечитать все произведения Толстого и Достоевского.

– А я Достоевского не могу читать, – сказала Полина, – он на меня плохо действует. После каждого его романа я несколько дней хожу сама не своя. Его герои – люди с больной психикой.

– Вы правы, Поля, – поддержала ее Евдокия Степановна,  – я видела Достоевского собственными глазами. У него был вид не вполне здорового человека, мы все жалели его беременную жену. Потом у них  ребенок умер и теперь лежит на нашем кладбище.

– Толстого и Достоевского, – быстро сказала Лиза, боясь, что Евдокия Степановна не к месту продолжит свой рассказ об умершем ребенке Достоевского, – надо перечитывать по нескольку раз, только тогда можно осмыслить и понять их произведения. Так говорила одна моя знакомая учительница словесности, и я с ней полностью согласна.

Обедали долго, говоря о том, о сем,  как бывает, когда времени  много и не надо  никуда спешить, разошлись  только в пятом часу вечера. Лиза снова взялась за Толстого. Вскоре в комнате стало темно, и  почему-то не было электричества. Глаза слипались, и она незаметно заснула. Разбудил ее стук в дверь. Она вскочила, решив, что это Коля вернулся с работы. На пороге с перепуганным лицом стояла Ващенкова.

– Что случилось, Евдокия Степановна, – спросила Лиза, увидев, что та вся трясется от волнения. – Полина?

– Мишель позвонил с фабрики. Там пожар, кого-то придавило тележкой с колодками, этого человека отвезли в клинику.

– Кого? – в ужасе закричала Лиза и, не дожидаясь ответа, бросилась в комнату Евдокии Степановны, где был единственный в доме телефон, чтобы позвонить в управление фабрики.

Спокойный голос с той стороны провода ей сказал, что пожар потушили, жертв нет.

– А кого придавило тележкой?

– Подождите, я узнаю.

На той стороне замолчали. Слышно было, как отодвинули стул, скрипнула дверь. Неожиданно звонок разъединился. Лиза снова набрала номер. Теперь он оказался занят, и был недоступен еще  минут десять. Наконец она услышала тот же голос, что с ней разговаривал первый раз.

– Это жена механика Даниленко из цеха прессованных сапог. Вы мне не ответили, кого придавило тележкой.

– Прессовщика Аристова. Его отвезли в клинику Женераль-Больё.

– А мой муж?

– Он поехал его сопровождать.

Лиза бросила трубку и побежала к себе одеваться. Ващенкова еле за ней поспевала.

– Лизонька, что вам сказали?

– Моисея придавило тележкой. Его отвезли в клинику Женераль-Больё. Коля поехал с ним. Только Полине ничего не говорите, дайте ей успокоительных капель, пусть заснет.

– Куда же вы одна, в такую погоду? И мужчин никого нет. Только Туркин спит после ночной смены. Пойду, разбужу его.

Леня пришел уже  в своей шоферской куртке и стоял в дверях, наблюдая, как Лиза  возится с  крючком на воротнике пальто. Он  помог  ей застегнуть воротник и натянуть перчатки. «Ураган, кажется, кончился, – сказал он, улыбаясь своей детской  улыбкой. – Успокойтесь, все будет хорошо». Лиза с благодарностью посмотрела на него: верный, добрый и всегда безотказный товарищ.

В коридоре их остановила Полина. Срывающимся от волнения голосом она потребовала, чтобы Лиза рассказала ей всю правду.

– Я сама толком ничего не знаю, кроме того, что на фабрике произошел пожар, – смутилась Лиза оттого, что приходится обманывать подругу. – Мне сказали, что жертв нет. Сейчас мы туда быстро съездим и вернемся назад.

– Если жертв нет, то почему наши мужчины до сих пор не вернулись.

– Поленька, на улице снежные завалы, – сказала Лиза, как можно ласковей,  – они могли где-нибудь застрять в трамвае.

На улице заметно потеплело. Ураган стих, но снегопад продолжался, и ветер все еще с силой раскачивал  и ломал ветви деревьев.

Привратник большой деревянной лопатой неторопливо прокладывал тропинку от пансиона к мостовой. И у других домов мужчины и женщины  чистили тротуары и мостовую, сгребая снег в одну кучу, а ветви деревьев – в другую. Их потом  вывезет муниципальный транспорт.

На конечной остановке трамвая стоял полицейский в широком непромокаемом плаще. С удивлением оглядев их, он сообщил, что десять минут назад пришел первый со вчерашнего дня трамвай и, постояв некоторое время, пустой ушел обратно.

– Мы спешим в клинику Женераль-Больё, – сказала  Лиза. – На резиновой фабрике Бортье вспыхнул пожар, пострадал наш знакомый.

– Подождите, появится машина или экипаж,  я отправлю  вас с ними.

Ждать пришлось долго и также долго они переезжали с улицы на улицу, чтобы выехать на расчищенную дорогу. Леня, хорошо знавший го-род, давал ему советы. Слушая их вполуха, Лиза размышляла о том, что могло произойти на фабрике, и как Моисей оказался под тележкой.

На фабрике же случилось следующее. Несмотря на ураган, в утреннюю смену пришли все рабочие, некоторые с большим опозданием, но это не вызвало нареканий у начальства. Настроение у всех было приподнятое: на следующий день была зарплата, и мастера объявили, что к ней еще будет приличная премия за февраль, а кто имеет акции фабрики, – и годовые дивиденды.

Беспокоясь за состояние аварийных прессов, Николай каждые два часа их  осматривал и возвращался в свое помещение, чтобы продолжить занятия с рабочими – двумя бельгийцами и одним венгром, подпадавшими под сокращение. Было решено  задействовать их в цехе на станках. Бельгийцы схватывали все на лету, однако венгр Иштван Ранки оказался на редкость бестолковым,   и одно и то же действие ему приходилось объяснять по не-скольку раз.

В обеденный перерыв к нему заглянул Мишель, чтобы вместе пойти в столовую. Николай сказал, что придет попозже, отпустил бельгийцев и оставил одного венгра. По шуму в цехе он слышал, что несколько прессов еще работают и, выглянув туда, увидел Моисея и двух рабочих, ожидавших, когда закончится вулканизация. Рядом с Моисеем стоял грузчик, бельгиец Поль Жарсис. Он вернулся к венгру. Тот растерянно смотрел на чертеж, который они разбирали уже третий день. Что с ним было делать? Для поощрения  Николай два раза его похвалил. Ему самому хотелось поскорей пойти в столовую.

Неожиданно в цехе раздался взрыв, и  тут же последовал другой. «На прессы не похоже», - подумал Николай, выскакивая из комнаты. На месте одного из прессов лежала груда искореженного металла: оттуда к потолку поднимались огонь и черный дым. Еще он увидел врезавшуюся в вентиляционный стояк  тележку с колодками. Его поразила огромная дыра в стояке, откуда тоже вырывались черные клубы дыма и пламя. 
 
Выскочивший следом за ним венгр закричал, что в проходе лежит человек, придавленный другой тележкой. Они бросились туда. Тележка лежала на боку, из-под свалившихся колодок торчали ноги в коричневых ботинках с толстой рельефной подошвой. По этим ботинкам Николай с ужасом узнал Моисея. Со всех сторон сбежались люди, общими усилиями подняли тележку, разгребли колодки.

Быстро примчались пожарные и скорая помощь   из ближайшей клиники Женераль-Больё. Бегло осмотрев Моисея, врачи приказали санитарам отнести его на носилках в машину. Николай и Саша Труфимов  сопровождали его. Мишель сказал, что понадобятся деньги, и побежал в администрацию, обещав приехать следом. «Позвони  в пансион, – крикнул ему вдогонку Николай, – скажи, что мы задержимся».

Во дворе стояло несколько пожарных машин и карет скорой помощи. Хотя  рабочим  разреши-ли  идти  домой, они толпились внизу, наблюдая за  тушением пожара. От людей в касках зависела судьба  фабрики и их собственная судьба. К счастью,  огонь не успел далеко распространиться, и его быстро потушили.


В толпе было  все начальство вместе с Бортье и Липеном. Увидев носилки, главный инже-нер  подошел к Николаю:

– Жив? – спросил он, вглядываясь в землистое  лицо Моисея.

 Николай молча кивнул головой.

– Вы, вот что, Даниленко, – сказал Липен, заметно волнуясь и стараясь не смотреть ему в глаза, – на счет денег не беспокойтесь. Фабрика все оплатит и выдаст пособие.

– Взрыв был  странный, – сказал ему Николай. – И не один, а два. Внимательно осмотрите дыру в стояке. Дым и пламя шли снизу.

– Значит, это не прессы?

– По-моему, нет.

Когда машина подъехала к клинике, Николай вспомнил, что здесь работает Иван Петрович Боков. «Вот удача, – подумал он, – надо попросить, чтобы Моисея определили к нему». Однако врачи со «скорой» отправили пострадавшего в приемное отделение и исчезли. Очень быстро пришли санитары, положили Моисея на каталку и увезли к лифту.

Сопровождающим разрешили подняться на второй этаж и ждать там, пока идет операция. Надев халаты, они медленно поднимались по лестнице, боясь, что наверху их встретят врачи и сообщат страшное известие о смерти друга. Точно такое же чувство Николай испытывал в екатеринославской клинике Рогачевского, когда умер Миша Колесников. Надо же было, чтобы в спокойной, благополучной Швейцарии ему опять выпало подобное испытание. В клинике  было необыкновенно чисто и стерильно: белые потолки, белые стены, блестящие  кафельные полы и белые двери с перламутровыми круглыми шарами вместо железных ручек.

На втором этаже оказались три двери с табличками «Операционная». Из всех трех то и дело выходили или входили медсестры и врачи, не обращая на них внимания. У всех были озабоченные лица, и Николай с Сашей не решались к ним обратиться.

Спустя два часа в  коридоре появились Лиза, Леня Туркин и Мишель. Мишель успел получить по распоряжению Бортье деньги для лечения Моисея и в помощь его семье. Часть денег для Полины он сразу отдал Николаю.

Лиза, увидев Николая и Сашу, разрыдалась.

– Лизонька, – растроганно успокаивал ее Николай, – ничего страшного не произошло. Моисей сейчас в операционной.

– Я звонила на фабрику, мне сказали, что его придавило тележкой. Как это могло случиться?

– Я тебе потом расскажу, успокойся. Зря вы сюда приехали.
– Сколько времени он в операционной?

– Не так много, – солгал Николай, переглянувшись с Сашей. Из рассказов Володи, он знал, что  операции на головном или спинном мозге идут по шесть и более часов.

– Поезжайте все домой, – предложил Мишель, – успокойте Полину. А я побуду здесь до утра.

– Мне скоро заступать в ночную смену, – сказал Леня, – я съезжу в парк за машиной и отвезу вас.

– Вот хорошо, – обрадовался Николай. – Надеюсь, к этому времени все прояснится.
Мишель отвел Николая в сторону.

– На фабрике переполох. В кассе украли всю наличность, а там – завтрашняя получка с премией и годовой прибылью. И знаешь как: через стояк?

– Теперь понятно, что это были за взрывы. Мне сразу они показались странными, я сказал об этом Липену. Догадываюсь, кто это сделал.

– Кто-нибудь из наших анархистов?

– Да. Но это только предположение.

– Хорошо. Потом обсудим.

Мишель опять предложил всем идти домой, но друзья решили ждать до конца. Наконец из крайней операционной вышел врач и успокоил их, что, хотя операция была сложной и состояние пациента тяжелое, опасности для жизни нет. После этого он спросил об оплате и увел куда-то Мишеля.

– Даже не объяснил толком, что с Моисеем. Давай скорей деньги и все тут, – сказал Саша, стукнув с досады кулаком по скамейке.

– Швейцарец спокойно спит, когда у него туго набит кошелек, – съязвила Лиза, чтобы разрядить обстановку.

– А немец, – добавил Николай, – когда у него желудок набит сосисками и пивом.
Вернулся Мишель. Сумма за операцию оказалась огромной. Ему пришлось отдать все деньги, которые у него были.

– Но это ничего, – оправдывался он перед Лизой: ему казалось, что она с упреком смотрит на него, – Бортье даст еще.

– Ты хоть расспросил врача, что у Моисея?

– Расспросил. Все очень серьезно. Вскрывали череп. Заверил, что вытаскивали с того света людей и в худшем состоянии.

– Надо же, чтобы это случилось, когда Полине рожать, – сказала Лиза, – и Туркин где-то пропал.

Оказалось, что Леня давно приехал, но его не пропускали наверх.

Воспользовавшись ситуацией, Мишель поцеловал Лизу в щеку.

– Вы, Лиза, присмотрите за Полей. У них здесь никого из родных нет.

– Мог бы об этом не говорить. Она для меня, как сестра.

На лестнице пансиона их встретила  Ващенкова. Обливаясь слезами, она сообщила, что Полина уже все знает. Они с Лидой нашли в справочнике телефон клиники и без конца туда звонили. Только что им сказали, что операция закончилась, состояние Моисея тяжелое.

– Бедняжка, она все время плачет. И от капель отказалась, говорит,   вредно для ребенка.

– Попробую ее уговорить, – сказала Лиза.

Полина в одежде лежала на кровати. Около нее сидела Лида, держа на ее лбу мокрое полотенце. Рядом с ней с расширенными от ужаса глазами стояла Марина Труфимова. Лиза взяла  Полину за руку, ласково погладила по щеке.

– Поленька, все в порядке, мы были в клинике, разговаривали с врачом. Моисея скоро выпишут.

– Ты меня нарочно утешаешь, чтобы я не волновалась. Я знаю, ему плохо, ведь операция шла несколько часов.

– Главное, что Моисея спасли, он быстро пойдет на поправку, если ты его не будешь огорчать. Вы сейчас оба должны вести себя разумно. Там остался Мишель, завтра Коля навестит его после работы, а я с тобой побуду ночью. Правда, Коля?

– Конечно,  я тоже могу здесь ночью посидеть.

– Я тебя позову, если будет нужно, а сейчас все расходитесь. Поле надо обязательно заснуть.

После ужина Николай заглянул к  ним в комнату. Полина лежала в той же позе с закрытыми глазами,  Лиза крепко спала в кресле, свернувшись калачиком. Он принес постельные принадлежности, осторожно подсунул  под голову жены подушку, накрыл одеялом и выключил свет.

От всех переживаний сегодняшнего дня у него самого раскалывалась голова. Он принял аспирин и завел будильник на пять часов, чтобы до работы заехать в клинику.

Ночью его разбудил стук в стену. Наспех одевшись, он бросился в соседнюю комнату. Полина корчилась на кровати и кусала губы, стараясь сдержать крик от мучивших ее болей. Лиза набросилась на него с расширенными глазами.

– Что ты так долго, у Полины начались схватки. Она говорит, что надо ехать в клинику при Университете.

–  Надо разбудить Евдокию Степановну, она больше разбирается в таких делах.
Пришла  Ващенкова, спросила что-то у Полины и успокоила их: воды не отходят, значит, ничего страшного нет. Велев Николаю подогнать  любой транспорт, она стала надевать на Полину пальто. Лиза помогала ей трясущимися руками. Вернулся Николай, сказал, что метель успокоилась, извозчик стоит у подъезда – все, что он смог найти. Он отвел Лизу в сторону.

– В клинике опять потребуют деньги.  Придется взять твои накопления на педагога.

– Поля говорила, что они копят деньги на роды и у нее есть медицинская страховка, но  неудобно сейчас спрашивать об этом. Возьми еще те, что отложены на вечернее платье, обойдусь без него.

В клинике их успокоили, что у Полины были только первые схватки, и роды начнутся не скоро,  они могут спокойно идти домой.

– Столько напастей в один день, – устало сказала Лиза, когда они вышли на улицу, –  как Полина все это перенесет?

– Ничего, все будет хорошо.  Моисей обязательно поправится. – Николай посмотрел на часы. – Шесть часов. Ни то, ни се. Давай отправляйся домой на автобусе, а я заеду в клинику за Мишелем, и оттуда  поедем на фабрику. В обед позвоню.

* * *

Вся фабрика уже знала об ограблении кассы и проникновении бандитов в ее помещение через вентиляционный стояк во время взрыва. Все только об этом и говорили. Администрация вывесила в проходной объявление, что день зарплаты переносится на следующую неделю. Бортье надеялся, что полиция за это время найдет грабителей с деньгами, иначе ему придется брать большой кредит в банке, а он и так в начале года по совету сыновей  взял два солидных кредита на строительство филиалов в Цюрихе и Базеле. Там его ученые отпрыски решили начать производство женских зимних сапог на меху и  утолщенной не скользящей подошве. Их рекламу на шариковой ручке он и продемонстрировал на общем собрании в феврале.

Днем в цехе формовых сапог появился следователь. Он долго изучал место происшествия, заглядывал в стояк, осматривал остатки разрушенной печи, затем стал по очереди вызывать к себе рабочих и инженерно-технический персонал.
Утром по дороге из госпиталя Николай рассказал Мишелю о Кныше и его сообщниках, которых он не так давно видел около стояка.

– Они уже тогда задумали это ограбление, – рассуждал он, восстанавливая картину происшедшего, - ждали случая, когда в кассе будет много денег. Этот случай настал, ведь утром мастера объявили рабочим о выплате премии и дивидендов за год. Можно представить, какая там была огромная сумма. Действовали они скорей всего в два этапа. Сначала взорвали пресс и по стояку спустились вниз. Пока кто-то открывал кассу, другие устроили пожар в стояке. Затем, воспользовавшись общей суетой, растворились в толпе и скрылись.

- Логично, - согласился Мишель, - только  не пойму, как Моисей оказался под тележкой.
- Сначала они могли его не заметить, а, когда увидели или он их увидел и окликнул, решили убрать его как свидетеля. Все могло произойти так быстро, что он не успел отскочить. Вторую тележку кто-то из соучастников уже после пожара специально направил к стояку, как будто это она пробила стену.

– Если следователь докопается, что это сделали русские рабочие, нас всех замучают допросами.

- Мы-то причем? А узнать недолго, их скоро хватятся.

– Они могли оставить следы на квартире, - озабоченно сказал Мишель.

- Может быть, нам самим туда первыми наведаться?

– Следователи тоже не дураки, будут расспрашивать хозяев, кто к ним приходил и зачем. Поставим себя под удар. Решаем так: ты толком ничего не видел,  я в это время находился в столовой вместе со всеми рабочими. А грузчик-бельгиец был в тот день? Что-то я не припомню.

- Был, я его видел рядом с Аристовым незадолго перед взрывом.

– Он и направил обе тележки.

Николая и Иштвана, как первых, увидевших пожар, допрашивали по нескольку раз. Николай пожалел, что сказал главному инженеру про «странные» взрывы. Следователь привязался к нему именно с этими взрывами, пытаясь понять, как грабители (предположительно назывались фамилии трех русских рабочих и грузчика-бельгийца, исчезнувших из города) могли осуществить свой замысел за считанные минуты. Наверное, он подозревал в сговоре и Николая, как русского эмигранта, недавно поступившего на фабрику.

Кроме швейцарской полиции, нашлись и свои «сыщики-доброжелатели» из соотечественников - большевики. Они объявили в своей газете «Пролетарий», что известную в Европе резиновую фабрику ограбили анархисты. «Эти последователи Бакунина и Нечаева, - с желчью писал автор статьи (под псевдонимом) - упрямо продолжают придерживаться своих террористических методов борьбы с буржуазией. Им мало взрывов и убийств в России. Они решили ограбить своих собственных товарищей-рабочих в Женеве, лишив их месячной зарплаты, прибыли и дивидендов за год. Один из русских рабочих в результате взрывов получил множественные ранения и сейчас находится в клинике в тяжелом состоянии. Ничего святого для этих людей не существует».

– По-своему большевики правы, – сказал Мишель, когда они, спустя некоторое время после происшествия, втроем: он, Николай и Рогдаев, встретились в кафе «Оливковая роща» на Старой площади, - но зачем публично делать свои заявления. Кныш и Матвиенко к нам не имеют отношения. Ты, Коля (он обращался к Рогдаеву) их знаешь лучше нас. В Екатеринославе они, возможно, хорошо себя проявили, не спорю, но в нашей федерации не принимали никакого участия. Когда они появились в Женеве, мы помогли им устроиться на фабрику, дали денег на жилье. Больше они с нами знаться не пожелали. В клубе я их не встречал. Откуда у большевиков информация, что они – анархисты, неизвестно, но из-за трех обычных грабителей нас снова опорочили на весь мир.

– Ленин сам поощряет экспроприации, – заметил Рогдаев. – После смерти Морозова их финансовые дела сильно пошатнулись.

- Большевики нас стали часто пощипывать. Им не нравится, что в России молодежь предпочитает идти за нами. В Петербурге и Москве образовались новые анархические группы.

– Они же террористы, - не сдержался Николай, молча слушавший друзей. Впрочем, он тоже был возмущен провокационным заявлением в «Пролетарии».

- Не все, – возразил ему Рогдаев. - Там сейчас больше интересуются синдикализмом. На эту тему пришли две большие статьи из Петербурга. Мы обязательно дадим их в очередном номере. Вопрос еще в том, что наши товарищи тоже, не разобравшись в сути дела, прислали письма с осуждением теракта на фабрике, считая это делом рук анархистов: Кропоткин, Эмма Гольдман, Мария Корн. Даже Новомирский передал из ссылки статью,  обвиняя всех грабителей и террористов в неудачах нашего движения. Статья пойдет в ближайшем номере «Буревестника».

– В журнале не следует больше вести речь о терроризме, – заявил Мишель, – пора с ним покончить раз и навсегда.

– Ты глубоко ошибаешься,  – возразил Рогдаев. – Мы обязаны предоставлять читателям свободную трибуну. Мнения бывают разные, и люди, вроде Новомирского, лучше докажут террористам о вреде их действий, чем замалчивание этого вопроса.

- Нужно поднимать новые темы, – заявил Николай.

- Мы и так сейчас начали очередной цикл статей по теории и философии анархизма, ввели рубрику «Ваше мнение».

- По-моему, уже достаточно всякой литературы об анархизме, надо больше давать советов по практической работе групп, - сказал Николай, вспоминая свой журналистский опыт в большевистских газетах. – Я уверен, что многие анархисты на местах, особенно здесь, за границей, не знают, чем им заниматься.

- Ты, Коля, попал в точку. Вчера пришло такое письмо из Льежа. Кстати, оно у меня с собой, хотел дома над ним поработать.

Вытащив из кармана письмо, он зачитал его вслух. «В России, - пишут товарищи, – анархистское движение разгромлено, за границей анархистов мало, и те бездействуют. Работаем мы на заводе, где много русских рабочих. Они держатся от всех особняком, ничем не интересуются. Даже смирились с низкой зарплатой и штрафами по всякому пустяку. Если начнешь с ними говорить о правах, быстро отходят в сторону. Подскажите, что нам делать. Мы хотим быть полезными для нашего движения».
– Можешь, Коля, ответить им с ходу, чтобы письмо поместить в журнале? Только помни, что речь идет об анархистах.

– Отвечу. Давай бумагу и карандаш. Можете даже разговаривать, мне это не помешает.

Рогдаев подмигнул Штейнеру, вытащил блокнот с карандашом и протянул Николаю. Тот писал почти час, не обращая внимания на шум и голоса вокруг. Наконец  откинулся на спинку стола и торжествующе посмотрел на  друзей.

– Готово!

Рогдаев  быстро пробежал текст.

- Ну, ты даешь, – сказал он с восхищением, – можно даже не редактировать.

- Я бы к нему подобрал высказывания на эту тему из статей Кропоткина, Гольдман и тех, кто недавно создал здесь, в Европе или России новую группу. Дайте на это дело целый разворот и анонс на первой странице или обложке журнала. В конце разворота или где-то в середине можно крупным шрифтом сделать комментарий от редакции о необходимости созвать съезд или конференцию для объединения всех таких групп. Люди находятся в растерянности. Никто не хочет ими заниматься. Вы никак этого не хотите понять.

– Не ворчи, – дружелюбно сказал Рогдаев, – лучше переходи ко мне постоянным сотрудником. Будешь писать и заниматься переводами.

– Не могу. Нам с Лизой нужен твердый, солидный заработок.

– Вот, что, Коля. Попробуй заняться писательским трудом. Недавно в Париже я познакомился с редактором литературного альманаха «Русские просторы»,  эсером Синицыным. Ему покровительствует, снабжая деньгами, какой-то русский меценат из князей, довольный тем, что эсеры расправились с его личным врагом Великим князем Сергеем Александровичем, по чьей милости он вынужден жить за границей. Синицын интересовался, нет ли у меня людей, которые могут написать воспоминания или рассказы из русской жизни. Вот тебе случай. Напиши что-нибудь про тюрьму, а я попрошу Синицына опубликовать.

– Неплохая идея, - согласился Николай. – Надо подумать.

ГЛАВА 7

Каждый год по  традиции в Париже проходил  Осенний салон художников,  летом же они все усиленно работали, чтобы представить на суд зрителей  свои картины, ну, и, конечно, выгодно их продать. Салоны так и  задумывались для поддержки художников. Маруся Нефедова загорелась к нынешней выставке  нарисовать несколько портретов Лизы в разных композициях и уговорила ее позировать. Лизе ничего не оставалось делать, как согласиться, так как Полина с маленькой дочкой теперь жили в мастерской Маруси. Лиза ходила к ним каждый день, чтобы отпустить Полину к Моисею  в клинику.

До обеда она возилась с малышкой, стирала ее пеленки, кормила и гуляла с ней в сквере. Маруся в это время делала наброски ее лица и фигуры. Но ей нужно было, чтобы Лиза неподвижно сидела на одном месте, а у той для этого не было времени. Тогда Маруся стала приглашать к себе знакомых дам, чтобы они тоже поучаствовали в воспитании маленькой Маши. Довольная художница усаживала Лизу перед собой, не разрешая никому в это время к ним подходить.

Полина возвращалась из клиники около восьми часов вечера. Все, кто в это время был у Маруси, рассаживались за большим столом ужинать. Рядом стояла детская коляска, в которой сладко посапывало накормленное и нагулявшееся на свежем воздухе дитё. По общему уговору,  Полину ни о чем не спрашивали. Только, когда Моисею сделали две сложных операции, и стало ясно, что он сможет ходить, она как будто очнулась от долгого сна, повеселела и сама рассказывала о его все новых и новых успехах.

Два раза в неделю  на смену Лизе приходила Марина Труфимова (чужим людям особенно малышку не доверяли), и она ездила в клуб заниматься с детьми. Для его руководителя  Вацлава Витольдовича Ляхницкого, пожилого поляка из Варшавы, бывшего актера и музыканта, она была настоящей находкой. Лиза сама предложила создать детскую хоровую группу и вести индивидуальные занятия с теми, у кого есть способности к пению и музыке. Таковых оказалось немного: две девочки и четыре мальчика.

Первомайский концерт намечался большой. Открывали его дети. Затем выступали Лиза и приглашенные артисты. В заключение Лиза вместе с детским хором, оркестром и залом должны были исполнить «Марсельезу». Ляхницкому показалось этого мало. Как каждый поляк, он был большим патриотом своей родины и  попросил перед «Марсельезой» исполнить  полонез Огинского «Прощание с Родиной» и сентиментальный романс Глинки на слова Мицкевича «Голубые дали». Лиза поморщилась, но, увидев его умоляющий взгляд,  не могла ему отказать...

Чем ближе приближался день концерта, тем больше Лиза волновалась и хотела уже сказать Марусе, что не сможет ходить к ней на сеансы рисования, как у той самой изменились обстоятельства. В Женеве появился ее муж Януш Бжокач с семью македонскими боевиками, приехавшими сюда за оружием, которое к их приезду должны были закупить выехавшие еще раньше трое товарищей. Однако эти люди бесследно исчезли. Как сказала хозяйка квартиры, где они останавливались, жильцы  съехали неделю назад, не оставив нового адреса.

Януш был в не себе, называя этих людей предателями, изменниками, ворами и грабителями, посягнувшими на самое святое – деньги для великого дела освобождения родины. Деньги были очень большие, их добыли сербские анархисты, совершившие нападение на русский торговый пароход в Константинополе. Обидней всего было то, что сам Януш не знал этих прохвостов: с ними связывался командир отряда и его близкий друг Мирче Вучков, ныне убитый. Теперь вся ответственность за оружие лежала на Бжокаче.

Януш обратился за помощью к Рогдаеву. Тот, понимая, в какую безвыходную ситуацию попали македонцы, посоветовался с товарищами из федерации, и они решили выделить им треть суммы от благотворительного вечера. Но для большой партии оружия этого было  мало.

– А «экс» ты можешь нам организовать? – спросил Бжокач.

– В Женеве нет. Только что на резиновой фабрике наши русские рабочие совершили крупное ограбление… Если только в Цюрихе? – Николай задумался, прокручивая в уме свои связи. –  Я тебе дам адрес  там анархиста Максима Робака. Он что-нибудь придумает. В России я бы тебе сам помог, но на это потребуется много времени.

– Давай адрес, – недовольно проворчал Бжокач, уверенный, что Рогдаев  не хочет ему помогать, - мы не можем больше ждать.

На следующий день он уехал в Цюрих. Максим Робак сказал, что у них есть на примете один банкир, которого они хотели ограбить сами, но готовы уступить его македонцам.

– Только сейф у этого банкира со сложным замком. Сможешь его открыть? – спросил он Януша. – Мы с таким сейфом однажды провозились два часа и  ушли ни с чем.

– Попробую. Это не проблема.

Вытащив из кармана сложенный нож, Януш нажал на невидимую кнопку, и сбоку выскочило шило. Нажал еще раз. Шило спряталось в свое ложе, вместо него появилось лезвие с разными насечками. Глаза у Максима загорелись.

- Пройдет все успешно, - усмехнулся Бжокач, - нож твой.

Глубокой ночью они подъехали к дому банкира на автомобиле. Кроме Максима, сидевшего за рулем, были еще два его товарища, студенты местного университета. Один из них остался в машине. Все остальные, прячась за деревьями, осторожно пробрались к дому. Постояли, прислушиваясь к звукам внутри здания. Полная тишина.
Тот студент, что пошел с ними, бывал в доме несколько раз в качестве полотера, хорошо знал расположение комнат. Это он навел своих друзей на банкира. Через  окно на первом этаже они проникли в кухню и поднялись на второй этаж в кабинет хозяина. Януш с помощью своего лезвия из ножа без труда открыл сейф. В нем оказалось толстые пачки денег и шкатулка с драгоценностями. На стене висели картины и коллекция старинного оружия. Крупные вещи аккуратно сложили в мешок,  деньги и бижутерию спрятали в портфель, и тем же путем выбрались обратно.

Как назло, мотор долго не заводился. Студенты нервничали, оглядываясь по сторонам. Портфель и мешок лежали у них в ногах. Януш не исключал, что студенты могут с ним расправиться, и, чтобы контролировать их поведение,   сидел в пол-оборота к ним. Неожиданно в конце улицы появились две полицейские машины.
Подъехав ближе, сидевшие там люди, не выходя наружу, обстреляли их автомобиль. Оба студента замертво свалились вниз, придавив собой мешок и портфель. Бжокачу и Максиму чудом удалось скрыться.

Обдумывая на обратном пути в Женеву случившееся, Януш пришел к выводу, что Робак со своими друзьями его обманул: уж очень вовремя подоспели полицейские машины, в которых, скорей всего, находились их  сообщники, недаром они стреляли, не выходя из машин, и не стали их с Максимом преследовать. Студенты же могли притвориться убитыми и свалились вниз для видимости. К довершению всего, он обнаружил пропажу своего уникального ножа, решив, что Максим его ловко украл.

Рогдаев с недоумением выслушал его рассказ о провале грабежа. Робак не может быть предателем: это проверенный человек. Они вместе участвовали во многих «эксах» в России. И почему Януш решил, что в машинах оказались грабители, а не полиция?

– Ты кому-нибудь говорил о поездке в Цюрих: Марусе или своим ребятам? – допытывался он у Бжокача.

– Только предупредил, что меня не будет несколько дней, без подробностей.

– Филеры могли за вами следить с первых дней приезда в Швейцарию и поехали за тобой следом в Цюрих. Уверяю тебя, Максим и его товарищи к провалу не имеют никакого отношения.

Дома Бжокач стал настойчиво требовать деньги у супруги, но Маруся давно растратила все наследство своего первого мужа-фабриканта на освободительную борьбу в Македонии и жила на доходы от картин.

- Марусенька, – однажды ласково сказал Януш, когда все обитатели дома разошлись по своим комнатам, и они остались одни в мастерской, – признайся, ты жалеешь для нас деньги.

– Как ты можешь так говорить, Янушик! Все, что у меня было, я давно отдала тебе. Эта мастерская – последнее, что у меня осталось. Я всегда жила в нищете и вышла за старика ради денег. Сейчас я опять подхожу к тому же рубежу.

- Брось прибедняться: ты хорошая художница, у тебя много богатых знакомых.

– Ошибаешься: вокруг меня все вертятся потому, что у меня было много денег. Завтра они узнают о моем банкротстве, и я останусь одна.

Януш стал внимательно осматривать мастерскую, находившуюся в ней мебель и скульптурные работы жены. У Маруси екнуло сердце: оценивает, сколько все это может стоить. Взгляд его остановился на картинах, стоявших около стены и накрытых сверху плотной бумагой, - ее работы к Осеннему Салону. Он  приподнял бумагу.

– А это что за картины?

- Я готовлю их к Осенней выставке в Париже, - упавшим голосом сказала она, пожалев, что  не отвезла их в другое место. – Если они будут иметь успех, найдутся  покупатели.

- Продай их здесь и больше я у тебя ничего просить не буду. Обещаю, – он умоляюще посмотрел на Марусю. – Меня ждут на родине. Там гибнут люди.

– Я подумаю, - сказала Маруся, понимая, что муж теперь от нее не отстанет,  ей придется продать картины, - мне надо их доработать.

Упрямство супруги раздражало Януша. Ему также не нравилось, что Маруся приютила у себя женщину с грудным ребенком. Целый день она пропадала где-то у мужа в госпитале, а в это время в мастерской хозяйничали чужие люди. В таких условиях невозможно соблюдать конспирацию. Он намекнул жене, что из-за ее сердоболия они попадут в полицию. Маруся перевезла Полину к знакомой художнице.

Под большим секретом она рассказал Лизе, зачем приехал ее муж в Швейцарию. Для этого срочно нужны деньги, поэтому придется отказаться от участия в парижской выставке и продать картины, для которых Лиза позировала. Картины назывались: «Дама с зонтиком», «Дама у окна на фоне заката» и «Дама в белом платье около рояля». Везде Лиза была разной: то задумчивой, то улыбающейся, то восторженной – у рояля. Здесь ее красивые руки лежат на клавишах, по губам бродит легкая улыбка, выразительные глаза блестят – она находится не здесь, а где-то  в другом месте. Кажется, неведомая сила поднимет ее сейчас со стула и унесет вместе с музыкой в неведомую даль. Все, кто видел эти  картины, высоко о них отзывались. Особенно хвалили глаза дамы –  глубокие, темные, то широко раскрытые, то чуть прикрытые густыми ресницами,  от них трудно было оторваться.

Кроме того, в альбомах и на листах было много эскизов и зарисовок к этим и другим картинам (еще только задуманных), несколько акварелей, на которые Бжокач не обратил внимания. Маруся поспешила спрятать их как можно дальше. На одной из акварелей  Лиза изображена вместе с Николаем. Держась за руки, они уходят вдаль по аллее парка. Налетевший   ветер  срывает с Лизиных плеч шелковый шарф. Обернувшись назад, она следит за улетающим шарфом. Лицо ее растерянно. Николай продолжает идти дальше: сильный, уверенный в себе.

В начале работы над этой акварелью Маруся обещала подарить ее Лизе в благодарность за сеансы. Потом увидела, что эта работа получилась на редкость удачной, если не лучшей из всех ее картин в этом жанре, и решила оставить ее для выставки, а Лизе подарить что-нибудь другое.

Все три картины с дамами Маруся продала знакомому антиквару без той выгоды, на которую рассчитывала. Больше их никто никогда не видел, видимо, они ушли в частные коллекции. Но и этих денег оказалось мало. И вслед за картинами Марусе пришлось продать все спрятанные от мужа эскизы, альбомы, рисунки и акварели, кроме той, где Лиза и Николай идут по аллее. Узнав об этом, Николай расстроился. Он рассчитывал со временем скопить денег и выкупить у Маруси часть эскизов и рисунков с Лизиными портретами.

Был еще один человек, который с удовольствием уже сейчас купил бы у Маруси любую картину с Лизой или ее портрет, – Мишель Штейнер. Он пришел к Нефедовой договориться с ней о работах для благотворительного вечера, после чего изложил свою просьбу.

– Я хотел  поощрить Лизу за участие в концерте, – смущаясь, объяснил Мишель свое намерение. – Для этого у меня есть собственные деньги.
Маруся сразу поняла, зачем ему понадобилась картина с Лизой. На то она и была художница, чтобы прочитать на лице анархиста все его чувства к этой красавице.
– Должна тебя расстроить: все, что я нарисовала, уже продано на нужды Януша.

– Жаль. Женщины из клуба говорили, что получились очень хорошие картины.

И тут Марусю вдруг осенило: она  сама могла попросить Лизу устроить  благотворительный концерт, собрать на него своих друзей, заставить их раскошелиться. Тогда Януш получил бы необходимые деньги, а ее картины попали  на выставку в Париж. Она чуть не расплакалась от обиды. Почему ей раньше не пришла эта мысль? Увидев слезы на ее лице, Мишель решил, что она расстроилась из-за мужа, и стал ее успокаивать: деньги, которые Рогдаев обещал выделить для македонцев, они обязательно получат.

– Мишель, какой же ты хороший, – сказала Маруся, погладив его по щеке. – Я постараюсь уговорить  знакомых художников дать вам работы для аукциона.

– А сама ты что-нибудь дашь?

– На этот раз нет. Я же тебе говорю, что все продала. Хотя подожди…
Маруся оглянулась по сторонам и, убедившись, что, кроме Мишеля в мастерской никого нет (македонцы, услышав звонок, обычно прятались в своей комнате), подошла к книжному шкафу и вытащила из-за него завернутые в полотно четыре картины. Это был ее «неприкосновенный запас»: картины  из жизни Одессы, которые она намеревалась когда-нибудь отвезти в Россию и подарить родному городу. Она вынула самую любимую из них «Базарный день на Молдаванке», тяжело вздохнула и позвала горничную, чтобы ее упаковать.

ГЛАВА 9

Если Марусе что-нибудь приходило в голову, она от этого не отступала, и стала уговаривать Лизу устроить еще один благотворительный концерт. Лиза не могла ей отказать, и Маруся с присущей ей энергией взялась за работу. Первым делом надо было создать вокруг этого мероприятия общественное мнение. Газеты как раз сообщили о сильном пожаре на руднике в американском штате Иллинойс, во время которого погибло много людей. В помощь их семьям и устраивается этот вечер, где непременно будут аукцион, бал и концерт русской певицы с замечательным лирическим контральто. Объявления об этом появились на афишах и в газетах. Лизе не понравилась такой обман,  она прямо сказала об этом Марусе. Та ее заверила, что семьи шахтеров обязательно получат свою часть из вырученных денег, а другая часть (несомненно, большая) пойдет македонским повстанцам.

Вдохновленный ее благородными помыслами, ее друг, хозяин художественного салона «Монблан» Эрик Гвинден  бесплатно предоставил для вечера самый большой зал и взялся переговорить с художниками, чтобы они пожертвовали свои работы для аукциона. Сама Маруся решила за оставшееся время сделать еще несколько акварелей с Лизой, попросив ее опять походить  на сеансы. Для Лизы это было совсем некстати, так как до основного, первомайского, праздника оставалась всего две недели. Она усиленно готовила к концерту детей и сама много играла и пела в клубе, но ей было любопытно, какие еще сюжеты с ней придумает художница.

Для очередного сеанса она выбрала новый черный костюм с блузкой в мелкий горошек, шляпу-бабочку с приделанной к ней большим букетом из искусственных цветов, и, по своей обычной привычке,  надела туфли на высоких каблуках. Сойдя на автобусной остановке с другой стороны бульвара, она наискось пересекла его и с гордым видом шла по аллее, посыпанной гравием, зная, что мужчины провожают ее любопытными глазами. И в мастерской у Маруси она, как всегда, произведет впечатление на молодых македонцев, у которых при ее появлении загорались глаза.

Шел второй час дня. Солнце стояло высоко над городом, пронизывая горячими лучами листья деревьев и дрожащий полуденный воздух. Сладко пахло  сиренью.  Ее было необыкновенно много на этом сквере, как будто все кусты покрыли густой белой кисеей.

Недалеко от выхода она обо что-то споткнулась и, не сумев удержать равновесие, полетела всем телом вперед. Шляпа-бабочка с  букетом цветов покатилась по дорожке, прическа, над которой она просидела все утро у зеркала, сбилась набок. На ее счастье, рядом оказались кусты сирени. Она успела схватиться за ближайшую ветку и упала в самую середину пахучего царства, столкнувшись там лицом к лицу с человеком: того самого агента, за которым они с Колей однажды следили в парке и упустили. Мужчина сам растерялся от ее неожиданного появления и стоял, как вкопанный.

– Извините, – смутилась Лиза, – я обо что-то споткнулась.

К ней подскочили двое проходивших мимо мужчин, подали ей шляпу и  стряхнули с пиджака осыпавшиеся лепестки сирени. Лицо и руки ее были целы, только на лбу оказались две небольшие кровоточащие царапины, на которые ей указал один из ее спасителей,  предложив свой платок.

– Вы в порядке, мадам? – заботливо спросил он. – Может быть, вас проводить до дому.

- Доведите меня до скамейки, - попросила Лиза, обнаружив, что у нее сломался один каблук.

Мужчины посадили ее на скамейку. Подождав, когда они отойдут, она сняла с левой ноги туфель. Высокий каблук на нем отошел в сторону, из него торчали гвозди. Она нашла под скамейкой камень, кое-как прибила каблук к подошве и, стараясь на него не наступать, пошла к выходу. Вся ее гордость улетучилась в один миг.
Увидев ее в таком растрепанном виде, Маруся, решила, что на нее кто-то напал. Лиза рассказала ей и Янушу, что с ней случилось и как, благодаря своему падению, она наткнулась в кустах сирени на царского шпика – они с Колей его однажды видели в городском саду с полковником из Департамента полиции.

Подойдя к окну, Бжокач незаметно выглянул из-за занавесок.

– Тот куст как раз напротив нашего дома, - сказал он, – там никого нет. Ты не ошиблась?

- Этого человека невозможно ни с кем спутать. У него характерная, как у вождя большевиков Ленина, лысая голова. Он стоял в кустах, явно  наблюдая за вашим домом. Вам надо сейчас же уходить.

Бжокач покачал головой:

– Днем это невозможно.

– А до вечера вас арестуют.

– Не забывайте, что мы находимся в Швейцарии, – заметила Маруся, - в мой дом полиция не посмеет войти.

- Тогда зачем шпики стоят около дома?

- Ждут нашего выхода, чтобы арестовать на улице, - усмехнулся Януш.

– Арестуют и выпустят обратно, – успокоила его Маруся. – Ребята ни в чем не провинились, кроме того, что у них нет документов. В крайнем случае, их продержат несколько дней в участке и депортируют на родину.

- О чем ты говоришь. Отсюда мы должны уехать с оружием, а не быть депортированными. И потом, раз мы прибыли сюда нелегально, нас могут передать сербским властям.
- Что же тогда делать? – растерялась Маруся.

Бжокач продолжал наблюдать за улицей. Каждый человек казался ему подозрительным. Он попросил Марусю принести театральный бинокль и разглядел на бульваре трех подозрительных типов. Один читал газету на лавочке, где недавно сидела Лиза. Двое других стояли за большой клумбой и, оживленно беседуя, поглядывали на Марусин дом. Посмотрев в бинокль, Лиза узнала в них прохожих,  услужливо бросившихся ей на помощь.

Бжокач пошел осматривать местность с другой стороны дома.

- Я придумала, как вывести ребят из дома, – сказала Маруся, и, не теряя времени на объяснения, направилась к телефону.

 Она  обзвонила  знакомых женщин – восемь человек, попросила их встретиться в одном месте и срочно к ней приехать с перерывом в 20 минут в трех закрытых экипажах.

– Ничего не понимаю, объясни, что ты задумала, -  недоумевала Лиза.

– Ты участвовала когда-нибудь в маскараде? Наши мужчины наденут женские платья и выйдут отсюда под видом моих знакомых. Мы договоримся с Янушем, где встретиться, привезем им мужскую одежду и все остальное, что им понадобится в дороге. Дальше они будут действовать сами. Януш знает город и вывезет их во Францию или куда-нибудь на пароходе на ту сторону озера.

– Тогда почему экипажи, а не автомобили, на них проще скрыться?

- Экипажи меньше вызовут подозрений: в них предпочитает ездить в театр наш бомонд, а мы выберем для выхода это вечернее время.

Вернувшись обратно, Януш сказал, что с той стороны дома еще больше шпиков, они  стоят в открытую, не прячась. План Маруси показался ему полнейшей авантюрой, но сам он ничего лучше придумать не мог.

Маруся велела горничной вынуть из шкафа все ее платья и отправила македонцев переодеваться, сбрить бороды и закрепить на затылках свои длинные волосы.
Вскоре собрались все приглашенные Марусей женщины. Услышав ее рассказ о маскараде, они пришли в восторг от участия в таком спектакле и с удовольствием пожертвовали свои шляпы, верхние накидки и аксессуары в виде перчаток, сумок и зонтов, которых не хватило в Марусином гардеробе. Одна дама привезла с собой зачем-то белую болонку. Шпики ее наверняка приметили. «Придется ей тоже поучаствовать в нашем спектакле, но мы тебе ее обязательно вернем», – успокоила Маруся подругу и позвала сверху мужчин. Женщины весело защебетали вокруг них, поправляя их туалеты, шпильки в волосах и шляпы.

В пять часов Маруся и Лиза первыми вышли из дома и стали ждать остальных. Македонцы выходили по два человека, рассаживаясь в экипажах. Лиза  села в первый экипаж, а Маруся по разыгранному сценарию сделала вид, что забыла театральный бинокль, позвала горничную и  ждала  ее возвращения, громко переговариваясь с Лизой. В это время Лиза усиленно закрывала рот болонке,  отчаянным лаем призывавшей на помощь  хозяйку. Маруся вошла в свою роль, отругала горничную за то, что та принесла не тот бинокль и подсунула ей под фартук обессилившую от страха болонку. Когда у всех терпение было на исходе, и даже Януш вспотел от волнения, Маруся уселась рядом с Лизой и громким голосом приказала кучеру ехать к оперному театру. За ними последовали остальные.

На двух этажах дома по-прежнему горел свет. К окнам то и дело подходили люди, выглядывая из-за занавесок и рассматривая улицы. Это оставшиеся в доме Марусины гости демонстрировали сыщикам, что в доме по-прежнему находятся те, кого они выслеживают. Во всех комнатах ярко пылали камины. Горничная  бросала в них одежду македонцев, перемешивая ее с журналами и газетами. После этого  в ожидании полиции женщины уселись играть в покер.

«Шарль» на всякий случай послал одного из своих людей на автомобиле за экипажами, а сам ждал семи часов, когда должна была появиться швейцарская полиция и шериф, решивший сначала сам нанести визит художнице. Агент нигде не видел такую медлительную и нерасторопную полицию, как в Швейцарии, был страшно ею недоволен.
Януш обратил внимание на автомобиль, ехавший за ними от самого дома и не пытавшийся их обогнать. «Шпики, – сказал он  сидевшей рядом с ним Марусе. – Придется выйти. Встретимся, как договорились, в парке Бастион». На одном из поворотов он открыл дверцу экипажа, соскочил вниз и быстро растворился в толпе прохожих. Через минуту на этом же углу появился преследовавший их автомобиль и притормозил на перекрестке, пропуская боковой транспорт. Вынырнувший откуда-то сбоку в одежде женщины Бжокач, открыл дверцу и уселся рядом с оторопевшим водителем. Через минуту машина тронулась и вскоре припарковала к тротуару. Из нее вышел мужчина и исчез в толпе. Если бы кто-нибудь из любопытства заглянул в окно, то увидел  там неподвижно сидящую даму, лицо ее наполовину  прикрывала шляпа,  под носом  торчали черные усы.

* * *
Не доезжая до Новой площади, экипажи остановились. Придерживая длинные платья и сползавшие набок шляпы, македонцы кое-как спустились вниз и, собравшись в группу, растерянно оглядываясь по сторонам. Они жили в горах и никогда не видели такого огромного количества людей, транспорта и светящейся рекламы. Маруся вынула из сумки бумагу, нарисовала схему их дальнейшего пути до парка  Бастионов (всего две улицы), куда должен был подъехать Януш, отдала ее высокому, красивому парню Драгану, единственному из всех ребят, кто немного говорил на французском языке.

– Повтори еще раз, - сказала она ему, – Pare des Bastion.

- Pare des Bastion, - еле выговорил тот с таким ужасным акцентом и таким густым басом, что Маруся приказала ему лучше молчать и на всякий случай написала название на бумаге, чтобы они могли обратиться за помощью к прохожим. Мало ли иностранцев ходит по Женеве.

Маруся предложила  Лизе пойти в универмаг на Рю де Рон, где было много отделов мужской одежды. Чтобы не вызывать подозрение у продавщиц,  ходили порознь, отправляя все покупки в службу сервиса. Маруся пришла туда первой, попросила уложить свои вещи в чемоданы и отнести вниз. Спустя полчаса там появилась Лиза. Вся их конспирация была шита белыми нитками. Молодой человек, вручивший ей покупки, смотрел на нее с любопытством. Лиза вспомнила, как они с мамой покупали вещи для пожилых евреев из приютов, и попросила перевязать все коробки красными лентами. «Это для стариков в приюте», - сказала она с такой теплотой, что все служащие отдела ей сочувственно заулыбались, а пожилая начальница от имени магазина велела подложить под ленты  красочные вкладыши. Молодой человек вызвал такси и помог ей все отнести в машину.

У входа в  парк ее встретил Бжокач. Подхватив чемоданы, он почти бегом направился   к темной боковой аллее и  вскоре вывел к тому месту, где их ждали македонцы. Маруся была уже там. Мужчины переоделись в новую одежду, с интересом рассматривая модные пиджаки, тонкие батистовые рубашки и красивые галстуки. Темные загорелые лица, широкие плечи и жилистые крестьянские руки явно не вязались с таким непривычным для них городским туалетом. Бжокач остался доволен их видом: теперь они были похожи на иностранных туристов, путешествующих по Швейцарии.

Маруся и Лиза свернули в тюки женскую одежду, сумки и другие ненужные теперь аксессуары. «Ну, вот и все!» – с какой-то радостью выдохнула Маруся. Муж нежно привлек ее к себе, поцеловав в щеку. Затем также обнял и поцеловал Лизу. Македонцы дружно загалдели: «Merci!», «Merci bien!», «О,revuar», - единственные слова, которые они хорошо освоили за все это время, постоянно говоря их Марусе и ее горничной. Януш и Драган помогли им донести к выходу тюки с одеждой, пожали на прощанье руки и исчезли в темноте.

– Представляешь, - сказала Маруся, когда они нашли извозчика и уселись со своими тюками на сиденье, - на Януша и его друзей ушли все деньги, которые я получила за картины. А ведь они были лучшее из того, что я когда-либо написала.
Лиза обняла ее.

– Не расстраивайся, Марусенька. Я проведу концерты, македонцы купят оружие, вернутся домой, а ты что-нибудь еще нарисуешь. Я похожу к тебе на сеансы.
Лиза решила не рассказывать Николаю о сегодняшних приключениях, но, увидев на ее лбу царапины, он заставил ее «выложить все на чистоту». Со стороны вся эта история с переодеванием македонцев в женщин и экипажами выглядела настолько комичной, что он  не выдержал и расхохотался.

– Вот чудачки! Вздумали перехитрить полицию, да ваши беглецы давно сидят в отделении.

- Все было сделано с большой осторожностью.

- Особенно ваш поход с Марусей по магазинам. Просто удивительно, как ты умудряешься попадать в разные истории, даже здесь, в Женеве.

- Не могла же я бросить Марусю и ее мужа в такой ситуации, - сказала Лиза с обидой.
– Теперь после твоих слов мне не терпеться узнать, что у нее происходит дома.

– Иди, позвони ей от Евдокии Степановны или нет, лучше я сам позвоню.
Минут пять в трубке раздавались длинные гудки, потом подошла горничная. Узнав Николая, она сообщила, что от них только что ушел шериф полиции.

– Мадам может подойти к телефону?

– Сейчас я ее позову.

У Маруси был веселый голос. Она рассказала, что после их  отъезда  пришел шериф и под уважительным предлогом (якобы в целях безопасности от грабителей) попросил  разрешения осмотреть дом. Пока двое инспекторов в сопровождении горничной ходили по комнатам, ее гостьи усадили шерифа за стол ужинать и усиленно потчевали шампанским. При виде Маруси он смутился, так как узнал в ней одну из знакомых своей жены, увлекавшейся живописью. Они прекрасно провели вечер в его обществе.

– Видишь, все обошлось хорошо, а ты нагнал на меня страху, – сказала  с упреком Лиза, когда он передал ей весь разговор  с Марусей,  и в ее голосе  зазвучали слезы.

– Лизонька, ну что мы за люди! – сказал он, притягивая ее голову  и целуя в макушку. – Все за что-то переживаем, нервничаем. Как пройдут твои концерты, будем по выходным ездить в горы и кататься по озеру. А то живем тут полгода и нигде еще не были.

– Сначала поедем в горы. Говорят, там сейчас много цветов. Люди охапками привозят  ирисы.

– Договорились. В первое же воскресенье отправляемся за ирисами, пока они не сошли.


* * *

Шериф вышел из Марусиного дома в отличном расположении духа, совсем забыв о русском агенте и его сотрудниках, расставленных вокруг дома. Тот сам напомнил о себе, подойдя к его экипажу. При виде его шериф нахмурился и сердито сказал, что в доме нет ни одного мужчины, они даром потратили на обыск несколько часов. От него пахло хорошим вином и дорогими сигарами. Не стоило большого труда, чтобы определить, как он «хорошо» провел там время. «Более подробно, - добавил шериф, - можете расспросить моих людей. Они осматривали дом и беседовали с горничной».

«Его люди» тоже, видимо,  получили достойное угощение на кухне и пребывали в не менее веселом настроении, чем их шеф. Не испытывая особых симпатий к русским коллегам, они все же сообщили «Шарлю», что исправно осмотрели весь дом, ничего подозрительного в нем не нашли, ну, может быть, слишком много было золы в каминах и стоял какой-то странный запах.

– Болваны! – возмущенно воскликнул «Шарль» по-русски. – Вас обвели вокруг пальца, как малых детей. В каминах сжигали мужскую одежду. Надо было покопаться в золе и найти пуговицы и другие доказательства устроенной хозяйкой буффонады.
Уверенный, что швейцарская полиция не хочет им помогать, он со злостью погрозил  кулаком вслед инспекторам и пошел снимать с постов  своих людей.

На следующий день «Шарль» выехал в Париж и доложил Гартингу, который не собирался сдавать свои полномочия другим лицам, о провале операции. Он считал, что македонцы остались в Швейцарии, будут искать деньги и рано или поздно вернутся на  Балканы с оружием.

Гартинг показал ему копию двух перехваченных писем из Белграда к Николаю Рогдаеву. Сербы просили его приехать, чтобы организовать у них анархистскую группу и типографию. Еще раньше, по другим агентурным сведениям, там появились анархисты из Одессы Р. и К. Скорее всего, они туда прибыли с той же целью.
– Рогдаев пока в Женеве. Сейчас их федерация собирается вместе с профсоюзом обувщиков провести первомайскую демонстрацию и благотворительный концерт. В концерте принимает участие анархистка Елизавета Фальк, бежавшая осенью из Екатеринослава со своим мужем Николаем Даниленко.

– Можно проследить, куда пойдут деньги от этого вечера?

- Они получают их на руки,  отправляя в Россию на разные цели. В группе есть наш человек, но его в денежные дела не посвящают. Он даже не знал о приезде македонцев. Есть еще одна новость. В газетах появилось сообщение о другом благотворительном концерте. Его устраивает художница Нефедова, жена Бжокача,  участвовавшего в Цюрихе в ограблении дома банкира. Идея второго концерта возникла неожиданно, а сама Нефедова продала недавно картины, которые готовила к  Осеннему салону в Париже.

- Активно ищут деньги для оружия. Сейчас все внимание сосредоточьте на Рогдаеве. Он покупал оружие для отряда Борисова и в этот раз, возможно, использует те же каналы. Не исключено, что в поисках денег отправится один или с кем-нибудь для экспроприации в Россию. Человек чрезвычайно энергичный и мобильный.

- Наблюдение за ним идет постоянно. Ваше благородие, надо напомнить сербскому послу о Международной конвенции, подписанной представителем их королевства в 1904 году. Они обязаны выдать России этих анархистов.

– Напомню, как только прояснится, что это за люди К. и С., - сказал Аркадий Михайлович, недовольный тем, что «Шарль» дает ему советы. Этот агент слишком много себе позволяет, хотя в усердии и сообразительности ему не откажешь.


ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

ПИСАТЕЛЬ ШАРЛЬ ГОТЬЕ

ГЛАВА 1

Прошло полтора года с тех пор, как Николай познакомился с писателем Шарлем Готье и его друзьями – анархистами. Это новое окружение оказало резкое влияние на его политическое мировоззрение: он окончательно разочаровался в Ленине, большевиках и социал-демократах в целом. По его наблюдениям, распри и конфликты в революционном движении России были отражением того, что происходило внутри социал-демократических партий Европы. Большинство из них склонялось к тому, что социализм можно приблизить с помощью парламентских реформ. Их вполне устраивали половинчатые законы, принятые во Франции, Англии и  других странах для улучшения социального положения рабочих.

      Друг Готье, известный социалист и депутат французского парламента Жан Жорес считал буржуазию главной действующей силой революции, поддерживая идею сильного государства как необходимого условия для ее развития. Марксист Жюль Гед одно время твердил о недопустимости для социалиста участвовать в парламентской деятельности. Он признавал только путь насильственной борьбы и  торжественно обещал рабочим никогда лично не выставлять своей кандидатуры в парламент. Прошло не так много времени, и вот он уже избран депутатом в городе Рубэ. «Мое избрание, - оправдывался он перед рабочими, напомнившими ему о своем обещании, –  является революцией, благодаря которой социализм вступил в Бурбонский дворец, оно является началом новой эры…»

Про Швейцарию и говорить  нечего. Как Николай убедился на примере своей фабрики, рабочий класс здесь был слабый. Это в основном курортная страна жила за счет приезжих, оставлявших в отелях, магазинах и ресторанах несметное количество денег. Демократизм и удачное разрешение национального вопроса, позволявшее мирно  сосуществовать  людям нескольких национальностей, заставляло ее партийных лидеров говорить о революции, но не поднимать массы на борьбу.

К Ленину многие социалисты в Европе относились настороженно, его неуважительное, часто оскорбительное, отношение к русским и иностранным товарищам вызывало возмущение даже у членов Интернационала. Роза Люксембург, верная последовательница Маркса, однажды потребовала обсудить его поведение на очередном заседании Интернационала. Вера Засулич в одной из своих статей заявила, что основной причиной раскола в российской партии являются интриги Ленина, жаждущего власти, после чего Владимир Ильич добился исключения Засулич из состава редакции «Искры», а ее статью назвал «морализаторской блевотиной».

Однако за границей жило много других уважаемых русских эмигрантов, заставивших своей политической и публицистической деятельностью обратить внимание на Россию. Вооруженное восстание 1905 года вселило у некоторых товарищей уверенность, что первой социальная революция произойдет именно в этой евро-азиатской стране. Весь мир с особым вниманием следил за тем, что там происходит, и Шарль Готье здесь не был исключением.

Николаю было лестно, что писатель попросил его написать статьи в свою газету «Avenir», весьма популярное издание в Европе, где выступали  известные философы, экономисты, историки. Сам Шарль любил повторять, что его газета «чиста от всяких личных пристрастий и сплетен», призвана служить исключительно одной идее –  свободе человека.

Выполнив просьбу Шарля рассказать о революции 1905 года, Николай сам предложил ему подготовить еще ряд статей о рабочем движении в России и Европе (по собственным впечатлениям). Всего их получилось 12.

Нельзя сказать, что Готье безоговорочно во всем с ним соглашался: они часто и подолгу спорили. Николай уступал писателю в философских и некоторых теоретических вопросах, он это знал, но там, где видел свою правоту, стоял до конца. Это ничуть не мешало их установившейся дружбе. Со стороны писателя это скорее была даже отеческая любовь к молодому русскому, покорившему его своей  искренностью.

Выполнив долг перед Готье, Николай решил заняться литературным трудом, написать рассказы для альманаха «Русские просторы», как советовал ему когда-то сделать Рогдаев. Альманах Синицына существовал. Его очередные выпуски лежали в магазинах, где продавались книги на русском языке.

Сюжетов в его голове было много. Для начала он остановился на четырех, дав им названия: «Случай на полустанке», «Двое», «Судебный пристав», «Звери». Все истории были взяты из жизни людей разных сословий и имели своих прототипов.
В первом рассказе речь шла о чиновнике, которому стало плохо в поезде дальнего следования. Не имея денег вызвать врача, он попросил проводника высадить его на ближайшей остановке и оставить там, надеясь, что свежий воздух ему поможет. Время было позднее, на платформе никого не было. Это оказался полустанок, где поезда останавливались раз в сутки. Ночью туда случайно забрели двое нищих, живших в землянке по соседству с железной дорогой. Они привели чиновника в свое логово и стали его выхаживать, но не из благородных чувств, а чтобы получить с него за это деньги.

Чиновник, хотя и был прилично одет и занимал солидную должность при каком-то министерстве, в данный момент находился в крайней нужде, так как всю зарплату тратил на больную жену. Он ехал из Москвы в Тамбов к престарелому отцу. Отец обещал ему помочь деньгами, продав для этого дом, и теперь они с дочерью, младшей сестрой чиновника, ютились в захудалой гостинице, считая каждую копейку. Николай описывал муки и страдания этого человека, которому в случае отказа написать родным о выкупе грозила смерть. Но чиновник думал не о себе, а о своих родных, пожертвовавших всем ради него. Вверх взяли жалость к сестре и отцу. Спасители, которые целый месяц его выхаживали, не дождавшись денег, жестоко с ним расправились.

Эта история была на самом деле. Ее когда-то давно рассказывал Михаил, ведший дело этих двух бродяг-убийц. Они думали, что про чиновника никто никогда не вспомнит. Но, обеспокоенные его долгим отсутствием, жена и отец, каждый в своем городе, обратились в полицию. Нашли поезд, проводника вагона, в котором ехал чиновник. Тот рассказал, что чиновник был высажен по его просьбе на станции, назвал это место. В поселок нагрянула полиция. Кто-то вспомнил, что бродяги, живущие в лесу около железной дороги, продавали на базаре заграничное белье. Бродяг арестовали. Со страха они во всем признались. Описывая их портреты, Николай видел перед собой анархистов Меженнова и Кныша.

Герои второго рассказа - двое влюбленных. Много лет они не могли пожениться, так как отец юноши – богатый купец с миллионным состоянием был против его избранницы из бедной семьи. История избитая, но суть в том, что, когда молодые все-таки поженились, они быстро разочаровались друг в друге, стали мучиться совместным проживанием, ссориться, скандалить. Дело дошло до того, что жена в его отсутствие два раза пыталась задушить себя шелковым чулком. Находя ее в полуживом состоянии, муж приводил женщину в чувства. Жизнь бывших влюбленных превратилась в ад.

Конец самый непредвиденный. Жена находит себе любовника и исчезает с ним из города. И вот психология мужа, который ее до этого ненавидел. Он не смог пережить ее измены (или того, что она первая нашла выход из их положения), достает где-то пистолет и кончает самоубийством. Этот случай произошел с братом одной из маминых знакомых, когда они жили с тетей в Петербурге.
Два других рассказа были с таким же закрученным психологическим сюжетом, глубокими внутренними переживаниями и печальным концом. Николаю казалось, что такие трагические истории больше всего подойдут для русского альманаха за рубежом, где особенно ценят Достоевского.

Писал он в основном по ночам, и особенно не спешил. Русские люди, русские характеры, русская жизнь полностью овладели его сердцем. Он испытывал тоску по родной природе и родным местам, вспоминал Ромны, Екатеринослав, Петербург, Полтаву. В рассказ «Звери»  вставил размышления бывшего сокамерника, эсера Федора Калины о том, что каждый мужчина – зверь, у него звериные инстинкты и потребности. Один из его героев, богатый и удачливый купец, не умевший себе ни в чем отказывать, во всем походил на Федора.

Лиза сердилась на него, что он совсем не отдыхает, и взялась помогать ему. Она оказалась хорошим редактором: находила смысловые ошибки, подчеркивала стиль в некоторых местах, чтобы он обратил внимание. Рассказы ей нравились. Это вселяло в него уверенность. Когда рассказы были готовы,  он попросил Андре Бати их перепечатать на машинке. Рукописи составляли по 30 и более страниц каждая.

Сославшись на Рогдаева, Николай  отослал их в Париж неведомому Синицыну. Ответа не было два месяца. Николай решил, что они затерялись в дороге или издатель выбросил их в корзину. Неожиданно с почты принесли уведомление на денежный перевод из Парижа. Вслед за ним пришла толстая бандероль с тремя экземплярами альманаха, где были опубликованы все четыре рассказа. В сопроводительном письме издатель просил присылать новые работы. Это был сюрприз! На присланные деньги они устроили с Лизой дружеский ужин в пансионе, купили ей вечернее платье и колье к нему.

Среди читающей русской публики рассказы не вызвали особого интереса. Фамилия Даниленко ей ничего не говорила. Чтобы поднять имидж своего альманаха  и обратить внимание публики на начинающего, несомненно, талантливого автора, Синицын нашел трех русских журналистов, которые написали отзывы на его произведения, и поместил их в следующем номере «Русских просторов». Один из критиков, как положено, отметил недостатки молодого писателя в стиле и некоторые длинноты повествования. «Несмотря на это, – подчеркнул он, – все рассказы проникнуты глубоким чувством реальности, а герои наделены характерами, часто встречающимися в жизни, так, что мы видим перед собой живых людей, а не литературные персонажи». Второй цензор выделил умение автора воспроизводить «чрезвычайно» реалистические картины из жизни самых разных слоев русского общества, сравнив его в этом с Достоевским. Третий отнес его имя к числу тех немногих русских интеллигентов, которые хорошо видят мрачные стороны русской жизни, не боятся их показывать и тем самым призывают общество бороться со злом и несправедливостью. Синицын был уверен, что после таких рецензий интерес к рассказам Николая повысится у публики, и не ошибся. Оставшиеся номера альманаха быстро разошлись.

Между тем русская действительность преподносила сюрпризы, поражавшие не только соотечественников, но и весь мир. 1 сентября в Киевском оперном театре при скоплении огромного количества полиции и царской охраны был тяжело ранен председатель правительства Петр Аркадьевич Столыпин. Через четыре дня он умер. Его убийцей оказался Дмитрий Богров, входивший одно время в киевскую группу анархистов-коммунистов. На суде выяснилось, что несколько лет он являлся сотрудником Киевского охранного отделения, регулярно сообщая полковнику Кулябко о действиях группы и боевого отряда Борисова.

Эта новость повергла в шок всех анархистов Женевы. Богрова давно подозревали в предательстве, но за него заступился третейский суд из заключенных в киевской тюрьме анархистов во главе с Германом Сандомирским.

Гаранькин сказал, что после этого нельзя никому доверять. Феликс Спиваковский пошел еще дальше, заявив, что не удивится, если сам Сандомирский или Тыш тоже окажутся осведомителями полиции. Последнего он давно в этом подозревал. Лиза опять обиделась за Наума и упрекнула их обоих в недоверии к своим товарищам.
Расследование об убийстве премьер-министра длилось недолго. 13 сентября Богров был повешен. В его довольно неубедительные объяснения, что побудило его совершить теракт, никто не верил. Так и осталось загадкой, кто конкретно стоял за убийством Столыпина.

Михаил написал Николаю, что в Киеве идет еще один крупный судебный процесс, взбудораживший всю страну:  обвинение еврея Бейлиса в ритуальном убийстве 12-летнего мальчика Андрея Ющинского. «В этом обвинении, – писал брат, –  сплотились все националистические силы во главе с «Союзом русского народа». Но есть еще трезвые головы в Киеве и России. Они не допустят позорного судилища». По этой фразе Николай догадался, что травлю Бейлиса возглавляют черносотенцы Рекашевы (тесть Миши и тесть Володи), а Миша, как всегда, встал им в оппозицию. И, в который раз, пожалел, что находится далеко от дома и не может близко общаться с братьями.

* * *
Шарль поздравил Николая с выходом его рассказов, пожалев, что не знает русского языка, чтобы их прочитать. Сам он недавно начал писать новую книгу о будущем обществе, которое возникнет после совершения социалистической революции. Ему приходилось много работать в городской библиотеке, и они перебрались всей семьей  из Кларана в Женеву.

Теперь по вечерам у него собирались многочисленные друзья. Как Виктория не протестовала против этих сборов, призывая мужа к благоразумию во имя его здоровья, Шарль не хотел подчиняться никаким режимам и советам врачей. Мало того, что гости засиживались допоздна, он вместе со всеми  курил свои любимые сигары и выпивал изрядное количество коньяка и аперитива. Так, наверное, он жил раньше в Париже. Николай сделал вывод, что писатель вновь попал в свою стихию: круг интересных ему людей. Это были  политические эмигранты всех национальностей, такие же, как Шарль, изгнанники из своих стран. Некоторые французы бежали в Женеву еще после разгрома Парижской коммуны и остались в ней навсегда. Когда они составляли большинство среди гостей, то говорили только о своей стране, зная до малейших подробностей все, что там сейчас происходит. Николай сравнивал их с русскими эмигрантами, которые тоже жили интересами России и говорили и думали только о ней. Таков, наверное, удел всех людей, вынужденных не по своей воле покинуть родину.

В России обсуждали убийство Столыпина и «дело Бейлиса», во Франции – смену премьеров* (*Эрнеста Мониса сменил Жозеф Кайо) и Агадирский кризис в Марокко**. (** Воспользовавшись восстанием жителей против своего султана, Франция приступила к захвату Марокко, Затем, несмотря на протесты Германии, объявила ее своим протекторатом). В России повсеместно шли забастовки, свидетельствующие о подъеме там революционного движения,  во Франции вспыхнуло восстание виноделов Шампани. Правительство стянуло туда войска, и только благодаря Жану Жоресу удалось предотвратить гражданскую войну, а с ней и массовое кровопролитие. Это было второе крупное выступление в стране за последнее время – до этого произошла ожесточенная забастовка железнодорожников, возмущенных приказом правительства об их  военной мобилизации. Тогда премьером был социалист Аристид Бриан, объявивший, что все законы ему нипочем. В правительстве были и другие социалисты,  предавшие интересы рабочих, недаром его прозвали «правительством измены».

Франсуа Бати постоянно ездил в Париж, чтобы лично узнать все от Жореса и рассказать потом Готье. Хотя Жорес был социалистом и часто, по словам Шарля,  «делал на своем депутатском посту непростительные глупости»,  оба анархисты его любили за честный, добродушный и немного наивный характер ребенка, а главное - за преданность простому народу. Стоило где-нибудь возникнуть конфликту между крестьянами и землевладельцами или рабочими и их хозяевами, как Жан немедленно бросался на помощь тем, кто нуждался в защите от насилия власти. Недаром у него и в парламенте, и в правительстве была масса врагов.

Новости из Парижа давали Шарлю  материал к размышлению. Он написал давно задуманную им статью о сущности такого вида органа власти, как правительство. Из кого бы оно ни состояло: монархистов, буржуазных республиканцев, радикалов, социалистов, реформаторов или прогрессистов - оно всегда будет орудием интриг и личного обогащения. В качестве одного из примеров  он упомянул о вхождении в правительство Вальдека-Руссо социалиста Мильерана. «Таким образом, - утверждал Шарль, никогда не упускавший случай «лягнуть» Мильерана, а заодно с ним и Геда, - социалистическая партия способна делить власть с буржуазией, в руках которой государство является только орудием консерватизма и социального угнетения».

Вскоре Готье стал зачитывать друзьям отдельные отрывки из новой книги. К сожалению, Николай опять видел, что, как и в предыдущей книге о революции, все его идеи носят абстрактный характер, а будущее анархическое общество представляется полной утопией. Мечтая о свободном обществе без государства, он, как и Кропоткин, полагался на разум людей и их помощь друг другу. Его газета «Avenir» была намного ближе к жизни и реальней оценивала состояние современного общества и всех революционных сил.

Николай с ним часто спорил. Писатель   припоминал ему его большевистское прошлое и говорил, что он на все смотрит с марксистских позиций, но все-таки прислушивался к его советам. Тема о будущем обществе была сложной, хотя и не новой. Шарль хотел представить ее в широком философском аспекте.
Сам Николай теперь думал о том, чтобы осуществить свою давнюю мечту: обратиться к истории Парижской коммуны, и споры с Шарлем   подталкивали его к этому.

Андре Бати несколько раз спрашивала его, почему он не приходит к ним брать интервью у ее дедушки. Он давно его ждет. Теперь это время настало.
Девушка, по-прежнему симпатизируя ему, с радостью пригласила его к ним домой, и несколько вечеров он провел в обществе старого коммунара Себастьяна и его жены Доминики. Самого Франсуа и матери Андре Жанетт в это время в Женеве не было. Они отдыхали в Тулоне, у брата Франсуа.
 
Себастьян откровенно признался, что в начале франко-прусской войны рабочие равнодушно смотрели на то, что враги творили во Франции, допустили их приход в Париж. Почему? Верили буржуазии, обещаниям правительства, Тьеру. Даже когда появился ЦК и разрозненные отряды гвардейцев заставили Тьера и Ассамблею бежать в Версаль, большинство парижан оставались в стороне от происходивших событий.

Пожилые супруги  оказались интересными собеседниками. Себастьян в то время  преподавал в лицее, жил рядом с фортом Исси и был далек от политики, но предательство Тьера и угроза республике заставили его взяться за оружие. Уговорив своего соседа по квартире Жюля, тоже преподавателя лицея, примкнуть к коммунарам, они ночью   пробрались в форт, предложив его защитникам свою помощь. Всем известна история этого форта, который больше других подвергался обстрелу вражеских пушек и не сдавался до окончательного падения Коммуны. С Доминикой они тогда не были знакомы. Она была среди женщин, снабжавших коммунаров продуктами и ухаживавших за ранеными. Однажды она пришла с двумя подругами в их форт. Так они и познакомились.

– А как сложилась судьба вашего соседа по квартире Жюля, другого преподавателя? – спросил Николай, так как Себастьян о нем больше не упоминал.

- Он оказался предателем. Сбежал через две недели. Потом вернулся, сочинив историю, что его арестовали версальцы, когда он уходил на несколько дней домой. Подобные случаи были. Ему поверили. Он узнал наш новый пароль и передал его в Версаль. Через несколько дней ночью на форт напали солдаты. Часть людей перебили во сне, других арестовали.  Я был ранен в ногу. Товарищи подхватили меня под руки и полуживого довели до тюрьмы.

Себастьян несколько раз повторил Николаю, чтобы он не повторял ошибок всех историков и писателей, которые рассказывают главным образом о руководителях революции, забывая о простом народе. «Обо мне можете не писать, - говорил он, шамкая беззубым ртом, – а вот о моей супруге не забудьте. Коммуна продержалась благодаря женщинам и детям».

Доминика, маленькая, сухенькая старушка, с седыми буклями и румяными щеками, смеялась, разливаясь колокольчиком и махая руками: «Что вы, Николя! Обо мне писать не надо: таких, как я, было много, а вот Себастьяна отправили на «Байяр». Пленных там держали в клетках, за малейшую провинность расстреливали или привязывали к решеткам вниз головой. Затем он 10 лет провел на острове Ноу. На нем нет ни одного живого места».

Андре присутствовала на этих беседах и по собственной инициативе стенографировала рассказы стариков. Когда Николай приходил к ним на следующей день, эти записи были расшифрованы и отпечатаны на машинке. Девушка обещала написать в Париж еще одному коммунару Жану-Филлипу Жемье и попросить его о встрече с Николаем. Тот был членом Военной комиссии, близким другом ее председателя Делеклюза. С Жемье дедушка познакомился в тюрьме, потом они вместе оказались на «Байяре».

После беседы с супругами Бати Николай по совету Шарля перечитал массу книг о Парижской коммуне. Готье говорил, что неплохо бы ему рассказать и о русских женщинах, участвовавших в Коммуне.  Информации было так много, что пришлось задуматься над тем, как все это использовать в одном произведении. Некоторые факты, в том числе о русских женщин, пришлось сразу отбросить. Главными героями книги стали два брата, защитники форта Исси. Один из них придерживался бонапартистских взглядов и вскоре сбежал в Версаль. Другой оставался в форте до конца. Все события были взяты из рассказа Бати. Противопоставление двух героев давало возможность показать историю Коммуны с обеих сторон, переносить действие то в Версаль, то в Ратушу, то на улицы Парижа.

Финал – трагический: коммунар погибает во время боя на глазах у брата. Бонапартист возвращается обратно в Версаль, но, испытывая угрызения совести из-за того, что брат погиб по его вине и остался лежать на растерзание собак, бродивших  стаями по Парижу, решает снова пробраться в форт. И вот ирония судьбы: по дороге его задерживает германский патруль и, приняв за коммунара, убивает. Повесть называлась «Цена измены».

Работа захватила его. Опять чаще всего он работал по ночам, забывая о времени и о том, что надо рано вставать и идти на фабрику. Где бы он ни находился, его герои всегда были с ним. Неожиданно возникали их диалоги, размышления, портреты, новые повороты в сюжете. Давно отойдя от плана, он видел, что повесть переходит в роман, но ничего не выбрасывал, считая все нужным и важным.

Синицын от кого-то узнал, что он пишет книгу о французской революции 1871 года,  попросил прислать ему в Париж готовые главы.  Николай отослал. В ответ пришел контракт на издание книги и приличный аванс. Это уже был серьезный шаг со стороны издателя, признавшего в нем своего автора.
Срок сдачи книги – апрель 1912 года, не так много времени, но это не смущало Николая, а, наоборот, подхлестывало. Оставалось только съездить в Париж, поговорить еще с одним коммунаром и увидеть своими глазами места, где проходили  описываемые им события.

Лиза предложила ему взять  неделю за свой счет, но для этого на фабрике был самый неподходящий момент:  Бортье собирался закрыть их аварийный цех и поставить туда новую линию. Все говорили об увольнении большого числа рабочих и технического персонала.

Липен предупредил Николая, что он один из первых попадает под увольнение, так как кто-то постоянно докладывает Бортье о его сотрудничестве с нелегальной анархистской газетой «Avenir» и связях с анархистами, которых хозяин возненавидел с тех пор, как они ограбили кассу с огромной суммой денег.

– Бортье, кажется,  доволен моей работой, - растерялся Николай от такой неожиданной новости, – остальное его не касается. Каждый имеет право заниматься в свободное время тем, что считает нужным.

- Месье, Швейцария спасает русских эмигрантов от деспотизма их царя и правительства, но и у нас никто не хочет иметь дело с людьми, занимающимися грабежами и убийствами.

Николай был уверен, что доносы на него строчит председатель фабкома Льебар, знакомый с русскими анархистами и читавший газету Шарля. Но он ошибался. Это был старший механик Анри Дюртен, невзлюбивший русского коллегу с того первого дня, когда водил его по цехам фабрики, знакомя с производством. И если сначала он завидовал его внешности, то впоследствии Анри стали  раздражать   его инициативы   и благосклонность к нему главного инженера.

У Дюртена в полиции работал двоюродный брат, который свел его с русским агентом «Шарлем». За определенную плату агент охотно снабжал его компрометирующей информацией на Даниленко. Дюртен передавал ее Бортье. Только заступничество главного инженера заставляло хозяина терпеть русского механика. Липен  по-прежнему считал Николая отличным специалистом. Он просил Бортье не только оставить его на фабрике, но и поручить ему реконструкцию новой линии. «Я уверен, – говорил он Бортье, – Даниленко справится с этой работой лучше других». В ответ Бортье недовольно морщил лоб, обещая подумать.

В начале марта, когда роман был почти  закончен, пришло письмо из Парижа от Жана-Филиппа Жемье. 16 марта старому коммунару исполнялось 80 лет. Он приглашал русского друга на свой юбилей. Это событие совпадало с очередной годовщиной Парижской коммуны, которую Франция широко отмечала 18 марта. Лиза, мечтавшая поехать в Париж, уговаривала Николая взять на неделю отпуск, в конце концов, что ему важней: книга или Бортье? Скрепя сердцем, Николай пошел к  Липену. Тот напомнил ему об их недавнем разговоре.

– Воспользовавшись вашим отсутствием, вас могут уволить.

– Моей жене срочно нужно побывать в Париже, - сказал Николай, зная, что главный инженер был на концерте Лизы 1 Мая и восхищался ее талантом. – Я делаю это по ее просьбе.

- Хорошо, – нехотя согласился тот, – я вас отпускаю, но, пожалуйста, без политических выступлений там.

                * **

Ах, Париж, Париж! Они ехали туда с замирающим сердцем. У Лизы был составлен большой список музеев и интересных мест, которые им предстояло  посетить.

– Как хочешь, – заявила она мужу в поезде, - пока не осмотрим все эти музеи и не побываем в  Grand Op;ra, – домой не уедем. Я хочу послушать как минимум две оперы.

– Не забывай, зачем мы туда едем. Дело прежде всего.

– Я думаю, ты за один день вполне управишься.

На вокзале их встретил Леня Туркин. Несмотря на протесты друзей, собиравшихся остановиться в отеле, он повез их к себе домой. Подходя к дверям квартиры, Леня смущенно сообщил им, что теперь он живет не с Аллой, а  с русской девушкой Ниной, студенткой медицинского колледжа.

- Очень возвышенная натура, – добавил он.

Леня был все такой же: лохматый, неухоженный, погруженный в свои мысли. Поэтому удивительно было увидеть рядом с ним  невысокую худенькую девушку в очках, энергичную и деловую. С радостью пожав им руки, как будто они были давным-давно знакомы, она заявила, что готова прямо сейчас сопровождать их туда, куда они пожелают.

– Первым делом в Лувр, – заявила Лиза, –  потом где-нибудь пообедаем – и за билетами в  Grand Opеra.

- Вы, друзья, давайте в Лувр, а я поеду к своему коммунару, для меня это важней, – сказал Николай.
Однако попасть в этот день к Жемье  не удалось: с утра у юбиляра были три рабочих делегации. Его сестра Селена, пожилая, нервная женщина сообщила Николаю, что брат устал и принять его не может. Завтра  его ждут на манифестации около Ратуши и стены Коммунаров на кладбище Пер-Лашез; во вторник в его честь дают прием в мэрии; в среду к ним домой приедет Жан Жорес; в четверг – встреча в студенческом клубе; в пятницу и субботу – еще ряд крупных мероприятий.

- Так что для вас у него времени нет, – сказала пожилая дама, давая Николаю понять, что разговор окончен.

- А в воскресенье?

- Вы не понимаете, какая эта нагрузка для человека в таком возрасте и с больным сердцем. Он может не выдержать.

– Жан-Филипп сам меня пригласил сюда из Женевы.

- Ну и что из этого? У него таких, как вы, много.
Николай расстроился: вся неделя пропадала даром. И неизвестно, удастся ли увидеть коммунара в  воскресенье, последний день их пребывания в  Париже.
В понедельник они приняли участие в манифестации около Ратуши на площади Отель-де-Виль, где 28 марта 1871 года была провозглашена Коммуна. Отсюда она руководила восставшим народом Парижа до той роковой минуты, когда было принято решение немедленно эвакуировать штаб коммуны и перенести его в мэрию 11-го округа, за площадь Бастилии. После этого ратушу поджег ее комендант. Впоследствии ее полностью восстановили.

Сейчас около нее собрались тысячи парижан. Стоя в этой возбужденной толпе, Николай представлял, как в ратуше вспыхнул пожар, и из  окон повалил дым, выбрасывая на площадь клочья обгоревших бумаг. Гасить его было некому: все, кто мог, продолжали сражаться с версальскими гвардейцами. Народ не надеялся на победу, но продолжал защищать революцию. Так было в декабре 1905 года и в Екатеринославе. Петровский тогда твердо сказал: «Мы будем стоять до конца». Все рабочие дружины поддержали его и сопротивлялись до тех пор, пока в город не вошла артиллерия, погасив последние очаги восстания. Неужели все это было, и Петровский, которого Николай так уважал, поверил в его связь с боевиками?

– Что ты стал такой мрачный? – спросила Лиза, с волнением взиравшая на все происходящее.

– Вспомнил Екатеринослав…

– Действительно, в этих событиях есть что-то общее…

Вечером в субботу Николай передал через привратника дома Жана-Филиппа Жемье записку его сестре, что в Париж он приехал только для встречи с ее братом, в воскресенье вечером должен уехать обратно, так как связан с работой на фабрике. Селена смилостивилась и разрешила придти в воскресенье в 10 часов утра.

– В вашем распоряжении два часа, – сухо сказала она, когда он точно в назначенное время позвонил в квартиру коммунара, и провела в кабинет брата.

Из-за стола поднялся маленький сгорбленный человечек и протянул ему сухую сморщенную ладонь. Он плохо видел и то и дело подносил к глазам монокль, чтобы разглядеть собеседника. Однако говорил бодро, часто шутил, разливаясь при этом звонким смехом, как жена его старого друга Себастьяна Доминик.

– Слышал, слышал о вас от моей любимицы Андри, – сказал он с улыбкой. – Признайте, озорница вскружила вам голову…

– Я женат.  Андри служит машинисткой в редакции нашего журнала.  Я пишу книгу о Парижской коммуне…

– Кхе, кххке, – нарочно или на самом деле закашлялся Жан-Филипп. – О Коммуне уже столько написано, и вы надеетесь сказать что-то новое? У меня в шкафу об этом три полки книг и журналов. Все, кому не лень, разобрали ее по косточкам.

– Это публицистические и научные работы, а я задумал художественное произведение, роман.

– В наше время романы писали о любви… Кхе, кхе… Мопассан, Жорж Санд, Мериме.… Впрочем, – он пожевал губами и опять поднес к глазам свой монокль, который не выпускал из рук, – что же вас интересует, молодой человек?

– Меня все интересует, например,  Исполнительная комиссия, в которой вы состояли?
Однако Жан-Филипп начал  рассказывать о тех месяцах, которые предшествовали возникновению Коммуны, о поведении Тьера, членов Ассамблеи, мэров, генералов армии – тех, кто позволил пруссакам занять Париж и потом разгромить с их помощью Коммуну. Все это до сих пор глубоко волновало его.

    – Поверьте мне, – горячо убеждал он своего собеседника, – ни Национальная гвардия, ни рабочие не были тогда готовы к решительным действиям. ЦК тоже вело себя пассивно. В Коммуну попало много случайных людей, провокаторов, предателей, поэтому она не могла ничего толком организовать, хотя и наметила большую программу. Военное руководство Коммуной тоже оказалось слабым.  Пока ЦК и Совет коммуны раскачивались, Тьер готовил силы, чтобы разбить Национальную гвардию. В ней тоже было полно изменников и неустойчивых, колеблющихся людей. Гвардейцы часто нарушали дисциплину, позволяя своим противникам увозить из-под носа пушки и снаряды. Все держалось на энтузиазме простых людей. Они были предоставлены сами себе: о них никто не заботился, их не контролировали, не давали указаний…

    Отведенные Николаю два часа давно прошли, в дверь то и дело просовывалось недовольное лицо Селены. Неожиданно коммунар поднялся с кресла, засеменил к двери и закрыл ее на ключ.

– Кх-е, кх-е-е, – довольно потер он руки, – теперь нам никто не помешает.
Просеменив к книжному шкафу, он вынул с полки несколько книг и с улыбкой ребенка, обманувшего свою строгую няню, вытащил стоявший  за ними графин с коньяком.
– Нам с вами разговаривать долго, стоит немного подкрепиться.
В других местах за книгами прятались рюмки, блюдца с лимоном и печеньем.

– Это меня снабжает мой друг Виолет, наша служанка. Что делать: всю жизнь баловался коньком и не умер, а в 80 лет вдруг стало вредно? Вредно лишать человека привычных радостей.

Старый коммунар говорил без устали, изредка прикладываясь к своей рюмке и отпивая  по маленькому глотку. Он знал намного больше Себастьяна Бати и рад был высказать свое мнение. Николай с трудом успевал за ним записывать.

– Просчетов в работе всех комиссий было предостаточно. Впрочем, это я сейчас так смело оцениваю события. Тогда все воспринималось по-другому. Верили и словам, и поступкам, и газетным статьям. Как ни прискорбно это признать, члены Совета, ЦК и Комитета безопасности не смогли вовремя организовать оборону города, позволили правительственным войскам войти в него и уничтожить по очереди все форты и бастионы. Версальцы истребляли в Париже федералов, а Коммуна ничего об этом не знала. Вот она цена халатности и безответственности всех наших руководителей, а, может быть, даже и измена. Одним из первых это понял  генерал  Домбровский. Глубоко уязвлённый клеветой на него врагов и несправедливым недоверием некоторых членов Коммуны, он искал смерти и  нашел ее в бою, разъезжая  на коне под пулями.
   
  – А что вы можете сказать о Делеклюзе?

    – Кхе…кхе… кхе. Хотите услышать правду? Шарль много сделал на своем посту. Но он не был военным специалистом и, несмотря на все свои старания, не смог справиться с возложенными на него обязанностями. К тому же он был сильно болен, и вяло реагировал на   сообщения с боевых позиций.  Не поверил  Домбровскому, что версальцы вошли в Париж. Зато поверил каким-то предателям и, чтобы успокоить народ,  велел расклеить объявления, отрицающие вступление неприятеля в город — странная, непростительная беспечность. Потом, как и Домбровский,  искал смерть и нашел ее на баррикадах. Вы, конечно, об этом знаете.

–  Да, читал и его предсмертные записки.

– В целом это, несомненно, была незаурядная личность. Потомки и история его рассудят.

Жан-Филипп открыл нижний ящик стола и вытащил большой альбом с фотографиями. Из него выпала фотография пожилой женщины.

- Это Луиза Мишель. Знаете, кто она такая?

- Конечно. Учительница, поэт, национальная героиня Франции.

Глаза старого коммунара заблестели. Он  приподнялся в кресле, как будто старался увидеть какую-то картину из своего прошлого.

– Да, это – необыкновенная женщина. Я с ней часто сталкивался. Она всех нас вдохновляла  своей храбростью и  каждый день писала стихи, чтобы подбодрить  тех, кто начинал терять веру в победу. Впоследствии она написала воспоминания о Коммуне. Я их не читал, так же, как и другие воспоминания. Почему? – спросил он, поймав вопросительный взгляд Николая. – Коммуна у меня в сердце. Ничего нового о ней я не узнаю. Но стихи Луизы я хорошо помню.

Поднявшись с кресла, он вытянул вперед руку, как будто  не Луиза, а он стоял перед революционной толпой.

Империи пришел конец! Напрасно
Тиран безумствовал, воинствен и жесток –
Уже вокруг гремела Марсельеза,
И красным заревом пылал восток!

Щеки его вспыхнули румянцем, он тяжело задышал. Николай помог ему сесть в кресло, дал стакан воды. Успокоившись, Жан-Филипп с таким же энтузиазмом стал ругать всех политиканов, которые задним числом разбирают каждый шаг Коммуны. Маркс и Энгельс увидели в ней зачатки диктатуры пролетариата. Чепуха! Парижская Коммуна была организована по анархическому типу. И революцию совершил народ, а не ее руководители. Это было время знаменитых декретов, подвигов и трагедий.
Когда часы в кабинете пробили четыре часа после полудня, его сестра, не выдержав, настойчиво забарабанила в дверь. Старый коммунар и сам устал: перестал следить за беседой, боролся со сном. Николай помог ему спрятать в шкаф коньяк и тарелки. После этого Жан-Филипп уселся в кресло, сделав каменное лицо, чтобы стойко выдержать атаки своей заботливой сестры.

Просверлив Николая ненавистным взглядом, Селена приказала ему немедленно отвести брата в спальню.

Николай уходил от него с большим сожалением.

- Не забудьте прислать мне свой роман. Надеюсь, он выйдет до того, как я уйду туда вслед за Марксом,  –    Жан-Филипп указал пальцем вверх и  озорно  ему подмигнул.

– Теперь я быстро его закончу.

– И передайте от меня привет малышке Андре. Кх-е, кхе-е, - откашлялся он и пробормотал себе под нос, но так, что Николай услышал, – а он уже женат, бедная малышка…

* * *

Перед отъездом в Женеву Лиза попросила Нину пробежать с ней по магазинам, чтобы купить себе что-нибудь из бижутерии. Николай хотел пойти с ними, но Леня попросил его остаться. «Я хочу почитать тебе отрывки из моей книги», - робко сказал он.

– Ты тоже пишешь книгу? - удивился Николай, так как до сих пор Леня присылал им в Женеву только свои новые стихи, а о книге ничего не упоминал.

– Это даже не книга, а если хочешь, теоретическая работа об анархизме. Анархизм, по моему глубокому убеждению, в настоящее время находится в утопической стадии своего развития: он не имеет ни исторического обоснования, не выяснен даже в своей сущности. Моя цель поставить анархизм на научную почву. Я представляю в будущем наше общество, как «свободную ассоциацию независимых людей». Моя работа так и называется «Ассоциативный анархизм». В частности, я разбираю вопрос, как при социализме будут строиться производственные отношения, предлагая создать для обработки всей информации о потребностях людей специальные бюро. Послушай, пожалуйста, внимательно, мне важно знать твое мнение, так как ты связан с производством и рабочими…

- Хорошо, я готов тебя выслушать, - сказал Николай, удобно усаживаясь на диван, у него было приподнятое настроение после встречи со старым коммунаром.
«Анархисты отлично понимают, - торжественно произнес Леня,  взглянул на Николая и, увидев, что тот весь во внимании, стал с выражением читать, – для того, чтобы производственный процесс совершался безболезненно, необходимо, во-первых, организовать спрос и предложение, во-вторых, сорганизовать труд.
Кто же у нас, не признающих власти и выборов, будет заведовать бюро? Да и возможна ли организация без власти, выборов…

Предположите, что общество анархистов состоит из 1000 человек. Каждый из них понимает выгоды организованного производства (историческая жизнь развила стремление к организации), а потому и стремится сорганизоваться.

Зная, что необходимо кому-либо исполнять работу в бюро, часть из этой тысячи, положим 100 человек, предложат свои услуги для работы в бюро.

Предложение это может состояться разными путями: личными переговорами, посредством газет и нарочно основанных для этой цели органов.

Словом, так или иначе, каждый из этой сотни заявит о своем желании работать по конторской части, и его желание будет услышано всеми.

Когда выяснится число лиц, согласных работать в бюро, тогда остальные 900 человек предполагаемого нами общества начнут заключать договоры с лицами, выразившими желание работать в бюро. Каждый из этих 900 человек будет индивидуально заключать договор с тем или другим нравящимся ему человеком из 100.

Один из этих 900 человек заключит договор с одним из 100; другой с другим; третий – с третьим; четвертому может опять понравиться первый и т.д.

В конце концов, каждый из 900 вручит тому или другому кандидату из 100 то количество времени, которое, по предварительному подсчету, потребуется для наведения необходимых каждому справок…».

Леня читал почти час и, наконец, перевернув последнюю  страницу, с волнением посмотрел на Николая. Тот так был далек от всего того, о чем писал Леня, что абсолютно ничего не понял: сложные запутанные рассуждения, как будто Леня жил при феодальном строе, а не в 20-м веке, с его мощной индустриализацией и интенсификацией труда. Мысль о создании бюро и договоров между членами этого бюро и отдельными работниками показалась ему нелепостью. Но, как и в случае с Шарлем, ему не хотелось обижать друга. И когда Леня вопросительно посмотрел на него своими добрыми, грустными глазами, он сказал ему как можно осторожней.

- Леня, хорошо, что ты уже сейчас над этим думаешь. Лично я не представляю, как в коммунах при договорных условиях будет организовываться производство. Это очень сложный процесс, связанный с доставкой сырья, транспортом, многими техническими и технологическими службами. Есть такие участки, где вообще нельзя прерывать производство, оборудование там работает непрерывно, его останавливают в крайних случаях только для профилактического ремонта или в аварийных ситуациях. То, что можно сделать по твоим соображениям на небольшом предприятии, невозможно применить к промышленным гигантам, которые существуют ныне во всех крупных странах. Давно идет мировая глобализация индустрии. В твоем случае придется ее разрушить и создать все новое, на что потребуется масса времени и сил. Я бы посоветовал тебе ради интереса сходить на какой-нибудь большой завод, поговорить с рабочими, техническим персоналом. Ты поймешь, что все не так просто, как тебе представляется.

- Я уверен в правильности своих суждений. Запросы потребителей, поступающие в бюро, лягут в основу хозяйской деятельности каждой отдельно взятой ассоциации и всех ее предприятий. Не надо будет производить лишней продукции, зря тратить электроэнергию, эксплуатировать лишний раз оборудование, и деньги уже будут ни к чему: товар сразу попадет от производителя к покупателю. При такой обоснованной системе рабочие смогут трудиться по 4 – 5 часов в день. Глобализация отойдет в прошлое.

– Мне трудно представить, что это будет за производство и оборудование на нем. Кроме того, ты иногда противоречишь себе.

- В чем же?

– Ты считаешь, что в будущем города и деревни неизбежно исчезнут. Центром каждой ассоциации станет место, около которого начнут группироваться люди. Это будут громадные, построенные по последнему слову науки фабрики, а рядом с ними вырастут частные дома рабочих. Но это тоже город, он постоянно будет разрастаться с увеличением населения и его потребностей. Появятся другие заводы и фабрики. Одно бюро уже не справится со всей статистикой опроса. Появится еще одно, и еще – крупная плановая организация. Что же, она тоже будет вести поименный учет этого огромного хозяйства?

– При договорной системе возможна масса  вариантов.

– Если ты так все хорошо знаешь, зачем спрашиваешь моего совета. Пошли свои записи Кропоткину.

- Кропоткину не могу. Я недавно написал ему, что все прежние учения об анархизме устарели, имея, конечно, в виду и его труды. Он обиделся, написал мне резкий ответ.

- Тогда покажи Гогелии или Раевскому.

– Хорошо, я подумаю. У меня есть несколько переписанных набело глав. Ты переведешь их Шарлю?

– Конечно. Он может кое-что опубликовать в «Avenir». Мне самому будет интересно узнать, как на твои предложения отреагируют читатели.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

 ЛИЗА ЕДЕТ В АМЕРИКУ

ГЛАВА 1

Внеся после встречи с  Жамье небольшие поправки в  роман, Николай, как было предусмотрено в контракте, в апреле отправил его в Париж. Синицын совсем скоро издал его в красивой обложке и оригинальном оформлении с использованием литографий из эпохи Парижской коммуны. Роман был замечен. Некоторые газеты поместили на него положительные рецензии. Однако Николая огорчало, что все авторы статей  говорили  об исторической стороне романа, как будто это был фундаментальный научный труд, а не художественное произведение, и только два или три рецензента из русских отметили его хороший язык и стиль. Это ему было намного приятней.

Из Лондона пришло теплое письмо от Кропоткина. В нем он тоже в первую очередь отметил историческое значение книги, но похвалил и художественное мастерство автора. Петр Алексеевич расспрашивал Николая о том, чем он занимался в России,  приглашал приехать в Лондон. В ответном письме Николай рассказал о себе, не скрывая, что в студенческие годы состоял в партии социал-демократов. Он также решил указать Петру Алексеевичу на недостатки, которые  видит в современном анархистском движении, и что, на его взгляд, нужно сделать, чтобы поправить положение, в том числе подумать о централизации всей анархистской работы в России и за рубежом.

На письмо ему ответила из Парижа Мария Корн, соратница Кропоткина и руководитель там анархистского кружка. Ссылаясь на то, что Петр Алексеевич сейчас болен и поручил ей вести свою переписку, она обстоятельно разобрала все предложения Николая, в чем-то с ним соглашаясь, а что-то категорически отвергая. Его предложение по поводу централизации всей анархистской работы в России и за рубежом она категорически отвергла. «Находя вредным всякое принуждение, всякую власть в будущем, – писала она, – мы делаем уже в настоящее время всё возможное, чтобы подорвать её. Вот почему мы исключаем всякий централизаторский элемент из наших партийных организаций и признаем такие организационные принципы, как отказ от платных функционеров и подчинения меньшинства большинству, свободное федеративное соглашение между группами, добровольность участия в организации и равенство всех её членов».

К письму была приложена вырезка из работы Кропоткина «Русская революция и анархизм» на эту же тему. Несколько предложений были подчеркнуты красным карандашом. «Еще вчера, - писал Кропоткин, – нам говорили, что «анархия, быть может, хороша для Западной Европы, но в России, где мы живем в осадном положении, нужна строго централизованная организация»… Но при первом же дуновении революции эта мысль, казалось, столь твердо установленная уже успела рухнуть. Централизация русской социал-демократии не только не помешала, но роковым образом привела социалистическую партию к распадению на несколько групп, которых грызня, буквоедство и византийство отвратят от социализма рабочие массы…

Единство действия дается единством стремления цели, а не начальством. Эти действия исходят не из центра, а представляют плод самодеятельности, самостоятельности почина анархического, безвластного восстания тысяч и тысяч людей, разбросанных по всей поверхности страны».

Мария указала несколько работ Кропоткина по другим вопросам, которые Николай поднимал в своем письме к нему.  Петр Алексеевич не захотел вступать с ним в полемику и ограничился  этой вырезкой и ссылками на свои старые работы. Он оторван от жизни и так же, как Готье, не хочет видеть перемен в современном рабочем движении и самом анархизме.

Писали ему и другие известные и неизвестные люди. Молчали только его бывшие друзья, большевики. Но вот пришло письмо и от них, от Димы Ковчана. Дима поздравлял его с книгой и сообщал, что, учитывая ее историческое значение, они выкупили у издательства 100 экземпляров и отправили в Россию. Ковчан предлагал забыть все обиды, переезжать в Париж и сотрудничать с ними.

Так или иначе, книга принесла Николаю моральное удовлетворение и немного денег, на которые они с Лизой сняли маленькую квартиру на набережной Роны. Теперь из окна их комнаты был видна  река и остров Жан-Жака Руссо с плавающими лебедями.
Синицын намекал ему, что неплохо было бы написать что-нибудь типа Горьковского романа «Мать» или «Записок из мертвого дома» Достоевского, раз он  сидел в тюрьме. Последняя мысль показалась Николаю заманчивой, он написал Мише, чтобы тот переслал ему оставшиеся у него три тетради с тюремными записями. О русских рабочих он больше не решался писать, так как теперь был от них оторван.
Ему захотелось написать повесть о польском восстании 1830 года, к которому имели отношение его далекие предки по материнской линии. Там было много любопытных историй, которые он слышал от мамы, а та от бабушки Екатерины Михайловны Шаповал.

Узнав, что Николай взялся за такую тему, Готье предупредил его, чтобы он был осторожней в этом вопросе, так как еще со времен Бакунина живет отрицательное отношение к политике России против Польши. Николай возразил ему.

– Позвольте, дорогой Шарль, напомнить вам, что в истории наших стран были и другие страницы, когда польские войска вторгались в Россию, чтобы завоевать ее и  посадить на трон своего ставленника.

Новая тема о польском восстании заинтересовала Синицына. На этот раз он сам приехал в Женеву, заключил с Николаем договор и выплатил аванс. Однако предупредил, что его меценат из купцов, сочувствующий эсерам, перестал его субсидировать. Со следующего года  он вынужден будет все книги в своей типографии издавать за счет самих авторов.

– Тогда давайте прямо сейчас заключим еще один договор, - не растерялся Николай, – я задумал написать несколько новых историй из русской жизни, дополнить их предыдущими рассказами и составить сборник под названием одного из рассказов, например «Случай на полустанке». – Вы сами когда-то предлагали мне это сделать.

– Признаться, я об этом забыл, но раз разговор был, я свое слово сдержу. Только в последний раз, Николай Ильич, затем, пожалуйте, за свои деньги.
Итак,  за полгода ему предстояло написать повесть и не меньше пяти рассказов.
Новая тема повести снова увела его в далекую историю, к тому времени, когда часть Варшавского великого герцогства была присоединена к России и получила название Царского Польского. Его население приняло присягу на верность императору Александру I как своему королю, но в глубине души каждый поляк стремился сбросить с себя иноземное иго и восстановить государство в прежних границах. В Варшаве появилась группа заговорщиков. Не так все спокойно было и в российской среде. Среди офицеров, окружавших наместника царя в Царстве Польском Великого князя  Константина Николаевича, оказались люди, еще недавно состоявшие в тайных обществах. Дух свободы будоражил их умы. Кое-кто из них поддерживал польских повстанцев. Снова перед Николаем проходили исторические лица, кипели страсти, Россия и Польша исходили кровью в трагической бойне.

Точно по условиям договора, рукопись с повестью  под названием «Повесть о гусаре» была отослана в Париж. Частично она была опубликована в литературном альманахе Синицына «Русские просторы», а через месяц вышла отдельным тиражом в мягкой обложке, но на хорошей бумаге и с неплохими графическими рисунками незнакомого русского художника Чернопятова. Весь тираж поступил в магазины Франции. В Россию Синицын побоялся отсылать, опасаясь пресловутого польского вопроса.

Постепенно эта литературная работа улучшила их материальное положение. Появились деньги, на которые можно было одеться, увеличить помощь Аристовым и посылать небольшие суммы в Ромны. Лиза покупала себе вещи, о которых еще недавно не могла мечтать. Только теперь это  не радовало ее. Она стала замечать, что Николай все меньше уделяет ей внимания. Нет, он к ней не изменился, был все такой же внимательный, предупредительный, но делал все по инерции, как заботливый отец. Исчезла духовная связь, которая их еще недавно объединяла и делала необходимыми друг другу. Он больше не делился с ней своими планами и мыслями, не рассказывал о Готье и других своих знакомых. У него была своя, другая жизнь, и он не считал нужным ее впускать туда.

Возвращаясь поздно домой, он не замечал, что Лиза страдает от одиночества. Он был уверен, что у нее есть свой круг общения. Все чаще она ложилась спать, не дождавшись его, а проснувшись ночью, видела его работающим за столом. Она вставала, шла на кухню разогреть ему ужин. Он отправлял ее спать, говоря, что все сделает сам, и она перестала вставать.

Они виделись всего несколько минут по утрам и очень редко в воскресные дни, когда он был свободен и не бежал куда-нибудь по своим многочисленным делам или не отправлялся к Готье, где у Шарля собиралась мужская компания. Эти редкие дни, когда он бывал с ней, проходили, как праздник: они гуляли по городу, катались на пароходе по озеру, на обратном пути заходили в кафе или кино. Наступал понедельник, и опять на нее наваливались тоска и одиночество.

Изменился он и в постели: не было, как прежде, долгих ласк, от которых у нее до сих пор замирало сердце. Он обнимал ее, почти засыпая, и то только после того, как она сама его к этому подталкивала. Ей мерещилось, что у него появилась другая женщина, и она задавалась вопросом, кто бы это мог быть: Кларина Готье, Андре Бати или еще какая-нибудь его новая знакомая? «Все мужчины одинаковые, – вспоминала она слова тети Лии, – исключений не бывает».

– Коля, - сказала она однажды, - тебе не кажется, что мы отдаляемся друг от друга?

Он посмотрел на нее с удивлением:

– Что это тебе пришло в голову, конечно, нет. Я тебя люблю, ты – моя единственная отрада.

– Ты думаешь только о работе и своих книгах, до меня тебе нет дела.

– Как это нет, когда я все делаю только ради тебя. Закончу еще одну книгу, получим деньги, летом поедем путешествовать по Швейцарии или съездим еще раз в Париж, а то мы его толком не видели.

Ей было не только скучно, но и обидно: он видит в ней привычный предмет, который всегда находится в доме, как этот стул, кровать или книги на его письменном столе. Она теперь часто плакала, он этого не замечал. «Ты что-то плохо выглядишь, - бросал он иногда по утрам, на ходу выпивая кофе и хватая с вешалки пальто, – посиди сегодня дома».

Она старалась больше времени проводить в пансионе с Полиной и Машенькой. Они много гуляли по набережной Арва или ездили к озеру. Природа и близкие друзья успокаивали ее. На какое-то время она забывала о своих переживаниях.

Как-то Полина сказала ей, что Труфимовы уезжают в Цюрих, устроятся, подыщут квартиру на две семьи, и они с Моисеем тоже туда уедут. Там все намного дешевле, есть общие для всех партий страховая касса и касса взаимопомощи. Здесь Моисей получал от фабрики мизерную пенсию,  а  из-за своей инвалидности не мог никуда устроиться; жили они в основном на деньги, которые давали им Николай и их общие друзья.

Лиза расстроилась, сказала об этой новости Николаю. Тот пытался отговорить Моисея: ехать неизвестно куда с женой и маленьким ребенком слишком рискованный шаг, но Моисей почему-то считал, что там им будет лучше. Ему было стыдно, что его семья так долго живет на иждивении других людей, пусть и самых близких. Полина как никто понимала и поддерживала его.

Труфимовы уехали. Скоро оттуда пришло письмо, что Саша устроился наборщиком в типографию, договорившись с хозяином и о работе для Моисея. Зарплата приличная, удалось также снять недорогую двухкомнатную квартиру на две семьи.  Им нужно скорей приезжать, пока есть вакансия для Моисея.

Аристовых провожали как родных людей. Лиза до последней минуты не спускала Машеньку с рук. Моисей шепнул на ухо Николаю, что им пора заводить своих собственных детей. «Я сам этого хочу, – сказал Николай, – но у нас что-то не получается».

«Постарайтесь, это не так сложно», – подмигнул Моисей и грустно улыбнулся:  не так просто было расставаться с людьми, которые так много для них с женой значили.
Вскоре из пансиона выехали Гаранькин, Спиваковский и Гребнев. Евгений Федорович и Виктор решили нелегально вернуться в Москву и заняться там пропагандистской работой. Феликс собрался поступать в Бернский университет. С остальными жильцами пансиона Лиза и Николай были в хороших отношениях и только. Особой потребности общаться с ними не было.

Из близких друзей у Лизы оставалась еще Маруся Нефедова, но и та все чаще стала говорить, что Януш замучил ее просьбами о деньгах, надо  срочно бежать из Женевы. Лиза была уверена, что она просто хочет скрыться от мужа со своим новым избранником, художником Жюлем Дюверже. О ее отъезде и продаже дома-мастерской они узнали из газет. Через несколько дней после этого известия курьер доставил им на дом большой пакет. В нем оказалась  акварель, где были изображены Лиза и Николай, идущие по аллее парка.

– В этом сюжете есть скрытый смысл, – мрачно заметила Лиза, вглядываясь в картину.

– Я этого не нахожу. Маруся уловила выражение твоих глаз, которое мне особенно нравится.

– А мне кажется, что мы с тобой уходим куда-то в неизвестность и, оглядываясь назад, я прощаюсь с той жизнью, где нам обоим было хорошо. Сзади на алее яркий свет, впереди – темные деревья.

– Тоже мне придумала! Это обычный прием в живописи: вся картина пронизана светом, а темнота нужна для контраста.

В конверте была записка. «Простите, что не успела с вами попрощаться, – писала Маруся. – Лиза, ты можешь догадаться, почему я так срочно уехала. Вы оба для меня много значили. Я уверена, что мы еще встретимся. Жизнь непредсказуема».

ГЛАВА 2

В первые два года их пребывания в Женеве Лиза не поступала в консерваторию, так как не было денег. Когда же их материальное положение улучшилось,  и можно было не только пригласить преподавателя, но и взять в кредит пианино, у нее и вовсе пропало к этому желание. Связано это было с тем, что, посещая концерты в женевской филармонии и слушая игру своего кумира Рахманинова и  других виртуозов пианистики, она решила, что ей никогда не достичь такого высокого мастерства, как они, а стать музыкантом средней руки, было ни в ее характере. В своих способностях по вокалу она тоже разуверилась.

По настоянию Николая, они все-таки обратились к одному профессору, и тот высоко оценил ее вокальные данные, но Лиза была непреклонна. Свое упорство она еще объясняла тем, что  не решила, что ей выбрать: вокал или фортепьянную деятельность. «Надо серьезно подумать», – говорила она. «Время же уходит, - возмущался Николай, не понимая причины для ее отговорок. – После клуба ты ни разу не садилась за рояль и перестала петь». «Это не имеет значения. Я все прекрасно помню и быстро восстановлю свой голос. Подождем еще год».

Некоторое время она посещала культурно-просветительские лекции в консерватории, потом решила заняться философией,  поступив на философские курсы при Женевском университете, но, прозанимавшись там два месяца, бросила и их: ей было скучно.
Ей теперь все время было скучно и одиноко. Отъезд друзей в Цюрих  их немного сблизил  с Николаем, но вскоре он опять ушел в свою работу. Подходил срок сдачи сборника из рассказов о русской жизни. Неожиданно Синицын попросил его срочно перевести на русский язык крупный роман Золя «Жерминаль», предложив солидный гонорар и отодвинув сроки сдачи его сборника рассказов   «Случай на полустанке». Четыре года назад он уставал от поиска работы, теперь  изнемогал от ее избытка, но не отказывался от нее, как будто боялся, что в любой момент эта удача может исчезнуть, и они опять окажутся на мели. Призрак голода и нищеты неотступно преследовал его. Лиза с тоской вспоминала время, когда они жили у мадам  Фабри на мансарде. Там они были счастливы, как в Екатеринославе.

Чтобы убить скуку, она иногда ходила к Евдокии Степановне, но стеснялась говорить с ней о своих переживаниях. Вспомнила об аккомпаниаторше Эмилии Карловне из анархистского клуба. Пожилая немка сочувственно выслушала ее невеселый рассказ о перемене в поведении мужа, посоветовав вернуться в клуб и возобновить занятия с детьми.

- У вас должна быть своя жизнь, Лиза, – внушала ей  старая дама, – или родите ребенка. В таких случаях мужчины крепко привязываются к семье.

– Ребенка, - задумчиво повторила Лиза, - а если Коля останется без работы, и мы будем бедствовать, как Аристовы? Нет, это не выход.

– Тогда найдите новых знакомых, заведите, в конце концов, друга. Мужчины очень ревнивы. Николай заметит ваше охлаждение и вернется к вам.

– Ну, что вы, Эмилия Карловна, - смутилась Лиза, – какого друга, я на это не способна.

– Поверьте мне: все умные женщины так делают.

Лиза ушла от нее в растерянности. Ну, и Эмилия Карловна! Предложить ей завести любовника. А ведь казалась такой скромной, порядочной женщиной.  Оставался один выход: уехать к родным в Америку. Мама и Анна давно приглашали их обоих в гости. Лиза отвечала им, что Коля очень занят, у него нет свободного времени. Тогда Сарра Львовна предложила ей приехать одной и еще весной прислала деньги на дорогу. Лиза стала оформлять документы, не решаясь сказать об этом Николаю. Несмотря ни на что, ей трудно было представить, как они смогут жить друг без друга.

Однажды, не предупредив ее, он уехал с Шарлем на два дня в Онэ (около Женевы), где на «Русской вилле» Бирюковых была прекрасная библиотека (им обоим понадобились оттуда книги), и позвонил оттуда только поздно вечером, когда она начала не на шутку беспокоиться. Она разозлилась на него, и когда он вернулся, полный впечатлений, сообщила о своем намерении поехать в Америку.

- Лизонька, не выдумывай, какую Америку? Что ты там будешь делать?

- Ты не понимаешь, - рассердилась она, - я уезжаю к своим в Америку, я соскучилась по ним.

– Ты оставишь меня здесь одного?

- Мы можем поехать вместе, хотя бы на три недели.

- Это исключено. У меня много работы. Я должен выполнить все обязательства перед Синицыным.

Теперь ее это не интересовало.

- Вот видишь,  тебе всегда некогда.

- Насколько же ты собралась ехать?

- На четыре месяца.

– Так много?

Николай растерялся. Он мог ожидать от нее, что угодно, но чтобы она вот так просто уехала от него и куда: за тридевять земель, в Америку, на целых четыре месяца?

- А если я тебя не пущу?

- Я уже решила и подготовила все документы. А, если я тебе еще нужна, - сказала она, с трудом сдерживая слезы, - ты приедешь к нам после своих обязательств перед Синицыным.

Николай ушел на работу. Лиза подошла к столу, где стояла Афродита, взяла ее в руки, повертела и спрятала на полке за книгами. Интересно: заметит он ее отсутствие или нет.

В эти же дни у нее возникло неприятное обстоятельство: задерживались менструации. Вот чего ей сейчас меньше всего хотелось: иметь ребенка. Придется опять устроить над собой экзекуцию, парясь в горячей воде. Теперь у нее для этого были идеальные условия: удобная ванна, горячая вода из крана.

Все было, как в прошлый раз: кружилась голова, бешено колотилось сердце, тело на пояснице и ниже стало багровым от горячей воды, местами покрылось пузырями. Только толку было мало. В прошлый раз плод выскочил не сразу, а вечером, когда Николай вернулся домой,  пришлось ему сказать, что у нее начались женские дела. Теперь она не опасалась, что он может появиться не вовремя. Через три часа она легла на кровать, прислушиваясь к тому, что происходит у нее внутри. Лоб горел, тело покрылось испариной, била лихорадка. Наконец внизу живота появилась резкая боль. «Начинается», - обрадовалась она и бросилась  в туалет. Но ничего не получилось.
Она вернулась на кровать, свернулась калачиком, чувствуя себя самой одинокой и несчастной на свете женщиной: почему это все происходит именно с ней? Почему? Через два часа боли повторились. Она едва успела добежать до туалета, как из нее что-то выскочило. В узком горлышке унитаза плавал маленький красный кусочек мяса. Она вернулась в комнату, укуталась с головой в одеяло и крепко уснула, не слышав, как вернулся Николай. Он подошел к кровати, удивился, что Лиза спряталась под одеяло: в комнате было жарко, достал из шкафа шерстяной плед и накрыл ее.

Утром Лиза сказала, что плохо себя чувствует и не сможет приготовить завтрак. Николай сам поставил чайник, сделал бутерброды, но к ней не зашел, крикнув из коридора, что уходит. Лиза расплакалась: он даже не подошел к ней, не высказал, как раньше, беспокойства по поводу ее недомогания и Афродиты до сих пор не хватился. Этот факт еще больше усилил  ее решение немедленно уехать к родным, единственным людям, которые ее искренне любят и поймут. К обеду ей стало лучше. Сбегав в аптеку за мазью, она намазалась ею и поехала в агентство, продававшее билеты на трансатлантические линии.

Самый ближайший лайнер «Дойчланд» немецкой компании «Гамбург – Америка линие» отходил через две недели из Гамбурга. Она взяла билет, но пока не говорила Николаю, надеясь, что он будет отговаривать ее от поездки. Если бы так произошло, она простила бы ему все обиды и выбросила билет, но он  обо всем забыл и очень удивился, когда узнал, что через неделю она отплывает в Америку.

- Хорошо! Поезжай, раз ты так хочешь, - сказал он упавшим голосом. – Мне без тебя будет плохо. Я буду скучать.

- Ты можешь со мной побыть эту неделю дома и проводить в Гамбург?

- Постараюсь.

Все эти дни он был необыкновенно заботливый и нежный. В последнее утро они долго оставались в постели. Николай не выпускал ее из объятий: до него, наконец, дошло, что они расстаются. Все было так замечательно, что она стала сомневаться, правильно ли поступает, уезжая в Нью-Йорк. Чтобы скрыть от него еще не прошедшие красные пятна на теле, она старательно придерживала одеяло. В какой-то момент оно выскользнуло у нее из рук,  открыв  следы ее недавней экзекуции над собой.

- Что это? – спросил он в изумлении, приподнимаясь на кровати.

- Намазывала спиртом поясницу от простуды.

- Ты делала ванны от беременности, - догадался он. - Как ты могла?

Быстро одевшись,он нервно заходил по комнате.

- Не могу понять, что с тобой происходит?

- Не со мной, а с тобой. Ты изменился.

Остановив свой бег по комнате, сел на стул и обхватил голову руками:

- Убить ребенка, нашего ребенка, - в голосе его послышались слезы. - Почему ты опять все решила сама, не посоветовавшись со мной? Я мучаюсь, никак не пойму, почему у нас до сих пор нет детей, оказывается, вот оно, что: она от них избавлялась. Ты и раньше это  делала? - он в упор посмотрел на нее.

Лиза опустила глаза, раздумывая, признаться ему или нет: ни тогда, ни сейчас она не чувствовала себя виноватой. Наконец  выдавила из себя:

–Не помню!

– Как это не помнишь? Здесь или в России?

Лиза промолчала и стала одеваться. Он смотрел, как она натягивает нижнее белье, пристегивает чулки к поясу, застегивает бюстгальтер: каждое движение грациозно и соблазнительно.  Он посадил ее на колени:

– Пожалуйста, не уезжай. Ты не можешь оставить меня здесь одного.

- Поздно, билет уже куплен.

- Билет можно сдать, да и вообще, черт с ним с этим билетом и Америкой. Прошу тебя: не уезжай.

Лиза посмотрела на него с отчаяньем. Если бы он так уговаривал ее две недели назад, когда она этого ждала. У нее закапали слезы. Он стал целовать ее в мокрые глаза и щеки.

- Ты не замечал, что давно так не целовал меня?

- Это ничего не значит, я тебя по-прежнему люблю. Мы с тобой столько лет вместе, нет необходимости говорить о том, что и так ясно.

- Но и вести себя так, как ты теперь себя ведешь, нельзя.

- Ты нафантазировала себе бог знает что, - с досадой сказал он, и, пересадив ее на кровать,   ушел на кухню.

* * *

Она брала с собой четыре больших чемодана. В шкафу остались одни пустые вешалки. У Николая опустилось сердце.

– Ты забрала все вещи на четыре месяца?
– Неизвестно, какая там будет погода…
- А вечерние платья?
- Мы с Аней будем ходить в театры и на концерты, - у нее на все были готовы ответы.
В последний момент Лиза вспомнила о сборнике стихов Блока. Книга была обернута в желтую бумагу, и, когда Коля вышел на кухню, быстро сняла ее с верхней полки и засунула в чемодан. Взгляд ее упал на акварель Маруси Нефедовой, висевшей над письменным столом. «Дорога в никуда»  – называла она ее про себя. Как верно Маруся предугадала их будущее расставание! Увезти  ее она не решилась.
В Берлин приехали к вечеру, сняли номер в  отеле, который им посоветовал в поезде сосед, – в стороне от центра, зато недорого и довольно прилично, и пошли гулять по улицам. Оба молчали. Не было радости от того, что попали еще в одну европейскую столицу.
Город был залит электричеством. Со всех сторон подступала реклама, напоминая населению, что германская промышленность работает день и ночь, чтобы обеспечить  его необходимыми товарами. Вот по широкой глухой стене мчится серебристый Опель, крутятся колеса, горят фары, отработанный газ тонким шлейфом тянется за машиной. Внизу цифра 1 500, столько фирма уже выпустила таких автомобилей за время своего существования. На другом здании в высоту пяти этажей шествуют молодожены: он – в черном костюме, она - в белом платье с длинным шлейфом и фатой, украшенной дорогими камнями. «Все это, – призывает реклама, - можно купить в торговом центре KaDeWe.
Идешь и читаешь: названия сигарет, мыла, зубных щеток,  фирм, магазинов, табачных фабрик. Все самое модное, шикарное, фантастически-красивое. Опустишь глаза вниз, а там, в отполированном до блеска черном асфальте, отражается еще один такой же светящийся город с рекламой.
Неожиданно они вышли к  Оперному театру.
– Давай, посмотрим, что там сегодня идет, – сказала Лиза, направляясь к афише. – «Тангейзер», - прочитала она и   вопросительно посмотрела на Николая, как будто забыла, зачем они находятся в Берлине. Глаза ее горели.
– Хочешь пойти на спектакль? - спросил он, вынув из кармана часы. – Тогда надо поспешить. Осталось 15 минут.
Лысый, жуликоватый на вид кассир протянул им якобы случайно оставшиеся  билеты в середине первого ряда партера по баснословной цене. Берлинская опера не славилась в Европе особой популярностью, чтобы тратить на нее  бешеные деньги, но Николай не мог отказать Лизе в ее желании. Ему все нравилось: и оркестр, и постановка оперы, и голоса, хотя актриса, исполнявшая роль главной героини Елизаветы, была в преклонном возрасте и довольно полной. Он искоса поглядывал на Лизу. Она сидела, поддавшись вперед и выстукивая что-то рукой на коленях. После первого действия она заявила, что хочет вернуться в отель.

– Объясни мне, пожалуйста, – мрачно сказал он, когда они вышли на улицу, – что опять не так?

– Елизавета пела отвратительно, не вытягивала ни одной ноты.

– Я, конечно, не такой знаток, как ты, но мне показалось, что она пела превосходно.

– Может быть, и превосходно.

– Тогда не понятна причина твоего ухода…

– Мне плохо. Пойдем в гостиницу и поужинаем там в ресторане.

Несмотря на позднее время,  в ресторане  оказалось полно посетителей. Играл оркестр, вышколенные официанты бесшумно скользили между столиками. Николай предложил  взять вино. Лиза покачала головой, тогда он заказал для себя пол-графина русской водки, быстро все выпил и попросил повторить еще. Лиза с недоумением смотрела на него: он никогда столько не пил и  не курил, пачки с сигаретами пустели одна за другой.

– Зачем ты так много куришь? И пьешь?

– Тебе плохо, а мне, думаешь, хорошо?

Разозлившись на его слова, она вскочила и быстро пошла к выходу. Николай проводил ее растерянным взглядом: до того непривычно было все в ее теперешнем поведении, рассчитался с официантом и, чувствуя, что его сильно качает, осторожно двинулся по проходу.

В номере была две кровати, сдвинутые посредине в одну. По бокам стояли тумбочки с настольными лампами. В углу горел торшер. Огромное во всю стену зеркало отражало  их мрачные лица.

– Ложись, – сказал Николай, выключая торшер. – Я выйду на балкон покурить.

 Водка  не успокоила его. Мучившее его весь  день отчаянье сменилось глубокой обидой: она опять предает его, как уже однажды предала в Екатеринославе. Он не мог понять причины ее поведения. Черствая, холодная эгоистка, думает только о себе, а на него ей абсолютно наплевать. Она просто сбегает от него, иначе бы не прервала беременность. При воспоминании об этом чудовищном поступке ему стало совсем худо: так могла поступить женщина, которая не хочет иметь ребенка от нелюбимого человека. Значит, она его больше не любит. Как это он раньше не догадался? Сама однажды пришла к нему и теперь уходит, выдумав какие-то причины. Он прочертил в воздухе круг: сначала в одну сторону, потом в другую, ткнул пальцем в середину этого невидимого круга: теперь всему этому конец, жирная твердая точка.

Сигареты кончились. Он скомкал пачку, третью или четвертую за этот вечер, и сбросил ее вниз, откуда сразу послышались возмущенные голоса. Немцы строго чистили за чистотой и по-рядком, и надо отдать им должное: на улицах не увидишь фантики от конфет или  обертки от мороженого.

Не найдя в комнате другой пачки, он решил спуститься в бар. Голова по-прежнему кружилась, ноги не слушались. Попадавшиеся ему навстречу люди поспешно отходили в сторону, недовольно качая головами: до чего может опуститься человек.

Все это время Лиза не спала и лежала, уткнувшись в подушку. Когда прошло минут со-рок, она села на кровати и стала прислушиваться к шагам за дверью. Где-то на улице, наверное, в красивом здании напротив, часы громко отбили половину второго. Прошел еще час, два, три, показавшиеся ей вечностью. За окном  медленно светало. Она испугалась, что с Николаем что-нибудь случилось: упал или его забрала полиция, накинула на рубашку пальто и выглянула за дверь.

В конце коридора  громко разговаривали двое мужчин. От слез у нее в глазах стояла мутная пелена, она не могла разглядеть, кто там был. Один человек как будто  походил на Николая.

– Коля! – громко крикнула она. – Это ты?

– Я сейчас приду! – отозвался он, но  так и не дождавшись его, вернулась в комнату, снова уткнулась в подушку и зарыдала. Вся обида на него за его равнодушие к ней всплыла с новой силой.  Вскоре она заснула и проснулась оттого, что Николай по телефону  заказывал завтрак в номер.

– Ты так и не ложился? – спросила она, что-бы что-то сказать: ей вдруг безумно стало жаль его. Глаза у него были красные, воспаленные; он то и дело кашлял и морщился от головной боли. Но и у нее вид был не лучше. Николай сразу заметил ее измученное лицо и опухшие от слез глаза.

– Я заказал завтрак и такси на девять часов, – пробормотал он, стараясь на нее не смотреть. 

Принесли завтрак, но оба не притронулись к нему. Николай только выпил две чашки крепкого кофе и выкурил сигарету. Голова разваливалась на части. Не помогали даже таблетки аспирина.

Ровно в девять за багажом  пришли коридорные: в пунктуальности, как в чистоте и порядке, немцам нельзя было отказать. Бесшумно двигаясь по  паркету,  мужчины подхватили  чемоданы и быстро исчезли за дверью. Вслед за ними  в  комнату заглянула горничная и, увидев их еще сидящими на кровати,  поспешно извинилась.

– Oh! Ich bitte um Entschuldigung. Ich dachte, du w;rst schon gegangen *. (*О! Прошу прощения. Я думала,  вы уже выехали.)
    – Ich bin hier, ich verweile noch zwei Tage, - обратился к ней Николай. – Informieren Sie Ihren Administrator.* (* Будьте добры. Я здесь пробуду еще два дня. Предупредите администратора.)
– Gut!* (*Хорошо!) – сказала женщина,  тихо прикрыв дверь.
– Ты не говорил, что остаешься в Берлине.

– Для тебя это так важно, ты же уезжаешь?

  Лиза мрачно взглянула на него и  отвернулась. Из Женевы она приехала в коричневом полупальто и аккуратной шляпке  в виде колокола. Сейчас же на ней было легкое бежевое пальто и такого же цвета шляпа с широкими полями и перьями, – наряд, в котором она выглядела слишком шикарно. «Зачем, она надела это пальто в дорогу? – с какой-то ревностью и одновременно досадой подумал он. –  На нее и так все обращают внимание».

Когда они спустились вниз, такси только что подошло, и водитель вместе с гарсонами укладывал чемоданы.

В дверях отеля показался немец с большим фотоаппаратом и, улыбаясь, направился к ним.

- Это с ним ты вчера разговаривал в коридоре? - спросила Лиза.

- С ним. Он журналист из «Социалиста», лично знает Густава Ландауера* (*Известный немецкий анархист), обещал устроить с ним встречу.

- У тебя и здесь встречи, – раздраженно сказала она. – Все дела, дела, дела.

- Что же ты хочешь – мне это интересно, - сказал он,  отходя с немцем в сторону. Тот что-то стал ему объяснять, усиленно жестикулируя правой рукой, а левой, придерживая фотоаппарат на ремешке. Не дожидаясь Николая, она села в машину. Ее раздражало, что даже в такой момент он думает только о себе и своих бесконечных делах.

– Я уезжаю, - крикнула она в окно и дотронулась до плеча водителя:

- Sie gehen k;nnen!* (*Можно ехать!)

Тот, зная, что фрау едет не одна, даже не шелохнулся. «Надутый, упрямый индюк», – возмутилась про себя Лиза.

Когда Николай, наконец, сел в машину, она демонстративно отвернулась к окну. Он смотрел в окно со своей стороны, изредка бросая на нее косые взгляды. Неожиданно он обнял ее за плечи и притянул к себе. «Лиза, – сказал он спокойным голосом, сдерживая внутреннее волнение, – сегодня ночью я пришел к выводу, что ты меня не любишь, но я к тебе отношусь по-прежнему, что бы ты обо мне не думала».

Лиза промолчала: не было сил снова затевать бессмысленный разговор о том, что с ними происходит. Однако не стала от него отстраняться, положила голову к нему на плечо, закрыла глаза. Николай смотрел на ее бледное лицо, темные круги под глазами. Вспомнил, как  переживал за нее, когда во время их побега из Екатеринослава она одна добиралась  в Петербург, и как  был счастлив,  увидев ее целой и невредимой в квартире профессора Розанова. Теперь она самостоятельно оформила документы в Америку, купила билет на пароход и будет одна плыть до Нью-Йорка.

За окном проплывали красивые здания и памятники, бульвары, скверы с фонтанами. «Все, как в кино или во сне, – думал Николай. - Неужели это происходит с нами? Сейчас фильм кончится, зажжется свет, и весь этот кошмар кончится». Но нет: машина подъехала к вокзалу.

– Anhommen! - повернулся к ним водитель, всю дорогу с удивлением рассматривающий в зеркало  русских пассажиров. Уж, больно хороша была женщина: прямо с обложки модного журнала. Такие обычно вертят мужчинами, как им вздумается. Вот и эта хотела уехать без мужа, злится на него, мечет из глаз молнии. Он-то всегда стоит на стороне мужчин, поэтому и не пошел на поводу у этой красавицы. Однако  вылез, как полагается, из машины, открыл  дверцу и помог фрау выйти на тротуар, оценив и  ее стройную, изящную фигуру.

Так же молча, не глядя друг на друга, как  чужие  люди, случайно оказавшиеся рядом, они ехали в поезде до Гамбурга и там – от вокзала до морского порта. Не успели они  выйти из машины, как подбежали два носильщика в белых  костюмах, подхватили чемоданы и бегом направились  к огромному белому лайнеру. Лиза растерянно посмотрела на них, поцеловала мужа, рассчитывающегося с водителем,  и побежала за носильщиками. Николай потерял ее из виду.

На причале стоял невыразимый гвалт: кричали сверху и снизу. Лизы нигде не было. Он  отчаялся ее увидеть, но тут  она появилась на средней палубе и, придерживая одной рукой шляпу от ветра, другой  усиленно махала ему перчаткой. Им двигало отчаянное желание броситься по трапу наверх, схватить ее на руки и увезти домой, но ноги отяжелели, как будто к ним привязали стопудовые гири. Он не мог не то что сдвинуться с места, но даже пошевелить рукой. Увидев, что он не отвечает, Лиза перестала махать и, не отрываясь, смотрела на него. По лицу ее текли слезы.

Матросы убрали трап, но тут на причале появилась  группа опоздавших людей, и его снова пододвинули к борту лайнера. «Вот случай, чтобы побежать к Лизе и все исправить», – подумал Николай, продолжая, как сомнамбула, стоять на месте и смотреть на палубу.

… Трап опять убрали. Через минуту огромное тело парохода вздрогнуло и сдвинулось с места. Все загалдели еще громче. Очнувшись, он стал изо всех сил махать Лизе, показывая рукой, чтобы она писала письма. Она тоже что-то ему кричала и, прикладывая руку к губам, посылала воздушные поцелуи.
Лайнер удалялся все дальше и дальше, пока не превратился в маленькую точку. Ветер принес оттуда прощальный гудок, похожий на крик заблудившейся чайки. Все было кончено.

Всю обратную дорогу в Берлин он дремал и с вокзала сразу поехал в редакцию «Социалиста». Ему повезло, что он познакомился с журналистом Рихардом Миллером, обещавшим ему устроить встречу с Гюставом Ландауером. Об этом человеке  ему много рассказывал Шарль. По  рекомендации писателя, Ландауер перевел несколько статей Николая из «Avenir» и опубликовал в своей газете. Было бы грешно,  находясь в Берлине, не познакомиться с ним.

 Миллер уже ушел, оставив для него записку, что ждет его  в ресторане на Вейсенштрассе. 

Через полчаса он  сидел в этом ресторане в  компании трех женщин и четырех мужчин, – коллег Рихарда из редакции.  Ландауер прийти не смог. Он назначил встречу Николаю на следующий день.
 
Здесь, как и в Женеве, говорили о неминуемой войне, колониальной политике Франции и Германии, II Интернационале. Николай сначала  поддерживал беседу, но потом ему стало скучно: ничего нового от этих людей он не услышал. Он много пил, курил и глотал обжигающий кофе. Над столом висела дымовая завеса. Из нее выплывало заплаканное лицо Лизы, она обнимала его за шею и настойчиво спрашивала: "Ведь ты приедешь за мной в Америку, приедешь?" Он резко взмахивал головой, отгоняя видение и, чтобы окончательно избавиться от него, стал рассматривать  сидевшую напротив него немку. У нее был маленький лоб, черные прямые волосы, глубоко посаженные  глаза и точеный греческий нос. Сколько ей лет? Сразу не разберешь. Между 35 и 40. Женщина знала, что особенно эффектно выглядит в профиль. Заметив, что русский гость на нее смотрит, она время от времени кокетливо поворачивала голову в сторону, чтобы он мог оценить все прелести ее лица.

В конце концов, все устали от политики и перешли на литературную тему. Высокий худой немец, до этого резко нападавший на Каутского, стал декламировать стихи Рильке, поглядывая осоловевшими глазами на женщину с греческим профилем, и та теперь перевела свое внимание на этого  чтеца, томно улыбаясь и пуская в его сторону кольца дома.
Где-то в глубине зала играл оркестр. Еще одна женщина, сидевшая от Николая с правой стороны, – юная блондинка, с сильно накрашенными губами и кукольными, голубыми глазами, взяла его за руку и потянула за собой на площадку, где  медленно двигались пары. Танец был незнакомый, какое-то бессмысленное топтание на месте. Непривычным для него было и то, что мужчины и женщины находились на близком расстоянии друг от друга, почти соприкасаясь телами. «Это танго, его танцуют, подчиняясь ритму музыки» – сказала девушка,  положив руки на его плечи. Он обхватил ее талию, как это обычно делалось в вальсе, и неумело повел по кругу. Через некоторое время она положила голову ему на грудь.  Спина ее почти полностью была открыта. Его руки скользили по ее голому телу,  вызывая у него сильное желание сбросить с нее это платье, чудом державшееся на  узких бретельках.

– Давай сбежим отсюда? – неожиданно предложила девушка. В глазах ее запрыгали бесовские огоньки.

- Давай! – обрадовался Николай возможности провести где-то время, чтобы не оставаться наедине со своими мыслями. Он был пьян, но не настолько, чтобы не отдавать отчет своим действиям. Пока они шли к выходу по коридору, он мучительно пытался вспомнить, как ее зовут. Вполне вероятно, что в начале встречи их не представили, сейчас же спрашивать об этом было неудобно.
Минут через десять такси остановились около большого, серого дома. В квартире она на ходу сорвала с себя одежду, повисла у него на шее, и они упали на первый попавшийся диван.

– Как тебя зовут? - спросил он, когда она успокоилась и положила голову ему на грудь.

– Ева! А тебя?

– Николай!

- Русские - очень ласковые и нежные, - сказала она, поцеловав его горячими, влажными губами.

- Ты хочешь еще? - спросил он, загораясь от ее прикосновений.

– Нет. Давай немного поспим, - пролепетала она и тут же уснула.

Одеяла не было. Он смотрел на ее красивое голое тело, машинально гладил голову, лежавшую у него на груди. От нее пахло тонкими приятными духами и дорогими сигаретами. «Интересно, кто она такая?» –  подумал он, обводя глазами огромную комнату с высоким потолком. Дорогая обивка на мебели, персидские ковры, на стенах – литографии с видами Берлина – все говорит о состоятельности хозяев, конечно, не самой девушки, она была слишком глупа и молода, а ее родителей или мужа. А, может быть, эту квартиру для нее снимает какой-нибудь миллионер, у которого она состоит на содержании в любовницах? Вряд ли, для содержанки слишком  богатая квартира.
Страшно хотелось курить.

Стоило ему пошевелиться, как Ева проснулась. «Ты курить? Подожди меня, пойдем на балкон». Сгоняя сон, она грациозно потянулась и быстро вскочила. Ее белокурые волосы взлетели вверх и упали на грудь. Он поднял с пола брюки. Ева выхватила их у него из рук и отшвырнула в сторону: «Идем так!»
Балкон был большой, как комната, с буфетом, столом и  стульями. Внизу лежала площадь. На противоположной стороне виднелась знаменитая Красная ратуша с часами на башне. Каждые 15 минут, нарушая ночную тишину, они отбивали время. По всей окружности площади и на расходившихся от нее улицах горели фонари, выхватывая из темноты контуры домов и причудливые силуэты деревьев с широкими раскидистыми кронами. Панорама была впечатляющей. Точно такой же вид он заметил на одной из литографий, висевших в комнате. «Наверное, кто-то из ее родных фотограф или художник», - решил он.

«Будешь пить?» - спросила Ева, направляясь к буфету и выставляя на стол открытую бутылку вина, бокалы на длинных и таких тонких ножках, что страшно было к ним прикоснуться. Не дожидаясь ответа, налила в бокалы вино и быстро выпила. Стройное голое тело ее переливалось в свете неоновых огней с рекламы на соседнем доме, вызывая в нем сильное  желание. С удовольствием затянувшись сигаретой, он смотрел, как она наливает себе новый бокал вина и пьет его быстрыми глотками. В следующую секунду одним движением она смахнула все со стола, села на него и притянула к себе Николая. Горячая волна пробежала по его телу. В комнате она не издавала особых звуков,  здесь же начала стонать и мурлыкать от удовольствия на всю улицу. «Как кошка», - мелькнуло у него в голове. Послышались возмущенные голоса: "H;r auf mit diesem benehmen!"» «Drei Uhr nachts, und Sie Gaben hier ein Bordell». «Ganz gewissen verloren»*. («Прекратите хулиганить!» «Три часа ночи, а они устроили тут бордель», «Совсем совесть потеряли».) Эти крики отрезвили его. "Что я тут делаю? - пронеслось в его голове. - Нужно немедленно бежать!"
А Ева, как ни в чем не бывало, соскочила со стола и равнодушно спросила:
– Идешь спать?
- Еще постою.
– Тогда будь осторожней, здесь стекла, – и ушла, прикрыв за собой дверь. Он курил и смотрел на лежавший внизу город, красное здание ратуши. Изредка проезжали автомобили, нарушая тишину мягким шелестом колес.
Пора было уходить. Лифт не работал. Он  бежал по лестнице, приглаживая на ходу волосы и усиленно оттирая лицо от помады. Белая рубашка тоже была вся в жирных красных пятнах, как будто Ева специально оставляла на ней свои следы. На его счастье, на противоположной стороне из такси высаживался пассажир, и он успел подать водителю знак. В номере сразу прошел в душ, долго намыливал и тер мочалкой  тело, чтобы стереть из памяти все, что с ним произошло.
Лизина подушка хранила запах ее волос. Стоило ему прикоснуться к ней, как все его приключения с Евой исчезли, снова надвинулись страшная тоска и боль. Чтобы ни о чем не думать и заснуть, он стал по своей привычке считать до 100. И вдруг, перебивая счет, в голове всплыли стихи Блока, которые они два года назад с Лизой слышали в исполнении поэта в литературном кафе в Петербурге:

Предчувствую Тебя. Года проходят мимо.
Все в облике одном предчувствую Тебя.
Весь горизонт в огне – и ясен нестерпимо,
И молча жду, - тоскуя и любя.
Весь горизонт в огне, и близко появленье,
Но страшно мне: изменишь облик Ты,
И дерзкое возбудишь подозренье,
Сменив в конце привычные черты.
О, как паду – и горестно, и низко,
Не одолев смертельные мечты!
Как ясен горизонт! И лучезарность близко.
Но страшно мне: изменишь облик Ты.

Стихи были о них с Лизой. Ему стало не по себе, как это уже однажды было с ним в Екатеринославе, когда она сбежала от него и поселилась у своей тетушки Лии: без нее терялся смысл жизни.
Утро принесло некоторое облегчение. Комната была залита солнечным светом. Где-то поблизости играл духовой оркестр. Николай выглянул в окно: на противоположной стороне около помпезного здания с колоннами выстроился взвод музыкантов. Полицейские раскатывали на тротуаре красную дорожку, отгоняя любопытных. Видимо, там было важное административное учреждение и намечалось какое-то мероприятие. Интересно было бы на него посмотреть, но он решил немедленно ехать на вокзал.
У входа в отель стоял улыбающийся Рихтер.
– Доброе утро, Николай!
– Доброе! – буркнул тот.
– Тебе повезло, товарищ, – сказал тот, продолжая улыбаться, – на тебя обратила внимание самая богатая девушка в Германии.
– Кто она такая?
– Дочь известного газетного магната Фишера.
– Тогда, какое она имеет отношение к анархистам?
– Разгоняет скуку и дает им деньги на издательскую деятельность. Теперь она и тебе даст любую сумму на книгу. Не удивляйся, если твое имя попадет в светскую хронику.
Николай подозрительно посмотрел на него и его фотоаппарат. Теперь понятно, почему Рихард целыми днями торчит в отеле: вынюхивает и строчит всякую мерзость в бульварные газетенки. И вряд ли он имеет отношение к редакции «Социалиста» и анархистам. Смерив его презрительным взглядом, он резко повернулся и, не попрощавшись, стал ловить такси до вокзала.
– Куда же ты, а Густав Ландауер?
– Пошел ты к черту, - выругался от души Николай по-русски и поспешил открыть дверцу подошедшей машины. Оглянувшись назад через заднее стекло, он увидел Рихарда с каким-то представительным господином – очередной своей жертвой. Вскоре у него еще больше испортилось настроение. Утреннюю тишину улицы Неожиданно нарушила резкая, продолжительная сирена.
– Это наш кайзер едет во дворец,— объяснил ему таксист. – Никто, кроме него, в Германии не имеет права пользоваться подобным гудком.
– Звучит как сигнал военной тревоги.
– Скоро ее услышит вся Европа, – с гордостью произнес таксист, крепкий упитанный немец лет 28 с такими же торчащими усами, как у Вильгельма. – Мы наведем в ней порядок.
Возмущенный его словами, Николай попросил остановить машину и, выйдя из нее, со злостью хлопнул дверцей. Не зря общественность  обеспокоена тем, что Германия увеличивает свою военную мощь, если даже простой таксист с уверенностью заявляет о завоевании со своим кайзером всей Европы.

ГЛАВА 1

На мамины деньги Лиза смогла купить билет в каюту второго класса на четырех человек, далеко не "люкс", но со всеми необходимыми удобствами: туалетом и душем, так хорошо сейчас немцы строили свои лайнеры. Ее соседками оказались три молодые американки, возвращающиеся из путешествия по Европе.
Вернувшись с палубы, она не могла сдержать нахлынувших на нее слез, села на свою койку и горько разрыдалась. Дамы бросились ее расспрашивать, но она только всхлипывала, без конца повторяя: "Все кончено, все кончено". Переглянувшись, женщины  деликатно вышли из каюты.
Вскоре одна из них вернулась и позвала ее на  палубу: лайнер из устья Эльбы выходил в Северное море. Лиза вытерла слезы, улыбнулась ей и сказала, что сейчас придет. Она вымыла лицо, достала из сумки пудреницу. Пудра плохо прикрыла красные веки и темные круги под глазами. Ей было все равно.
На палубе собрался весь второй класс. Люди стояли в несколько рядов, толкая друг друга и стараясь пробраться ближе к борту. Лиза прошлась по кругу, разыскивая своих соседок. Неожиданно кто-то взял ее за руку и потянул за собой, раздвигая плотную толпу. Она оказалась у самого борта. Лиза взглянула на человека, который оказал ей такую любезность, - мужчина лет 30, выше ее на целую голову.
- Дмитрий, - представился он, широко улыбаясь и протягивая ей руку.
- Лиза, - выдавила она из себя что-то наподобие улыбки и тоже протянула ему руку, утонувшую в  широкой ладони.
- Вы едете в Нью-Йорк?
- Да, к родителям. А Вы?
- Хочу найти в Америке работу, может быть, удастся остаться в Нью-Йорке. Вы видели когда-нибудь летающих рыб?
– Нет, - удивилась Лиза, - разве такие бывают?
– Бывают. Посмотрите направо, вон туда, – он указал рукой в нужном направлении, – они вытянулись в стаю, как будто плывут по течению.
- Разве это не чайки?
– Чайки все тут, кормятся с нашего корабля от самого Гамбурга.
Их разговор прервал гонг к ужину.
- Если не возражаете, - предложил Дмитрий, - сядемте в ресторане за один стол.
Лиза покорно последовала за ним, рассеянно слушая, о чем он говорит.
Кельнеры, в безукоризненно белых костюмах порхали по залу ресторана, как чайки. Один из них  подвел их к столу, за которым  сидела пожилая пара американцев. Лиза слегка поковырила салат и жаркое с картофельным пюре. Когда американцы ушли, Дмитрий  предложил заказать шампанское и еще немного посидеть. Лиза  кивнула головой. Теперь, когда они сидели близко друг от друга, она могла его хорошо рассмотреть. Он  напомнил ей Блока: такое же бледное лицо с высоким лбом и античным профилем,  пышная грива волос.
Шампанское было холодное, приятное на вкус. Она медленно тянула его из  фужера и вдруг вспомнила, как они с Николаем, Володей и Лялей катались на пароходе по Днепру и пили в буфете шампанское. Это было давно, но почему-то сейчас всплыло так явственно, как будто это было вчера. У нее задрожали губы. Дмитрий взял ее за руку.
- Вы чем-то расстроены? – сочувственно  спросил он. - Я видел, как вы плакали в порту.
- Вам показалось.
Подошел помощник капитана, спросил, могут ли они принять участие в концерте, который по традиции устраивается в первый вечер для пассажиров. В руках у него был длинный список. Лиза отрицательно покачала головой.
- А вы?
Дмитрий посмотрел на Лизу.
- А я с удовольствием сыграю на рояле несколько вальсов Шопена. Можете на меня рассчитывать.
После ужина опять гуляли по палубе. Лайнер  шел навстречу заходящему солнцу. И море, и небо в той стороне полыхали огнем, а в середине его застыл огромный белый шар. Так было красиво, что хотелось остановиться и молча  любоваться этой фантастической картиной, но, развлекая ее, Дмитрий без конца  говорил и говорил. Лиза устала от его  разговора и, чтобы избавиться от него, сказала, что ей нужно до концерта отдохнуть.
- Очень жаль, - опечалился тот. - Не возражаете, если я зайду за вами перед концертом?
- Да-да, конечно, - сказала Лиза и быстро с ним распрощалась. Настырный молодой человек  ее раздражал - не хватало ей еще ухаживаний на пароходе.
На концерт она не пошла, сказав зашедшему за ней Дмитрию, что плохо себя чувствует. Соседки это слышали и переглянулись между собой: появилось интересное развлечение наблюдать за этой парочкой.
Когда они  ушли, Лиза закрыла глаза и стала думать о Николае. Представила, как он вернется из Берлина домой, будит ходить по их опустевшей квартире,   ей стало жаль его. Тут она вспомнила об Афродите: он так и не заметил ее отсутствия. Этого было достаточно, чтобы снова на него разозлиться и одобрить свой поступок. Она заснула. Ее разбудил стук двери. Это соседки вернулись с концерта. Увидев, что Лиза лежит с открытыми глазами, они, перебивая друг друга, стали рассказывать ей о концерте.
- Ваш знакомый, - сказала одна из них с явным намеком на их отношения, - поляк, играл Шопена,  так хорошо, что его заставили играть второй раз.
- Почему вы решили, что он поляк?
- У него польская фамилия, - сказала дама и обратилась к своим подругам. - Не помните какая?
- Кажется, Ружинский. А вы, почему не пошли на концерт?
- Голова разболелась, - сказала Лиза и отвернулась к стене.
На следующий день она не выходила ни к завтраку, ни к обеду и только перед ужином решила прогуляться по палубе. Вся ее поездка теперь была испорчена из-за этого поляка, назойливо пристававшего к ней со своим знакомством. К счастью, сейчас его не было на палубе, и она почти целый час одна простояла на корме, с удовольствием вдыхая соленый воздух и наблюдая за летающими рыбами, которые, как и чайки, не прочь были полакомиться хлебом с лайнера. Но и здесь на нее нахлынули воспоминания: об их бегстве с Николаем на пароходе из Екатеринослава. Чтобы не думать об этом, она поспешила в ресторан –  прозвучал гонг на ужин.
За их столом сидела только пожилая пара. Супруги оказались коренными американцами, жили в Сан-Франциско и стали ей рассказывать о своем городе. Лиза их плохо понимала, но делала вид, что внимательно слушает. Дмитрия не было, и Лиза поспешила уйти до его появления. Выходя из-за зала, она заметила его пышную гриву за другим столом. Значит, он понял, что она не нуждается в его обществе, и пересел в другое место. Это ее обрадовало.
На четвертый день пароход проходил мимо островов - тех самых, когда умер папа. Все пассажиры увлеченно их рассматривали. Лиза хотела уйти в каюту, но решила, что нельзя жить одними воспоминаниями и плакать. Попросив у кого-то бинокль, она направила его на лесистые горы и скалистый берег с гротами и лагунами.
- Не правда ли, напоминает остров, где жил Робинзон Крузо? – услышала она рядом с собой голос Дмитрия. Она  обернулась: он смотрел на нее и улыбался.
- Я рад, что вы вышли на палубу. Вы меня избегаете?
- У меня плохое настроение,  не хочу быть никому в тягость.
- Давайте посидим опять вечером в ресторане, там есть рояль, я сыграю для вас что-нибудь
- Хорошо, но только не играйте.
- Вы не любите музыку?
- Если честно, я сама играю, но сейчас мне не до этого.
В этой вечер в ресторане играл негритянский оркестр. Время от времени на сцену выходила полная  негритянка, увешанная блестящими побрякушками. Закрыв глаза и покачиваясь в такт музыки круглыми бедрами, она низким голосом подпевала без всяких слов. Публике это нравилось. Ей  хлопали и кричали «Браво!» Певица низко кланялась, ее   груди почти вываливались из платья.
Лиза пила шампанское и слушала рассказ Дмитрия о себе. Он был из дворянской семьи, учился в Умани в земельном училище. Настоящее его имя – Деметрий, но, так как он жил среди русских, его называли Дмитрием. Месяц назад его чуть не арестовали за участие в революционной работе. Успев скрыться от полиции, он уехал из города и теперь вынужден эмигрировать в Америку.

Захмелев от шампанского, Лиза призналась ему, что сидела в тюрьме в Екатеринославе и сбежала оттуда в Швейцарию.

- Я тоже хотел бежать в Женеву, но, мне сказали, что там трудно найти работу. В Америке с этим лучше. Вы политическая?

- Была в группе анархистов-коммунистов,  теперь этим не интересуюсь.
- И правильно сделали, я лично осуждаю их террористические действия.
Лиза недовольно поморщилась.
– Вы просто не знакомы с анархизмом, поэтому так говорите.
– Вы замужем? – спросил он осторожно.
– Вам это так важно знать? – вспыхнула она и встала.
Дмитрий удержал ее за руку.
– Простите, я не хотел вас обидеть.
Музыканты устроили перерыв, и, прислонив к стене инструменты,  спустились в зал к накрытому для них столу.
– Рояль освободился, – сказал Дмитрий,  – пойдемте, я все-таки сыграю для вас что-нибудь. Я люблю Шопена и Чайковского.
– А знаете что, давайте-ка в четыре руки сыграем первую часть второго концерта Рахманинова.
– Без нот я не смогу.
– Тогда я попробую одна.
Лиза подошла к роялю, провела рукой по клавишам – как давно она не садилась за инструмент, а свой любимый концерт Рахманинова последний раз играла еще дома, при папе. Но она хорошо его помнила. Как всегда, когда она играла, она забывала обо всем на свете: музыка звучала внутри нее, она слышала ее каждой частицей своего тела. Так было и сейчас. Она не видела, что вокруг нее собралась толпа пассажиров, а Дмитрий, подойдя вплотную к роялю, не сводит с нее восхищенных глаз.
Но вот где-то рядом раздался хлопок: кто-то из официантов открывал шампанское. Это вернуло ее на землю. Надо же было так увлечься, что она совсем забыла, где находится. Слушатели  ей восторженно аплодировали, а три ее соседки, оказавшиеся в первых рядах, бросились ее целовать, повторяя наперебой: «Это было бесподобно!»
Вечер был такой же прекрасный, как вчера. За окнами ресторана пылал закат, отражаясь золотом на всех блестящих поверхностях: в  бокалах с вином, хрустальных люстрах, медных инструментах музыкантов. На сцену снова вышла полная негритянка, и ее побрякушки вокруг шеи вспыхнули и засияли тысячами разноцветных огней.
Здесь больше делать было нечего. Дмитрий предложил Лизе прогуляться по палубе.
- Только с одним условием, – неохотно согласилась она, – вы не будете меня ни о чем расспрашивать и говорить, что мне надо поступать в консерваторию.
- Хорошо, - улыбнулся Дмитрий, как раз намереваясь ее спросить, где она учится. – Вы любите Рахманинова?
- Да. Этот концерт лучше всего звучит с оркестром. Я слышала его в исполнении самого Рахманинова. Это – великий композитор и пианист.
- А я люблю Шопена, он, как никто другой, отражает в музыке стремление поляков к свободе и независимости.
- Я тоже люблю Шопена, и Бетховена, и Вагнера. Разве Вагнер не выражает своей музыкой то же, что Шопен, - стремление к личной свободе человека? Он был другом анархиста Бакунина, принимал участие в Саксонской революции 1848 года. Вообще о музыке трудно спорить. Каждый композитор открывает в тебе что-то новое. Плохой музыки не бывает.
– Полностью с вами согласен, - Дмитрий был покорен  своей собеседницей, больше того, он был влюблен в нее.   И Лиза видела это в его глазах.
Оставшиеся до Нью-Йорка два дня она провела в каюте, читая рассказы Стефана Цвейга. Книга у нее оказалась случайно: она перепутала ее со сборником стихов Блока, обернутым в такую же бумагу. Ей было жаль, что Блок остался в Женеве, и, чтобы не забыть написанные на обложке книги стихи Тютчева, переписала их на бумагу. Николай забыл об Афродите, но она всегда будет хранить эти стихи.
В последний вечер после ужина Дмитрий проводил ее до каюты и спросил адрес ее родных в Нью-Йорке.
- Я не знаю, - солгала она, - они будут встречать меня в порту.
- Жаль. Мне будет одиноко в чужом городе.
Лиза пропустила его слова мимо ушей. Ни он, ни его трудности ее не интересовали. Она ехала залечивать свои собственные раны.
               
                * * *
В порту ее встретили все родные и, пока они ехали в такси через весь город, она без конца повторяла:
– Как я рада, что к вам приехала, вы не представляете, как я рада.
Артем сидел на переднем сиденье рядом с водителем, молчал и ни разу не повернулся к ней.
– Что с ним, – спросила Лиза сестру. – Он не рад моему приезду?
- Не обращай на него внимания, он просто устал, ведь мы с утра на ногах.
И все-таки непонятное поведение брата ее огорчило. Еще больше ее огорчила  небольшая трехкомнатная квартира, в которой жили Фальки. Бедность проглядывала со всех сторон, напомнив ей пансион мадам  Фабри в Женеве: выцветшие обои, местами оторванные и аккуратно подклеенные цветной бумагой, застиранные занавески на окнах, ветхая мебель, мутное квадратное зеркало в коридоре. Из бывшей роскоши родительского дома она увидела только литографии Врубеля, висевшие когда-то в кабинете Григория Ароновича, разрозненную посуду в горке и семейную ханукию. Лиза вопросительно посмотрела на Анну, та опустила глаза и тихо сказала: «Потом!»
После ужина Артем куда-то ушел,  оставив женщин одних. Лиза  с грустью смотрела на маму. Сарра Львовна  похудела и постарела, щеки ее обвисли, когда-то блестящие черные глаза потускнели, как будто их покрыли серой пленкой. Волосы, всегда аккуратно уложенные в высокую прическу, были собраны в пучок на затылке, как когда-то у Зинаиды. И платье было какое-то старушечье:  серого цвета с высоким стоячим воротником. Поймав Лизин взгляд, она  с горечью сказала:
– Я очень изменилась. Худая, некрасивая старуха.
– Мы все, мамочка, изменились.
– Не хочешь меня обидеть, да от зеркала  не спрячешься. Я к нему боюсь подходить. Зато ты все такая же красавица, даже еще лучше стала, расцвела как женщина! Я на тебя не налюбуюсь, жаль, что папа тебя не  видет! – Она заплакала.
Дочери бросились ее утешать. Сарра Львовна вытерла слезы.
– Если бы ты знала, дорогая, как нам тут тяжело пришлось… О Семене я тебе писала, он все-таки сошелся со своей пассией. Лия и Иннокентий снимают квартиру недалеко от нас. Бедный мальчик в таком состоянии, что часто лежит в клинике.
– Ничего не пойму,  папа же из России увез много денег. Куда они делись?
Сарра Львовна опустила голову. Лиза вопросительно посмотрела на Анну: что-то они от нее скрывали.
– Это все Артем, – сказала сестра. – Еще на пароходе связался с каким-то подозрительным типом, подбившим его играть на нью-йорской бирже. Два месяца он скупал и продавал акции, участвовал в каких-то махинациях. Думал, станет миллионером, а остался у разбитого корыта – его попросту обманули, вытянув из него все деньги. Пришлось продать все наши драгоценности, сервизы, картины.
– А кафе откуда? Оно, наверное, стоит безумных денег.
– Артем взял под него большой кредит у одного русского банкира, который хорошо знал  папу и был ему чем-то обязан. Мы были против кафе, но Тема нас не слушал.
– Почему вы мне не писали об этом?
– Не хотели тебя расстраивать, – сказала мама, – ведь вам в Швейцарии тоже пришлось не сладко. До кафе мне пришлось торговать на улице мороженым, Анна работала судомойкой в китайском ресторане, Артем – коммивояжером на фабрике женского белья.
– Я не думала, что у вас такие трудности. У меня с собой мало денег, я рассчитывала на вас.
– А что Николай Ильич? - осторожно спросила Сарра Львовна.
– Я вам не буду в тягость, – сказала Лиза, как будто не слышала ее вопроса. – Пойду куда-нибудь работать.
– У Артема к тебе есть предложение, - сказала Сарра Львовна и замолчала, не решаясь сказать дочери о неприятных для нее намерениях брата.
– Говори, мама, я согласна на все.
– Он хочет, чтобы ты пела в нашем кафе русские песни и романсы. Это привлечет большое количество посетителей из русской колонии.
Лиза нахмурилась: этого она никак не ожидала. Сарра Львовна обняла ее:
– Девочка моя, ты сама вскоре поймешь: другого выхода у нас нет.
Мама ушла спать. Анна вышла на кухню приготовить чай и долго там возилась, чтобы оттянуть неприятный разговор с сестрой. Лиза сама пришла за ней, взяла поднос с чайником и сладостями.
– Трудно представить, – сказала она, когда они снова уселись за стол, – чтобы мама продавала на улице мороженое. Как Артем мог такое допустить?
– Артем сильно изменился. Когда нам пришлось совсем плохо, и все вещи были проданы, он нашел покупателя на папины литографии. Этот человек оказался таким же поклонником Врубеля, как папа, и, хотя это всего лишь литографии, а не картины, предложил за них приличную сумму. Мама сказала, что лучше пойдет на улицу продавать мороженое, чем на это согласится. Вот и пришлось ей идти торговать. Артем тогда просто обезумел: хотел играть в казино и таким образом поправить наше положение.
– Ужас! – воскликнула Лиза, закрыв лицо руками.
– Он, кстати, скоро женится. Его невеста Исабель – из богатой испанской семьи, ее отец хозяин той самой фабрики женского белья, где Артем служил коммивояжером. Там они и познакомились. Он и женится только из-за денег, ведь почти вся прибыль от кафе уходит на погашение кредита. Мы с мамой здесь не купили из одежды ни одной новой вещи. Донашиваем и переделываем все старое. Свою невесту он не любит, хотя она вроде ничего, хороший дизайнер и много работает. Лучше всех устроился дядя Семен. Был простым клерком у Шиффа* (*Крупный американский банкир еврейского происхождения),  потом стал в его банке  начальником отдела. Шифф его высоко ценит. Дядя хотел пристроить в банк и Артема, но банкир не взял его из-за истории с акциями. Сказал, что таким людям нельзя доверять.
– Чем же наш Артем так привлек испанцев?
– Как чем? Ты же не можешь отрицать, что он – умный, красивый, образованный. Исабель влюблена в него без памяти. Благодаря дяде Семену, ее отец Мигель, два раза брал крупные кредиты у Шиффа, а тот ссужает деньгами далеко не каждого.
– Значит, вы меня так усиленно сюда звали, чтобы я пела в кафе? – с обидой сказала Лиза, и на ее глаза навернулись слезы.
– Конечно, нет. Даже думать об этом не смей. Эта мысль Артему пришла, когда ты написала, что едешь сюда. Посмотри на мои руки: мне в кафе приходится перемывать массу посуды. А принимать заказы у посетителей, выслушивать их грубые слова, терпеть их скабрезные взгляды и шлепки по заду? Тебе с твоей внешностью будет еще трудней.
– Ты тоже стала красивой, сестренка. А здесь у тебя есть  поклонники?
- Ухаживают разные, но я ни с кем не встречаюсь. Помнишь Мстислава? Он меня до сих пор ждет, просит вернуться в Россию, но я не могу оставить маму одну. И тетю Лию с Кешей. Они без нас совсем пропадут.

– Ты так долго его помнишь, ведь после вашей последней встречи прошло столько лет…

– Я думаю только о нем, и он пишет, что постоянно думает обо мне. Это помогает мне выжить. Я тебе покажу все его письма, их уже больше сотни.

– Вот это да. О такой любви можно только мечтать!

– Кто бы говорил! А ты мне ничего не хочешь рассказать?

- Мне нечего рассказывать: Коля меня больше не любит.

– Никогда  не поверю.

- А вот посмотрим. Я ему предложила за мной приехать. Если любит, приедет. Он слишком занят своими делами. , у него свой круг друзей, свои интересы Я для него, как приложение к мебели… Ладно. Давай спать.

Ей предстояло спать на диване, который стоял в гостиной, служившей одновременно столовой. Попрыгав на нем, она ужаснулась: кругом выпирали пружины.
– После свадьбы Артема, – успокоила ее сестра, – мама переедет в его комнату, а ты переберешься на ее кровать. Будем опять вместе, как в детстве в нашем старом доме. Я так рада, что ты приехала.

* * *
Оставшись одна, Лиза задумалась о том, что услышала от родных. Ни сестра, ни Сарра Львовна ни разу даже словом не обволвились о своих трудностях, наоборот, мама всегда писала, что живут они хорошо, кафе приносит солидный доход. Невозможно представить, чтобы мама развозила по улицам Нью-Йорка тележку с мороженым, а Анна мыла посуду в китайском ресторане и продолжает это делать в их кафе. А Артем? Женится на нелюбимой девушке из-за денег и предлагает Лизе петь перед пьяными посетителями? Вот как все круто изменилось в их жизни.
Чтобы отогнать тяжелые мысли, она стала думать о поляке с парохода и уже пожалела, что не дала ему свой нью-йоркский адрес. Симпатичный молодой человек, можно было бы с ним проводить  свободное время, тренироваться в языке. Незаметно она заснула, чувствуя даже во сне острые пружины, впивавшиеся ей в спину.
Разбудил ее  голоса в коридоре. Вошла Анна и стала расставлять посуду для завтрака. Мама вкатила тележку с подносами. Эта тележка напомнила Лизе мадам Ващенкову и ее пансион в Женеве. У нее защемило сердце, но она взяла себя в руки, расцеловала Анну и маму и ушла в ванную.
Мама сообщили Артему, что  Лизе  известно о его предложении петь в кафе.
- Как она к этому отнеслась?
- Плохо… Они поссорились с Николаем Ильичом.
- Это меняет дело. Не будет петь, не получит от меня ни копейки.
– Будь с ней поласковей, – попросила Сарра Львовна, – она и так страдает.
Завтрак прошел при общем молчании. Лиза избегала смотреть на Артема. Если он спрашивал ее о чем-нибудь, неохотно отвечала, высказывая всем своим видом презрение к нему. Артема это взбесило. После того, как они допили кофе, он попросил Сарру Львовну и Анну оставить их с Лизой одних.
- Что ты, сестренка, хочешь мне показать своим видом? – зло сказал он. – Да, я изменился, стал жестоким, грубым. Не ты ли в этом виновата? Вы с Иннокентием разрушили всем нам жизнь, погубили отца, заставили меня расстаться в Киеве с невестой и бросить университет. Теперь ты должна за все это отработать. И попробуй только отказаться или уйти от нас... Ненавижу…
Последние слова он произнес около порога и вышел из столовой, хлопнув дверью с такой силой, что в горке зазвенела посуда. Лиза была убита обрушившимися на нее обвинениями. Она разрыдалась. Вбежала Анна, обняла ее.
- Не обращай на него внимания.
- Он обвинил нас с Кешей в смерти папы. Ты…, ты тоже так считаешь?
- Он и маму в этом упрекал, и дядю Семена, устраивал ему скандалы, тянул из него деньги. Тетю Лию однажды довел до сердечного приступа. Она как-то не выдержала и сказала ему, что он – неудачник и, как все неудачники, обвиняет в этом других. Конечно, это несправедливо по отношению к Теме, но что делать, если так сложились обстоятельства. Мама из-за этого очень страдает. Ты ей не рассказывай о вашем разговоре.
Лиза смотрела на сестру и думала, что она стала взрослой, рассудительной и разговаривала с ней, как будто была старше ее на много лет, а себя в этой неожиданной для нее ситуации чувствовала слабой и беззащитной.
В дверь заглянула Сарра Львовна.
- Девочки, что вы так долго. Мы вас ждем…
- Идем, идем, - сказала Анна, подавая Лизе пудреницу. – Приведи себя в порядок.
Кафе находилось в этом же здании на первом этаже. Несмотря на ранний час, оно было открыто. Швейцар Джон, средних лет негр с ослепительно белыми, ровными зубами, увидев их через стекло, услужливо распахнул дверь.
     Кафе   ошеломило Лизу своей роскошью. Сразу за дверью  находился просторный вестибюль с гардеробом и зеркалом во всю стену. Дальше шел холл с диванами и креслами, обтянутыми зеленым плюшем. В зале все было выдержано в едином стиле: бежевые стены, такого же цвета  занавески на окнах, скатерти и обивка на стульях. Стойка и высокий буфет за ней сделаны из орехового дерева, удачно сочетающегося с остальной обстановкой помещения. Все это напомнило Лизе один из банкетных залов в Английском клубе Екатеринослава,  и обошлось, наверное,  ее родным далеко недешево.
В кафе работал приличный штат людей: официанты, повара, мойщицы посуды, грузчики, уборщики. И все равно людей не  хватало. Днем Сарра Львовне и Анне приходилось   помогать официантам, после закрытия кафе мама занимались денежными подсчетами и составлением меню,  сестра   мыла посуду.
Сцены и рояля в зале не было. Артем сказал, что сегодня же пригласит рабочих сделать небольшую деревянную эстраду, возьмет на прокат пианино и наймет аккомпаниатора: здесь полно русских музыкантов. Лиза смирилась со своей участью. Она только попросила сделать на сцене перегородку, чтобы они с аккомпаниатором могли в перерывах отдыхать.
 
На следующий день с самого утра в кафе появились  строители и пианист - старый еврей Артур Львович Фридман, живший когда-то в Нежине. В молодости он играл в еврейском городском оркестре и хорошо знал семью скрипачей Фальков, чем очень обрадовал Сарру Львовну.

На следующий день привезли пианино, и тем же вечером, почти ночью, когда кафе закрылось, Лиза и Артур Львович начали репетировать. Репертуар подбирал Артем. Выбранные им русские песни, романсы и арии из опперет  Лиза раньше не пела и никогда  не стала  петь, если бы ни сложившаяся ситуация. Брату было все равно, что «Дубинушку» и «Блоху» должен исполнять бас. Эти две самые популярные у русских эмигрантов, да и у рабочих американцев песни, как сказал Артем, она будет петь постоянно, остальной репертуар придется обновлять каждые три месяца. Еще он заставил ее выучить несколько популярных в Америке бульварных песенок. Никаких возражений он не принимал. И это был ее родной брат, которого она  раньше так горячо любила!

Артем заказал в типографии объявления о знаменитой певице из России – слово «знаменитый», доказывал он, притягивает американских обывателей, как магнит. Сыновья Джона расклеили по всем соседним районам. Артем сам выбрал платье из ее женевского гардероба: нежно кремового цвета из шифона, с  открытыми плечами и грудью.
Напрасно Лиза говорила ему, что в таком открытом платье ей стыдно выступать перед пьяными посетителями. Тот ее не слушал и велел еще надеть какое-нибудь приличное украшение. Это платье они купили с Николаем на его  первый гонорар специально для ее выступлений на концертах, задуманных тогда директором  анархистского клуба Ляхницким. К нему же подобрали  колье. Когда Артем ушел, она вынула колье из синей бархатной коробки, подержала его задумчиво в руках и спрятала подальше в чемодан, чтобы оно не попалось на глаза этому «чудовищу».

Перед началом концерта мама и Анна специально поднялись наверх, чтобы поддержать ее. Артем пошел с ними. Лиза надела платье и вышла в коридор из своей комнаты-столовой.

- Боже, какая ты красавица! – не могла удержаться от восхищения Сарра Львовна.

- Мама, пожалуйста, не надо, - сказала Лиза, находившаяся со вчерашнего вечера на взводе из-за этого платья.

Анна накинула ей на плечи воздушный шарф. Артем сказал, что надо оставить тело открытым: пусть людей привлекает не только ее голос, но и внешность. Анна фыркнула, пронзив его презрительным взглядом.
Перед входом в кафе выстроилась длинная очередь желающих взглянуть на русскую «знаменитость». Люди шумели и ругались с Джоном,   сдерживавшим напиравшую толпу. Артем довольно потирал руки. Лиза была в ужасе, что ей придется выступать перед такой публикой.


Брат следил за настроением посетителей, и, когда в зале стало шумно от выпитого ими в достаточном количестве вина и виски, объявил о начале концерта.  Первым номером шла "Дубинушка". Лиза была готова провалиться сквозь землю, когда выводила "Эй, ухнем, сама пойдет» и раскатистое «У-у-хнем". В конце песни Артем велел   обязательно взмахнуть рукой, как это делал Шаляпин.

Посетители хлопали в ладоши, свистели, стучали ногами. Пришлось повторить песню еще раз. Она пела, не глядя в зал и крепко прижимая руки к оголенной груди. Выступление было рассчитано на два с половиной часа с перерывом в 15 минут, но после последней, популярной в Америке бульварной песенки: «Крошка Мэри», люди стали требовать, чтобы она пела еще. Довольный Артем умолял ее: "Давай, сестренка, давай! Видишь, какой успех! Народ теперь повалит к нам со всех сторон. А это большие деньги". И, скрепя сердцем, она снова вышла на сцену.

Теперь по вечерам перед кафе всегда толпился народ. Подсчитывая по вечерам увеличившуюся прибыль, Артем  мечтал арендовать в соседнем подъезде еще одно помещение, соединить его с  кафе и нанять новых поваров и служащих. Потом уже, после выплаты кредита, можно будет подумать и о ресторане. Даже мама и сестра радовались такому успеху. Деньги, деньги, деньги! В Америке все говорили и думали только о деньгах.
                * * *
Приближался день  свадьбы Артема. Он хотел, чтобы Лиза устроила там небольшой концерт для гостей, но она категорически отказывалась: хватит с нее кафе. Она бы с удовольствием вообще туда не пошла, но не могла обидеть маму, искренне радовавшуюся этому событию. Сестра тоже шла туда неохотно. Лиза заметила, что она всегда выглядит грустной и редко улыбается.

Сарра Львовна выбрала Анне платье из Лизиного гардероба, рассчитывая, что обе дочери-красавицы привлекут всеобщее внимание, и тем самым их семья вырастет в глазах у новых родственников. На маме тоже было Лизино платье, перешитое Анной по ее фигуре.

Вместе с Артемом они приехали в костел, и заняли места на первой лавке. По испанской традиции невесту к алтарю подводил ее отец, а жениха – его мать. Исабель, как у них было принято, была одета в черное платье,  богато разукрашенное кружевами и вышивкой.

До сих пор Лиза не задумывалась над тем, что у брата и его невесты разные религии. Только сейчас до нее дошло, что, раз венчание происходит в костеле, брат должен был принять католичество. Анна сказала, что он давно это сделал по настоянию ее отца, Мигеля. Лиза возмутилась.
– С ума сошел…
- Не понимаю, почему ты так возмущаешься? Это чистая формальность. Никто из нас давно не верит в Бога, даже мама, после того, что с нами произошло. Одна тетя Лия твердит, что мы наказаны за грехи Кеши и дядя Семена.
- Девочки, перестаньте шептаться, - сказала мама, – на вас обращают внимание.
- Мама, - никак не могла успокоиться Лиза, - почему Артем не настоял, чтобы Исабель приняла нашу веру?
- Не забывай, кто – они и кто – мы. И, пожалуйста, не терзай мне душу, я и так вся на нервах.
Лиза поджала губы и, не слушая, что говорит пастор,  рассматривала родственников невесты, сидевших рядом с ними. Все они были высокие, худые и смуглые. Только несколько женщин выделялись своей красотой: у них были удлиненные лица, как на картинах Веласкеса, тонкие губы и черные, блестящие волосы с дорогими заколками. Хороша была и невеста брата: высокая, под стать жениху, с ослепительными белками больших глаз и нежным овалом лица. Она была влюблена в него и жадно ловила каждый его взгляд. Артем старательно ей улыбался. Лиза, хорошо знавшая брата, видела, что это дается ему с трудом. Глаза его оставались холодными: он, наверное, все еще любил свою киевскую невесту.

Тетя Лия плохо себя чувствовала и отказалась участвовать в торжествах. Семен Борисович стоял рядом с отцом невесты – Мигелем, занимая место Григория Ароновича. У Рывкиндов и Фальков была договоренность не рассказывать испанцам о болезни Иннокентия. Его отсутствие объясняли длительными командировками в Европу.
Из костела поехали в новый дом молодых: двухэтажный коттедж с широкими окнами и стеклянной дверью. Как и все дома в этом районе, фасадом он выходил на улицу. Старые вязы с большими круглыми кронами закрывали окна от жаркого нью-йорского солнца. С обратной стороны находилась открытая веранда,  перед ней -  зеленая лужайка, обсаженная по периметру подстриженными пихтами (своего рода забор между соседними участками). Сейчас всю лужайку занимали накрытые столы.

Гости с жадностью поглощали тарталетки, барбекю и пирожные. Официанты разливали сангрию и испанские вина, специально заказанные для этого дня в Мадриде. Время от времени кто-нибудь из русских гостей кричал: «Горько», заставляя молодых по русскому обычаю целоваться, и дружно считали вслух количество поцелуев. Артем и Исабель поворачивались друг к другу лицами. Артем прижимал ее к себе и нежно целовал в губы. Испанцы  громко хлопали в ладоши и кричали: «Браво!»

Когда все более-менее насытились, настала очередь танцев. На веранде появилась группа музыкантов, и лакеи быстро сдвинули столы к изгороди. Зазвенели гитары,  ударили бубны и под дружные крики гостей, образовавших широкий круг, на середину  вышли молодожены. Нельзя было не отметить, что они представляли очень красивую пару. Исабель подняла вверх тонкие красивые руки, увешанные на запястье блестящими браслетами, и,  двигаясь в такт музыке, стала сплетать и расплетать кисти и пальцы, как будто ткала из невидимых нитей тонкий узор или вела о чем-то неторопливый разговор с подругами. Было что-то магическое в этих движениях.

Артем, красный от смущения, неловко притоптывал около нее  и  двигал плечами. Гости с умилением смотрели на них, подпевая и покачиваясь в такт музыки. Гитары звенели все сильней, удары бубнов зажигали горячую кровь. Вскоре  уже все плясали и громко пели, как на каком-нибудь уличном карнавале в Мадриде или Рио-де-Жанейро.

К Лизе то и дело подходили молодые люди, приглашая танцевать. Говорили они на плохом английском языке, смешанном с испанским. Лиза их не понимала и через Анну объясняла, что не умеет танцевать. Они смеялись, и, громко переговариваясь друг с другом, отходили в сторону. Вскоре Анну подхватил красивый молодой парень, обнял  за талию и повел в круг танцующих. «Ну, и нравы!» – подумала Лиза. В этот момент ее схватил за руку родной брат Исабель, Диего и, несмотря на ее сопротивление, потащил в середину толпы. Изрядно подвыпивший кавалер вертел ее вокруг себя, обнимал за талию, наклонял вниз, резким движением отталкивал от себя и снова прижимал к себе так, что она чувствовала биение его сердца. Ей ничего не оставалось, как подчиняться его движениям.

Этот танец у испанцев назывался фламенко. Как только он кончился, раздалась другая зажигательная  мелодия, лужайка огласилась громкими выкриками и хлопаньем в ладоши, которыми танцоры подзадоривали самих себя и музыкантов. Лизу опять кто-то подхватил, и она закружилась в вихре безумного водоворота, потеряв из виду маму и сестру. Ей казалось, что этот день никогда не кончится. Наконец ей удалось вырваться из рук своего очередного кавалера. Тут она увидела на веранде своих родных и стала туда пробираться. Сарра Львовна радостно всплеснула руками.
- Мы тебя повсюду ищем, решили, что ты уехала домой.
- Как же я могла уехать без вас. Но я хочу уйти отсюда, - сказала Лиза, радуясь, что она сегодня  переберется в комнату к Анне и будет спать на нормальной кровати.
- Неудобно уезжать. Сейчас будет фейерверк.
- А где дядя Семен?
– Он давно уехал.
- Даже не попрощался. Совсем стал чужой.
Лиза увидела, что к ним опять направляется Диего, и  спряталась за Саррой Львовной.
- У меня больше нет сил, я устала.
- Лиза, - умоляюще сказала Сарра Львовна, - Диего неудобно отказывать, он все-таки родственник, и на нас все смотрят.
- Мне до этого нет дела, - разозлилась Лиза. – Мама, я тебя не узнаю.
– Раньше была другая жизнь, и мы были другие.
Покачиваясь и пьяно улыбаясь, Диего протянул Лизе большую жилистую руку.
- Ноу, ноу, - замотала она головой.
Ее слова потонули в грохоте выстрелов: начался фейерверк. Прямо над головой расцветали огненные шары. Стало светло, как днем. Не успевал погаснуть один шар, как вспыхивал другой. Гости дружно считали их вслух, пока, наконец, не поднялся самый последний – двадцатый, и  сотни мерцающих звездочек растворились в воздухе.
Воспользовавшись тем, что все были увлечены фейерверком, Диего обхватил Лизу руками. Лиза с силой оттолкнула его. Он скатился по ступенькам веранды и растянулся на земле. К ней подскочил Артем и больно сжал ей руку.
- Что ты себе позволяешь. Позоришь меня перед всеми.
- Я хочу домой. Найди нам автомобиль или экипаж.
- Вам здесь приготовили комнату.
- Тогда отведи нас туда.
Мама тоже хотела отдохнуть, но Артем заставил их сначала осмотреть дом, как будто это нельзя было отложить до завтра. И еще целый час они ходили вместе с ним и Исабель по всем комнатам, рассматривая дорогую мебель, ткани на шторах и занавесках, красивую посуду, выписанную то ли из Лондона, то ли из Парижа. Все было подобрано и расставлено со вкусом. Это была заслуга Исабель. Девушка окончила в Нью-Йорке школу искусств, хорошо рисовала, принимала заказы на оформление жилых домов и офисов, и кроме разработки новых образцов  белья  на отцовском предприятии,  занималась еще дизайном модной женской одежды.
- А  эта комната для гостей, -  Исабель распахнула дверь большой комнаты, где, как в отеле, стояли кровати, разделенные тумбочками. - Туалет и ванная комната рядом.
 Лиза так устала, что не стала даже принимать душ. Не успела она залезть под одеяло и с наслаждением вытянуть уставшие ноги, как в дверь постучали. Вошла Исабель и попросила их пройти в гостиную, где собрались самые близкие ее родственники. Лиза сморщилась, но под строгим взглядом Сарры Львовны стала быстро одеваться.
Близких родственников оказалось больше 30 человек: бабушки, дедушки, дяди, тети, кузины, кузены, чьи-то племянники и внуки. Дети носились по комнате, старики сидели в креслах, обмахивая себя веерами. На одно знакомство с ними ушло полчаса, так как каждый подробно рассказывал о себе. Представляя им свою семью, Артем называл Лизу известной оперной певицей. "Вот дурень, - возмущалась про себя сестра. - Совсем с ума сошел». Она всей душой ненавидела брата и его новую родню, галдящую, как на базаре.
В комнате стояло пианино, все стали просить, чтобы она что-нибудь спела. Кто-то сбоку схватил ее за руку. Это опять оказался Диего. Лиза оттолкнула его, подошла к пианино и, изобразив улыбку, сказала по-английски:
- Я сейчас петь не могу, а что-нибудь сыграю, - и заиграла свой любимый «Сентиментальный вальс» Чайковского.
Тут же подскочил Артем:
– Зачем ты играешь Чайковского, кто тут его понимает? Пой из "Кармен".
Лиза посмотрела на его налитые злостью глаза и заиграла Каватину из "Кармен".
– Пой! - настойчиво шипел Артем.
– Дурак! - сказала Лиза, опустила крышку и пошла к выходу.
На следующий день Артем сердито выговаривал ей, что своим поведением она опозорила его перед родней жены. Лиза взорвалась.
- Если ты будешь так себя вести, я от вас уйду, устроюсь в любой ресторан судомойкой или уборщицей.
Артем замолчал. Он понял по ее голосу, что сестра не шутит.
- И, пожалуйста, выдавай нам с Анной деньги на расходы, я зарабатываю их своим пением.
Брат побагровел от злости, но решил, что лучше с ней не связываться, и стал в конце каждой недели выдавать сестрам небольшие суммы на личные расходы. Лиза их откладывала на квартиру.
Через три месяца она сказала сестре, что им надо уйти из дома, подыскать себе жилье и работу. Но Анна не хотела бросать маму.
Лиза все ждала, что приедет Николай, но он, наоборот, в каждом письме просил ее саму скорей приезжать обратно. Он до сих пор не понял, почему она уехала из Женевы.
Как-то в зале кафе (это было вскоре после Нового года) Лиза увидела поляка с парохода Дмитрия Ружинского. Он сидел за столиком рядом со сценой и, не отрываясь, смотрел на нее. Лиза растерялась и предложила Артуру Львовичу сделать перерыв. За перегородку прибежал Артем.
- В чем дело? – спросил он грубо сестру.
- Голова разболелась,  приму таблетку и продолжим.
Она собралась с силами и снова вышла в зал, стараясь не смотреть в ту сторону, где сидел поляк.
Теперь он приходил каждый вечер. Однако знакомство не возобновлял, цветов не дарил, как это делали некоторые ее поклонники, и уходил задолго до конца концерта. Ей сначала было любопытно, как долго это будет продолжаться, потом стало обидно: его интересует только ее пение, к ней он совершенно равнодушен. Дмитрий же, помня о ее своенравном характере, выжидал время.
Когда-то в Женеве по просьбе Ляхницкого она разучила сентиментальный романс Глинки на слова Мицкевича «Голубые дали». Она его вспомнила и решила спеть для поляка. Как-то в середине концерта она сама села к пианино и запела этот романс, не вписывавшийся в атмосферу кафе. В зале наступила тишина. Дмитрий понял, что она пела для него, и тут же вышел на улицу, чтобы встретить ее у выхода.
Лиза решила, что он счел их кафе неподходящим местом для Мицкевича, обиделся и ушел. Концерт продолжался. По требованию публики она повторила несколько номеров. Обычно это были арии из оперетт Оффенбаха и Штрауса. Русские эмигранты непременно просили повторить «Ямщик, не гони лошадей» и «Гори, гори, моя звезда!»,  бередившие души этих уставших от тяжелой работы и жизни людей. Она так устала, что вышла из кафе, совсем забыв о поляке. И тут она его увидела. Он стоял около окна. Свет изнутри ярко освещал его высокую фигуру в широком черном пальто и черной шляпе.  Лиза растерялась и хотела быстро пройти в свой  подъезд, но он решительно шагнул к ней.
- Дмитрий?! – сделала она удивленное лицо.
- Здравствуйте, Лиза. Только, пожалуйста, не делайте вид, что вы меня не замечали в кафе. Я давно сюда прихожу и должен сказать, что поете вы превосходно, «Голубые дали» вызвали у меня слезы.
- Как вы нашли меня?
- Услышал от наших эмигрантов, что есть кафе, в котором поет красивая девушка из России. Я догадался, что это Вы. Лиза, мы должны были рано или поздно встретиться... Это судьба.
На нее смотрели глаза, полные восхищения и любви, то, что она уже видела на пароходе. Он был очень привлекателен в своем модном элегантном пальто. К черному цвету было  подобрано шелковое белое кашне. Пышная грива волос и тонкий античный профиль опять напомнили ей лицо Блока. Он осторожно взял ее за руку:
- Давайте сходим в ближайшее воскресенье в кино и погуляем по городу.
- С удовольствием, - охотно согласилась Лиза, - я здесь еще нигде не была.
- Тогда в воскресенье я буду  ждать вас в 12 часов на той стороне улицы.
- Договорились. Только, пожалуйста, не приходите больше в кафе.
- Почему?
- Мне это неприятно: я пою не для своего удовольствия, а чтобы заработать деньги.
Он слегка прикоснулся губами к ее руке.
- До встречи в воскресенье. Буду с нетерпением ждать этого дня.
Перед свиданием она задумалась, что ей надеть.
- Ты куда-то идешь?- спросила ее Анна, с которой у Лизы здесь уже не было таких близких отношений, как в Екатеринославе. Какая-то неуловимая преграда встала не только между ней и братом, но между ней, сестрой и мамой, невольно виновных в том, что ей приходится испытывать мучительное унижение, выступая в кафе.
- Иду прогуляться с одним человеком.
– Расскажи о нем.
– Мы познакомились на пароходе. Поляк, высокий, умный, тоже бежал от полиции. Недавно  разыскал меня в кафе.
Она перебирала свой гардероб, невольно предаваясь воспоминаниям. Вот это синее платье – первое, что они купили с Колей в Женеве, когда еще было мало денег и пришлось выбирать то, что подешевле. А вот это черное, шелковое с лифом, выгодно подчеркивающим ее грудь и тонкую талию, они купили в  магазине готового платья на Рю де Рив. Коля тогда сказал: "На цену не смотри, бери то, что нравится". Там же потом было куплено дорогое кремовое платье из шифона, в котором она теперь выступает в кафе. Она махнула головой, чтобы отогнать от себя совершенно ненужные сейчас картины из прошлого, и надела скромный серый костюм из шерсти.
В 12 часов она подошла к окну. Дмитрий уже стоял на той стороне улицы с букетом цветов. Лиза тяжело вздохнула, как будто собиралась на Голгофу, и, сказав Анне, что  вернется к 8 часам (когда начиналось ее выступление в кафе), медленно пошла к двери.

После кино они долго бродили по центральным улицам. Говорил в основном Дмитрий, рассказывая о своей жизни в Нью-Йорке. Она внимательно слушала его, удивляясь, как он быстро нашел работу (машинистом крана на кирпичном заводе) в чужой стране, не то, что они с Колей так долго нищенствовали в Женеве.  В Нью-Йорке много русских эмигрантов. Есть большевики, эсеры, анархисты. Все они состоят в организации «Индустриальные рабочие мира». Он входит в актив этой организации.

- Вы и здесь хотите совершить революцию? - спросила Лиза.

- Здесь это вряд ли получится: слишком сильная прослойка пролетариатов-люмпенов, но мы не ставим такую цель. Мы ведем работу среди русских рабочих, поддерживая их политическую активность. К сожалению, американский образ жизни их развращает. Многие хотят быстро разбогатеть, играют на бирже, в казино, участвуют в разных аферах. Сейчас мы наладили выпуск русской газеты. Я постоянно пишу туда статьи.

- Верите, что в России еще можно что-то изменить?

- Верю. Редакция получает письма от наших товарищей из Европы. Они ближе к России, там начинается новая волна забастовок, вызванная расстрелом рабочих на Ленских приисках в Сибири. Вы слышали об этом?

– Я не читаю газет, - уныло протянула Лиза, заметив в политическом энтузиазме поляка общее с Николаем.

В следующее воскресенье он предложил ей покататься на пароходе по Гудзону. Дмитрий был чуткий, деликатный, только  влюбленный взгляд выдавал его чувства. Лиза была ему благодарна за то, что он не пристает к ней с лишними вопросами и назойливыми ухаживаниями. Ей было легко и просто с ним, а его любовь согревала ей душу. Она все-таки женщина, и, как всякой женщине, ей  приятно внимание молодого, красивого мужчины.

На обратном пути они спустились в ресторан. Небольшой оркестр играл негритянские «блюзы». Лизе давно не было так хорошо. Они пили шампанское, весело разговаривали, незаметно перейдя на «ты». Ей интересно было слышать его мнение о современной музыке и американском джазе, которым она раньше никогда не интересовалась. «Попробуйте разучить какое-нибудь модное произведение, – предложил он, – вашим слушателям это понравится». Она покачала головой: «Я же вам говорила, что пою по принуждению, зачем их еще развлекать джазом».
Однажды,  не рассчитав время,  она опоздала к началу своего выступления в кафе. Артем раскричался на нее в присутствии родных и служащих, пригрозив, что, если еще раз такое повторится, он перестан выдавать им с Анной деньги. В довершение  вытащил из кармана пиджака пожелтевшую  немецкую газету и сунул  ее Лизе.
– Что это? – спросила Лиза, удивленно вертя газету в руках, и вдруг увидела на открытой странице фотографию мужчины, державшего в объятьях женщину с неприлично оголенной спиной. Это был Николай. Внизу стояла подпись: «Вчера русский анархист Николай Даниленко, проводив в Америку свою жену, всю ночь провел с дочерью известного газетного магната Фишера  Евой». У Лизы потемнело в глазах. Она с отвращением отбросила газету и разрыдалась.
- Какая низость, Тема, – сказала Анна. - Зачем ты это сделал? Мы же тебе не чужие люди.
- Чтобы больше не зазнавалась и делала то, что ей положено.
Он удалился, хлопнув дверью. За ним вышла мама, поманив рукой присутствовавших тут служащих. Когда они остались вдвоем с Анной, Лиза подняла распухшее от слез лицо:
- Видишь, как Коля быстро утешился без меня.
- Не бери себе  в голову. Желтая пресса способна на что угодно. Ей нужна была эта Ева, чтобы скомпрометировать ее отца, газетного магната. Николай Ильич здесь совсем не похож на себя. Без подписи я бы его не узнала.
– Это он. Я думала, он страдает, переживает, а он, он…
Лиза снова зарыдала.

– Больше он от меня не получит ни одного письма.

Этот случай стал последней точкой  в ее отношениях с братом. Встретившись в очередной раз с Дмитрием, она попросила его подыскать ей работу и комнату для жилья.

- Вы хотите уйти из дома?

- Артем совсем обнаглел. Смотрит на меня, как на рабыню, делает всякие гадости.
Дмитрий нашел ей место вязальщицы на ткацкой фабрике. Для Нью-Йорка там платили приличные деньги.

– Смогу ли я там работать, - засомневалась Лиза, – целый день стоять у станка?

– Попробуйте, уйти всегда можно.

–  Все лучше, чем петь на потребу пьяной публики и терпеть издевательства родного брата.

Известие о решении Лизы уйти из кафе и поступить на фабрику, привело Артема в бешенство. Он кричал и топал ногами так, что у Лизы произошла истерика. Сарра Львовна и Анна за нее заступились, тогда он набросился на них, оскорбляя мать и сестру самыми обидными словами.
– Ты мне больше не брат, - закричала Лиза, – я тебя ненавижу.
- Раз так, уходи из дома, - сказал он со злостью. - Тебя здесь никто не держит.
- И уйду, - сказала Лиза и пошла в комнату собирать вещи.
- Лиза, доченька, не делай глупостей, куда ты пойдешь? – бросилась за ней Сарра Львовна. - К своему молодому человеку?
- Какой там молодой человек! Сниму комнату. У меня есть немного накопленных денег, а на фабрике будет постоянный заработок.
- Ты сообщишь свой адрес?
- Конечно, мама. Я к вам буду приходить, когда здесь не будет этого изверга.
Она  обошла несколько домов около фабрики и сняла комнату у пожилой женщины, работавшей на этой же фабрике в столовой. Теперь они с Дмитрием встречались почти каждый вечер, кроме тех дней, когда он проводил занятия с рабочими. Он  дарил ей цветы, делал приятные подарки, приглашал в кино и на концерты.
Лиза понимала, что их отношения рано или поздно перейдут в близкие: сколько можно ходить под ручку, они уже не в таком возрасте. Она привыкла к нему, но особых чувств, как это было с Колей (броситься со всего маха в пропасть), не испытывала. Вскоре он сделал ей официальное предложение. Лиза всей душой сопротивлялась и замужеству, и его настойчивой просьбе переехать к нему. В таком случае им следовало бы разойтись, но она не могла остаться одна: ей нужна была надежная опора.
Согласившись к нему переехать, она попросила подождать с замужеством: им нужно проверить чувства. И сразу повторилась история с Николаем: он стал больше пропадать на общественной работе, каких-то собраниях, митингах, организовывать и проводить забастовки. Домой приходил поздно, писал по ночам статьи и тексты для своих публичных выступлений, за завтраком часто молчал, думая о своем.
Лиза относилась к этому спокойно. Она так уставала на работе, что ей  было не до душевных переживаний. Через два месяца она обнаружила, что беременна, и сказала об этом Дмитрию. Тот обрадовался такой новости, заставил ее бросить работу, сам делал все по хозяйству. О таком заботливом и внимательном муже можно было только мечтать. Но странное дело: Лиза по-прежнему не испытывала к нему никаких чувств. Иногда он сажал ее на колени, брал в руки ее лицо и целовал по очереди глаза и губы, как это любил делать Николай. Лиза вырывалась у него из рук. «Что с тобой?» – удивлялся Дмитрий. «Я устала», - отвечала она.
Ему нравилось так же, как и Коле, во сне класть ей руку на грудь. Она снимала ее и перекладывала на постель. Он упрямо клал ее на прежнее место. Тогда Лиза поворачивалась к нему спиной. "Лизонька, ну что ты сопротивляешься, - шептал ей на ухо Дмитрий, – мне так приятно". Она продолжала лежать к нему спиной, и он, не понимая причины такого ее поведения, обижался и тоже поворачивался к ней спиной.
«Неужели я все еще люблю Колю?» – с тоской думала в такие минуты Лиза, и ее охватывало отчаянье. Все было, как в дурном сне: чужой дом, чужая постель, чужой человек, который будет отцом ее ребенка. Но изменить уже ничего  нельзя, и она старалась пересилить себя. Поворачивалась к обиженному Дмитрию лицом, обнимала его, гладила по спине, но в следующую ночь повторялось все сначала.
По воскресеньям они ходили на обед к Фалькам. Сарре Львовне ничего не оставалось делать, как смириться с новым положением дочери. Она даже была рада, что Лиза ожила и успокоилась. Все разговоры теперь были о будущем ребенке.
Как-то мама вызвала ее из столовой, провела в свою комнату и дала письмо от Николая Ильича. Лиза с волнением его прочитала.
- Он из Женевы переезжает в Париж. Просит меня срочно ответить.
- Как же теперь быть?
- Слишком поздно… Напиши ему сама, все, как есть, что я вышла замуж и жду ребенка.
- Почему ты сама ему не напишешь?
- Не хочу.
- Ты все еще любишь его, - сказала Сарра Львовна с горечью...
- Мама!
- Хорошо, хорошо, оставим этот разговор. Тебе нельзя волноваться.
24 декабря, в  канун католического Рождества, Лиза  родила дочь. Через три дня все родственники собрались у подъезда больницы встречать ее с малышом. Приехал даже Артем с женой. Брат  через Сарру Львовну просил Лизу простить его. Лиза  простила, представив на своем личном примере, какого ему жить с женщиной, которую не любишь.
День был необыкновенно хороший. Лиза вышла на больничное крыльцо и остановилась: из-за яркого солнца ей было плохо видно, кто находится в группе встречающих. Кто-то отделился от этой группы и пошел к ней навстречу. Николай! Видение было настолько явственным, что у нее от волнения забилось сердце. «Коля!» - радостно воскликнула она и побежала вниз по ступенькам. В этот момент облако закрыло солнце, и она увидела перед собой улыбающегося Дмитрия. Вручив ей большой букет цветов, он принял из рук няни конверт с дочкой. Все подошли к ним, поздравляли Лизу и рассматривали малышку. Счастливый отец осторожно понес свою ношу к экипажу, с удивлением посматривая на Лизу: у нее было расстроенное лицо. Это заметили все присутствующие. «Что с тобой? – спросила Сарра Львовна. – Плохо себя чувствуешь?» « Да нет, – ответила Лиза, с трудом сдерживая слезы, – я давно не была на воздухе».
С тех пор видения с Николаем стали повторяться каждый день; возникали навязчивые мысли, что на месте Дмитрия, терпеливо возившегося с девочкой, которую они назвали Верой, должен быть Коля. Дмитрий вставал по ночам к малышке, когда она начинала плакать, брал ее на руки, нес к Лизе кормить, а та смотрела на него, представляя, что это идет Николай, кладет ей девочку на руки, смотрит, как, насытившись молочком, она сладко посапывает около ее груди. Дмитрий возился с дочкой на диване, а она представляла, как это делал бы Коля: показывал ей игрушки, разговаривал с ней, целовал ее пухлые ручки. И так постоянно. Она не понимала, как могла так долго обижаться на него, на дурацкий снимок в немецкой газете, сойтись с другим мужчиной. Отчетливо всплывали все подробности их интимных отношений, его ласки, объятья, ей безумно хотелось, чтобы он очутился рядом. Близость с Дмитрием ей стала невыносима. Чтобы не мучить ни его, ни себя, она сказала ему, что временно поживет у мамы, так как ей одной трудно управляться с ребенком.
– Можно взять няню, – упавшим голосом предложил Дмитрий, давно заметивший ее охлаждение, – ведь мама занята в кафе.
– Я не хочу доверять Верочку чужому человеку. Ты можешь к нам приходить, когда захочешь.
Своим родным она ничего не стала объяснять, да они и сами обо всем догадались. Сарра Львовна была расстроена: она любила и уважала Николая Ильича, но Дмитрий ей тоже нравился. Теперь он приходил к ним каждый день, гулял с девочкой, терпеливо возился с ней, иногда  оставаясь до позднего времени, чтобы уложить ее спать. Лизу такое положение вполне устраивало: он любит девочку и может с ней общаться сколько угодно, а с ней ему достаточно дружеских отношений.
Ей не хотелось быть в тягость родным и материально зависеть от Дмитрия. Еще в больнице она слышала, что в Нью-Йорке есть курсы для воспитателей детских садов, где занятия проходят по методу немецкого педагога Августа Фрёбеля* (*Теоретик дошкольного воспитания, впервые ввел понятие «детский сад», считавший, что учитель, руководствуясь педагогическими принципами, воздействует на развитие личности главным образом с помощью множества различных видов деятельности). Выпускниц этих курсов так и называли "фребеличками". Одни такие курсы она разыскала недалеко от их дома. Молодым мамам разрешали брать с собой детей. Их собирали в группу, и, пока шли лекции, каждая из женщин по очереди занималась с малышами, применяя на практике полученные знания. Весной она успешно сдала экзамены, получила диплом и устроилась руководителем детской группы в русской колонии. За это она получала неплохие деньги, а дочь целый день находилась при ней.
Дмитрий уговаривал ее вернуться домой, нажимая на то, что ребенку нужен отец. В конце концов, Лиза уступила ему, но через полгода опять вернулась к своим: жить с нелюбимым человеком, пусть и очень хорошим, было невыносимо. Даже Артем ее поддержал,  и время от времени подбрасывал на племянницу приличные суммы денег.
– Он изменился в лучшую сторону, – говорила по этому поводу Анна сестре. – Не любит свою жену и опять сблизился с нами, зная, что только мы его понимаем и жалеем. Мама ему все простила.
– А ты?
– Мне все равно. Я, Лиза, ощущаю себя здесь в роли автомата: ем, сплю, работаю, зная, что мне никогда не вырваться из замкнутого круга.
– Это все от однообразной жизни. Вот подожди, Верочка подрастет, и мы все вместе отправимся путешествовать – на Майами или куда-нибудь в прерии, к индийцам, в те места, которые описывает Фенимор Купер. Или нет: на Ниагарский водопад или озеро Мичиган. Вот где должно быть очень красиво. Помнишь, как в русских романах господа лечили хандру и нервы, путешествуя за границу. Так и мы: надолго отсюда уедем и обретем душевный покой.

* * *
У Анны было много вещей, связанных с Николаем. Она вывезла из Екатеринослава альбомы "Эрмитаж" и "Санкт-Петербург", которые он подарил им в 1906 году, когда ездил навещать Сергея в Петербург. На следующий год Лиза и Николай были в Петербурге вместе и привезли оттуда по просьбе сестры толстую книгу с иллюстрациями картин Эль Греко и офорт одной из самых его знаменитых работ "Апостолы Петр и Павел", ставший с некоторых пор ее любимой картиной. Во время своей поездки в Париж они прямо оттуда послали Анне альбомы с видами Парижа и репродукциями картин из Лувра. Из Женевы, когда еще Лиза была там, от него в Нью-Йорк постоянно приходили сборники французских и русских современных поэтов. Николай всегда помнил об увлечении Анны поэзией.
Эти книги и альбомы стоили немало денег. Анне пришлось вести за них борьбу с Артемом в тот период, когда он продавал для покупки своих акций все, что представляло в доме какую-либо ценность. Артем с ней не стал связываться, обнаружив к своему удивлению, что младшая сестренка по своему характеру и упорству ничем не уступает Лизе. Сейчас они занимали в книжном шкафу две полки. Офорт Эль Греко с апостолами висел над изголовьем Аниной кровати. Лизе было приятно смотреть на эти вещи: к ним прикасались руки Николая,
– Аня, почему ты так любишь эту картину Эль Греко? – спросила она как-то сестру, не задумываясь об этом раньше.
– Помнишь, в то лето, когда мы жили в Ялте и познакомились с Мстиславом, ты уговорила маму поехать встречать рассвет на Ай-Петри. Когда мы утром стояли над обрывом, внизу клубился туман. Начался восход солнца, горизонт стал багровым, таким же багровым сделался туман под нами. Мстислав спросил меня, вижу ли я что-нибудь в этом пейзаже. Я думала, он имеет в виду природу, и сказала, что здесь необыкновенно красиво. Он сжал мне руку и восторженно прошептал: «Да нет же, смотри внимательно: по облакам идут апостолы Петр и Павел». Эта картина мне всегда напоминает ту поездку и Мстислава.
Анна устала носить в себе сомнения, которые последнее время все чаще одолевали ее насчет  жениха и его любви к ней. Ей надо было с кем-то поделиться. Она вытащила три толстых пачки его писем и предложила Лизе их почитать. Письма были наполнены нежностью и стихами. Только не понятно было, чьи это стихи: его собственные или других поэтов. Анна его никогда об этом не спрашивала. «Милая, Аннушка, – писал он в одном из последних писем. – Я живу от письма к письму от тебя, и когда их читаю, представляю твое милое лицо и твои пальцы, старательно выводящие эти строчки. Сегодня я получил твое послание утром, а вечером уезжал в Москву на встречу со своими знакомыми поэтами, и всю дорогу в поезде, пока не погасла свеча, перечитывал твои строки, уснув совершенно счастливым. Утром чувства так переполняли меня, что мне захотелось поделиться ими со своими тремя соседками. Однако им до меня не было дела, так как они обсуждали горе одной из них, у которой недавно трагически погиб муж. Счастливый человек – эгоист, но я смирил свои чувства и принял участие в общем разговоре. Муж этой несчастной женщины переезжал в темноте реку и случайно попал в прорубь. Погибли он сам, его слуга и кучер. Другая соседка рассказывала о засухе в том месте, где она живет, и случаях людоедства. Чего только не услышишь в дороге!
На нашей встрече в Москве собралось много интересных людей, говорили умные и полезные речи, в кулуарах обсуждали стихи нового молодого поэта Анны Ахматовой. Запомни это имя и постарайся найти ее сборник стихов «Вечер». Если не найдешь, я тебе вышлю. Сейчас у нас вообще много новых, талантливых имен.
Волошин в Политехническом музее прочитал публичную лекцию «О художественной ценности пострадавшей картины Ильи Репина «Иван Грозный и сын его Иван»,  высказав мысль, что в самой картине «таятся саморазрушительные силы». Именно её содержание и художественная форма вызвали агрессию против неё  у человека, изрезавшего ее ножом.

Я преклоняюсь перед Волошиным. Он всем интересуется и кладезь знаний, особенно в истории и искусстве. Говорят, к тому же он масон и, живя в Париже, получил посвящение в двух ложах. Впрочем,  в России трудно найти человека, который бы не был масоном». Дальше на шести страницах шли рассуждения о новых произведениях Мережковского и Леонида Андреева.

В отдельной папке лежали письма из Крыма. Пока был жив дядя, Мстислав по-прежнему отдыхал у него в Ялте. О самом старике писал, как о литературном герое своего рассказа. «Дядя сильно постарел, перестал выходить из дома, сидит целыми днями у окна и по-стариковски философствует, глядя на море. По утрам оно покрыто нежной, розовой дымкой, легкий ветер приносит оттуда соленые брызги и тревожные крики птиц. "Там летают чайки, - с грустью говорит он мне, - они зовут меня в таинственную даль, куда мне очень скоро придется отправиться и откуда никто не возвращается. Чайки будут летать и завтра, и послезавтра и сто лет спустя, и тысячу, а меня уже не будет, и этого дома не будет. Только песок, море и небо. Для чего мы все рождаемся?»

Дядя умер в сентябре 1910 года. Его дочь, жившая много лет в Берлине со времени замужества, приехала в Ялту и продала дом. С тех пор Мстислав, любивший Крым,  ездил в Судак, к сестрам Герман или в Коктебель, к поэту Волошину. Анастасия Герман стала известной поэтессой, Екатерина увлеклась философией и теософией и теперь чаще бывала за границей, чем в России. «Представь себе, Аннушка, - пишет Мстислав в одном из писем, - сестры до сих пор помнят вас с Лизой и удивились, что Лиза оказалась в тюрьме как анархистка. Непременно загубит свой талант».
– Мы тоже с Колей удивились, когда узнали, что Екатерина влюблена в одного поэта и живет в квартире с ним и его женой, – сказала Лиза, недовольная упоминанием Мстислава о тюрьме. – Мы слышали этого поэта в Петербурге, помнишь, я тебе рассказывала о нашем посещении литературного кафе. Он – старый и страшный. А теперь на таком же положении она живет в Риме с каким-то русским философом.
- Как ты думаешь, зачем мне Мстислав пишет? – спросила Анна, думая о своем. – Ведь мы с ним не виделись  почти семь лет. Я его продолжаю любить, потому что у меня нет никого другого, а он? Ему, зачем это нужно? Он вращается среди интересных людей, там полно женщин...
- Значит, он тебя, действительно, любит. Ты себя недооцениваешь. Ты очень хорошая - чистая, добрая, светлый ангел в этом мире. Коля тебя очень уважал. Стал бы он для кого-нибудь другого бегать по Женеве, искать книги, какие ты нам заказывала. Делал это сам, без всяких напоминаний.
Она подошла к офорту Эль Греко, погладила рукой по стеклу. Тут же выплыло из памяти, как они  долго искали в Эрмитаже эту картину. Ходили, ходили по залам, прошли уже всех испанских художников и работы самого Эль Греко, повернули назад и вдруг остановились, как вкопанные, увидев это полотно слева от входной двери.
Вместе с письмами Мстислав  присылал свои фотографии. Вот он  студент последнего курса Харьковского университета, вот – уже учитель гимназии в парадном вицмундире. Плотный, коренастый молодой человек, с короткой стрижкой, усиками и немного растерянным взглядом. Ничего общего с тем юношей, которого Лиза помнила по Ялте.

- А ты ему посылаешь фотографии?

- Посылаю. Он их показывает своим родителям. По его словам, я им нравлюсь, и они не удивляются, что он так терпеливо ждет меня столько лет... Так он, во всяком случае, пишет, - добавила она с грустью. - Я в это не очень верю. Сейчас из-за войны письма редко приходят.

– Почему он не на фронте?

– Из-за зрения. У него, оказывается, сильная близорукость, чуть ли не минус 9. На фотографиях он без очков. От этого и взгляд такой растерянный.
Фотографий было много, из самых разных точек России. Мстислав  постоянно где-то путешествовал. На одном снимке он запечатлен в группе людей на станции Астапово в те дни, когда там умер Толстой. Женское лицо в первом ряду показалось Лизе знакомым. Она внимательно вглядывалась в него, пытаясь вспомнить, кто бы это  был. И вдруг ее осенило: Соня Пизова. Несомненно, она. Суд над отрядом Борисова состоялся в феврале 1910 года. Обеих Пизовых оправдали. Толстой умер в октябре, и Соня, как преданная его почитательница, конечно, туда поехала.
Вспомнила их разговоры с Соней о Болконском и Безухове, свои рассуждения о философских взглядах Толстого. До чего ж она тогда была   самонадеянной.
- Аннушка, я знаю одну из женщин, которая изображена на этой фотографии. Да и ты ее должна помнить: Соня Пизова, та самая, что записывала рассказы Степана и приводила к нам домой Яворницкого.

– Конечно, помню. У нас здесь есть книга с рассказами Степана "Байки деда Афанасия", которые папа помог ей издать.

– Соня сильно изменилась. Потеряла одного любимого человека, потом второго. Ради чего все это было?  – задумчиво произнесла Лиза. –Столько ребят погибло и покончило самоубийством, а мы продолжаем жить, страдать, на что-то надеяться.

– Ты задаешься вопросами, которые мучают многих героев Чехова. Все они изнывают от безделья и не знают, куда себя деть, от этого все их нравственные переживания. – Она взяла со стола книгу с закладками. – Вот посмотри, Ирина в «Трех сестрах», вроде тебя, говорит своей сестре Ольге: «Куда? Куда все ушло? Где оно? О, боже мой, боже мой! Я все забыла, забыла… У меня перепуталось в голове… Я не помню, как по-итальянски окно или вот потолок…. Все забываю, каждый день забываю, а жизнь уходит и никогда не вернется никогда, никогда мы не уедем в Москву… Я вижу, что не уедем». Сестра ее утешает: «Милая, милая….». А та ей в ответ: «О, я несчастная… Мне уже двадцать четвертый год, работаю уже давно, и мозг высох, похудела, подурнела, постарела, и ничего, никакого удовлетворения, а время идет, и все кажется, что уходишь от настоящей прекрасной жизни, уходишь все дальше и дальше, в какую-то пропасть. Я в отчаянии, и как я жива, как не убила себя до сих пор, не понимаю…». Войницкий в «Дяде Ване» восклицает: «Если бы можно было прожить жизнь по-новому!» Ему вторит помещица Раневская в «Вишневом саде: «Если бы снять с груди и с плеч моих тяжелый камень, если бы я могла забыть мое прошлое». Я раньше их всех жалела, сочувствовала их безвыходным положениям.

- Разве это не так?

- Нет. Все зависит от самого человека. Ты, например, можешь написать Николаю Ильичу, и он за тобой приедет.

- Пойти на такое унижение, ни за что на свете. Тем более что в Европе сейчас идет война, он вряд ли отважится на такую поездку.

- А что, если он ушел на фронт и погиб? Тебя это не интересует? Ты – жертва своего характера, сама себя истязаешь. Мне тебя жаль.

Рассердившись на сестру,  Анна захлопнула книгу и ушла к себе.

Лиза расстроилась: Аннушка задела самую больную струну в ее душе. Она давно бы написала Коле, но ее останавливала мысль, что у него тоже могла появиться другая женщина. Получи она такое известие, оно бы окончательно подкосило ее. Неужели маме и сестре это не приходит в голову?

Она стала собирать письма Мстислава. И этот путешественник мог бы давно приехать сюда за Аннушкой, а то ждет неизвестно чего. А вдруг и этот женат? Нет, лучше им обеим оставаться в неведении: в данной ситуации оно предпочтительней правде.

ГЛАВА 2

После того, как Рогдаев неожиданно исчез из Женевы, а близкие друзья разъехались кто куда, Николай в основном поддерживал отношения с Готье и Бати. В начале 1913 году во Франции сменилось правительство, и они оба стали поговаривать о том, чтобы вернуться домой. Шарль предлагал Николаю ехать вместе с ними, но тот все  надеялся, что Лиза вернется,  ждал ее.

В эти дни на фабрике прошел слух о полной реконструкции всего предприятия, а не только цеха формовых сапог. Эти слухи пугали рабочих, и они потребовали от администрации прояснить ситуацию. Виктор Бортье собрал начальников цехов, мастеров, всех технических работников и ознакомил их с перспективным планом развития предприятия. Кроме линии женских сапог, намечалось поставить новое оборудование для выпуска сапог для армии, резиновых надувных лодок, одежды для подводных работ и плавания. В связи с этим одни производства  укрупнят, другие ликвидируют. Что касается работников закрывающихся цехов, то часть из них отправят на время реконструкции в длительный отпуск без сохранения содержания, других сократят по штату с выплатой компенсации. Фабком вынужден был согласиться с решением администрации, такая ситуация отражалась в коллективном договоре.

– С какого цеха начнется реконструкция? – спросил Виктора старший мастер подготовительного цеха.
– Со штампованных галош. Там мы поставим два новых конвейера. Сейчас отец и Марсель закупают это оборудование в Берлине.
Вскоре после совещания Николай обнаружил  трещины на трех печах. Помня реакцию фабкома с подобной ситуацией три года назад, он не знал, что делать и с кем посоветоваться. Вместо Льебера теперь был новый председатель  Жан-Пьер Ланг, не менее самовлюбленный и тщеславный деятель, чем его предшественник. За время своего избрания на этот пост Жан-Пьер показывался в  их цехе всего один раз и то перед очередными выборами в фабком, чтобы напомнить о своем существовании и заручиться поддержкой прессовщиков. Николай не понимал такого поведения профсоюзного лидера и только, когда кто-то в цехе сказал ему, что начальство выписывает Лангу и отдельным рабочим дополнительные премии, ему стало все ясно.
Скрепя сердцем, он пошел к главному инженеру Липену. Тот выслушал его сообщение с большим сожалением, сказав, что, видимо, все пресса находятся в таком  критическом состоянии, пора ставить вопрос об остановке  цеха. «Буду за вас бороться в любом случае», – сказал он, принимая от Николая докладную записку.
Цех  закрыли. Весь коллектив, за исключением некоторых рабочих и старшего мастера, уволили с выходным пособием за две недели. Отстоять Николая Липену не удалось. На прощанье он вручил ему рекомендательное письмо от своего имени, чтобы оно помогло ему в дальнейшем при устройстве на работу.

Теперь  ничто не удерживало его в Женеве. Он поддался уговорам Готье переехать в Париж, но на всякий случай написал  Лизе в Нью-Йорк письмо, чтобы узнать, как она к этому отнесется и когда все-таки собирается вернуться обратно. А пока стал усиленно работать над сборником рассказов и воспоминаниями о тюрьме.
Ответ пришел от Сарры Львовны. Она сообщала, что Лиза вышла замуж и ждет ребенка. Письмо заканчивалось словами: "Мне очень жаль".

Николай не мог поверить. Лиза вышла замуж и беременна от другого мужчины. Его Лиза!? Это какое-то безумие, бред, страшный сон. Подсчитав, сколько времени она отсутствует, он ужаснулся: семь месяцев. Как незаметно они пролетели! Перове время он болезненно переживал, что, не посоветовавшись с ним, она прервала беременность. «Сумасбродная, взбалмошная женщина, – сердился он, – любит только себя, ей нет дела до других». Ему не хотелось ей писать, а на ее письма он отвечал редко и немногословно.

Единственный человек, с кем он в те дни поделился своим горем, был Шарль Готье. Шарль объяснил его состояние оскорбленным мужским самолюбием, советуя простить Лизу. «Женщины,  – убеждал он Николая, – часто совершают поступки под влиянием захлестнувших их эмоций, сами не отдавая себе в этом отчета. У многих бывают такие ссоры; и у нас с Викторией были. Надо уметь с достоинством выходить из них, и мужчина первый должен сделать этот шаг. Лиза к тому же человек искусства,  у нее, как у всех людей этого круга, – повышенная эмоциональность».

Николай не признавал за собой никакой вины и, как в прошлый раз, в Екатеринославе, когда она сбежала из дома, решил не предпринимать никаких действий: пусть все будет, как есть, ни в коем случае не идти у нее на поводу. Однако ни в самом начале ее отъезда, ни потом он не допускал мысли, что она может уйти от него навсегда. «Помучает его, – рассуждал он, – и  вернется обратно».
О том, что она перед расставанием в Женеве бросила фразу: «Если я тебе еще нужна, приезжай за мной в Америку», он забыл. И, конечно, не мог представить, что в ее руках окажется немецкая газетенка с фотографией его и Евы, сделанной продажным журналистом Рихардом Миллером. Сам он этой газеты не видел, но слышал о ней от других товарищей, которым она попалась в руки. Никто не предал значения этой мерзости. Наоборот, люди удивлялись, как он мог упустить такой случай, чтобы не познакомиться через дочь с самим газетным королем Фишером.

Со временем он успокоился и  был уверен, что Лиза тоже забыла свои какие-то непонятные претензии к нему, отдохнула среди родных и вот-вот вернется в Женеву. В Париж они поедут вместе. И вдруг такой удар.

… Он вытащил из стола ее письма,  приходившие из Нью-Йорка летом и осенью 1912 года. В них она подробно рассказывала о работе кафе, женитьбе Артема, их вполне благоустроенной жизни. Взял другие письма. Только теперь он обратил внимание, что перерыв между ними с каждым разом увеличивался, и тон их становился все более сухим и сдержанным. В последней открытке она поздравляла его с днем рождения, не поставив в конце, как обычно, «крепко тебя целую». Он не обратил на это внимания, так как тогда был занят делами в цехе. Значит, уже тогда Лиза была связана со своим новым избранником. И снова, как злое напоминание о ней, выплыли из памяти ее красное тело и его душевные и физические переживания в тот момент.
Итак, он едет в Париж один. Он стал собираться, решив взять с собой только самые нужные вещи и некоторые книги. Книг было много: на русском, французском, немецком и английском языках. Зачем и для кого собиралась эта библиотека? Болезнь всех библиоманов. Часть из них он раздал знакомым из русских эмигрантов, остальные  отвез в библиотеку анархистского клуба.

Разбирая книги в  книжном шкафу, он нашел задвинутой вглубь статуэтку Афродиты. Ее пропажу он обнаружил вскоре после отъезда Лизы, решил, что она увезла ее в Нью-Йорк, и теперь с удивлением вертел ее в руках, не понимая, как она там могла очутиться.

Не меньшее удивление вызвал у него и сборник стихов Блока, который он когда-то в Екатеринославе подарил Лизиной сестре Анне, и был уверен, что та забрала его с собой в Америку. Открыв обложку, прочитал стихи Тютчева,  обращенные им тогда к Лизе:

Но есть созвездия иные,
От них иные и лучи:
Как солнца пламенно-живые,
Они сияют нам в ночи.
Их бодрый, радующий души,
Свет путеводный, свет благой
Везде, и в море и на суше,
Везде мы видим пред собой.

В уме всплыли еще одни строки, кажется, того же Тютчева:

О, как убийственно мы любим!
Как в буйной слепоте страстей
Мы то всего вернее губим,
Что сердцу нашему милей!..

Сердце больно сжалось: почему у них все так с Лизой получилось? «Хватит, – сердито сказал он себе, – прошлое надо забыть раз и навсегда», и положил Афродиту и Блока в сумку с книгами, которые собирался  отнести в клуб. Туда же пошел и альманах современных русских поэтов, подаренный ему Лизой на первое их Рождество в Женеве.

Из Лизиных вещей оставались еще медальон с ее фотографией и картина Маруси Нефедовой. Снял с шеи медальон, щелкнул замком. Лиза смотрела на него своими прекрасными глубокими глазами, которые он так любил, но сейчас выражение их показалось ему вызывающим: "Да, я такая, а ты что, так и не понял?" Он со злостью захлопнул крышку и бросил медальон в мусорную корзину.
Картину решил подарить художественному салону «Монблан», где Маруся Нефедова когда-то проводила благотворительный концерт с участием Лизы. Хозяин салона Эрик Гвинден помнил и Николая, и его жену, и очень удивился такому щедрому подарку.
– Вы считаете, что Нефедову в Женеве забыли? – почему-то  оправдывался он. – У меня есть несколько ее картин и рисунков, я их выставляю на крупных выставках. Картина стоит хороших денег. Я  вам заплачу.

– Нет, мое решение твердое. Единственная просьба: указать в проспектах и подписи, что на ней изображены люди, которые когда-то очень  любили друг друга.
Пожав Эрику руку, он быстро пошел к выходу. Тот с сочувствием посмотрел ему вслед и, чтобы не забыть, записал в блокнот пожелания  дарителя. Самой картине дал название «Перед расставанием».

ГЛАВА 3

В Париже, несмотря на активную политическую жизнь и широкий круг новых и старых друзей, Николая охватила страшная тоска. Узнав о замужестве Лизы, Михаил  советовал ему найти другую женщину – клин клином вышибают. Так в свое время сделал Володя, и вполне доволен своим новым выбором.

Из женщин, которых Николай хорошо знал, в его окружении были Андри Бати и дочь Готье – Каролина. Обе семьи теперь жили в Париже. Он не мог не заметить, что Виктория и Каролина стали к нему более внимательны, постоянно приглашали его в оперу, на выставки художников, воскресные прогулки за город. Виктория  как-то в шутку назвала его «нашим женихом». Но ему больше нравилась Андри. Как-то незаметно эта 17-летняя девочка превратилась во взрослую, красивую женщину: веселую, остроумную, со спокойным, мягким характером. Она много читала и любила русскую литературу, что также сыграло  роль в их сближении. С ней ему было интересно. Они много времени проводили вместе.  Андри показывала ему свои любимые места в Париже, заново открывая их после долго отсутствия и для самой себя.

Во время таких прогулок и произошло их первое объяснение. Они поднялись к собору Сакре Кёр и стояли около парапета, любуясь открывавшимся оттуда видом на вечерний город. За спиной возвышался  собор с белыми стенами и сверкающими такой же белизной куполами – самая высокая точка в Париже.  Снизу тянуло сыростью, дул резкий, неприятный ветер. Андри замёрзла. Ему захотелось обнять её и поцеловать. Девушка ждала этого, напряжённо улыбаясь и смотря на него своими карими блестящими глазами. Расстегнув  пальто, он прижал  к себе её худенькое  трепещущее тело и осторожно поцеловал в губы. Щеки её вспыхнули, как будто их обдало огнем.

– Я давно люблю вас, – прошептала она, – неужели вы этого не понимаете? – обняла его за шею и, не стесняясь стоявших рядом людей, стала целовать его лицо.

– Андри, – ответил он ей, немного озадаченный таким неожиданным порывом. – Я ничего вам не могу обещать в будущем. Когда-нибудь я навсегда вернусь в Россию.

– Я вас люблю, и больше ни о чём не хочу знать. Мы должны быть вместе.

Вскоре их отношения перешли в близкие. Он  часто оставался у нее ночевать, однако ни разу не пригласил к себе домой. Странное дело: он как будто боялся осквернить их с Лизой кровать, хотя Лиза не была в этой парижской квартире и не спала на этой кровати. Он не мог представить в своем доме другую женщину, так еще сильно было его чувство к ней. И по той же причине не мог окончательно переехать к Андри, снимавшей отдельную квартиру, чтобы не зависеть от родителей. Кроме того, зная, что рано или поздно ему придется вернуться в Россию, он не хотел обнадеживать девушку и приносить ей страдания. Она давно его любила – он заметил это еще в Женеве. Он боялся этой любви, боялся, что сам может к ней привязаться, и не мог уже сопротивляться ее искреннему чувству,  дававшему ему силы жить дальше. Иногда по разным причинам они не виделись по нескольку дней, и тогда его нестерпимо тянуло к ней, и было приятно думать, что где-то рядом есть женщина, которая искренне любит и ждет его.

Их отношения нельзя было скрыть. Николай почувствовал охлаждение со стороны семьи Готье и самого Шарля. Было досадно, что писатель перенес личные обиды на их дружбу. Шарль перестал общаться и с Франсуа Бати. Тот страшно рассердился на него, не догадываясь об истинной причине такой перемены в поведении старого друга. и
Вернувшись в Париж, Франсуа вообще был разочарован во многих прежних друзьях и соратниках, сохраняя сильную привязанность  только к Жоресу. Все это время он надеялся на лучшие перемены в стране и укрепление отношений между левыми и правыми социалистами. Но те все больше «грызлись» между собой, а нарастающие противоречия во взглядах на милитаризм Германии усиливали кризис в их рядах. Во многих из них Франсуа видел отвратительных карьеристов и изменников делу рабочих, глубоко презирал Геда, утверждавшего, что империалистическая война пойдет только на пользу рабочему движению и приведет к мировой революции.

Окончательно на всех разозлившись, Франсуа уехал к брату в Тулон писать книгу о развитии социалистического движения в Европе и назревающем крахе II Интернационала, который он уже  предвидел, наблюдая конфликты во всех партиях.

В русской эмигрантской среде была такая же нездоровая обстановка, усугублявшаяся честолюбием партийных лидеров. Большевики и меньшевики, экономисты и ревизионисты, отзовисты, троцкисты, национал-уклонисты, центристы и т.д. по-прежнему, не переставая, спорили и обливали друг друга грязью. Больше всех огонь в масло подливал Ленин, набрасываясь то на Троцкого, то на Плеханова, а то на деятелей иностранных партий, не жалея для них, как и для русских товарищей, самых нелицеприятных выражений.

При всем своем изменившемся отношении к большевикам и их вождю, Николай не мог не поражаться энергии Владимира Ильича. У большевиков без конца проходили  конференции,  заседания ЦК,  конгрессы, на которых они рассматривали массу вопросов, касающихся всех сторон политической жизни России. В Петербурге начала выходить ежедневная газета «Правда» – несомненное достижение любой политической партии. Сам Ленин неутомимо писал работы по всем вопросам будущего устройства социалистического государства. Он готовился к революции, как будто она должна была произойти завтра. Когда же в печати появлялись статьи на аналогичные темы авторов из других партий, он подвергал их резкой критике. По-прежнему он видел у руля нового государства только себя и свою партию: его соперникам там не было места.

На этом фоне все другие партии значительно проигрывали и прежде всего анархисты, хотя в Париже они вели более активную деятельность, чем в Женеве. Здесь было несколько групп, и каждая, как обычно, действовала сама по себе. Николая привлекала группа, которой руководила Мария Корн. Еще его интересовали лекции по анархизму и литературе профессора из Петербурга, известного анархиста Алексея Алексеевича Борового, эмигрировавшего   в Париж из-за преследований правительства. Их очень хвалил Леня Туркин. Боровой давно интересовал Николая. Особенно сильное впечатление на него произвели  две его крупные теоретические работы «Анархизм» и «Либерализм». Многие размышления и положения в них противоречили традиционному анархизму и взглядам Кропоткина. Считая Борового одним из самых эрудированных анархистов, Николай мечтал  познакомиться с ним лично.

Но прежде ему надо было устроиться на работу. Деньги, заработанные им ранее литературным трудом, подходили к концу. Андре поступила в колледж на отделение русской литературы, утром ходила на лекции, днем подрабатывала машинисткой и стенографисткой в «Юманите», редактором которой был  Жан Жорес. Девушка убеждала Николая, что им вполне хватит ее денег на двоих, не понимая, что своим предложением она ущемляет его самолюбие. У французов на многие вещи были свои, упрощенные взгляды. Дети старались поскорей избавиться от родительской опеки и вести самостоятельную жизнь. Девушки жили со своими молодыми людьми, молодые люди – с «подружками», которых меняли каждый месяц, как перчатки. Франсуа Бати и его супруга Жаннет спокойно относились к тому, что Андри сняла квартиру и сошлась с Николаем. Их не интересовало, как они собираются строить свои отношения и заключат ли официальный брак. Во всяком случай так казалось Николаю.

В Париже ему хотелось найти должность на крупном предприятии, близкую к его специальности по Горному училищу - инженера-электротехника, Он обошел множество предприятий, и везде ему, как эмигранту,  предлагали рабочие места: грузчика, такелажника, подсобного рабочего, слесаря, токаря, фрезеровщика. Наконец на одном механическом заводе им заинтересовались: в один из цехов требовался инженер с его специальностью. Чиновник, беседовавший с ним, дотошно расспрашивал его об учебе в России, работе на резиновой фабрике в Женеве, причине, по которой он оттуда ушел,  посетовав, что у него нет оттуда рекомендации. Услышав о рекомендации, Николай с поспешностью вытащил письмо Липена. Чиновник пробежал глазами письмо, и вопрос о приеме был решен: его направили к главному инженеру завода Мишелю Дельпешу - немолодому французу, крупного телосложения с хмурым, озабоченным лицом. Полная противоположность Липену. Он долго читал рекомендацию, как будто она содержала секретные сведения, и также долго изучал внешность Николая.

– Солидная рекомендация, - наконец, вымолвил он, не меняя выражения лица, - и говорите вы без акцента. Пожалуй, вы нам подойдете. Я представлю вашу кандидатуру администрации завода. К работе можете приступить с завтрашнего дня. Испытательный срок – три недели. И еще. Обязан вас, мосье, предупредить: руководство завода категорически против участия рабочих и служащих в митингах и демонстрациях, не говоря уже о забастовках. Русские это любят.

Николай машинально кивнул головой. Однако это предупреждение было совсем некстати: во Франции объявился Рогдаев. Скрываясь от русской охранки,  они с Олей жили сейчас в Тулузе. Андри узнала их адрес и предложила  съездить к ним. Пока они собирались, Рогдаев сам приехал в Париж, назначив Николаю встречу в ресторане «Жюллиен» на Больших бульварах именно сегодня.
Кроме того, на этом заводе был сильный рабочий класс, и, хотя, как заявил Дельпеш, руководство категорически против участия рабочих и служащих в митингах и демонстрациях, именно здесь не так давно проходили крупные забастовки за сокращение рабочего дня и решение социальных вопросов. Он не собирался оставаться в стороне от политической жизни рабочих. Главное проявить себя в работе,  в этом он не сомневался, все остальное  начальство не касается.

С таким настроением он вышел от главного инженера и поехал на Большие бульвары в ресторан «Жюллиен». Рогдаев его уже ждал, заказав по такому случаю несколько блюд и вино. За три с половиной года, что они не виделись, он здорово изменился: похудел, ссутулился, приобрел серо-желтый цвет лица. Новый, из дорогого материала костюм стального цвета сидел на нем мешком. В гладко зачесанных назад волосах и бровях появилась седые проталины. Видимо, жилось ему все это время несладко, и о своем пребывании на Балканах  он рассказывал неохотно. Уехал тогда из Женевы в Белград по просьбе сербских анархистов, организовал там типографию, намереваясь выпускать газету на двух языках - для сербов и русских анархистов, но его арестовали. Затем освободили и снова арестовали. Всего он сидел четыре раза: в Белграде, Софии, Солониках и снова в Белграде, проведя в общей сложности в застенках три года. Русская охранка требовала, чтобы сербские власти выдали его России. Те, опасаясь мести со стороны сербских анархистов, отправили его на пароходе в Марсель, откуда он тайно переехал в Тулузу. Ему надоело жить в заточении, и они с женой вернулись в Париж, чтобы включиться в работу. У него была масса планов: создать свою группу, типографию, анархистский клуб, возродить журнал «Буревестник» и издание литературы.

– Для начала, – говорил он возбужденно, – устроим благотворительный вечер, как тогда на 1 Мая в Женеве. На Лизу я могу рассчитывать?

– Лиза теперь живет в Америке. У нее другая семья.

– Значит, это правда, что ты сошелся с Андре? Мы с Олей не поверили.

– Правда. Я сам тебе буду помогать.

– Говорят, тут есть один товарищ, который развернул широкую деятельность.

– Карелин? Он организовал «Общество вольных социалистов». Ходят слухи, что он масон и с помощью Забрежнева посвящен в  масонскую ложу. Забрежнев свое масонство не скрывает и будто бы занимает в этой ложе большой пост.

– Карелин - бывший эсер. Я читал программу его «Общества» - смесь эсеровщины с анархо-религиозной пропагандой. Занимается не пойми чем. Написал «Десять заповедей анархистов». Каждая начинается со слов заповедей Закона Божьего: не сотвори себе кумира, не убий, не укради, помни дни священного месяца. «Возлюби вольную волю, как дорогую невесту, и ненавидеть насилие во сто крат сильнее, чем злейшего врага твоего». И многое другое в таком же духе. Как поп с амвона. Хочу написать статью и раскритиковать его.

– Анархистам надо объединяться, а не конфликтовать. У нас - все отдельные группы. У каждой свои газеты, типографии, уставы. Ты тоже хочешь создать новую группу, свой журнал, типографию, клуб, когда это можно делать всем вместе, и во всех отношениях будет целесообразней. Хорошо бы создать бюро или центр, который объединил бы все наши силы, хотя бы здесь, за границей, направлял их работу и проводил общие мероприятия под едиными лозунгами. Кстати, проверил бы для интереса, чем занимаются анархисты в Льеже, которые, помнишь, когда-то присылали письмо в «Буревестник». Дали им совет, как создать группу, обещали помогать и забыли о них.

– Ты прав, нехорошо получилось, надо им написать. А как наши ребята в Цюрихе?

– На жизнь не жалуются. Организовали группу «Коммуна», газету «Рабочий мир», пока очень слабую. Беда всех местных групп: варятся в собственном соку.

- Подожди, Коля, приду в себя, начну налаживать связи. Пойдешь ко мне в журнал сотрудником?

- Не могу. Я только что устроился инженером на крупный завод. Познакомлюсь там поближе с работой синдикатов и ВКТ, тогда обязательно напишу что-нибудь. Что же касается благотворительных вечеров, то можно выбрать другой путь: например, устроить литературный вечер. Я прочту лекцию о русской литературе, почитаю стихи. Можно пригласить для этого Борового. Алексей Алексеевич сейчас живет в Париже, читает для русских эмигрантов лекции по философии и литературе. Все их хвалят.  Боровой  основательно критикует Кропоткина. Было бы интересно его послушать.

– На Кропоткина многие сейчас обрушились, начиная с нашего Туркина.

– Ничего удивительного  нет. Время идет вперед. Многие положения Петра Алексеевича и других теоретиков анархизма устарели. Я ему в своем письме после того, как он отметил мою книгу «Цена измены», написал, что для анархистского движения нужны твердые идейные и организационные основы, а не просто «вольные соглашения», высказал ряд других соображений. Он не стал мне отвечать, прислал через Корн вырезки из своих старых работ. Его беда, что он оторван от России.

– А Готье? Вы с ним по-прежнему общаетесь?

– Давно не видел, – сказал Николай, не желая посвящать Рогдаева в их личные отношения с Шарлем. – Он здесь очень занят.

– Вот кого можно пригласить в первую очередь. В любом случае, Коля, я рассчитываю на твою помощь.

Личность Карелина давно интересовала Николая. Его фигура становилась все более заметной в эмигрантской русской среде. Чтобы привлечь в свое «Общество вольных социалистов» как можно больше рабочих, он изменил его название на «Братство вольных общинников». Народ туда тянулся. В «Братство» входило восемь автономных групп из Парижа и других городов Франции. Здесь, же в Париже Карелин создал еще «Общество помощи политзаключенным и каторжанам в России» – «Черный крест». Он имел свою типографию, библиотеку, выпускал анархистскую литературу и газету «Молот», писал статьи в нью-йорскую газету «Голос труда».

Неожиданно в Париже, проездом из Италии, оказался сам Кропоткин. Во Франции и Швейцарии он был объявлен фигурой нон грант. Жан Жорес добился через Клемансо, чтобы ему разрешили повидаться со своими товарищами. На встречу с учителем собралась вся анархистская эмиграция. В президиуме рядом с ним сидели Карелин и Забрежнев.

У Петра Алексеевича оказалось круглое, добродушное лицо, умные и цепкие глаза, мощный лоб мыслителя и феноменальная борода – огромная и пышная. Он походил на Саваофа. Карелин был более крупных размеров, широкоплечий, с длинной белой бородой и волосами до плеч. Их могучие бороды натолкнули на мысль  какого-то журналиста в заметке об этой встрече назвать Кропоткина и Карелина патриархами русского анархизма, сделать их  близкими друзьями и соратниками, хотя Карелин совсем недавно был еще эсером.

 Петр Алексеевич выглядел больным, но  довольно бодро рассказывал об анархии, будущем антиавторитарном обществе и социалистической революции. Все это были известные мысли, которые он не раз излагал в своих работах и статьях.

Записки подавали  в письменном виде. Их набралось много. Кропоткин устало просмотрел те, что лежали сверху, и выбрал одну из них. Автор спрашивал его мнение об угрозе мировой войны и борьбе по этому поводу во II Интернационале. Кропоткин сказал, что всегда категорически выступал против империалистических войн, к которым все больше и больше стремятся нынешние промышленники и правительства, в первую очередь Германия и Австро-Венгрия. Шовинистические взгляды среди социалистов и руководителей ведущих партий его сильно огорчают. «К сожалению, – заметил он, – многие товарищи — ведут себя как националисты. Итальянцы думают об Италии и им наплевать на Францию, поляков беспокоят только свои проблемы; евреев — еврейский вопрос; русские рады бы видеть самодержавие поверженным ради “освободительной революции” и т.д. И ни у кого нет представления о европейском международном прогрессе». На этом встреча закончилась.

* * *

По совету Туркина Николай записался в эмигрантскую библиотеку на авеню де Гобелен и иногда заходил туда. Там всегда можно было почитать свежие газеты и новинки литературы. Главным ответственным лицом в ней состоял меньшевик Мирон. Он нравился Николаю тем, что безумно любил книги, дрожал над каждой из них в своей библиотеке, умоляя читателей не загибать страницы и не делать на полях пометки. Его добровольным помощником был поэт-самоучка Никита Виданов. Тот ни к одной партии не принадлежал, ходил в библиотеку ради общения с  посетителями и чтения им своих опусов. Когда Николай с ним познакомился, в своих творениях он подражал Бальмонту. Затем его пристрастия изменились. Он нашел нового кумира – Игоря Северянина, подражая ему не только в манере письма, но и чтении, поднимая голос то высоко вверх, то резко опуская вниз,  из-за чего трудно было уловить содержание стихотворения.

Выслушав его несколько раз из вежливости,  Николай  не мог теперь от него избавиться. Увидев его в библиотеке, Никита немедленно направлялся к нему, уводил куда-нибудь в тихое место между стеллажами и читал свои новые творения. Они лились из него, как из рога изобилия. Слушать его было сплошное мучение – графоман, не имеющий никакого представления о законах стихосложения. В последних его стихах все чаще звучало обращение к духам и потусторонним силам.

– Разве Северянин пишет на эту тему? - спросил он Никиту.

– Северянин меня теперь не интересует, я увлекся гносеологией.

Николай насторожился.

– С чего это вдруг?

– Познакомился с интересными людьми из «Братства» Карелина, - и Виданов охотно рассказал Николаю, что ходит к ним слушать лекции по философии и религии.

– Карелин – анархист. Какое отношение эти лекции имеют к «Братству»?

– Мы изучаем статьи Бакунина, Кропоткина, самого Карелина, разбираем работы Штирнера, Прудона, других философов. Теперь я имею полное представление об анархизме и духовной свободе. Вот слушай. Если я смогу уподобить свое сознание сознанию другого человека, то я познаю и его сознание. Наука  нам объясняет, но это совсем не то, что познавать. В основе категории познания лежит истина, а в основе объяснения лежит власть – стремление к власти, к овладению вещами. Наука все равно бессознательно подразумевает и не может не подразумевать субъекта познания. Раньше, чем объяснить, наука должна убить, поэтому ее выводы мертвы. Они пригодны для овладения природой, для власти над ней, но не для того, чтобы жить с природой, понимая под ней и самого человека. На научных теориях нельзя построить никакого мировоззрения, потому что самый принцип науки состоит в том, чтобы менять теории в зависимости от удобства их применения…

Никита остановился, внимательно посмотрев на своего собеседника.

– Вот ты, Николай, - человек и я человек, и Мирон человек. Каждый из нас должен понимать  друг друга, вместе  переживать, радоваться, страдать. В этом единении нам откроется живой мир. Мы услышим, как растет трава, узнаем, что выражается в запахе цветов и свойствах минеральных образований.

– И это все вам рассказывают на лекциях? – не выдержал Николай.

- Подожди, Коля, не перебивай меня, а то я потеряю основную нить. На общении с животным миром наше сознание не завершается. Оно расширяется все дальше и способно проникнуть во все явления мира. У нас развиваются новые способы восприятия, новые органы чувств, во всей полноте раскрывается наша духовная сторона. Ей уже станут доступны миры иные, миры иных категорий, совершенно не похожие на наш мир. «В ненастный день взойдет, как солнце, моя вселенская душа».

- Но здесь Северянин вкладывает совсем иной смысл, - возразил Николай. - Как поэт, он ощущает себя равный миру. Мистика тут не причем.

Проходивший мимо них меньшевик Илья Резников, которого Мирон чаще всего ругал за небрежное отношение к книгам, остановился около них, послушал Никиту и покрутил пальцем у своей головы, показывая Николаю, что Виданов не в своем уме.

– А теперь ответь мне, – продолжал Никита, как будто не слышал, что сказал ему Николай.   –Какая главная цель в жизни человека? Молчишь. Об этом говорил еще Толстой: собственное исправление и очищение. Мы должны к ним стремиться независимо от всех обстоятельств. Я много читал Толстого, но только теперь это ясно осознал.
Еще открылось, что Карелин сочиняет в том же духе пьесы и ставит их силами любительских актеров для узкого круга людей. Николай намекнул Виданову, что неплохо бы посмотреть такую пьесу, и он достал им с Андри  билеты на пьесу Карелина «Атланты» (сцены из прошлой жизни), шедшую где-то в   театре-кабаре на окраине города.

С трудом  найдя это кабаре, похожее на все заведения такого рода, – с кадками  пыльных деревьев, парящими амурами под потолком, столиками на четыре  и шесть человек, они поразились,  что зал был полон людей и, видимо, не только  из узкого круга. Особенно много  было женщин. Вокруг каждого стола, как бабочки, колыхались их соломенные шляпки необычно больших размеров с лентами и искусственными цветами – пик нынешний моды. Такая же соломенная шляпка украшала  голову Андри. В духе моды на ней было и длинное платье из тонкой цветной материи, подол которого касался пола. Николаю приходилось все время быть начеку, чтобы не наступить на него ногами.

За одним из столов он увидел Викторию и Каролин Готье. Прикрываясь шляпами, женщины делали вид, что их не замечают.

Сам Шарль сидел в другом месте в обществе незнакомого им мужчины. Писатель не мог их не видеть, так как находился лицом к двери, и поднялся навстречу. Николай  с радостью пожал ему руку. Шарль удержал его: прежнее отеческое чувство к этому русскому вспыхнуло в нем, и он пригласил их  с девушкой за свой стол. Его собеседником оказался  профессор Боровой, с которым Николай давно мечтал познакомиться. Красивый, не очень крупный мужчина, с эспаньолкой и лихо закрученными гусарскими усами. Обрадовавшись такому соседству, Николай сказал Алексею Алексеевичу, что читал его статьи по литературе и давно не встречал такого интересного и глубокого анализа русских писателей и поэтов. Говорили они на французском языке так, чтобы Шарль и Андри могли принять участие в их разговоре.

Шарль был оживлен,  пересыпал свою речь шутками и, подозвав официанта, заказал еще вина и  закуску. На него влияло присутствие Борового и старых друзей, разрыв с которыми он тяжело переживал. Улучив момент, Николай спросил его: «Сам автор тут присутствует?» «В первом ряду справа от нас», – Шарль указал на стол, где сидели три женщины и мужчина. По длинным волосам Николай узнал  в нем Карелина.

Ровно в восемь  три раза раздался традиционный во французских театрах стук палкой, известивший о начале спектакля. Свет погас. Минуты две зал находился в полной темноте. Послышались шушуканье и смех. У кого-то со стола свалилась пустая бутылка,  туда в темноте пробирался официант, чтобы навести порядок.

Наконец занавес на сцене взлетел вверх, и  перед зрителями предстала поляна, окруженная пальмами – тропическим лесом, как указывалось в программке, с большой группой мужчин и женщин. Мужчины – маленького роста, в ярких костюмах, украшенных вышивкой, кружевами и блестками. Женщины, наоборот, – высокого роста, в темных платьях «без всяких излишеств». Это – гиперборейки Севера, воины. Они обсуждают военный план, как помочь своим союзницам с Юга войти в Атлантиду. Мужчины-рабы их  слушают, не смея подавать советы. Когда кто-то из них робко выразил желание принять участие в сражениях,   женщины его высмеяли: «Фи! Как это немужественно! Как тебе не стыдно! Неужели ты женоподобен? Во всяком случае, забудь о своем желании: удел женщин – общественные дела и сражения; удел мужчины – семья».

Мужчины тихо сетуют на свою несчастную судьбу. «Я бы предпочел гнет враждебных нам гиперборейцев и рабство у атлантов, – говорит один, – гнёту наших баб и рабству, в котором они нас держат», «Ничего не поделаешь, – покорно отвечает другой, – так всегда было. Очевидно мозг женщин тяжелее нашего, и вся их психика выше нашей».

В зале послышался смех, но быстро стих, так как на сцене появились новые действующие лица: три атланта с крыльями, спустившиеся с неба (потолка). Они предложили женщинам отказаться от воинственных планов и поселиться рядом с их страной - Атлантидой, но с одним условием: освободить мужчин от рабства. Гиперборейки игнорируют их слова. Тогда атланты вызывают их на бой и одерживают победу. Мужчины-рабы получают свободу. Пятеро из них улетают с атлантами в Атлантиду.

       После первого действия объявили небольшой перерыв.  Боровой рассказал,  что известно много легенд, связанных с орденскими традициями. К ним относятся предания об Атлантиде и древнем Египте, многочисленные космогонические легенды. Сюжеты их часто повторяются и связаны между собой. Так у будущего рыцаря формируется его  отношение к мирозданию, окружающим его людям, природе и обществу, ответственность за свои поступки. «Не буду забегать вперед, – улыбаясь, сказал Алексей Алексеевич, – но по логике событий дальше речь пойдет о самой Атлантиде, ее научных открытиях и разумном устройстве  ее общества».

Действительно, во втором действии зрители попадают на научное заседание в Атлантиде. Ученые мужи с увлечением рассказывают о своих достижениях в математике, физике, астрономии, медицине, что позволило им во время всемирного потопа (катастрофы на Земле) спасти свою страну и создать условия для существования людей и всего живого мира на дне океана. Но наука и техника - только часть успехов, которых достигла страна в своем развитии. Главное - духовное и нравственное начало в жизни каждого атланта.

В сюжете повествования то и дело появляются рассуждения о Боге, разные легенды и притчи, призывающие к любви к ближнему, отрицанию зла и насилия. «Не делай людям зла, – наставляет автор, – не делай зла хотя бы одному человеку, воздерживайся от всего того, что ведет к смерти и стремится удовлетворить вредную для твоего тела или для кого-либо из людей твою потребность. Тем более, не надо насилием мешать людям удовлетворять какую-либо ни для кого не вредную потребность. Раз в людях имеется зло, то оно явилось потому, что темное начало существует в мире, но можно избавиться от злого начала, и для этого человеку надо вести чистую и не распущенную жизнь. Люди сами должны знать, в чем доброе, а в чем злое начало проявляется».

Проходит несколько столетий. Гиперборейцы смешались с атлантами, и вот новое поколение загрустило о жизни на Земле. Умные атланты посылают на Землю разведчиков, чтобы выяснить, продолжается ли там жизнь. Все это опять сопровождается мистическими рассказами и нравоучительными историями.

Открывается и другая печальная картина. Смешение двух народов привело к появлению новой расы людей, которые не только стали меньше ростом и потеряли былую силу и отвагу, но перестали трудиться на благо общества. Страна пришла в упадок. Как сказал один из атлантов: «Мы вырождаемся». Среди людей началась эпидемия самоубийств. За один только год по собственному желанию ушли в иной мир больше 1000 человек. Появился  «Праздник самоубийств». В этот день кончают с жизнью по 10 – 12 человек – им стало скучно жить.

Время перевалило за полночь, а спектакль все не кончался. Множество событий и действующих лиц заставляли зрителей постоянно находиться в напряжении. Кое-кто не выдерживал и уходил домой.

Конец наступил  без какого-либо определенного финала,   закрылся  занавес, свет на минуту погас и снова зажегся. Зрители с облегчением вздохнули, радостно захлопав в ладоши. На сцену вышел режиссер-постановщик в длинном сюртуке и блестящих узких ботинках. Он усиленно хлопал в сторону автора, приглашая его подняться на сцену. Карелин встал и раскланялся со своего места. Несколько женщин поднесли ему букеты цветов.

– Что ж, весьма любопытно, – вынес свой вердикт Готье, - только чересчур много действий и информации. Очень утомляет.

- А мне все понравилось, - сказала Андри, - особенно притча об одиноком музыканте. Трогательная и поучительная история о наказании зла и предательства.

- Уже то хорошо, – заметил Боровой, – что автор по минимуму использовал космогонические термины, иначе зрители бы в них запутались. И много сумбура. В первом действии – толпа действующих лиц, бесконечные монологи, диалоги, и все для того, чтобы отправить пять человек в Атлантиду.

– Меня удивило другое, – сказал Николай. – Атланты  нахваливают гостям преимущество своего общества, под которым автор, несомненно, подразумевает анархическую коммуну. И что же мы видим: проходят века, народ вырождается, перестает трудиться, кончает от скуки самоубийством. Что это за новое общество, в котором столько людей кончают с собой?

– Да, здесь явная не стыковка у Аполлона Андреевича, – согласился Боровой. - Надо будет  сказать ему об этом. И все-таки основная мысль пьесы хорошо просматривается – духовные поиски и сомнения ведут к истине черед добро, страдание и сострадание.

– Зачем ему все это нужно? – продолжал Николай. -  Он бывший эсер, наверняка был сторонником террора и сейчас в Уставе своего братства призывает к вооруженному восстанию. А тут – прямое толстовство, библейские рассуждения о добре и зле, призывы к святости и любви к Богу. Ходят слухи о его масонстве и применении обрядовых процедур во время приема анархистов в «Братство». Я такой двойственности не понимаю. Или ты анархист, или масон?

      - Анархисты-масоны   находят много общего между анархизмом и христианством, поэтому и хотят с помощью рыцарских легенд и их ритуалов   обучать своих последователей тем же духовным и нравственным истинам.

Их разговор прервала Виктория. Холодно поздоровавшись с Николаем и Андри, она сообщила мужу, что они с Каролин уходят.

- Я приеду позже, – сказал Готье, и когда жена отошла,  шепнул Николаю на ухо, - мои женщины обижены, они имели на вас виды. Но я, Николя, ваш выбор одобряю. Я знаю Андре с детства, люблю ее как дочь. - Он тяжело вздохнул. – Кто бы мог подумать, что все так изменится, и мы станем другими.

Николай принял его слова в свой адрес и Лизы, и не зажившая до конца рана от ее измены  больно заныла.

– Не будем вам мешать, - сказал он, поднимаясь, – нам тоже пора. Алексей Алексеевич, очень рад был с вами познакомиться. Я читал ваши работы, где вы критикуете Кропоткина. Во многом с вами согласен.

- Зато Петр Алексеевич на меня сердит. Приходите с барышней на мои лекции. Я их читаю на русском и французском языках.

- Спасибо. Обязательно придем.

- И к нам приходите, как в прежние времена, – сказал Шарль. – Мне, Николя, с вами о многом надо поговорить. Вик по вам скучает, - грустно прибавил он, и эти слова явно относились к нему самому, а ни к той-терьеру.

ГЛАВА 4

Прошло две недели после этой встречи. Николай не решался пойти к Готье без приглашения, как раньше, ждал от него звонка. Вскоре Шарль позвонил, попросив его прийти без Андри: он хотел почитать ему заключительные части из той книги, которую начал в Женеве и до сих пор не может закончить из-за переезда в Париж.
Николай пришел к ним  в воскресенье  днем, вручив женщинам по букету фиалок. В Париж пришла весна, на каждом углу крестьянские девушки продавали первые цветы  в огромных корзинах. Прийти без них в гости было просто не прилично.

Виктория встретила его приветливо, Каролин же недовольно поджала губы. За столом во время обеда Виктория рассказывала о новостях в культурной жизни Парижа. Каролин, обычно принимавшая в таких разговорах живое участие, молчала и лишь один раз вмешалась, когда речь зашла о последней выставке картин Пикассо, где она успела побывать. Ей нравятся его старые работы «Дама с веером» и «Авиньонские девицы». Опущенное лицо дамы с веером в виде треугольника, ее геометрическая фигура и руки, сложенные из разных преломляющихся кусков, очень точно передают ее душевные страдания.

– Нужно иметь слишком большое воображение, чтобы в квадратах и треугольниках показывать нам душу человека, – сказал с усмешкой Шарль. – Насчет дамы  и девиц, я могу с тобой еще кое-как согласиться, но в других работах Пикассо я не вижу никакого смысла, а их названия и вовсе берутся с потолка. Какая, например, гармония может быть в куче металлолома? Скорее хаос или землетрясение. Такими, наверное, будут выглядеть наши города, когда германцы обрушат на них пушечные снаряды.

– Папа, ты всегда впадаешь в крайности.

     - Действительно, – поддержал  Николай Каролин, - в некоторых картинах Пикассо, сочетающих в себе кубизм с реализмом, можно увидеть нечто привлекательное. У него есть две работы «Смерть Арлекина» и полукубический портрет Арлекина. Первая – абстрактна, только подпись дает представление о ее содержании. А вот во второй – раздробленные части лица и тела человека позволяют точно передать его внутренние страдания. Арлекино – одинок, погружен в себя, никому не нужен, в этом художник видит трагедию своего героя.

Готье принялся размышлять о том, что современное искусство попало под влияние индустриализации,  геометрические фигуры для художников стали важнее цвета, а для поэтов – важнее слова. Статуи с квадратными лицами и треугольными телами означают новое представление о человеке, как о математической субстанции. Это издевательство над здравым смыслом.

Николай заметил, что в Париже живет русский анархист и поэт Алексей Гастев. В одной своей статье он  высказал  мысль о творческом процессе в будущем обществе, тоже оперируя математическими категориями.

– Вы помните эту мысль? – заинтересовался Шарль.

- Ее невозможно забыть. «В будущем, - предрекает он, - пролетарский коллектив освободится от индивидуального, в нем возникнет поразительная анонимность, позволяющая квалифицировать отдельную пролетарскую единицу, как А, Б, С или как 325, 075 и 02».

– Я этого никогда не приму, – сказал Шарль. – Боюсь, что вслед за этим они станут разрушать наследие прошлого.

– Папа, ты слишком консервативен, людям надоело слушать любовные исповеди и интимные переживания поэтов-неудачников.

– Это кто же неудачник, - задохнулся от возмущения Шарль, - Шекспир, Гете или Беранже?

- Я недавно приобрел новый сборник нашего писателя и поэта Ивана Алексеевича Бунина сказал Николай. – У него очень красивые стихи. Правда, если их перевести на французский язык, исчезнет все их очарование. Послушайте хотя бы просто музыку стиха, – и он прочитал на русском языке:

          Лес, точно терем расписной,
          Лиловый, золотой, багряный,
          Веселой, пестрою стеной
          Стоит над светлою поляной.

          Березы желтою резьбой
          Блестят в лазури голубой,
          Как вышки, елочки темнеют,
          А между кленами синеют
          То там, то здесь в листве сквозной
          Просветы в небо, что оконца.
         
          Лес пахнет дубом и сосной,
          За лето высох он от солнца,
          И Осень тихою вдовой
          Вступает в пестрый терем свой.

- Это об осени, которая входит вдовой в свой пестрый терем. Какой точный образ! Вся природа описывается в необычных художественных сравнениях. «Bois ch;ne odeur et de pins, Pendant l';t;, il est sec du soleil,  Et veuve Autumn tihoyu         Il est livr; dans une tour color;e.

– По-моему, это ужасно скучно, – упрямо стояла на своем Каролин, – для сентиментальных школьниц.

Виктория поспешила прекратить спор и пригласила всех в гостиную, чтобы послушать новые арии, которые недавно разучила Каролин. Она все еще надеялась привлечь внимание Николая к своей дочери. Это вызвало у него досаду. Как они не понимают: все, что связано с Лизой, особенно музыка и пение, причиняет ему боль. Хорошо, что в это время пришла их старшая дочь с детьми, и женщины занялись ими.

– Вот что, Николя, – сказал Шарль, - берем Вика и идем гулять. Я вам покажу весенний Париж, и поговорим о моей книге.

На улице было жарко. Люди распахнули пальто, подставляя свои бледные  лица солнечным лучам. Женщины   успели  сменить ботинки на легкие туфли. Их каблучки звонко отбивали горячие камни тротуаров, внося свою особую прелесть в   уличный шум.

Вик потянул их в соседний парк. Здесь весна чувствовалась еще больше. Деревья покрылись легким пушком, зеленели газоны,  журчала вода в фонтанчиках. Где-то в кустах соревновались в пении первые соловьи, и голоса их тревожили душу.

– Люблю это замечательное время года, – сказал Шарль. – В природе все оживает и хочется надеяться на лучшее. Вы мне еще не сказали, какое впечатление произвел на Вас нынешний Париж?

- Иное, чем в прошлый раз. Такое ощущение, что вот-вот что-то должно произойти, и все торопятся жить. Вчера мы с Андри были на художественной выставке, но не той, о которой рассказывала Виктория. Вы правильно подметили в нашем разговоре о влиянии индустриализации на искусство. На этой выставке на картинах тоже были одни прямые линии, плоскости, рисунки, похожие на чертежи, отсутствие человеческих чувств и красок жизни. Какое-то перевернутое сознание. Меня неприятно потрясло такое восприятие нынешнего мира, которое проникло и в поэзию. Помимо декадентов, теперь еще появились футуристы. Они хотят поставить все с ног на голову, надеясь таким образом разрушить старое искусство и создать новое, соответствующее нынешней эпохе. Недавно в одном русском издании я прочитал стихи поэта Алексея Крученого. Их даже нельзя перевести на французский язык, сплошная тарабарщина: дыр бул щул… При этом он утверждает, что в этой бессмыслице больше национального русского, чем во всей поэзии Пушкина. Удивительная самонадеянность. Другой поэт, Владимир Маяковский, свое стихотворение «Несколько слов обо мне» начинает  с заявления: «Я люблю смотреть, как умирают дети». Цинизм высшей степени.

- Те же самые тенденции просматриваются и во французской поэзии. Меня это тоже настораживает. И еще больше волнует настроение  людей. Общий дух патриотизма и солидарности, свойственный парижанам, исчез. Как будто заглох мотор в двигателе. Кто будет завтра защищать Францию, если Германия на нее нападет, а к этому все идет? Эти молодые люди, как вы говорите, с перевернутым сознанием и надломленными душами? Они поражены апатией и цинизмом, как ваш русский поэт.

- Нет, нет. Здесь вы ошибаетесь. В нужную минуту все французы поднимутся, как один. Это вне всяких сомнений. Ведь Жоресу удалось на днях собрать грандиозный митинг против закона о трехлетней военной службе.

– Жорес – молодец. Не перестаю удивляться его энергии. Другого такого патриота среди наших социалистов трудно найти. Д-а-а. Я хотел обсудить с вами мою книгу, только вот, какая штука: я вдруг понял, что она с каждым днем теряет актуальность.

– Почему вы так решили?

- Я пишу об устройстве общества, которое возникнет на следующий день после социальной революции, а мир стоит на грани мировой катастрофы...
За разговорами незаметно прошли весь парк и вышли на набережную Сены, заполненную в этот вечерний час гуляющими парижанами. Влюбленные пары останавливались посредине тротуара и целовались. На них не обращали внимания. И это тоже была примета времени: молодежь спешила жить, не стесняясь своих чувств и презирая старые устои общества.

Вик устал и часто останавливался. Шарль взял его на руки.

- Устал, бедняжка. Стареет, как и я. Сердце, одышка. А так хочется жить, быть молодым и вот также целоваться с какой-нибудь хорошенькой девушкой. Их ничего не волнует. Давайте и мы с вами зайдем в какой-нибудь ресторан, вон я вижу на той стороне   и от души напьемся.

 В  просторном холле ресторана проходила выставка-продажа картин неизвестных им художников-авангардистов. Шарль демонстративно прошагал мимо «совершенно никчемных» картин, задержавшись только у самой последней. На ней был изображен большой глаз, и в нем – лицо человека, наверное, самого художника. «Жизнь после смерти», - прочитал он название картины и, усмехнувшись, продолжил путь дальше.

Увидев на его руках собаку, метрдотель остановил их у входа в зал. Шарль сказал, что это не собака, а – игрушка. Тот недоуменно посмотрел на Вика, послушно затихшего на груди хозяина, и провел их в отдельный кабинет. Заказали  крепкое красное вино,   салаты, бифштексы с жареным картофелем. Шарль с удовольствием пил  вино, говоря, что в молодости мог один выпить две и даже три таких бутылки. Вик сидел под столом, с удовольствием поедая куски, которые они отрезали от своих бифштексов и подбрасывали ему на пол.

После пятого бокала, Николай незаметно поставил новую бутылку за диван и заказал официанту кофе и мороженое. Довольный прогулкой и ужином, Шарль улыбался, как ребенок.  Его добрые, близорукие глаза излучали свет. Он спросил официанта, продаются ли картины, выставленные в холле.

– Продаются. Что вас интересует?

– Крайняя в правом ряду. С глазом посредине. Узнайте, сколько стоит.
Официант быстро вернулся, протянув бумагу с фамилией автора, названием картины и  ценой. Шарль вытащил чековую книжку.

- Передайте чек художнику, а картину отошлите по указанному адресу, - сказал довольный Шарль, и они вышли на улицу.

Отдохнувший за это время Вик, бодро бежал за ними без поводка, оставшегося на диване в кабинете.

На следующий день Готье не мог понять, зачем он купил эту картину. Зато она понравилась его жене и дочери. Они знали этого художника как одного из самых модных сейчас в Париже и благодарили Шарля за неожиданный подарок.

ГЛАВА 5


Выяснилось, что в Льеже существует кружок анархистов-коммунистов «Анархия». Те ли это были товарищи, которые писали три года назад в «Буревестник», не зная, чем им заниматься за границей, или другие, но они оказались очень активными и в начале 1913 года через цюрихскую газету «Рабочий мир» предложили провести федеративный съезд русских анархистов. «Товарищи, - писали они, обращаясь ко всем заграничным группам. – Все, следящие за ходом развития внутренней жизни России, констатируют отраднейший факт: реакция, залившая кровью страну, начинает ослабевать. Масса народная начинает пробуждаться. Учащаются случаи протеста против тех или иных зверств; стачечное движение растет и ширится. Быть может, эти, пока еще разрозненные, выступления масс являются предвестниками общенародного движения. Мы, анархисты, должны быть в авангарде народных движений. И нам необходимо учитывать начинающееся пробуждение массы. Все партии зашевелились. Пора и нам приняться за широкую практическую работу в России…»

Эту идею тут же подхватило «Братство вольных общинников», разослав всем известным ей группам список ключевых проблем и вопросов, которые, по их мнению, следует рассмотреть на таком съезде. Вслед за ними подготовкой к съезду занялись цюрихские товарищи. Их подтолкнул Рогдаев, заявив, что все  предложения «общинников» годятся  для эсеров, а не анархистов. Они разработали свои предложения. Парижские «общинники» их раскритиковали и выдвинули свои. Коса нашла на камень. Началась нешуточная борьба между «парижанами» (Карелиным) и «цюрихцами» (Рогдаевым).

Рогдаева все больше раздражала деятельность Аполлона Андреевича – «этого анархиста от масонства». В «Рабочем мире» появились резкие статьи с обвинениями руководителя «Братства» в антисемитизме, скрытом иезуитизме и использовании в статьях и брошюрах религиозных терминов. Атмосфера в рядах анархистов накалялась. С той и другой стороны проявлялась  нетерпимость к мнению оппонентов.
Николай сначала обрадовался, что анархисты, наконец, сдвинулись с места, осознали необходимость объединить свои усилия и выработать общие направления в работе. Но начавшаяся между ними склока не предвещала ничего хорошего. Тем не менее, он был на стороне Рогдаева. Ему тоже не нравилось явное стремление Карелина к лидерству.

* * *
Съезд провести не удалось. Карелин собрал что-то вроде конференции, на которой присутствовали представители от всех групп, входящих в «Братство», несколько делегатов из других групп и гости: Рогдаев и Даниленко. Карелин был бы рад избавиться от таких гостей, но они заручились мандатами от групп: первый – от «Спилки Вильных Громадян»* (*Федеративну Спiлку у Витьних Громадян (так правильно; в пер. с укр. – Федеративный Союз Свободных Граждан), второй – от женевских товарищей.

Среди делегатов были Аристов и Труфимов. Николай не виделся с ними с тех пор, как они переехали в Цюрих. Моисей почти не хромал, выглядел жизнерадостным и энергичным. У него вот-вот должен был родиться второй ребенок, о чем он не замедлил сообщить Николаю. Оба деликатно обходили вопрос о Лизе. Только однажды Моисей с горечью произнес:

– Она еще не раз об этом пожалеет.

– Ты это о ком?

– О Лизе. Я редко ошибаюсь в людях, а здесь ошибся.

– Не береди душу, – взмолился Николай. – Я уже успокоился, а при виде вас опять все всколыхнулось. Она Полине пишет?

– Написала один раз, что вышла в Нью-Йорке замуж и у нее теперь тоже есть дочь. Просила принять это как свершившийся факт и ни о чем ее не расспрашивать. Особой радости в ее словах мы не заметили.

– Наверное, получила то, что хотела, – угрюмо произнес Николай.

Этот разговор происходил в квартире Туркина, где остановились Саша и Моисей. Студентка медицинского колледжа Нина давно бросила Леню, но так как о ее существовании цюрихские друзья не знали, то этот вопрос, на его счастье, не обсуждался.

Все заседания конференции проходили в вечернее время. Для Николая это было удобно. В день открытия конференции он прямо с завода поехал к Туркину. Друзья накормили его ужином, и Леня отвез их на своем такси в клуб, арендованный для форума. Сам Леня из-за работы  участия в конференции не принимал.

Делегатов оказалось не так много, так что каждый человек был на виду. Из ближайших соратников Карелина присутствовали Забрежнев, Иловайский, Выровой (бывший эсер и экс-депутат I Государственной думы)* (*Как потом оказалось сотрудник Департамента полиции.), Бессель, Волин. Были и неизвестные Николаю люди. Один из них чем-то напомнил ему агента, которого они с Лизой выслеживали много лет назад в женевском парке. Только у того была огромная лысина и покатый, как у Ленина, лоб, у этого, наоборот, – густая шевелюра, сильно спадающая на лоб. А вот глаза были такие же – снующие тут и там. Чтобы рассеять сомнения, он указал на него Рогдаеву. Тому было некогда. Мельком взглянув на него, он сказал, что этот человек ничего общего с Бенционом Долиным не имеет.

– Откуда он? – спросил Николай.

– Делегат из Москвы. Здесь собрались только проверенные люди.

Прозвенел звонок. Все прошли в небольшой зал. Без проволочек выбрали председателя на этот день – Аристова, и секретарей, чтобы вести протокол.

Все обсуждения проходили далеко не так, как ожидал Николай. Он привык, что на собраниях в Екатеринославе все вопросы утверждались большинством голосов. Здесь же, боясь нарушить принцип единоначалия, делегаты больше часа выяснили, как проводить голосование. Затем также долго намечали повестку дня, какие вопросы решать в первую очередь, какие – во вторую, последовательность докладчиков и выступающих в прениях. Все это продолжалось до двух часов ночи. К обсуждению основных вопросов так и не приступили.

На второй день повторилось то же самое. В перерыве Николай сказал Моисею, что  такими темпами они не успеют решить ни одного намеченного вопроса. Тот ответил, что лучше просидеть здесь до утра, чем пренебречь чьим-то личным мнением.
На следующий день Николай задержался на заводе и приехал в клуб своим ходом. Когда он вошел в зал, на сцене находился Рогдаев. В первом ряду стоял красный, как рак, Карелин, и, размахивая руками, что-то возбужденно говорил ему.

– Что происходит? – спросил он у оказавшегося по соседству с ним человека с густой шевелюрой.

- Карелин обвинил Рогдаева в провокаторстве, а тот доказывает обратное. Припираются уже целый час.

– С чего это вдруг?

– Прошел слух, что среди делегатов присутствуют провокаторы и один из них будто бы Рогдаев, - пояснил сосед, еле сдерживая улыбку. Николай так подозрительно на него посмотрел, что тот поспешил отвернуться.

Рогдаев поднял руку, пытаясь остановить Карелина. Тот стал еще громче говорить, что Рогдаев давно подозревается в провокаторской деятельности, занимается неизвестно чем, где-то подолгу пропадая, и, возвращаясь назад, придумывает истории о преследованиях полиции и своих арестах. Знает, что его нельзя проверить. Там же, где можно зафиксировать его деятельность, замечены провалы и аресты анархистов, как это было в Екатеринославе с боевым интернациональным отрядом и группами в Киеве и Луцке. Он говорит, что в 1905 году перетянул на свою сторону в Севастополе целую группу эсеров. Чистая ложь! Пусть это докажет. Есть свидетельства, что он много лет связан с русской охранкой.

Рогдаев побледнел. Председательствующий ныне Труфимов, поднялся из-за стола президиума  и потребовал, чтобы Карелин вышел на трибуну и рассказал, зачем он вступил в масонскую ложу и проповедует в своих статьях и брошюрах иезуитские постулаты и антисемитизм.

– Ложь, провокация, - воскликнул Карелин. Обычная сдержанность и хладнокровие ему изменили. – Вы завидуете, что люди идут в «Братство», а ваши федерации игнорируют. Я организовал издательство, выпускаю литературу, создал «Черный крест». Я устроил эту конференцию, нашел для нее деньги, продумал всю ее работу. А вы посеяли вражду среди анархистов, сорвали мероприятие, которое могло бы собрать лучшие международные силы. Таким, как Рогдаев и его приспешники, не место в наших рядах.

Не выдержав, Николай пошел к сцене. Он настолько был возмущен словами Карелина о Рогдаеве и его приспешниках, что не заметил поднявшегося раньше него на сцену с другой стороны Иловайского и стал говорить, опередив его. Он говорил о том, что рабочие Льежа призвали анархистов объединить свои ряды, созвать съезд, выработать программу и курс на социалистическую революцию – то, чем сейчас активно занимаются все другие партии. Большевики, эсеры, меньшевики видят, что в России вновь поднимается рабочее движение,  направляют туда своих лучших пропагандистов для агитации. Анархисты же опять идут в задних рядах и сегодня вместо того, чтобы обсудить на этом форуме, как им тоже готовить хороших агитаторов, куда направить свои силы, что рассказывать рабочим, крестьянам и солдатам, чтобы они стали их союзниками, поливают здесь друг друга грязью. Аполлон Андреевич, возможно, прекрасный драматург, писатель, масон, религиозный проповедник, но он путает анархизм с деятельностью тамплиеров. Если ему хочется стать таким же знаменитым, как их великий магистр Жак Моле, то пусть заседает в своей ложе и там вместе с братьями-каменщиками решает свои задачи. Не надо путать черное с белым и морочить голову людям, которые хотят честно работать на пользу революции.

Николай понимал, что многое из того, что он говорил, было несправедливо по отношению к Карелину, но тот сам виноват, что затеял на  форуме провокационное обвинение Рогдаева.– Я со всей ответственностью заявляю, –произнес он, отчетливо выделяя каждое слово, - что Рогдаев – честный и порядочный человек, самый преданный анархизму товарищ, деятельность которого известна не только в России, но и во всех странах Европы и не нуждается в каких-либо доказательствах. Аполлон Андреевич поставил вопрос о том, что Рогдаеву и его преспешникам, к которым он, видимо, относит и меня, как товарища Рогдаева, не место среди анархистов. Я же считаю, что надо поставить вопрос о правомерности нахождения масона Карелина в наших рядах и о сомнительной деятельности всего его «Братства». Он сам погубил идею о созыве представительного съезда, собрал здесь узкий круг людей из своих групп и устроил комедию с обвинением в провокации уважаемого всеми анархиста. Но мы – люди дела. Продолжим работу конференции, обсудим все поставленные вопросы, чтобы нас потом ни в чем не упрекнули, пославшие нас сюда товарищи. Вопрос о Карелине и «Братстве» предлагаю обсудить после закрытия конференции.

– Я это так не оставлю, - возмутился Карелин, -  буду жаловаться Кропоткину, потребую рассмотреть ваше поведение на международном конгрессе анархистов. Провокаторы, предатели анархизма,

Он вышел из зала, сильно хлопнув дверью. Зал зааплодировал: то ли Николаю, то ли позорному бегству Карелина. Делегаты явно были на стороне Рогдаева. Труфимов, как будто ничего не случилось, продолжил заседание, поставив на обсуждение вопрос о программе-минимуме.

В этот день заседание тянулось особенно долго. Николай поехал ночевать к себе на квартиру и, к своему удивлению, обнаружил под дверью конверт от Бурцева. С Владимиром Львовичем он был знаком со времен Женевы, когда по его просьбе подробно написал ему о встрече полковника Богдановича с русским агентом в парке. Судя по числу на штампе, письмо пролежало здесь давно, пока он ночевал у Андре и Туркина. Он разорвал конверт. Лицо его обдало жаром. Бурцев сообщал, что получил от своего осведомителя из Департамента полиции известие: в Париж на конференцию анархистов прибыл в качестве провокатора «генерал» от анархизма. Осведомитель входит в число лиц, которые имеют доступ к секретным делам и близко стоят к генералу Департамента полиции Герасимову. «Есть все основания считать, – делал вывод Бурцев, – что «генералом», то есть самым крупным анархистом, а значит, и провокатором может быть только Рогдаев».

Так вот откуда пошли разговоры о провокаторстве Рогдаева. Такие же письма, очевидно, получили Карелин и его компания. Однако непонятно, почему подозрение Бурцева пало на Рогдаева, а не на кого-либо другого «крупного» анархиста, того же самого Аполлона Андреевича. Не раздеваясь, Николай позвонил Рогдаеву домой и предложил срочно встретиться.

- Ты насчет сегодняшнего заседания?

- Не только. Получил письмо от Бурцева в твой адрес. Надо его обсудить, а то мне с утра на работу.

- Ольга спит. Я подожду тебя на улице.

Рогдаев был взволнован. Хмурясь и негодуя, он торопливо пробежал письмо.

– Бурцев принимает на веру любое сообщение, – упавшим голосом сказал он. –  Только вчера мы с ним были лучшие друзья, а сегодня он меня зачислил в число провокаторов. Ему даже не показалось странным, что в письме говорится о генерале, прибывшим откуда-то в Париж на съезд. Откуда я мог приехать, если я живу почти год во Франции, занимался подготовкой к съезду и отлучался по этому делу только в Женеву и Цюрих. Завтра же пойду к Владимиру Львовичу.

- Не бери себе  в голову. Я тебя поставил в известность, чтобы ты знал, почему карелинцы себя так ведут, и был готов к их дальнейшим нападкам.

– Я их нападок не боюсь, готов предстать перед любым третейским судом. А вот как Карелин будет оправдываться, мы еще посмотрим.

Вечером в зале заседания конференции Николай не увидел Рогдаева. Карелин, как ни в чем не бывало, сидел в первом ряду, то и дело поднимая руку, чтобы внести поправки в обсуждаемые документы.

Рогдаев появился только в конце заседания. Отыскав глазами Николая, сел рядом с ним.

– Ты куда пропал?

– Был у Бурцева. Он мне показал письмо из департамента, где говорится об этом «генерале от анархизма». Бурцев – подлая душонка. Его не волнует, что он возвел на меня ложное обвинение. Говорит, что в своей жизни ему приходилось разоблачать людей и посолидней моей особы. Видите ли, он давно разуверился в людях. Карелин был у него накануне, просил поддержки против наших обвинений. Я тоже его  попросил. Владимир Львович сам заинтересован раскрыть это дело. Я написал товарищам в Белград и Солоники, чтобы прислали свои свидетельства в мою поддержку. Завтра конференция кончится, соберемся своей группой и решим вопрос об исключении Карелина из «Братства». С компроматом обещал помочь Иловайский. Он ему  надоел своими эсеровскими замашками. Кропоткин тоже  нас поддержит, если узнает всю правду о его поведении.
* * *
Конференция работала восемь дней, не оправдав надежд анархистов. Из-за отсутствия времени и возникшего конфликта многие вопросы остались не рассмотренными. Приняли всего четыре резолюции: «О программе минимум», «О саботаже», «О всеобщей забастовке», «О первомайской забастовке». Все они отражали Карелинскую разработку положений современного анархизма на основе все того же эсеровского максимализма Аполлона Андреевича.

Недовольные друг другом, делегаты расходились с желанием собраться заново, на более солидном уровне. Аристов обещал, что они обязательно устроят представительный съезд только не в Париже, а где-нибудь в Брюсселе или Лондоне, где Карелин не сможет оказывать своего давления на людей.

На следующий день собралась большая группа анархистов, объявившая себя Федерацией анархистов-коммунистов. Здесь находились и некоторые члены «Братства», не согласные со своим лидером. Единогласным решением «Братство»  объявили распущенным, а Карелина исключили из рядов Федерации анархистов-коммунистов. Узнав об этом, возмущенный Карелин заявил, что федерация – фиктивная, ее решения не действительны.

Тем временем к Бурцеву пришло новое письмо из Петербурга. Осведомитель сообщал, что присутствовавший на конференции анархистов провокатор представил в Департамент полиции полную информацию о самой конференции, ее делегатах и произошедшем конфликте. Бурцев по-прежнему считал, что этот провокатор – Рогдаев, приравнивая его разоблачение к делу члена ЦК социал-революционеров Евно Азефа.

Теперь на квартире Владимира Львовича регулярно собиралась «следственная» комиссия, в которую, кроме него самого, входили Гогелия, Раевский и Мария Корн. Рогдаев представил туда десятки писем от товарищей из разных городов Европы, балканских стран, России. Комиссия все это рассматривала и, аккуратно подкалывая к делу, не спешила с выводами. Главный упор Бурцев делал на арест Рогдаева в Луцке в 1906 году, когда его «подозрительно быстро» освободили из тюрьмы. Рогдаев в свое время сумел оправдаться перед товарищами в Луцке, у которых тогда  возникло аналогичное подозрение, и, сейчас потратив уйму времени и сил, он снова собрал доказательства о своей невиновности. Не доверяя им, Бурцев изучил все факты по своим каналам. Только тогда он успокоился, и комиссия оставила Рогдаева в покое.

Бурцев был настоящий фанатик своего дела. Живя в тяжелой нужде, он тратил огромные  деньги на борьбу с провокацией, привлекая все новых и новых информаторов из числа бывших и действующих сотрудников русского политического сыска. Ему неоднократно угрожали, пытались выслать из Франции, посадить в тюрьму, передать в руки русской охранки, но его  ничто не останавливало: на его стороне были пресса и европейская общественность.

… Страсти вокруг Рогдаева улеглись, но вопрос о провокаторе, бывшем среди делегатов парижской конференции, оставался открытым. Бурцев подозревал всех подряд. Среди анархистов началась паника. Люди только тем и занимались, что искали свидетелей и документы, чтобы подтвердить свою невиновность.
Спустя некоторое время, Рогдаев сказал Николаю:
– А ведь ты верно тогда на конференции угадал в одном из делегатов Бенциона Долина. Несомненно, это он представлял русскую охранку, затеяв по ее наущению весь конфликт, и обо всем докладывал в департамент. В мандатной комиссии он проходил как «Семен». Я узнавал у московских товарищей: такой человек им неизвестен. Теперь мне понятны и другие провалы в нашей организации: обмен валюты в Хотине, где он принимал  участие, всех там сдал, а сам вышел сухим из воды. И ограбление дома банкира в Цюрихе. Помнишь, к Нефедовой в Женеву приезжал ее муж Бжокач, и я направил его за «эксом» в Цюрих? Бенцион знал о его приезде, следил за ним и сообщил полиции об ограблении. Бжокач мне тогда не поверил о провокации, а она была.

* * *

Следующая «Первая объединительная конференция русских анархистов»  состоялась в конце декабря в Лондоне. Николай не смог туда поехать из-за работы. Этот форум был более представительным, чем в Париже. Он  принял решение  создать  за границей Федерацию анархистов-коммунистов со своим органом (газетой «Рабочий мир») и  наметил  конкретную программу  действий. Делегаты  рассмотрели  вопрос об образовании Анархического Интернационала и участии в 1914 году в работе Лондонского международного анархического конгресса. На это же время предполагалось созвать в Лондоне и съезд российских анархистов всех направлений.

– Ну, что Николя, – спросил своего русского  друга писатель Готье, когда они после длительного перерыва встретились около подъезда его дома и отправились гулять по набережной Сены. – Вы довольны результатами  своих конференций?

– Только конференцией в Лондоне. На ней был принято много важных решений. А здесь, в Париже, разгорелся скандал. Вы, наверное, слышали о нем?

- Слышал, и даже получил письмо от Кропоткина. Он очень огорчен случившимся. Говорят, вы тоже участвовали в этом деле?

– Не смог остаться в стороне, когда Карелин, с подачи Бурцева, напал на Рогдаева. Бурцев, не разобравшись в чем дело, поспешил обнародовать сомнительное письмо от своих агентов, затеял расследование. Невольно встает вопрос об этической стороне деятельности Владимира Львовича. Бывали и раньше случаи, когда он возводил на людей ложные обвинения. Вся эта история, без сомнения, спровоцирована русской охранкой, и она своего добилась: работа в Париже расстроена, все заняты выяснением отношений и не скоро придут в себя. Рогдаев собирается уехать в Австрию. А у него были большие планы на работу здесь.

- Кропоткин выделяет Карелина среди других товарищей.


– Петр Алексеевич оторван от здешней жизни, многого не знает. Карелин должен опровергнуть выдвинутые против него обвинения, как это сделал Рогдаев. Иначе доверия к нему, во всяком случае, у нас, друзей Рогдаева, не будет.

– Он обратился за содействием к зарубежным товарищам, вопрос будет поставлен на Лондонском конгрессе Анархического Интернационала в августе. Кропоткин прислал мне личное приглашение   с просьбой выступить  на этом конгрессе. Вы мне составите компанию?

Николай покачал головой.

– Вряд ли.

– Я там смогу показать свою новую книгу. Можете меня поздравить: я ее закончил и отдал Жоржу. Он обещает ее к лету издать.

– Какие главы вы туда еще включили? Последняя, с которой вы меня знакомили, была «Брак и семья».

– Где вы со мной во многом не соглашались…

- Это сложная тема. В моих тетрадях из Екатеринославской тюрьмы есть рассуждения одного эсера, Федора Калины. Любопытнейший был тип. Имел на все свой взгляд, в частности о браке и женщинах. Я их переводу для вас.

– Интересно будет почитать. Жаль, что вы так и не опубликовали свои воспоминания о тюрьме.

-  Теперь их некому издавать. Синицын окончательно обанкротился, не заплатил мне даже за перевод романа Золя, который сам заказывал. Теперь он в России. Говорят, снова связался с эсерами.

– Зачем это ему нужно? Хороший был издатель.

Навстречу им бежал подросток с вечерним выпуском газет и что-то горячо объяснял прохожим. Шарль подозвал его.

- Что там случилось: пожар в Версале или революция в России?

– Мосье, в Сараеве убиты принц Франц-Фердинад и его супруга.

Шарль с волнением выхватил у него газету. На первой странице в черной жирной рамке были портреты убитого принца и его супруги. Сверху  крупными буквами  шел текст: «Выстрел в сердце Австрии. Заговорят ли пушки?»

-  Газетчики уже все решили. Это – война, – проговорил Готье убитым голосом и схватился за сердце.

– Что с вами? – испугался Николай. – Вам плохо?

– Вы не можете себе представить, что нас ожидает впереди, – Готье с трудом шевелил побелевшими губами. - Начнется всемирное побоище, в него будут втянуты все страны.

- Шарль, нельзя все принимать так близко к сердцу. Вернемся лучше к нашему разговору о книге.

Шарль продолжал держаться за сердце и тяжело дышать: ему не хватало воздуха. Николай с трудом довел его до ближайшей аптеки. Там фармацевты дали ему таблетки и вызвали такси. Шарль не хотел, чтобы домашние узнали о том, что ему стало на улице плохо, и они расстались в вестибюле подъезда. Николай стоял внизу и смотрел, как Шарль медленно поднимается по витой лестнице на свой второй этаж.
Только сейчас он обратил внимание, как писатель  за последнее время сильно постарел. Ему недавно исполнилось 67 лет, и возраст неумолимо давал о себе знать.

* * *

После долгого раздумья Николай решил написать письмо Бурцеву, выразив ему свое возмущение по поводу несправедливого обвинения Рогдаева в провокации и  развала из-за этого анархистской работы в Париже. «Я всегда уважал вас, как человека порядочного и преданного делу революции, – начал он свое послание, – но глубоко ошибался. Вы делали благородное дело, теперь же превратились в автомат, который без разбору и  сожаления губит человеческие судьбы».


ЧАСТЬ ШЕСТАЯ

НАЧАЛО МИРОВОЙ БОЙНИ

ГЛАВА 1

В течение последующих дней события нарастали, как снежный ком. Австрия объявила Сербии войну. В ответ Россия и Франция приступили к всеобщей мобилизации войск. Немцы немедленно предъявили России ультиматум с требованием отменить мобилизацию, а  Францию призвали соблюдать нейтралитет.

29 июля прозвучал еще один страшный выстрел: в Париже был убит Жан Жорес, самый неутомимый борец за мир. Его убийцей оказался 29-летний безработный из Реймса Рауль Вилен, которому враги Жореса внушили, что этот депутат является злостным немецким шпионом. Подкараулив Жореса в кафе, где тот обычно обедал, сидя за столиком у окна, Вилен выстрелил ему в спину.

Этот выстрел прозвучал как бы еще одним сигналом к мировой общественности – мир находится в большой опасности. Через два дня Германия объявила России войну, еще через два дня – Франции и, нарушив нейтралитет Бельгии, вступила на ее территорию. Бельгийское правительство обратилось за помощью к Англии. В тот же час все английские суда получили приказ начать военные действия против Германии, английские войска высадились в Бельгии.

      Произошло то, о чем так долго и упорно спорили между собой политические партии, призывая друг друга к бдительности и международной солидарности, не сделав в этом направлении ни одного решительного шага. Теперь они разделились на два лагеря, и каждый активно поддерживал правительства своих стран, желая поражения другой стороне. 4 августа на похоронах Жореса Жюль Гед призвал французов довести войну до победного конца, прекратить классовую борьбу и соблюдать национальное единство.  Гюстав Эрве, еще недавно утверждавший, что у социалистов нет родины, кричал: «Это справедливая война, и мы будем сражаться до последнего конца». Его газета «Гер сосьяль» («Социальная война») изменила заголовок и стала называться «Виктуар» («Победа»).

Немецкие социал-демократы единодушно проголосовали в рейхстаге за военные кредиты. То же самое проделали в своем парламенте английские лейбористы и австрийские социалисты. Ганс Гейч откровенно заявил о неизбежности и целесообразности этой войны, которая, наконец, избавит Австрию от сербского кошмара.

    Одни только большевики и некоторые другие мелкие социалистические партии оставались верны своим антивоенным лозунгам. Большевики желали поражения своему царю и гибель ненавистного самодержавия, однако мало кто понимал, что они выступали ни против самой войны, не во имя мира, а во имя «превращения империалистической войны в гражданскую». Именно этот лозунг Ленин давно поставил на повестку дня, надеясь таким образом установить власть диктатуры пролетариата. Социал-демократическая фракция в Государственной думе отказалась вотировать военные кредиты, раскритиковав политику России, как империалистическую. Ленин резко осудил все социал-демократические партии Европы и лидеров бывшего II Интернационала назвав их подлецами, лицемерами, изменниками, полуидиотами, дураками, сволочами, а сам Интернационал – скопищем мерзавцев,  заявив о полном с ним разрыве.

     В это «скопище мерзавцев», наверное, попал и Кропоткин, бывший ранее непримиримым критиком милитаризма, а теперь увидевший в германском солдате угрозу мира и социальному прогрессу. Особенно его беспокоила судьба Франции и ее революционных завоеваний. Петр Алексеевич призывал страны «Антанты» дать Германии достойный отпор. Многие анархисты категорически осудили своего учителя. Среди них были самые близкие его друзья и единомышленники: Эмма Гольдман, Александр Беркман, Иуда Гроссман, Александр Шапиро, Николай Рогдаев и др. Один только Карелин, как всегда, вилял хвостом, не желая ссориться с Кропоткиным. Он вроде бы и поддерживал Петра Алексеевича, но вместе с тем был против того, чтобы анархисты шли в армию, так как должны сохранить себя для дальнейшей борьбы с царизмом.
Кое-кто из эмигрантов, боясь, что по возрасту их призовут во французскую армию или заставят вернуться в Россию, бывшую союзницей Франции, сразу уехали за границу: в нейтральную Швейцарию, Испанию, Америку, латинские страны. И, как оказалось вовремя: вскоре все сухопутные границы с Францией были закрыты.

Уехал в Женеву и Рогдаев. Хотя их взгляды на войну с Николаем Даниленко резко расходились, расстались они друзьями. Перед этим они одни, без Андри и Ольги, всю ночь просидели в ресторане, пили абсент и вспоминали свою борьбу с Карелиным. Рогдаев сокрушался, что не добили до конца этого зазнавшегося франко-масона. У него было упадочническое настроение. Он считал, что война окончательно погубит все анархическое движение в России, отчасти обвиняя в этом и Кропоткина, посеявшего в головах людей смуту. Николай возражал ему, что дело не в Кропоткине, а в том, что анархисты не сумели вовремя объединить свои силы и создать хороший фундамент на будущее, как это делали все последние годы большевики. Недаром с началом войны они не растерялись, а, наоборот, активизировали свою работу в России, наметили дальнейший план действий, решив усиленно разлагать  фронт. «Ты, Коля, как был марксистом, так им и остался, - грустно изрек Рогдаев. Это были его обычные слова, когда ему нечего было возразить другу. – И все-таки я тебя люблю и искренне рад, что мы с тобой так долго были вместе».

Неожиданно его удивил Леня Туркин. Поглощенный последними событиями, Николай редко встречался с ним, и все собирался ему позвонить, чтобы узнать его настроение и планы в связи с войной. Как-то вечером Леня сам позвонил по телефону на квартиру Андри и напросился к ним в гости. Они решили, что Леня вслед за остальными товарищами собирается уехать в Швейцарию.

Открыв дверь, Николай увидел незнакомого человека с короткой стрижкой, небольшой бородкой и усами. Человек улыбнулся, и Николай сразу признал в нем старого друга. Тот не выдержал и бросился его обнимать, возбужденно повторяя.

- Не узнал меня. Признайся, Коля, что не узнал.

– Не узнал, пока ты не улыбнулся. Усы и бородка тебе очень идут.

Андри поставила на стол вино и легкую закуску.

- Что с тобой, ты весь светишься, – спросил Николай, открывая бутылку бордо.– К тебе вернулась Алла или Нина?

– Коля, о чем ты сейчас думаешь? Я возвращаюсь в Россию, – радостно воскликнул он, и его большие глаза, обычно печальные, от избытка чувств наполнились слезами.

– Ты с ума сошел. Тебя там арестуют, – сказал Николай с тайной завистью.

- У меня два паспорта на разные фамилии, и я, как видишь, поменял свой внешний вид, так что даже ты меня не сразу узнал. Мне Европа вот так осточертела, - он провел рукой под горлом и погладил свою бороду и усы, к которым не успел еще привыкнуть, – сейчас я на родине нужней, чем здесь.

– Ты с Кропоткиным или его противниками? – спросил Николай.

– Я сам по себе. Пожалуй, даже больше поддерживаю большевиков, которые хотят разрушить изнутри царскую армию, а за ней и самодержавие. Только действовать не их методами, а нашими, анархистскими.

- С кем же ты будешь работать?

- Помнишь Гаранькина и  Гребнева? Они в Москве. Найду еще людей по старым связям. Организуем группу, типографию. Теперь газеты и листовки приобретают первостепенное значение. Мы скажем солдатам: «Не бросайте свое оружие, пока не сведете счеты со своими угнетателями и не захватите в свои руки землю, заводы и фабрики».

Леня был в эйфории. В Женеве и Париже он особенно не проявлял активности в анархистской деятельности, а тут заговорил о планах под стать самому Рогдаеву.
- Откуда ты знаешь о Евгении Федоровиче и Викторе?

- Я все время поддерживал с ними связь. Звал с собой в Россию Труфанова и Аристова. Саша хочет вступить во французскую армию, а Моисей резко критикует Кропоткина и тебя заодно с ним.

– Мне Моисей ничего не пишет. Молчит, как рыба в воде. О-ч-чень ин-те-ресно! – протянул Николай с обидой.

– А с Карелиным вы успокоились?

– Теперь не до него. Рогдаев уехал в Женеву. Третейский суд не успели провести.

- Все прошлое теперь кажется суетой сует. – Леня вытащил из кармана свой именитый портсигар. – Помнишь, подарок Аллы? Ушла, даже не попрощавшись. Ты мне пиши в Москву на центральную почту до востребования. Имя и фамилия – Федор Платонович Бузанов, я буду тебе отвечать. На всякий случай оставлю  адрес моих родных в Москве, вдруг приедешь туда после войны.

Он протянул листок с адресом и улыбнулся своей  грустной улыбкой.

– Как, по-твоему, революция в России может произойти? – спросил он Николая.

- Не знаю. Войны часто становились для этого толчком.

– Вильгельм - сильный и хитрый, а Николай II со своим дядей – полное дерьмо.

Николай опять удивился. Он никогда не слышал от Лени резких выражений, тем более в присутствии женщин. Андри переглянулась с Николаем и покачала головой. Что ж, война уже сейчас изменила людей. Что-то будет дальше.

Николай пошел проводить его до метро. Но сначала они зашли в ресторан Ларю, который русские эмигранты считали близнецом московского «Яра». Еще раз по-русски хорошо отметили отъезд Лени, а потом пошли гулять по вечернему Парижу. Леня вспоминал  своих любимых женщин – Аллу и Нину, читал стихи, посвященные им. Они были грустные и трогательные. На Больших бульварах спустились в метро, и еще долго стояли на платформе, пропуская поезда.  Наконец Николай решительно обнял его и подтолкнул к дверям подошедшего поезда.

Ему было грустно. Леня – последний человек, который связывал его с пансионом Ващенковой, женевскими друзьями и Лизой. Он запрещал себе думать о ней, но сейчас почему-то задумался над тем, как она в своей Америке приняла известие о войне и вспомнила ли в связи с этим хоть раз о нем, или его судьба ей окончательно безразлична?


ГЛАВА ПЯТАЯ.

ВОЕННЫЙ ГОСПИТАЛЬ

ГЛАВА 1

Известие о войне застало Владимира Даниленко на симпозиуме нейрохирургов в Казани, который проходил в конференц-зале Казанского университета. 2 августа он должен был выступить с большим докладом на утреннем заседании. После обеда его ждали у себя студенты-медики  университета. На следующий день для них и участников симпозиума он собирался провести показательную операцию в неврологической клинике Ливерия Осиповича Даркшевича.

Программа в этот день была насыщенной. Даркшевич, бывший организатором форума, попросил Володю точно уложиться в отведенные ему два академических часа. Володя выполнил его просьбу, успев еще ответить на несколько вопросов из зала.
Спускаясь через некоторое время по лестнице в вестибюль, он встретил взволнованного профессора Щербакова. Тот схватил его за руку, крепко стиснул костлявыми пальцами и, тяжело дыша, выдохнул: «Война, Владимир Ильич, началась война. Идемте в зал, я сделаю объявление».

Шепнув что-то Ливерию Осиповичу, сидевшему за столоме президиума, Щербаков направился к трибуне. Там уже стоял  второй докладчик, ожидавший, когда помощники развесят на доске графики  к его докладу. Он с удивлением посмотрел на Щербакова. Не доходя до трибуны, тот поднял руку, призывая к тишине, и громко произнес дрожащим от волнения голосом:

- Господа, только что из Петербурга получено сообщение: Германия объявила России войну. Начинается всеобщая мобилизация.

В зале поднялся страшный шум. Докладчик растерянно смотрел на Даркшевича.
Профессор встал. «Господа, – произнес он убитым голосом, - к сожалению, мы вынуждены прервать работу симпозиума. У кого приготовлены письменные доклады и рефераты, передайте их в мандатную комиссию. Постараемся все опубликовать».
Из здания университета Володя и Даркшевич вышли вместе. Володя сказал, что немедленно возвращается домой и будет проситься на фронт.

– Жаль, что не могу отправиться вместе с вами, - огорченно сказал профессор. - Мне слишком много лет.

- Вы здесь принесете еще больше пользы.

- Завтра я должен был демонстрировать новые инструменты, которые разработала наша клиника. Их выпущено четыре комплекта. Один я подвезу вам к поезду. Впрочем, я уверен, что Бехтерев вас не отпустит, и правильно сделает – нельзя рисковать такими людьми.

- Вы же только что сожалели, что не можете поехать со мной на фронт.

– Я сам не знаю, что говорю. Все спуталось в голове.

Всю дорогу до Петербурга Володя обдумывал, как ему сказать о своем решении Бехтереву. С вокзала он сразу поехал в клинику. Было раннее утро. Больные спокойно завтракали, сестры ходили по палатам, наводя чистоту и порядок перед обходом академика, имевшего привычку придираться ко всяким мелочам. Сам он давно был в кабинете и, задумавшись, сидел в кресле в белом халате, небрежно накинутом поверх генеральского сюртука: до него дошли слухи, что его собираются отстранить от всех руководящих должностей – здесь, в клинике,  Военно-медицинской академии и Женском мединституте. Причина  была самая мерзкая: наверху не понравилось, что он принял участие в деле еврея Бейлеса, доказав, в отличие от Сикорского, его непричастность к ритуальному убийству русского подростка. Его научные работы и открытия, мировое признание ничего не значили по сравнению с оголтелой кампанией политических интриганов, устроивших позорное судилище над невиновным человеком только потому, что он еврей.

– Владимир Михайлович, можно? - спросил Володя, приоткрыв дверь.

- Заходите, заходите, Владимир Ильич, - обрадовался Бехтерев. – Даже не спрашиваю вас о симпозиуме. Теперь не до этого. Ваша супруга вчера приходила ко мне, умоляла, чтобы я ни в коем случае не отпускал вас на фронт. Надеюсь, вам самому это не пришло в голову? – он сердито посмотрел на своего молодого коллегу. Володя хорошо знал этот взгляд, за которым на самом деле скрывались доброта и отзывчивость. – Учтите, я дал ей обещание, так как она в интересном положении, ей нельзя волноваться. Вы уж не подведите меня, голубчик.

Володя не ожидал, что Елена будет действовать через Бехтерева и лично пойдет к нему с такой просьбой. Ему казалось, что их отношения, наладившиеся, было, во время ее первой беременности и рождения сына, сейчас опять настолько зашли в тупик, что ей будет  все равно, если он пойдет на фронт.
- Я как раз к вам прямо с вокзала за этим разрешением. Вы не можете мне отказать. Я сейчас нужен именно там, а для жены здесь будут созданы все необходимые условия, под вашим контролем, - прибавил он, зная, что Елена давно сумела обворожить Бехтерева.

– Навроцкий тоже просится. Его жена тут плакала целый час, еле успокоили. А мне прикажете, что делать? Здесь тоже врачи нужны, организуются новые госпитали, санитарные пункты. Сама Александра Федоровна вместе с дочерьми решила пройти медицинские курсы и открыть в Царском селе лазареты для раненых. Просит туда, конечно, лучших врачей.

– В Академии в этом году выпущен прекрасный курс. Можно оттуда набрать людей, я вам укажу несколько человек, за кого ручаюсь лично. Владимир Михайлович, потребуйте, чтобы нас направили на передовую, а не засунули куда-нибудь в санитарный эшелон или тыловой госпиталь.

- Хорошо, попрошу все, что вы хотите, - устало сказал Бехтерев,  теребя свою развевающуюся седую бороду. - Только увольте меня объясняться с вашими женщинами. Перед слезами прекрасного пола я бессилен.

– Значит, вы нас с Иннокентием Павловичем отпускаете, так я понимаю?

- Не отпускаю, а вынужден уступить вашим настоятельным требованиям. Пишите рапорт. Рапорт Навроцкого я еще не подписал, ждал вашего приезда. Отправлю разом в управление.

Володя попытался разыскать в клинике Навроцкого, и, не найдя его, отправился домой. Не ожидая так рано его возвращения из Казани, Елена пыталась понять по его лицу, был ли он у Бехтерева. Володя  ничего ей не говорил, решив дождаться официального ответа из управления. Как и в первую ее беременность, он проявлял к ней максимум внимания, в пять часов вечера  был дома, после ужина гулял с ней и сыном по набережной канала. Мальчик влезал к нему на руки, обнимал за шею и по наущению матери просил не уходить на фронт.

Поведение мужа насторожило Елену. Она снова отправилась к Бехтереву, старательно выпячивая вперед свой еще небольшой живот.

Академик принял ее в кабинете, посадил в кресло, уговаривая беречь себя и ни о чем не беспокоиться: Владимир Ильич со своим опытом в нейрохирургии больше всего нужен в Петербурге.

- Голубушка, Елена Сергеевна, - говорил он елейно-бархатным голосом (всем было хорошо известно, что Бехтерев отличался исключительным тактом и деликатностью в отношениях с людьми), - хорошо вас понимаю, будьте спокойны, думайте о своем втором малыше. Я с удовольствием стану его крестным отцом.

- Владимир Михайлович, я могу на вас положиться? Ведь вы знаете, что моего мужа ничто не остановит.

- Слишком хорошо знаю, Елена Сергеевна. Идите домой и ни о чем не беспокойтесь.
Однако полчаса спустя, проходя по Невскому проспекту, она встретила жену Навроцкого с заплаканными глазами.

- Что случилось, Ольга Викторовна? - спросила Елена, и у нее опустилось сердце.

– Разве Владимир Ильич вам не говорил? Они с Иннокентием подали рапорты об отправке в действующую армию, Бехтерев дал согласие.

- Я только что разговаривала с Владимиром Михайловичем. Он мне сказал, чтобы я ни о чем не беспокоилась.

– Бехтерев лукавит. От старшей сестры я узнала, что императрица решила устроить в Царском селе сеть госпиталей, попросив туда лучших врачей. Представляете, какая честь там работать, так наши мужья отказались. Им подавай самое пекло на фронте.
Елена вернулась домой с твердым намерением сделать все, чтобы удержать мужа в Петербурге. Однако если раньше ею двигал страх потерять его и остаться одной с двумя маленькими детьми, то теперь, узнав о намерении императрицы заниматься госпиталями, в ней  снова проснулись честолюбивые мечты: Володя  сможет сделать головокружительную карьеру, они оба приблизятся ко двору, а с ними и ее отец и две  сестры, которые до сих пор не могут найти  достойные партии в Киеве.

Притворившись больной, она легла в постель. На помощь был срочно вызван доктор  Фридман, курирующий ее беременность. Она хотела, чтобы он сказал мужу о ее тяжелом состоянии: сильном токсикозе и постоянной бессоннице на нервной почве. К сожалению, доктора не оказалось дома,  он приехал к ним, когда Володя вернулся из клиники, и у Елены не было возможности поговорить с доктором наедине. Токсикоз и нервное расстройство - обычные явления у беременных женщин, не вызвали у доктора тревогу. Для общего успокоения он посоветовал Володе взять в дом опытную акушерку. На следующий день у них поселилась пожилая акушерка из Надеждинского родильного дома.

В тот же вечер за ужином в присутствии акушерки, тети Паши, кухарки и горничной, приглашенных в столовую, чтобы жена не устроила сцены, Володя сообщил о своем скором отъезде на фронт. Елена заплакала и ушла в спальню. Володя пошел за ней, гладил ее плечи, ласково успокаивал. Она подняла к нему заплаканное лицо.
– Скажи мне честно: ты меня больше не любишь, поэтому бежишь из дома?
Володя удивился, что она так просто сказала о том, что он давно понял, но никогда об этом не говорил: они стали чужими людьми.

– Лена, - сказал он, взволнованный ее словами, в этот момент он почувствовал к ней жалость, - ты должна понять меня: я – хирург, мое место там, где сейчас больше всего нужен мой опыт и мои руки. Это может показаться пафосом, громкими словами, но я не знаю, как сказать иначе. – Он поднял ее голову и, прижав  к груди, поцеловал в волосы. – Тебе нечего волноваться: я буду где-нибудь в тихом месте, далеко от фронта. И потом война скоро кончится.

– Неужели ты не понимаешь, что это будет совсем не то, что с Японией. Знающие люди говорят, что Германия хорошо подготовилась и раздавит «Антанту» в два счета…

- Прошу тебя, не читай газет и не слушай досужих разговоров. Я вам буду часто писать и ждать писем от вас. И пиши нашим в Ромны, мама будет о тебе и Шурике беспокоиться.

* * *
Они получили разные направления на фронт. Володя ехал в Ковель, Навроцкий – в Брест-Литовск. Накануне они попрощались с Бехтеревым и своими коллегами, прогулялись по Невскому проспекту и зашли в ресторан  «Палкинъ» на углу  Владимирской улицы. Шла третья неделя войны. После шумных демонстраций и разгрома немецкого посольства и немецких магазинов в день объявления войны, в городе наступило относительное спокойствие. Ярко освещенный зал был заполнен до отказа. Офицеры, в окружении дам, шумно отмечали свой уход на фронт. На сцене играл небольшой оркестр, молодая, очень худая и сильно накрашенная артистка пела веселые арии из оперетт. Под конец каждой арии на сцену выскакивали полуголые девицы из кордебалета и под аплодисменты пьяной публики весело отплясывали канкан. Кто-то из посетителей стал свистеть и требовать  на сцену «Тука» и «Кука», двух популярных ныне в Петербурге комиков.

Музыканты ушли. На сцену выскочили комики: один высокого роста, с усами и в каске – вылитый германский император   Вильгельм II, другой – маленький, лысый и круглый, как мяч, типичный немецкий бюргер. Кто из них «Тук», а кто «Кук», могли разобрать только завсегдатаи ресторана и посетители цирка «Модерн», где обычно эти артисты выступали в роли коверных. В руках маленького человечка появилась гармошка, и они стали петь под нее куплеты про Вильгельма, его трусливых солдат и глупых, толстых фрау, которые просят своего кайзера посылать на фронт для их мужей больше пива и сосисок. Публика громко смеялась, хлопая в ладоши и притоптывая ногами. Володя и Навроцкий хохотали от души.

Всем тут сидящим война казалась увеселительной прогулкой до Берлина. Шесть недель – и русская армия войдет в столицу Германии. И когда куплетисты, наконец, ушли, и в концертной части наступил перерыв, послышались тосты: «За царя и Отечество!», «За русскую армию!», «За Россию!», «Да здравствует Сербия!»,  «Долой швабов!».
Таким веселым и безмятежным остался этот последний вечер в Петербурге (теперь Петрограде) в памяти Володи.

Несмотря на просьбу отправить его на фронт в  военно-полевой лазарет или эвакопункт, а не зачислять в штат санитарного поезда, кто-то свыше посчитал сделать именно последнее. Этот длинный состав с красными крестами на вагонах стоял в тупике Николаевского вокзала, ожидая своего часа, чтобы отправиться в путь вслед за военными эшелонами. С женой и домочадцами он попрощался дома. И теперь один в волнении ходил по перрону, то и дело справляясь у главного врача эшелона Манохина об отбытии поезда, так как сообщил о своем отъезде Мише, надеясь увидеться с ним во время остановки в Киеве.

Около поезда шла суета. Это Манохин, пользуясь задержкой поезда, решил распределить сложенные в одном месте медикаменты и медицинское оборудование по вагонам, и санитары сновали по перрону с тяжелыми коробками и ящиками.
У Володи были свои четыре ящика с лекарствами и инструментами, выпрошенными им накануне у своего хорошего знакомого, главного врача Николаевского госпиталя Федулова. Отдельно в  саквояже лежала коробка с инструментами для операций, которые ему передал в Казани Даркшевич. Ими он дорожил пуще всего.

В поезде ему отвели отдельное купе. Устав ждать отправление поезда, он вернулся в вагон и лег на диван с романом «Королева Марго» Александра Дюма, захваченным им на дорогу в качестве легкого чтива. За ним он уснул и проснулся, когда поезд отошел далеко от Петербурга.

За окном проплывали леса, речки, озера,  пересохшие после жаркого лета, деревни с церквями, в которых круглые сутки звонили колокола; их тревожный гул врывался в открытые окна поезда, будоражил душу. На всех станциях провожали фронтовиков. Мелькали заплаканные лица женщин, пьяные, оплывшие от водки физиономии мужиков и растерянные глаза детей, не понимавших, куда и зачем увозят их отцов.
В Москве опять  долго стояли. Володя дал Мише телеграмму, что поезд намного задерживается и неизвестно, когда приедет в Киев, их встреча отменяется. После Москвы эшелон уже не ехал, а едва полз, пропуская длинные составы с солдатами и техникой. Бесконечной рекой они текли и текли  на Запад, как будто с места сдвинулась вся Россия.

Манохин бегал ругаться с начальниками станций, доказывая, что они срывают приказ самого императора о медицинской помощи фронту, грозился отдать их под суд. Те трясли перед его носом свои приказы, обязывающие в первую очередь пропускать военные поезда, а затем все остальные.

Война шла чуть больше двух недель, а навстречу уже следовали санитарные эшелоны, переполненные ранеными. Во время стоянок офицеры старались оградить солдат от разговоров с ними, но шило в мешке не утаишь, все уже знали о тяжелых, кровопролитных боях в Галиции и  Восточной Пруссии, разгроме 2-й армии под Кенигсбергом, захвате множества штабов и гибели (самоубийстве) ее командующего, генерала Самсонова.

В Киев прибыли в 4 часа ночи. Володя был уверен, что Миша не придет, и с вечера рано лег спать. Проснулся оттого, что кто-то тряс его за плечо и щекотал в ухо. Спросонья  он не узнал брата: на нем была офицерская шинель с погонами капитана и военная фуражка. В них он еще больше походил на Великого князя Н. Они крепко обнялись.

– Ты когда отправляешься на фронт? – спросил его Володя.

– Послезавтра. Уже не надеялся тебя увидеть. Папа здесь был. Мы с ним каждый день приходили на вокзал. Так и уехал, не дождавшись.

– Мама его прислала?

– Она. Привез нам  гостинцы из дома: сухофрукты, варенье, мед. – Он показал на две корзины, стоявшие на столе. – Это твоя часть. Маша тебе тоже туда кое-что положила. А я захватил вина.

Вытащив из саквояжа бутылку вина, стаканы, колбасу, сало, хлеб, он аккуратно разложил все на столе, предварительно расстелив накрахмаленную салфетку. И это Маша не забыла ему положить.

- Не лень тебе было таскать эти корзины?

- Лень, так мама расстроилась бы, если бы я тебе их не отдал. Папа собирается вернуться  в Ромны.

– Давно пора. Ты от Коли телеграмму получил?

- Получил, в начале войны. Он теперь оказался в центре событий. Немцы приближаются к Парижу.

– А как тебе нравится Лиза? Уехала в Америку, вышла  замуж, родила дочку.

- Не могу этого понять.

- Обидно, что у них так получилось. Но не будем о грустном. Кто знает, что нас ждет впереди! Выпьем за маму, папу и всех близких. Теперь это наш тыл.

– Как, по-твоему, война надолго?

- Я тут, пока мы ехали из Петербурга, многого насмотрелся и наслушался. Похоже, что нашим войскам сейчас приходится туго. Я так рад, Миша, что повидал тебя, и… эти гостинцы из дома. Только мама могла такое придумать: прислать в Киев отца с полными корзинами. Я сухофрукты буду экономить, есть в день по одной штуке…
Пришел Манохин с сообщением, что через 20 минут поезд отправляется. Увидев Мишу, расплылся в улыбке: он  раньше жил в Киеве и знал его по судебным процессам. У Миши оказалась еще одна бутылка - коньяка,  оставленная брату на дорогу. Быстро открыв ее, он разлил его по стаканам. Уставший Манохин с удовольствием ел колбасу, пил коньяк и, окончательно опьянев, забыл, что ему нужно объявить по вагонам об отправлении поезда.

- Я бы таких людей, как вы, Владимир Ильич, и ваш брат, Михаил Ильич, не пускал на фронт, – сказал он, стукнув кулаком по столу, так что стаканы подпрыгнули, а бутылки чудом не свалились вниз, – вы – гордость Отечества, вас надо беречь.

– Что же мы за гордость Отечества, если в такой момент будем отсиживаться в тылу? – засмеялся Володя. – Нашей гордостью всегда были русские солдаты, наша армия…

– И-и-и… Когда это было, при Суворове и Кутузове. А нынешние генералы? Был я в 905-м под Мукденом, сколько народу там положили, все сопки усыпаны русскими костями.

Язык его заплетался, мысли путались, он привалился головой к стене вагона и захрапел, причмокивая губами.

– Ну, вот, Володька, - сказал Миша, – споили мы с тобой человека на рабочем месте. Давай прощаться и будить его. Помогу ему пройтись по вагонам.
Братья крепко обнялись.
– Дай Бог, может быть, на фронте где-нибудь встретимся, - сказал Володя. – Береги себя.
– И ты тоже. Будем держать связь через родителей.
Миша с трудом растолкал Манохина. Тот с недоумением оглядывался по сторонам, соображая, где он находится. Наконец вспомнил, смутился и стал торопливо натягивать фуражку. Миша сказал, что поможет ему обойти вагоны. Они быстро направились к выходу.
Не доходя Ковеля, состав поменял направление в сторону Лежайска, где скопилось много раненых. В Холмах Манохину передали телефонограмму, что недалеко от Янова в деревне Малая Вереща находится с тяжелым ранением в голову генерал-майор Карташов. Он нуждается в срочной операции. Стало известно, что в поезде следует профессор Даниленко. За ним выслан автомобиль, который встретит доктора в Янове. Манохин принес депешу Володе.
– Они думают, что мы скоро будем в Янове, – сказал он, кривя рот и подергивая от усталости левой бровью. – Таким ходом мы и к ночи не доберемся.
– И все-таки я буду собираться, – озабоченно сказал Володя, принимаясь укладывать вещи.
В Янове его ждали два офицера. Недалеко от поезда стоял потрепанный немецкий Бенц. Володя приказал санитарам отнести в машину свои вещи и ящики с медикаментами. Неожиданно Манохин преградил санитарам дорогу. «Это казенное имущество, - заявил он, указывая на ящики с медикаментами,  - несите их обратно». Напрасно Володя доказывал ему, что это – его личные ящики,  у него есть документы на них от начальника Николаевского госпиталя Федулова. Манохин, совсем недавно называвший их с Мишей гордостью Отечества и прекрасно знавший, что ящики принадлежат профессору, теперь грозил отдать его под суд. Наконец он успокоился, потребовав от Володи расписку и записав фамилии людей, приехавших за ним.
Все это время офицеры – подпоручик Михалев и капитан Степичев, молча наблюдали за этой сценой. Их лица выражали скуку. Вскоре Володя понял, почему они так себя вели. Спешить было некуда. Дорога была плотно забита передвигающимися частями армии, машина не столько ехала, сколько стояла на месте. Водитель отчаянно нажимал на кнопку сирены и, высунув голову из окна, громко ругал солдат, не желавших уступать дорогу. У тех даже не было сил отвечать на его ругань.
Солнце так припекало, что земля казалась раскаленной печкой. В воздухе стояла густая пыль. Солдаты в полном походном снаряжении (с шинелями в скатке, винтовками, патронташами,  флягами с чаркой, сухарными мешками, плащ-палатками, пехотными лопатками – не солдат, а навьюченное животное)  еле шли. Пот заливал их лица, глаза лихорадочно блестели. Им давно пора было отдохнуть, хотя бы постояв несколько минут на месте. Но тогда пришлось бы остановить всю эту огромную лавину людей, лошадей с повозками и техникой,  и дорога превратилась бы в свалку.
Навстречу этой бесконечной солдатской реке двигались беженцы: мужики и бабы с грудными младенцами, дети и старики с мешками и ручными тележками, нагруженными домашним скарбом. Некоторые вели с собой коров и лошадей. Они мешали движению,  раздраженные офицеры то и дело сгоняли их на обочину дороги, не церемонясь с имуществом и скотом. Иные забирали у них лошадей и продукты. Бабы поднимали крик, старики падали на колени и, протягивая к офицерам высохшие руки, умоляли вернуть хотя бы хлеб. На Володю эти несчастные произвели удручающее впечатление.
- Это кто, – спросил он, – поляки?
- Кто их знает, - нехотя ответил капитан Степичев, успевший уже задремать, – их тут не разберешь: поляки, евреи, украинцы, русские. И все нас ненавидят.
- За что же нас любить, – усмехнулся водитель Тараскин, нахальный, развязный парень, – села разорили, дома сожгли. Нас сюда никто не звал.
– Не мы первые начали войну. Лес рубят, щепки летят. Мы с ними еще по-божески, и с пленными по-человечески обращаемся, а австрияки над нашими пленными зверски издеваются.
- Что же нам делать с Карташовым? – сказал озабоченно Володя. – Такими темпами мы никогда не доедем.
- Я говорил Клепикову, что это бесполезная затея, - сказал подпоручик Михалев, красивый блондин, с бледным лицом и круглым румянцем на щеках. Он был совсем молод, наверное, только что выпущен из училища. – Клепиков – командир нашей части, – пояснил он Володе.
- Зачем же надо было снимать меня с поезда?
- Думали сократить дорогу через Сташково, а там уже австрийцы…
- Может быть, рвануть через лес, – предложил водитель, – выедем к Верховице, там река мелкая, переедем в брод.
– А если и там австрийцы? –  возразил Степичев, вопросительно посмотрев на Володю, как будто он мог разрешить их сомнение. – Не удивляйтесь: тут такая неразбериха,  не знаешь толком, где свои, а где противник.
– Надо рискнуть, - уверенно сказал Володя, поражаясь инертности своих спутников, и приказал водителю сворачивать к лесу. Тот так неожиданно резко  рванул с дороги на обочину, что шедшие рядом солдаты еле успели отскочить в сторону.
- Вот так бы давно, - обрадовался Тараскин,   направляя машину по неубранному полю к лесу и весело посматривая на своих пассажиров, подпрыгивающих на ухабах.
Довольно быстро они выехали к реке. На другой стороне  открылась страшная картина прошедшего здесь недавно боя. Горели дома. Улицы и дворы были разворочены снарядами. Повсюду лежали изуродованные трупы русских и австрийских солдат, оторванные части тел, убитые лошади. Кругом, даже на деревьях, виднелась не успевшая высохнуть кровь.
Когда они приехали в часть, генерал-майор Карташов уже умер.
Володю пригласил к себе командир полка полковник Клепиков. В блиндаже было прохладно, сладко пахло травами. Из-за стола вышел коренастый голубоглазый мужчина в накинутой на плечи шинели. Шея его была обмотана теплым шарфом.
- Никак не могу вылезти из простуды, - сказал он хриплым голосом, – жара, а меня ангина и кашель замучали.
– Температура есть?
– Смеетесь, доктор. Здесь не до температуры, вторую неделю отступаем.
- Я попрошу сестер поставить вам на ночь банки.
- Буду вам очень признателен. Только не знаю, найдутся ли здесь банки. Лазарет наш давно разбомбили.
- Можно прогреть горчицей.
– И горчица вряд ли найдется.
Вошел денщик, белобрысый, веснушчатый солдат, поставил на стол самовар. Воздух наполнил запах еловых шишек.
– Ряшин, – обратился к нему полковник, – доставай кружки, спирт и все остальное.
- Слушаюсь, ваше высокоблагородие.
Суетясь, Ряшин стал выставлять на стол консервы, колбасу, плитки шоколада. Рядом с самоваром появилась большая бутыль с разведенным спиртом.
Переговариваясь, в блиндаж вошли несколько офицеров. Среди них были и те двое, что сопровождали Володю в машине. Все шумно расселись вокруг стола из сколоченных досок, с нетерпением посматривая на закуску и бутыль со спиртом. Ряшин возился с посудой, перетирая полотенцем тарелки и кружки.
- Открой консервы и можешь идти, – приказал ему Клепиков. – Да, вот еще что: найди Левашова, вели ему подготовить доктору место у себя в землянке.
– Это наш фельдшер, – пояснил он Володе. –Беспробудно пьет, но ноги отрезать умеет. Этого у него не отнимешь.
Офицеры рассмеялись и стали подставлять Клепикову свои кружки для спирта. Спирт развязал всем языки, но о войне не говорили. Расспрашивали Володю о Петербурге, вспоминали Дворянский клуб, балы в Михайловском училище, женщин. Подпоручик Михалев читал стихи. У Клепикова откуда-то появилась в руках гитара, он тихо перебирал струны, что-то мурлыча себе под нос.
– Борис Петрович, спойте какой-нибудь романс, – обратился к нему Степичев.
- Нет настроения, да и горло болит.
– А вы, доктор, не поете?
- Не пою и гитару в руках никогда не держал.
– Надо пригласить Тихонова, – предложил кто-то. – Уж больно хорошо поет  казачьи песни.
– Пожалуй, – согласился полковник.
Послали за Тихоновым.
В землянке появился высокий широкоплечий солдат, с густыми черными бровями и длинным казацким чубом. Глаза его весело блестели. Видимо, его сюда пригласили не первый раз, и он был рад такой чести.
– Спой, братец, ту песню, что пел нам в прошлый раз, – попросил Клепиков. – Уж, больно за душу берет.
– «Не для меня», - подсказал Михалев.
- А-а-а, эту? – протянул Тихонов. – Вы же сказывали, она длинная.
– Нам спешить некуда.
Солдат запел. У него был красивый баритональный тенор. Он его сдерживал,  в то же время отчетливо выговаривая каждое слово.
Песня была грустная, о том, что для казака – защитника родины, предназначены только пуля и сырая земля, а остальные радости жизни – не для него.

Не для меня придет весна,
Не для меня Дон разольется.
Там сердце девичье забьется
С восторгом чувств не для меня.

Не для меня цветут сады,
В долине роща расцветает,
Там соловей весну встречает,
Он будет петь не для меня…

… А для меня кусок свинца,
Он в тело белое вопьется.
И слезы горькие прольются –
Такая жизнь, брат, ждет меня!

– Пожалуй, на этом хватит, - сказал Клепиков, вытирая полотенцем потное лицо. – Выпей, братец, спирту, закуси и можешь идти.

- Премного благодарствуем, – ответил певец, взял полный стакан разбавленного спирта, одним разом выпил его и перекрестился. Володя обратил внимание, что все он делал  левой рукой.

– Народная песня, а какая точная, – сказал Клепиков, когда солдат ушел. – Вся философия войны здесь. Вот и с Карташовым так. Его нет, а мы здесь собрались, едим, пьем, разговариваем. Как вы считаете, доктор, можно было его спасти, если бы вы раньше приехали?

- Не знаю. Зависит от степени ранения, да и, как я понял из ваших слов, здесь нет соответствующих условий для проведения операций.

– Вот! – поднял палец Клепиков, сильно раскрасневшийся и возбужденный от  спирта, – в этом корень вопроса. Всем нужны условия, пушки, снаряды, резервные части, а вы попробуйте голыми руками, с уставшими солдатами, когда австрийцы поливают вас из своих крупнокалиберных орудий и справа, и слева, и сзади, и спереди, а нам нечем им ответить.

– Мне многого не надо, - спокойно ответил Володя, сдерживая раздражение, – помещение и пару медсестер. А вот без лекарств дело не пойдет. Я чувствую, что застрял здесь надолго. Поэтому надо  срочно доставить все, что я составлю по списку, особенно спирт. Если  в полку его мало, прошу употреблять только на медицинские нужды.
Он резко встал и, кивнув всем головой, вышел из землянки.

– Обиделся - съязвил капитан Паршин, – мы тут не барышни, чтобы на нас обижаться.

– Скажу вам, однако,  человек он - решительный, – заметил  Степичев, – приказал Тараскину ехать через лес, а то бы мы до сих пор тащились по дороге.

- От таких людей не жди покоя, начнет командовать, как у себя дома, - проворчал недовольно его сосед штабс-капитан Бегмат.

– Пусть командует, да мы-то чем можем ему помочь. Меня кашель мучает  неделю, а у фельдшера даже аспирина нет, – печально изрек Клепиков.

– Я вам говорил, Борис Петрович, сразу надо было парить ноги, растопить сало и мазать на ночь грудь, так моя матушка нам в детстве делала.

– Где ж сало взять, если все села вокруг сожжены, и люди разбежались?

- Приказали бы Ряшину. Он – парень шустрый, достанет все, что надо.

– Даниленко предложил банки или горчицу.

– Правильно, и горчицей матушка меня лечила.

    Выйдя из блиндажа, Володя в растерянности остановился, не зная, куда идти дальше. Кругом была непроглядная темень, только вдали за деревьями мигали огоньки костров и ржали лошади.

Ночь не принесла облегчения. Было все также жарко, душно и тревожно в природе, как обычно бывает перед грозой. Небо чернело тучами. Несколько тяжелых капель упали ему на лицо, через минуту сверкнула извилистая молния, и прокатился гром. Хороший бы ливень сейчас  не помешал, чтобы очистить от грязи землю и души людей.
Рядом с ним кто-то зашевелился. Это был Ряшин.

- Ваше благородие, – вытянулся он по всей форме,  – вам приготовлена постель в землянке фельдшера. Прикажете показать дорогу?

- Сам фельдшер там?

- Так он, наверное, того, спит где-нибудь под кустом. Такой у них обычай: выпьют и тут же, не сходя с места, ложатся спать.

– А где солдаты, весь ваш полк?

– Спят тут повсюду, где кому понравилось. Три дня топали и топали без остановки, вчера еще ввязались в бой. В той стороне – траншеи, - махнул он рукой в неопределенном направлении. – Приказали занять позицию. Только надолго ли? – рассуждал Ряшин, довольный, что доктор его внимательно слушает. – Завтра, может быть, опять прикажут отступать. Тут, ваше благородие, такая катавасия…Я пришлю вам  провожатого.

Ряшин исчез в темноте и через минуту вернулся с высоким, худым, как жердь, молоденьким солдатом,  казалось, толкни его, и он сломается пополам.

- Вот ваше благородие, рядовой Иванов, отведет вас к раненым.

– Вас как зовут? - спросил Володя Ряшина.

- Так … Максим Петрович я. Только мы привыкли по званию, ваше благородие...

– Максим Петрович, скажите кому-нибудь из солдат, чтобы перенесли из машины  в землянку мои вещи.

– Не беспокойтесь, ваше благородие, сделаем все, как надо. У нас раненых, считай, полсотни. Дохтур нам вот как нужен.

- Где ж они, почему полковник мне не сказал о них?

- Они в палатках, на поляне. Если надо, Иванов вас туда отведет. Слышь, Иванов, отведи дохтура к раненым.

Ряшин ушел выполнять поручение Володи, а Иванов  повел доктора по узкой тропинке через  лес. Его высокая неуклюжая фигура, как мачта корабля, качалась из стороны в сторону, цепляясь то за корни деревьев, то за длинные ветки,  пока, наконец, они не вышли на большую поляну с одиноко горящим костром.

– Вот ваше благородие, - сказал Иванов, указывая рукой в сторону двух палаток на другом конце поляны,  - там все наши раненые.

Около костра сидели люди. Две молоденькие медсестры мешали кипятившиеся в котле бинты и весело смеялись, слушая рассказы солдата, поддерживавшего костер. При виде незнакомого офицера все трое испуганно вскочили. Володя им представился, как новый доктор.

- Разбудить Николая Мироныча? - спросила одна из сестер, торопливо шагнув в сторону. Только тут Володя увидел лежавшего на земле человека, укрытого шинелью.

– Подождите. Скажите мне: тяжелораненных много?

- Много. Больше половины, в основном в живот и грудь.

– Вас, кажется, зовут Иванов? – спросил Володя сопровождавшего его солдата.

– Так точно, рядовой Иванов.

– Приведите сюда, рядовой, кого-нибудь из офицеров или скажите Ряшину, он знает, где их найти.

– Слушаюсь ваше благородие, – отчеканил Иванов, и его длинная, нелепая фигура зашагала к лесу.

Девушки повели Володю к палаткам. Раненые лежали впритык друг к другу на голой земле, пропитанной кровью. Многие были без сознания, другие стонали и бредили. С ними находились еще четыре медсестры. Запах хвои и сырости, тянувшейся из леса в открытые пологи, смешивался с тяжелым запахом гноя, грязных тел и лекарств.

– Неужели поблизости нет населенного пункта, чтобы открыть лазарет? – спросил Володя женщин.

– Какое там! Мы все время отступаем. В  Тарногурах сдали 50 человек в санитарный поезд, а эти уже другие, после вчерашнего боя. Оказали первую помощь, а что делать дальше, не знаем…

Володя вышел наружу и в нескольких метрах от палаток заметил что-то вроде сарая.

- А там что за строение?

– Дом лесничего. В нем разместили раненых офицеров. Их немного, шесть человек. У них  легкие ранения.

– Идемте туда.

Из сарая доносились громкие голоса и смех. Володя широко распахнул дверь. В нос ударил запах спиртного и сигарет. На сдвинутых лавках, покрытых газетами, стояли бутылка со спиртом,  стаканы, тарелки с закуской. Рядом на кроватях с матрасами и чистым бельем несколько человек в пижамах резались в карты. Единственный стул занимала молодая женщина, увлеченно читавшая журнал «Нива». В ногах у нее прямо на полу сидел полный, краснощекий человек с балалайкой, без мундира, в одной расстегнутой  рубахе, открывавшей  волосатую грудь. Томно глядя на женщину, он старательно выводил куплеты:

Что танцуешь, Катенька?
Польку, польку, маменька!
С кем танцуешь, Катенька?
С офицером, папенька!

Когда наступало время припева, он подавал сигнал ногой, и все дружно подхватывали:

Ишь ты, поди ж ты,
Что ж ты, говоришь ты!..

При появлении Володи женщина вскочила и убежала за пеструю занавеску. За ней туда же скрылся краснощекий человек. «Это штабс-капитан Сизов и медсестра Филиппова, – тихо сказала сестра, - они недавно поженились». Остальные продолжали сидеть на своих местах, с любопытством разглядывая незнакомого человека. В углу около печи застыл бородатый солдат с кочергой в руках.

- Это и есть раненые офицеры? –  спросил Володя у медсестры.

– Да, у кого – рука, у кого – нога.

Володя вышел из сарая. К нему подошел Ряшин, доложив, что его вещи перенесли в землянку фельдшера. Вслед за ним появился капитан Степичев, за ним маячила фигура Иванова. Не обращая внимания на капитана, Володя сказал Ряшину.

– Максим Петрович, среди моих вещей есть ящики с медикаментами и саквояж, теперь, пожалуйста, принесите их в этот сарай.

– Сейчас ваше благородие, вмиг доставим, – торопливо сказал Ряшин и исчез в темноте.

- Что вы собираетесь делать? –  спросил Степичев, недовольный, что ему пришлось прервать застолье у командира полка.

– Вы видели, в каком положении находятся ваши раненые? – сказал Володя. – Прошу вас срочно найти мне людей и выполнить следующее. Достав из кармана блокнот, он быстро стал писать  распоряжения, оглашая их вслух:

– Немедленно освободить сарай от всех людей, вещей и мебели. Поставить там посредине один большой стол или два маленьких, соединив их в один. Если столов нет, быстро их соорудить и установить вокруг них сильное освещение. Еще один стол с освещением поставить рядом. В палатках положить в несколько слоев лапник и покрыть его брезентом. Собрать туда все, что есть в наличии: чистое белье, простыни, одеяла, ну и остальное, что необходимо для оборудования спальных мест.

– А куда этих раненых офицеров? – спросила сестра.

– В палатки. Кровати тоже туда перенесите, но не для них, а для прооперированных.

– Профессор, – воскликнул удивленно Степичев, – вы это серьезно. Люди спят после боя.

- Капитан, завтра вас, не дай бог, ранят, и вы будете тоже валяться на голой земле, а я буду пить у Клепикова спирт, закусывать его шоколадом и вспоминать прогулки по Петербургу. Посмотрите на небо: с минуту на минуту начнется дождь, вода зальет палатки.

Степичев молча взял листок бумаги и приказал Иванову срочно сюда доставить солдат из 5-го взвода.

– Неужели вы намерены проводить в сарае операции? – опять не выдержал Степичев, выражая всем своим видом крайнее возмущение. Его так и подмывало сказать этой петербургской знаменитости, которую они сюда привезли себе на голову, какую-нибудь гадость. – Это безумие, тем более, в любой момент может прийти приказ о выступлении.

- Безумие оставлять людей без помощи и спокойно смотреть, как они умирают. Вы, пожалуйста, тоже побудьте здесь и проследите, чтобы солдаты сделали все, как я прошу.

Подойдя к сестрам, он стал выяснять, кому из них приходилось  ассистировать во время операций. Все шестеро честно признались, что недавно окончили краткосрочные курсы и мало что умеют.

– А Филиппова?

– Она окончила раньше нас.

–  Позовите ее. Пусть дежурит в палатках.

На поляне появилась группа солдат. Одни зевали со сна, другие удивленно посматривали по сторонам, недоумевая, зачем их сюда привели среди ночи. Выслушав приказ Степичева, они отправились к начхозу за инструментом и оставшимися еще от сооружения траншей досками. Вскоре пришел сам начхоз штабс-капитан Харченко, высокий седовласый украинец с запущенными  книзу, как у каждого славного казака, усами. За ним шли Иванов и солдаты с досками, пилами и топорами. Начхоз выслушал распоряжение доктора о сооружении стола и лапнике и стал давать указания солдатам.
К Степичеву подошли капитан Паршин и штабс-капитан Бегмат. Узнав в чем дело, Бегмат наклонился к Степичеву.

- Что я вам говорил, Петр Николаевич? От таких людей не жди ничего хорошего, начнут командовать, как у себя дома.

– Я обязан доложить обо всем Клепикову, - сказал Степичев Володе.

- Капитан, я, кажется, просил вас проследить, чтобы все мои распоряжения были выполнены. Через полчаса я начну оперировать. Скажите солдатам, чтобы развели еще один костер и постоянно держали наготове горячую воду.

- Австрийцы могут услышать шум и начнут обстрел. Как бы нам не влетело от полковника.

– Обязанность полковника создать условия для раненых, и подумать об их безопасности, - сказал Володя, не обращая внимания на скептические улыбки офицеров. Его возмущало равнодушие этих людей к раненым солдатам, лежавшим на голой земле и фактически брошенным на произвол судьбы, в то время как офицерам с легкими ранениями предоставили сарай и кровати с чистым бельем.

Разбудили фельдшера. Тот, узнав, в чем дело, тоже недовольно смотрел на неизвестно откуда свалившегося на их голову профессора.

- Ну, что, Левашов, - с усмешкой сказал Володя, – пришли в себя? Возьмите сестер и готовьте самых тяжелых людей к операции. Начнем с животами. Сколько их?

- Восемь человек. Может быть, вы их сначала посмотрите, они уже отходят?

- Вас, кажется, зовут Николай Миронович. Я не сомневаюсь, что вы хороший фельдшер и сможете мне помогать. Дайте указания солдатам, чтобы они взяли носилки и стояли рядом с сараем. Да. Вот еще что. Найдите среди них людей, которые будут дежурить около прооперированных. Филиппова скажет, что им делать.

- Как же без разрешения полковника?

– Через 15 минут я жду вас в операционной, -  Володя громко произнес это слово, чтобы  фельдшер и окружавшие их люди прочувствовали значимость предстоящего им дела.

 – А вас, господа, – обратился он к офицерам, – прошу подежурить с той стороны сарая  и никого из посторонних  туда не пускать.

Подошел рядовой Капустин, доложил, что столы готовы.

– Лампы, как вешать? – озабоченно спросил он.

– Сами сообразите: так, чтобы весь стол был полностью освещен, держите наготове керосин. Вы лично будете отвечать за освещение –  и, не обращая больше на него внимания, подозвал к себе Иванова, велев ему стоять на тропинке и никого сюда не пропускать.

- А офицеров?

– Я же сказал: никого.

Затем он прошел в сарай и стал давать указания сестре, устраивавшей операционный стол. Другая сестра  открывала коробки с инструментами и раскладывала их на соседнем столе.

– Кипятить будем? - деловито спросила она. Уверенность Володи передалась и всем остальным.

– Уже некогда, протрите спиртом и держите его все время наготове.
Через час, привлеченный стуком топоров, на поляне появился Клепиков,  с удивлением рассматривая горящие костры и работающих солдат. Стоявший на тропинке Иванов поспешно отдал честь и растерянно пробормотал:

- Ваш-ше высок-к-облагородие. Там дохтур, того… в сарае оперирует …

– Что такое? – не поверил своим ушам Клепиков.

– Так это…Новый дохтур приказал столы соорудить, ну и тех, кто умирает,… того… режет.

– А солдаты, что там делают?

– Так это… 5-й взвод лапник для раненых рубит. Дохтур приказал. Непорядок это, говорит, чтобы русские солдаты вот так-то на сырой земле валялись. Люди как никак, а не звери, - расхрабрился вдруг Иванов, и лицо его осветила улыбка.

- Ч-у-деса! – протянул удивленно Клепиков и, отодвинув Иванова рукой, направился к костру.

Первым на пути ему попался взводный Шумаков. При виде начальства лицо его, недавно оживленное энергичной работой,  вытянулось и стало непроницаемым.

– Взводный, что тут происходит? Почему мне не доложили. Шум подняли такой, что невозможно спать. Давно вас австрияки  не мордовали…

– Ваше высокоблагородие! Доктор приказал неотлучно находиться при нем. Видите, что мы тут организовали, – сказал он с гордостью, - целый госпиталь. Кто за горячей водой следит, кто инструменты кипятит… Другие лапник в палатках укладывают. Штабс-капитан Харченко тоже тут.

- За такую самодеятельность этот доктор и все вы тут ответите. Позови Харченко.
Подошел Харченко, тоже разгоряченный работой, без мундира, в одной рубашке, расстегнутой на верхние пуговицы. Он был доволен, что работа быстро продвигалась. Увидев сердитое лицо полковника, испуганно заморгал глазами.

– Евгений Матвеевич! Кто допустил эту самодеятельность?

- Я получил распоряжения от капитана Степичева, а ему велел новый доктор.

– С каких это пор у нас доктора отдают приказы? Все работы немедленно прекратить, костры потушить, пока австрийцы огонь не открыли..

- Дождь уже начинался, – оправдывался Харченко, – и гроза того гляди разразится, затопит палатки.

– А до этого сами не могли сообразить?

– Так это не по моей части, господин полковник. Топоры, доски, чайники – это всегда, пожалуйста.

– Давайте уж как-нибудь до утра, – смирился вдруг Клепиков, неизвестно, что имея в виду, – а там отправляйте раненых куда хотите. Пусть новый доктор об этом думает.
- Так он не наш доктор.

- Теперь будет наш, пошлю завтра рапорт в штаб… Такого человека упускать нельзя, - сказал полковник уже более миролюбиво.

– Разрешите идти?

– Идите, - буркнул Клепиков, направляясь к сараю, где стояли  офицеры, и, недовольно на них посмотрев, открыл дверь.

Степичев не решился ему сказать, что доктор приказал туда никого не пускать. Сделав два шага, Клепиков застыл от изумления. Посредине помещения находился стол,  освещенный с трех сторон керосиновыми лампами, там лежал человек. Профессор и фельдшер копались в его внутренностях. Его чуть не вырвало. Он поспешил выйти наружу. Степичев протянул ему папиросу.

- Доктор-то наш оказался с придурью, - с усмешкой заметил он.

- Были бы все с такой придурью, мы давно  маршировали бы в Вене, - сердито сказал Клепиков и скомкал папиросу. Тошнота по-прежнему подступала к горлу. – У вас есть что-нибудь выпить?

Степичев протянул ему фляжку с австрийским ромом, реквизированную  на днях у пленного офицера. Сделав несколько  глотков, полковник прополоскал горло и выплюнул назад.

- Австрийский?

– Австрийский.

– Дерьмо. Какой-то неприятный привкус.

– Из-за имбиря. Они специально его везде кладут для дезинфекции.

– Русское брюхо и так все выдержит, – сказал с усмешкой Клепиков, и все невесело рассмеялись.

В дверях сарая показался фельдшер; небрежно козырнув начальству, позвал солдат с носилками. Те стояли где-то рядом и быстро вошли в помещение. Не успели они вынести человека, недавно лежавшего на столе, как двое других солдат прошли в сарай с новым раненым. Еще двое солдат пронесли туда бидоны с керосином, а от костра бежали сестры с прокипяченным инструментом. Все было четко, по-военному организовано.
Возвращаясь к себе в блиндаж, Клепиков с тревогой смотрел на нависшие тучи и гремевший вдалеке гром, радуясь в душе, что Даниленко приказал позаботиться о раненых. «А ведь обратись он ко мне официально, я не разрешил бы ему ничего делать, - подумал он, - принял бы его решение проводить операции в сарае за безумие... А выговор ему я все-таки объявлю, - ухмыльнулся он, – пусть знает, что здесь армия, и дисциплина существует для всех без исключения».

Позже, сообщая Бехтереву об этих своих первых на фронте операциях, начавшихся ночью и продолжавшихся без перерыва два дня, Володя признался, что сам не знает, как ему пришла в голову мысль устроить в сарае операционную. Вид лежавших на голой земле людей, среди которых были в основном тяжело раненные, поверг его в шок. «Фельдшер, - писал он далее, – был пьян, как сапожник, но оказался отличный помощник,   прилежно справлялся со всеми моими указаниями. Медсестры никуда не годятся, ничего не умеют и то спасибо, что не попадали в обморок во время операций. Анестезию и резекцию проводил теми средствами и инструментами, которые захватил еще из Петербурга и приказал погрузить в автомобиль, когда меня срочно сняли с поезда для спасения какого-то важного генерал-майора. Генерал-майор к моему приезду умер, вслед за ним к праотцам могли отправиться еще 30 человек, если бы мы ни принялись их срочно оперировать. На столе умер только один с проникающим ранением в грудь и то потому, что фельдшер случайно проткнул ему вену, а сестра уронила в щель последний зажим,  и кровотечение не удалось остановить... В последующие дни во время отступления умерли еще трое. С таким ранением категорически людей нельзя трогать, а их везли на подводах по ужасной дороге. Остальные 26 живы. Живы!

Командир полка за такую «самодеятельность», как он выразился, объявил мне строгий выговор. Сам же не хочет ни о чем думать. В связи с этим возникает масса вопросов к медицинскому управлению, которое или не знает о положении с медициной в действующей армии, или раскачивается слишком  медленно».
Далее  на 15 страницах он проанализировал и обобщил свой первый опыт, предлагая срочно увеличить в прифронтовой полосе количество передвижных эвакопунктов, летучих лазаретов, отрядов, перевязочных пунктов. В лазаретах обязательно установить рентгеновские аппараты, ввести в штаты врачей психологов, так как среди раненых, да и обычных солдат многие нуждаются в серьезной психологической помощи (иногда даже речь идет о массовом психозе).

ГЛАВА 2

Случайно попав в один из полков 5-й армии, которой суждено было с первых дней войны принять на себя всю тяжесть боев в Галиции, Володя был поражен всеобщей неразберихой и беспомощностью высшего командования. Целую неделю их полк бросали то вперед, то назад между Красноставом и Избицей. В этих переходах и бесконечных боях за какой-нибудь маленький городишко или деревню, название которых сразу забывалось, погибло больше половины офицерского и солдатского состава из полка. Также гибли и в других полках. Кругом валялись трупы солдат (русских и австрийских) и беженцев, которых некогда и некому было хоронить.

Когда бы они ни шли, ночью или днем, дорога была забита солдатами, лошадьми, обозами, двуколками с оружием и ящиками. Тут же на дороге люди справляли свою нужду. Запах от испражнений и лошадиного навоза смешивался с трупным запахом. От него невозможно было спрятаться даже по ночам, когда они входили в какой-нибудь город или деревню. Там тоже все улицы и дома были забиты людьми. Разжигали костры посредине улицы и, не дождавшись ужина, все – и солдаты, и офицеры валились спать на голую землю, тесно прижавшись друг к другу. Если кому-нибудь из офицеров удавалось найти место в избе, то там не давали покоя клопы, вши и блохи. Промучившись 10 – 15 минут, человек покидал свою теплую постель и выскакивал на улицу, к кострам, под общий хохот сидевших там караульных.

Еще тяжелей стало, когда начались дожди и все дороги, разбитые солдатскими сапогами и повозками, превратились в непроходимую грязь. Шли и спали, спали и шли по этой загаженной испражнениями и отравленной смертью чужой неприветливой земле.
Точно также в грязи и сырости, не раздеваясь и целыми днями не снимая сапог, жил и Володя. Несмотря на его возражение, Клепиков дал ему денщика, пожилого, но расторопного солдата Федора Николаевича Дегтярева. Тот был горд, что его приставили к доктору и, стараясь ему сделать приятное, доставал где-то свежеиспеченный хлеб, молоко, а то и кусок сала. Все это Володя по-братски делил с Левашовым, любителем выпить, но  толковым и добросовестным помощником. Дегтярев на это сердился, говоря, что Петька – денщик Левашова, сам мог все это добыть, если бы не пил целыми днями вместе со своим фельдшером.

Так дошли до Карпат. Наконец  полк, верней его остатки, получил приказ занять позицию в трех верстах от большого гуцульского села. Рядом проходила  река Прут, за ней поднимались горы, покрытые густым лесом.
До войны это место считалось курортным. Летом сюда приезжали любоваться красивыми видами в горах и водопадами на Пруте. Зимой катались на лыжах. Богатые жители специально возводили деревянные и каменные виллы, чтобы сдавать их отдыхающим в аренду за высокую плату.
Еще одной достопримечательностью был большой арочный мост, по которому проходила узкоколейка, связывающая село со станциями Делятин и Вороненка, а оттуда уже - с основной дорогой на Киев и Варшаву.

На удивление, проходившие здесь русские и австрийские части, не успели разорить село. Все в нем оставалось, как до войны: мощенные камнем улицы, дома, деревянные церкви, костел, сады, старинный замок с башнями и часами. Работали магазины, парикмахерские, кофейни.

Под госпиталь выделили каменное двухэтажное здание - усадьбу князя Скшиньского, сбежавшего в самом начале войны в Вену. Средний медперсонал разместился здесь же, в служебных постройках. Врачей поселили в большом доме советника Войтека. У Володи была отдельная комната со старинной мебелью и гобеленом на стенах. Из высоких окон открывался чудесный вид на  парк. Широкая липовая аллея вела к заросшему пруду. Был конец сентября. Листья на деревьях пожелтели. При сильном ветре они осыпались золотым дождем, ночью же тихо шуршали в траве, как будто вели между собой неторопливую беседу. После нескольких недель тяжких переходов и ночевок в отвратительных условиях, этот дом и сад с золотой листвой казались настоящим раем.
За парком поднимались башни  замка князя Мудешиньского. Каждый час оттуда доносился бой часов. Князь оставался жить в своем замке. Наслышанный о бесчинствах и мародерстве русских «варваров»,  он во всех своих регалиях явился к Клепикову, умоляя его приказать солдатам не безобразничать в замке и не грабить имущество. Клепиков посоветовал ему обратиться к графу  Бобринскому,  назначенному генерал-губернатором Галиции, оккупированной русскими войсками, но князь настаивал, чтобы ему немедленно выдали официальный документ. Тогда Клепиков сочинил для него охранную грамоту, скрепил ее полковой печатью и заверил князя, что каждый человек, посягнувший на княжеское добро, будет сурово наказан. Копии грамоты развесили по всему селу и прочитали перед полком после воскресной утренней молитвы, вызвав смущение у солдат, успевших осмотреть графские кладовые и приложиться к запасам вина и съестного.

Из штаба корпуса поступил приказ сделать лазарет стационарным, обещав прислать врачей и медсестер. Пока Володя там был единственным врачом. В его подчинении находились фельдшер Левашов, шесть медсестер и группа санитаров из легко раненных солдат, которых научили обрабатывать раны и делать перевязки. Еще одна группа таких солдат ухаживала за лошадьми, реквизированными у жителей для транспортировки раненых с поля боя.
Харченко раздобыл в селе кровати, матрасы, постельное белье. На крыльце водрузили флаг с красным крестом.
Бои шли непрерывно: русское командование намеревалось захватить перевалы в Карпатах, чтобы весной вторгнуться в равнинную часть Венгрии. Как только начинали грохотать пушки, и над верхушками деревьев поднимался черный дым, санитары с  повязками красного креста выводили из-под навесов лошадей, запрягали их в лазаретные линейки и отправлялись по горным дорогам за ранеными
Помимо них, в лазарет приезжали машины и подводы из других мест. Тогда у здания выстраивалась длинная очередь. Большая часть людей нуждалась в срочных операциях. Володя и Левашов не в силах были их делать у такого количества раненых. Им оказывали первую помощь и оставляли в палатах до прихода санитарного поезда.
Наконец из Киева прибыл медперсонал во главе с главным врачом, тоже хирургом, капитаном Вишняковым – лысым, полным человеком  45 лет, хромающим на правую ногу, но не от ранения, а от травмы, полученной при падении с лошади во время скачек в мирное время. Кроме него, были еще четыре хирурга, два терапевта-инфекциониста, восемь сестер милосердия.

Володя надеялся, что, когда штат хирургов увеличится, можно будет проводить операции только по своей части, но бесконечный поток раненых не изменил ситуацию в госпитале. Особенно много поступало людей с гангренами конечностей. Было уже несколько случаев, когда у человека отнимали сразу  обе руки и обе ноги. Придя в сознание и узнав о своем страшном увечье, несчастный умолял врачей и сестер дать ему яду, чтобы умереть.
По этому вопросу врачи часто спорили между собой: нужно ли спасать этих людей, обреченных в дальнейшем на тяжелые моральные страдания, или сразу лишать их жизни? Одни  наиболее религиозные, были против (к ним относились хирурги Поплавский и Бритвин, ходившие на исповедь к полковому священнику – отцу Артемию), другие – за. Володя поддерживал последних. Однако без санкции свыше никто не решался на этот шаг. К таким раненым приставляли санитаров и держали в лазарете как можно дольше. Некоторых забирали к себе на постой сердобольные  местные женщины  и монахи из соседнего монастыря.

Отец Артемий приходил в лазарет часто, считая своим долгом поговорить с каждым, кто в этом нуждался. Он покрывал себя и свое духовное чадо епитрахилью и мог так беседовать полчаса и больше, пока человек раскрывал ему свою душу. Были и такие, кто разуверился в Боге или считал себя таким грешником, что отказывался беседовать с батюшкой. Большинство людей после исповеди говорили, что им становилось значительно лучше, некоторые все равно через какое-то время умирали, иногда совсем скоро, как только священник проходил в другую палату.

Володе было любопытно, что испытывал отец Артемий, когда  беседовал с раненым, дыша с ним под епитрахилью тяжелым, часто гнилостным запахом  больного тела. Делал ли он это по привычке и обязанности или по велению сердца? Ему давно, казалось, что война разрушила все представления о морали, нравственности, долге и чести людей, не говоря уже о патриотизме. Вся эта огромная махина, называемая армией, двигалась под действием какого-то автоматического устройства, которое приводило корпуса,  роты и взводы в движение, заставляло их брать никому не нужные высоты, бросать на проволочные заграждения тысячи живых тел, снова отступать, теряя при этом больше половины личного состава. Все сознавали бессмысленность этих действий, но продолжали выполнять указания чудовищного механизма. И как  один священник мог успокоить и усмирить души  этих измученных морально и физически людей?

Врачи молча делали свое дело,  слушая, как раненые ругают высшее командование, обвиняя его в предательстве и измене. «Другое дело Вильгельм, – говорили они. – Этот заботится о своих солдатах, надевает им на головы стальные каски, предохраняющие от пуль».

Возможно, не случайно, среди солдат (да и офицеров) участились случаи членовредительства для того, чтобы их положили в лазарет, затем отослали на излечение в глубокий тыл, а оттуда – домой. Многие научились это делать так ловко: сами или с помощью товарищей, что сразу и не разберешь, в чем тут дело. По каждому случаю создавалась комиссия из врачей и офицеров. Чаще всего она устанавливала преднамеренность содеянного поступка, дело передавалось в штаб корпуса, а там уже дальше по инстанции – в военно-полевой суд, который мог вынести виновному самый суровой приговор: о лишении его всех прав состояния и смертной казни или ссылке на каторжные работы.

Володя категорически отказывался участвовать в таких разбирательствах, но однажды к нему обратился денщик Клепикова Ряшин с просьбой заступиться за рядового Тихонова, того самого солдата, который при нем пел в землянке Клепикова казацкую песню «Не для меня». Еще тогда Володя обратил внимание, что Тихонов – левша: держал стакан левой рукой и ей же потом перекрестился. Теперь этот солдат, заготавливая дрова для кухни, умудрился отрубить себе два пальца на правой руке. Его хотели отправить в штаб корпуса без всякой комиссии, настолько  очевидна была преднамеренная цель его поступка.

– Ваше благородие, – умолял Ряшин, – на вас вся надежда, пропадет парень, он и так не в себе.

– Как это не в себе?

– Чуток свихнулся.

Обещав заступиться за солдата, Володя попросил Клепикова провести экспертизу по поводу того, что Тихонов – левша. Полковник с удивлением посмотрел на него, но, испытывая к доктору уважение с первого дня его появления в полку, создал комиссию с участием докторов. Перед комиссией Володя навестил Тихонова. Он не узнал певца. Беспокойно бегающие глаза выдавали его тяжелое психическое состояние.

– Скажи мне только честно, - сказал ему Володя, – ты действительно левша или можешь все делать двумя руками? Мне это важно знать, чтобы подготовить тебя к испытаниям.

- Я, ваше благородие, больше не могу тут быть.

- Ты же казак. Разве вас не готовят с детства к военной службе?

- У меня что-то в голове произошло. Я незадолго перед войной женился, дите без меня родилось. Не хочу умирать, страх на меня напал.

– Так ты нарочно пальцы отрубил?

– Не знаю, ваше благородие. Кто-то меня под руку так и толкал все время: отруби, да отруби. Я и отрубил. Вы меня спросили на счет правой руки: могу ли я ею что-то делать? Могу, но не все. Она у меня еще с детства слабая по сравнению с левой. Вот посмотрите, какая-то жила под мышкой мешает ей до конца подниматься.. У меня и плечи по этой причине разные: левое больше правого.

- Я предложу проверить тебя на следующие действия левой рукой: пришить пуговицу, вырезать из картона фигуру, расколоть щипцами сахар, бросить  мяч в корзину. Справишься с этим?

- Справлюсь, ваше благородие. Не сомневайтесь. Только страшно мне, все страшно.

– Тебе надо лечиться по другому поводу. Я постараюсь тебя забрать в лазарет и отправлю в тыл. Только смотри, на комиссии сделай все, как мы договорились.
- Все сделаю, ваше благородие. Мы к вам с полным уважением.

Комиссия собралась в составе десяти человек под председательством Клепикова. Перепуганного на смерть солдата заставили выполнить левой рукой те упражнения, которые предложил Володя. Тихонов все аккуратно сделал. Его оставили в покое и отправили в лазарет для лечения искалеченной руки.

Война не только убивала людей, но уродовала души тех, кто чудом остался в живых, меняла мировоззрение любого человека, соприкоснувшегося с ней в том или ином качестве. Володя чувствовал, что и он стал другим. Домой в Петроград, братьям на фронт и родителям он писал успокаивающие письма. Только Николаю он мог откровенно рассказывать о том, что происходит на фронте и лично с ним самим. «Я давно забыл, что я – нейрохирург, надеясь здесь приобрести что-то новое именно в этой области, – жаловался он брату. – В основном приходится ампутировать руки и ноги, делая это с болью в сердце. Чаще это результат того, что люди пролежали долго на поле боя, и им не была оказана вовремя помощь. Скоро десятки тысяч этих несчастных появятся в наших городах с изуродованными телами и душами.

Стыдно смотреть раненым в глаза, когда их в операционной привязывают к столу, так как не хватает не только анестезии, но даже спирта. Помнишь, в Екатеринославе у нас с тобой как-то зашел разговор о Вересаеве, Толстом и Короленко, я сказал, что они хорошо понимают душу простого человека. Я тоже остро чувствую страдания этих людей. Они не понимают, за что воюют, но исправно (безропотно) несут свою службу, как привыкли это делать еще со времен Суворова.

Здесь за последнее время появились агитаторы от большевиков, призывающие солдат брататься с немцами, бросать оружие и возвращаться домой. Эти люди с самого начала войны хотели поражения России. Не думай, что я такой политически подкованный, это я вычитал из листовок и прокламаций, которыми кто-то активно снабжает солдат. Категорически не согласен с большевиками. Раз уж война идет, то, как можно призывать солдат к дезертирству, зная, что это приведет Россию к поражению и порабощению ее германцами? Можно представить, что скоро станет с нашей армией».

В другом письме, описывая историю с Тихоновым, он делает вывод: «Война – тяжелое испытание для психики людей. Не каждый мужчина может быть воином, даже кадровый офицер. Эти еще больше страдают, так как в мирное время привыкли в своих полках кутить и вести веселый образ жизни, здесь же на каждом шагу – смерть. Они и тут много пьют, обсуждают сплетни о высшем начальстве, связи императрицы с Распутиным, ругают Великого князя Н.Н. Многое, что я здесь наблюдаю, мне противно, но гоню все мысли прочь. Такое чувство, что мы все летим куда-то в пропасть».

ГЛАВА 3

Германский стратегический план войны, принятый еще в 1905 году и получивший название «план Шлиффена», по имени фельдмаршала, руководившего его разработкой, предусматривал разбить Францию в кратчайший срок, а затем сосредоточить все силы на борьбе с Россией. Первое время немцам сопутствовал успех. Прорвав фронт на границе с Бельгией, они   двинулись вперёд, намереваясь обойти Париж с запада и взять французскую армию в огромный «котёл». В Париже началась паника. Правительство срочно бежало в Бордо.

В сентябре генерал Жоффр предпринял решительное наступление в районе реки Марна. В этом красивейшем месте Франции, центре Шампани и производства знаменитых шампанских вин, развернулось грандиозное сражение, от которого зависела судьба всей кампании на Западном фронте. В ожесточенных боях немцы были остановлены и отброшены от Парижа. План «молниеносного» разгрома французской армии провалился.

О битве на Марне еще долго говорили. Однако эта победа досталась французской армии дорогой ценой: она потеряли 250 тыс. человек убитыми, ранеными и пленными, и была в таком состоянии, что не могла толком наладить преследование противника.

После этого война на территории Франции приняла затяжной или, как писали газеты, окопный (позиционный) характер. Противники отгородились друг от друга минными полями и колючей проволокой, но обстрелы окопов и огневых точек по-прежнему приводили к гибели тысячи людей с обеих сторон.

Солдаты, доставлявшие на завод, где работал Николай Даниленко, разбитые пушки и пулеметы, рассказывали, как немцы с утра до глубокой ночи бомбят их окопы. Артиллерии помогают самолеты. От  бомбардировок сверху урона бывает не меньше, чем от пушек и пулеметов.

– Нам бы столько пушек и самолетов, – говорили одни солдаты, - мы бы бошев давно прогнали.

– Немец больно умен, – замечали другие.

– Не столько умен, сколько хитер. Его так просто не возьмешь.

- Он очень храбрый, – с уважением добавляли третьи.

– Но это еще посмотреть, кто из нас храбрей, а вот чего в нем много, так это злости, лютует хуже всякого зверя.

Франсуа Бати тоже подробно описывал чудовищные зверства немцев,  их варварство, несовместимое с культурой Германии Его полк одно время стоял в Реймсе, где пруссаки целенаправленно бомбили знаменитый кафедральный собор Нотр-Дам де Реймс, считавшийся чудом готической архитектуры,  скульптур и витражей. «Немцы: и простые солдаты, и офицеры, – возмущался в письмах Франсуа, - лишены всякого понятия о нравственности. Только ненормальный человек или отъявленный негодяй способен на глазах родителей убить их ребенка, изнасиловать их дочь или в присутствии малолетних детей расстрелять их мать. Трудно представить, что великий Гете («Какой я бог! Я знаю облик свой. Я червь слепой, я пасынок природы, который пыль глотает пред собой и гибнет под стопою пешехода»), Бетховен и Бах родились в Германии. От волков могут родиться только волки, а не гении». 

Видимо, Франсуа забыл, что все свои «лучшие» качества немцы успели сполна проявить в предыдущей франко-прусской войне. Позже он стал критиковать бездарность французского командования и нелепость всего происходящего:  часто люди гибли в бессмысленных и бесполезных атаках. В армии не хватало солдат, боеприпасов, теплых вещей. Они узнали, что такое танковые атаки, бомбардировки сверху, отравляющие газы и брюшной тиф.
Ругал
он и Россию, обвиняя ее в том, что она плохо выполняет свои союзнические обязательства. Он продолжал вести дневник и начал писать роман о войне, прося Николая и Андре присылать ему вырезки из газет, которые освещают события на обоих фронтах: Западном и Восточном.

Его письма Николай читал с болью в сердце. К сожалению, многие французы, как и Франсуа, обвиняли Россию в том, что она плохо помогает Франции, из-за чего гибнут французские солдаты. Французское командование все настойчивее требовало, чтобы русский штаб прислал во Францию  воинские подразделения. Николай II упорно отказывал ему в этой просьбе. Однако, учитывая тяжелое положение своих союзников, Россия все время вела напряженные бои в Восточной Пруссии, которые вынуждали немцев перебрасывать туда свои лучшие корпуса из Франции.

Искреннее сочувствие Николаю по поводу тяжелого положения его родины высказывал начальник цеха Огюст Руане. Этот старый человек плохо разбирался в вопросах политики и экономики, но понимал, что Россия в этой войне принимает на себя основной удар.

- С вашей страной никто не считается, - сочувственно говорил Огюст, когда все цеха на заводе начинали выполнять срочные заказы для французской армии, а не менее срочные заказы для России, полученные  раньше, отодвигались в сторону, и Николай ничего не мог с этим поделать. – У вас слабое командование и безвольный царь. Почему они не могут наладить такое же производство в своей стране? Я был однажды в Петербурге на Путиловском заводе. Он на меня произвел огромное впечатление.

– У нас много таких заводов. Я  часто бывал на металлургическом заводе в городе Екатеринослав на Украине. При желании он один мог бы заткнуть за пояс фирму Шнейдера. Сам не пойму, в чем дело. Игнатьев говорил мне, что  Россия сейчас испытывает во всем дефицит. Нет алюминия, цинка, свинца, спирта…

– Куда ж они подевались?

- Вот и Игнатьев думает: куда все подевалось, и ездит с протянутой рукой по всей Европе.

– У тебя кто-нибудь воюет в России?

- Четверо братьев. Один пропал без вести, наверное, в плену.

- А у меня двое сыновей. Один погиб в Реймсе, другой сейчас находится под Страсбургом. В цехе у всех кто-нибудь да воюет. Зарплату получают хорошую, больше, чем до войны, а счастья ни у кого нет.

Изредка Николай заглядывал в эмигрантское кафе на улице Белой королевы, чтобы побыть среди соотечественников. Там собирались оставшиеся в Париже большевики, меньшевики, эсеры, анархисты. Казалось бы, война должна была  всех примирить, сблизить, но нет:  разное отношение к  войне  их еще больше разъединило. Иной раз спорили до хрипоты, но в одном сходились: «Антанта» использует Россию в своих интересах, ее народ отдувается по всем фронтам и жертвует своими солдатами, чтобы спасти положение союзнических армий.

В кафе знали и о Шнейдере, и об аферах с русскими займами еврейских банков. Все считали царя и главнокомандующего Великого князя Николая Николаевича безвольными людьми, идущими на поводу у союзников, так как Россия теперь полностью зависела от иностранного кредита. Кое-кто из эмигрантов приобрел бумаги русского займа, выпущенного во Франции под огромные деньги. Говорили, что в этом займе заинтересованы только русские и французские банкиры (и там, и там евреи). Они наживают на этом деле огромные состояния, а российская армия не получает ни гроша. У кого-то были точные сведения, что Германия поддерживает стратегию большевиков на поражение России,  оказывая им помощь деньгами.

Троцкий и лидер эсеров Чернов  внушали социалистам всех стран, что царское правительство ведет не оборонительную, а завоевательную войну, поэтому они обязаны выступить против нее и, восстановив II Интернационал, своим давлением на  воюющие страны остановить мировое побоище, добиться мира без аннексий и контрибуций. Эсер Чернов издавал в Женеве газеты «Мысль» и «Жизнь»,  Троцкий – в Париже  «Наше слово», которое, по слухам,  существовало на германские и австрийские деньги. Известный меньшевик Чудновский опубликовал в этой газете две статьи, доказывая в них, что русскому народу нечего бояться немецкого владычества, ибо, завоевав Россию, немецкий капитал сам позаботится о ее экономическом благополучии. То же самое в свое время по поводу Франции говорил и анархист Гюстав Эрве, бывший тогда антимилитаристом.
Еще большую смуту во все эти вопросы вносили русские газеты, писавшие о Распутине, оказывавшем сильное влияние на Николая II и императрицу, ее связях с немцами и наличии шпионов в самом Генеральном штабе. Называли имена Сухомлинова, близких к нему лиц Мясоедова, Альтшуллера и других.

                * * *

Окончательно просветил Николая во многих этих вопросах Игнатьев. Вернувшись из поездки по французским позициям, он сам ему позвонил и пригласил в ресторан «Вуазен», славившийся в довоенные времена лучшей кухней и винным погребом.
Игнатьев похудел и загорел: в это лето опять стояла страшная жара. Он был в непривычном для него штатском костюме: черном сюртуке, ослепительно белой рубашке и модном бордовом галстуке.
Ели какие-то необыкновенные блюда, названия которых Николай даже не пытался запомнить. С началом войны в Париже был введен сухой закон, но в ресторанах разрешали подавать легкие вина, а  в «Вуазене» были  лучшие, марочные вина, хранящиеся здесь  десятилетиями и даже столетиями. Их приносил старый  лысый виночерпий в темном фартуке, так как  постоянно спускался в  пыльный  погреб.
Алексей Алексеевич был расстроен состоянием дел в российской армии, говорил об отсутствии у нее стратегических резервов и боеприпасов, о безделье в штабах, удаленных от фронта на десятки и сотни километров. В армию уже мобилизовано свыше 12 миллионов человек, и только половина из них обеспечена ружьями. Батареям разрешено давать в сутки не более 5 выстрелов. Верхушка армии погрязла в коррупции. В Париж то и дело приезжают комиссии для инспекции тех заказов, которые он организует и лично ими занимается. На самом деле заказы их не интересуют. Они приезжают сюда развлекаться и покупать подарки и одежду своим женам и любовницам.

– Я граф, - взволнованно говорил Игнатьев,  поглаживая свои рыжеватые, безукоризненно подстриженные усы, – всегда верно служил царю и отечеству. Революцию 1905 года резко осуждал, но теперь и я вижу, что дальше так продолжаться не может: правительство и Государственная дума ни на что не способны. Я разочарован в нашем командовании и великих князьях, занимающих ответственные посты в армии. Самое неприятное, что немцы тоже это хорошо видят и стараются разложить нашу страну изнутри. Вы же, кажется, революционер и бежали сюда из тюрьмы?

– Да. В 1908 году.

     – Помнится, в училище на уроках словесности нас учили: «Что есть солдат?».  Ответ: "Солдат есть защитник престола и отечества от врагов внутренних и внешних".  Тогда я затруднялся  дать точное определение слову "внутренних", вернее не хотел над этим задумываться. Но вот в  1905 года Столыпин  ввел смертную казнь для бунтовщиков,  и мои товарищи по офицерскому собранию, милые и добродушные на вид люди, выполняя этот приказ, вешали в Латвии взбунтовавшихся против своих помещиков крестьян. Тогда я понял, что «внутренние враги» на наших уроках упоминались не случайно,  воспитание солдат было рассчитано на то, чтобы обратить миллионную русскую армию мирного времени на выполнение полицейских и палаческих обязанностей.     Мой друг Назимов не вынес карательной экспедиции и застрелился.    К счастью, я в то время покинул полк и участвовал в войне с Японией.

– Так вот, – задумчиво произнес он,  возвращаясь из прошлого к текущему разговору, -  все боятся большевиков, а подрывную работу ведут немцы. Организовали для русских пленных лагеря и готовят из этих людей шпионов и диверсантов. Мало того, везде разбрасывают свои листовки.

- О листовках мне писал брат из Галиции. Значит, агитация идет с двух сторон – немцев и большевиков?

– В этом и состоит парадокс, что те и другие призывают к братанию и деморализации нашей армии, что неминуемо приведет к поражению России. Только большевики идут еще дальше. Они хотят уничтожить самодержавие и сбросить царя. – Алексей Алексеевич как-то нехорошо усмехнулся и, оглянувшись по сторонам, поднял палец и повторил. – Царя! Того, за которого идут в бой и умирают солдаты. А чтобы вы сказали по следующему поводу? Немцы одели на голову каждому солдату и офицеру каски для предохранения от пуль. Я выслал их образцы Николаю II. Их ему продемонстрировали, и его величество нашли, что они лишают русского солдата воинственного вида. Внешний вид ему важней жизни солдата. Но для меня важней солдат, и я добился через французское правительство разрешения на срочный заказ одного миллиона касок.

– А разговоры про Распутина, связь его с императрицей и германофильские настроения в России?

– Насчет императрицы вздор, а вот то, что творится у нас в армии, говорит о разгильдяйстве и безответственности во всех кругах: и высших, и низших. Сухомлинов совершенно не справляется со своими обязанностями, пустил все на самотек, развел бюрократию. Мне стыдно перед союзниками. Французы еще продолжают нас уважать, а англичане и американцы ни во что не ставят. Американцы подсовывают нам кредиты под огромные проценты и выполняют для нас заказы, которые приносят им огромную прибыль. Им выгодна эта война. За счет нее они вскоре станут первой державой в мире.

После этой встречи в ресторане Игнатьев опять надолго куда-то уехал. Шнейдера же Николай больше не видел. Вместо него теперь все дела вел его коммерческий директор Дэвис, безупречно вежливый, но хитрый, как лиса, делец. Он придумал ловкий ход: забирал с их завода обученных людей и присылал на их место новых – африканцев, индонезийцев, вьетнамцев из  колоний. Спорить с ним было бесполезно, так как завод теперь входил в фирму Шнейдера.

Для изготовления снарядов для России миллионер привлек в одном только Париже около 70 мелких заводов и мастерских, где люди работали за копейки, а сам получал огромную прибыль. Его нечистоплотная деятельность, связанная к тому же с производством боевого оружия, вызывала возмущение у рабочих. Они дали ему прозвище «фабрикант смерти».

ГЛАВА 4

В начале мая в эвакогоспитале, где служил Владимир Даниленко, наступило небольшое затишье, врачи получили возможность отдохнуть.

Свободного времени оказалось непривычно много. Убивали его кто, как мог: ходили на экскурсию в замок князя Мудешиньского и местные музеи, осматривали деревянные церкви XVI – XVII веков, одна из которых была построена без единого гвоздя. В разных местах работали кафе, где можно было заказать суп, шницель или бифштекс, кофе, лимонад. Там же заводили знакомство с хорошенькими женщинами, водили их на просмотры фильмов в кинематограф и концерты местного фольклорного ансамбля. Несколько человек под водительством Абельцева, рискуя попасть в руки австрийской разведки, отправились в горы на  водопады и в пещеры, где когда-то прятался со своими соратниками гуцульский Робин Гуд Олекса Довбуш.

По вечерам советник Войтек приглашал врачей к себе на ужин. Маленький, толстый, он не в меру суетился, чтобы угодить своим  постояльцам. Его жена и две взрослые дочери, довольно привлекательные особы, выходили к столу в нарядных платьях с оголенными плечами и тоже были чрезвычайно любезны с гостями, рассчитывая на их порядочность и защиту от других хамоватых русских.

Врачи, отвыкшие от нормальной жизни, были в восторге от этого общества. После довольно скромного ужина все проходили в гостиную, пили кофе и вина из подвала советника. Дочери играли на рояле Шопена и по очереди вальсировали с галантными кавалерами. В такие минуты особенно нелепым казалось, что где-то рядом идут сражения, и люди убивают друг друга.

К Володе пан Войтек проникся особой симпатией, так как тот заинтересовался его огромной библиотекой и по достоинству ее оценил. Увидев в ней множество старинных книг, переплетеных в телячью кожу, Володя посоветовал советнику немедленно все это вывезти из города или спрятать где-нибудь в надежном месте.
– Куда я могу вывести, – с грустью улыбнулся Войтек, - кругом фронт. Пану доктору известно, что немцы в помощь австрийцам ввели свои войска – 11-ю армию генерала Макензона и ведут наступление в районе Горлицы. Говорят, они скоро возьмут Перемышль.

– Нет. Я не в курсе, - удивленно сказал Володя. – Наоборот, мы все уверены, что раз раненых нет, то фронт стабилизировался.

– Есть люди, которые все знают. Вы не думайте, что я этому рад. Вы уйдете, они сюда придут и будут нам мстить.

- А почему вы раньше не уехали? Вы и князь.

– У князя тут родовая усыпальница. Все его предки, жена, дети. Он будет их охранять до последнего. А я? Мне 60 лет. Всю свою жизнь я посвятил тому, чтобы наше село превратилось в крупный курорт. Школа, училище, народный дом, лечебницы и многое другое тут появилось по моей инициативе, не говоря уже о проведении культурных мероприятий. Я люблю наше село не меньше, чем свою библиотеку. Перед самой войной мне удалось добиться, чтобы мы стали самостоятельной административной единицей. Теперь вы меня понимаете, пан доктор?

– Понимаю, пан Войтек. И все-таки я советую вам отсюда уехать, хотя бы до окончания войны. Если мы начнем отступать,  вы можете уехать с нашим госпиталем. Я уверен, что Вишняков вам не откажет. Вы для нас много делаете.
Вечером он спросил у Дегтярева, который, как все денщики, всегда все знал, что слышно о наступлении немцев.

– Ваше благородие, так они давно наступают. Слышите, как их пушки грохают?

– Они всегда грохают…

- Грохают, да не так, как раньше. Эти уже намного ближе. А вчерась по небу всю ночь прожектора метались, искали аэропланы. Надысь, один сюда залетел и сбросил листовки. Сдавайтесь, пишут, русские солдаты в плен, иначе мы вас всех  перебьем. Через неделю, мол,  возьмем Перемышль, потом – Львов и Варшаву. Галиция будет наша.

– Значит, скоро кончится наш отдых.

- Скорей бы вообще в Россию вернуться,  осточертела эта война.

    * * *
… В этот день Володя, как обычно встал в 6 часов утра. Не спеша съел завтрак, принесенный денщиком из хозяйской кухни, и, чтобы не тратить попусту свободное время, решил записать в тетрадь наиболее интересные случаи из своей военной практики.

Стол находился около окна. Временами он поднимал голову, любуясь буйной листвой деревьев в парке и цветущей сиренью. В синем, бездонном небе, какое обычно бывает весной, кружились белые голуби, дружно поворачиваясь за своим вожаком. Солдаты утверждали, что немцы передают с ними почту и даже делают фотографии русских позиций с помощью приборов, прикрепленных к их грудкам. Но в это не хотелось верить, до того мирный и безмятежный вид был у этих белоснежных птиц. Они даже не реагировали на звуки пушек, которые теперь без остановки ухали где-то совсем рядом – странно, что до того, как ему об этом не сказали Войтек и денщик, он этого не замечал, наверное, потому, что все время находился в операционной.

… В дверь постучали. Вошел Дегтярев, и следом за ним, не давая тому доложить, проскользнул фельдшер.

- Владимир Ильич, я от Вишнякова. К нам везут людей из Вороненко. Там обстреляли вокзал и два солдатских поезда. Много раненых.

– Сейчас я подойду.

– Вишняков разрешил мне вам ассистировать.

– Очень хорошо.

Володя с сожалением сложил бумаги и стал быстро одеваться, с трудом натягивая сапоги на распухшие ноги. Дегтярев с досадой топтался у дверей, не имея возможности ему помочь, так как доктор не позволял этого делать.

Около госпиталя шла суета. Из машин выгружали раненых. Их было так много, что места в здании не хватало, они лежали на улице,  на голой земле, благо она была теплой и сухой. Солдаты кричали, стонали от боли, ругались непристойными словами. Вишняков  в отчаянье повторял:

– Что делать? Что делать? Через полчаса привезут столько же.

– Это не война, а какое-то ледовое побоище, – ворчал  Селиверстов, подошедший еще раньше. – Лучше пройти все круги ада.

– Бросьте, Владимир Петрович, - сказал Володя, - бывали времена и похуже.
Со стороны раненых к ним направилась незнакомая медсестра. Селиверстов славился в лазарете дамским угодником, и Володя решил над ним подшутить.

– Леонид Петрович, вас тут разыскивает красивая женщина.

– Меня, – сразу оживился Селиверстов, – вы не путаете?

– Вот она, – сказал Володя, показывая глазами на подходившую к ним медсестру.
Селиверстов расплылся в улыбке. Однако ей нужен был Володя. Она подошла к нему и взяла его за руку. Тот поморщился, ожидая, что сейчас его начнут просить сделать кому-то операцию в первую очередь.

– Владимир Ильич, - сказала женщина,  переводя дыхание от быстрой ходьбы. – Вы не узнаете меня? Люба Шумова, из екатеринославской больницы. Работала у вас операционной сестрой.

Володя посмотрел на ее худую фигуру и осунувшееся лицо.

– Люба! – смутился он. – Не ожидал вас тут встретить.

– Тут со мной Волков. Помните наш доктор из больницы,  вы еще проводили с ним опыты по опухолям? Он ранен в живот. Лежит без сознания.

В этот момент к нему подскочил санитар Чистяков, доложил, что уже подготовили к операции раненого с осколочным проникновением в челюсть.

- Тяжелых много? – спросил он Чистякова.

- Половина будет.

– Абельцев и Бритвин тут?

- В операционной.

– Скажи, чтобы к Бритвину отнесли раненого, которого укажет эта сестра.

– Но Владимир Ильич, - взмолилась Люба. - Я знала, что вы тут, и специально попросила направить Волкова сюда…

- Напрасно вы это сделали… В дороге его только растрясли.

Ее умоляющий и в то же время страдальческий взгляд поразил его.

-  Покажите мне его, – сказал он, уступая ее взгляду.

Люба подвела его к носилкам, где лежал Волков. Володя с трудом узнал его. Глаза Алексея Викторовича были закрыты. На щеках выступили багрово-синие пятна. Вся простынь на животе была пропитана кровью. Володя приподнял ее и увидел вывалившиеся наружу внутренние органы, обложенные по инструкции валиками из полотенец.

– Вы один можете его спасти, - прошептала девушка, сдерживая рыдания.

– Хорошо. Чистяков, возьмите санитаров, быстро отнесите этого человека на свободный стол …

Бритвин и Абельцев делали операции на органах брюшной полости, а он сейчас нужен был в другом месте. Но положение Волкова, действительно, было безнадежным, и именно таких больных они с Алексеем Викторовичем вытаскивали с того света в Екатеринославе.

– Вы сможете мне помогать? – спросил он Любу, еле поспевавшую за ним и носилками. Сестринская косынка у нее сползла набок, из-под нее выглядывала хорошо знакомая ему толстая русая коса, уложенная вокруг головы.

– Смогу. У меня теперь есть диплом врача.

– Когда же вы успели?

– В начале войны, на краткосрочных курсах.

– Умница! Впрочем, ничего удивительного: у вас есть к этому способности.

- У него еще раздроблена голень правой ноги, - жалобно протянула Люба.

– Гангрена?

– Пока нет.

– Тогда потом этим займемся.

С первых же минут операции стало ясно, что Волкову придется удалить разорванную селезенку и значительную часть прямой кишки. Володя вопросительно посмотрел на Любу. Та кивнула головой, и тут ему неожиданно пришло в голову, что между ней и женатым и многодетным Волковым существуют какие-то отношения. Он улыбнулся, чтобы подбодрить ее, и стал работать дальше, сосредоточившись на операции и отдавая приказания помогавшему ему Левашову и  сестрам.

Волкова увезли. На стол положили солдата с осколком в челюсть. Затем было подряд еще несколько таких же тяжелых раненых с черепно-мозговыми травмами и позвоночниками. И так до следующей ночи, так как днем прибыли новые подводы и грузовики. Время от времени он выходил в коридор, чтобы выкурить папиросу, и спрашивал о Волкове. Ему говорили, что он спит,  при нем неотлучно находится приехавшая с ним медсестра.
Под утро он на минуту вышел на крыльцо. Ему казалось, что, если  сейчас он не вдохнет глоток свежего воздуха, то упадет. Все тело болело. Во рту стоял приторно-кислый привкус крови, смешанный с морфием и карболкой, к которому невозможно  привыкнуть. От него  кружилась голова, тошнило. Постояв несколько минут с закрытыми глазами и подставив лицо прохладному ветру, прилетевшему с гор, он вытащил сигарету и жадно затянулся.

Улица перед зданием опустела. Вишняков успел где-то разместить людей, наверное, в соседней школе. Над крышами домов разгоралась  заря, алая, как кровь. На ее фоне четко вырисовывались черные контуры княжеского замка, как на какой-нибудь старинной гравюре. Где-то задорно прокукарекал петух, возвещая о начале нового дня. Вслед за ним прокричали в разных местах другие петухи, оставшиеся каким-то чудом в живых и не съеденные солдатами.
 
Первые лучи солнца пробежали по  цветущим кустам шиповника и гортензии в палисаднике, осветили скульптуру  девы Марии, стоявшей недалеко от входа в здание. Такие скульптуры были в каждом дворе, была она и в доме советника Войтека. Здесь, в госпитале, около нее всегда стояли походные русские иконки, горели свечи. Русские раненые молились ей, как своей Пресвятой Богородице, прося у нее защиты и помощи в выздоровлении.

Рядом с крыльцом стояли Селиверстов и молоденькая медсестра Нина Сарычева. Тот что-то нашептывал девушке на ухо. Смешно откидывая назад голову в белой косынке, та звонко смеялась. Селиверстов был в своем репертуаре. Володя потушил сигарету и вернулся в операционную.

На третьи сутки поток раненых уменьшился. Володя прошел в палату к Волкову. Люба спала, положив голову на его кровать. Он
пощупал пульс больного, посмотрел на его порозовевшее лицо и тихо вышел обратно.
Через две недели стало ясно, что опасность миновала, Алексей Викторович успешно выкарабкался из своего, казалось бы, совершенно безнадежного положения. В этом была заслуга Любы. Она день и ночь сидела у его постели, поила лечебными травами, которые санитары по ее просьбе доставали у местных ворожей, готовила протертую пищу, оказывая такую же помощь и другим раненым.

ГЛАВА 3

В очередное затишье врачи собрались у Вишнякова по случаю его дня рождения. После тостов и поздравлений невольно перешли к делам госпиталя, и речь зашла о Волкове и Любе.

– Вот идеальный случай оказания послеоперационной помощи таким, казалось бы, безнадежным больным, – сказал Вишняков. – Мы обязаны стремиться к этому, не ссылаясь на военную обстановку.

- Полноте, Виктор Федорович, – возразил Поплавский, – мы не можем создать таких условий даже в мирное время, а вы хотите в полевых условиях…

– Верно, – поддержал его Володя. - Сколько мы уже просим прислать нам передвижной рентген, анестезиологов, психиатров.

– От психиатров толку мало, – с тоской сказал Селиверстов, вынимая изо рта потухшую папиросу и зажигая новую. – Я был однажды свидетелем, как немцы пускали свои газы. Когда увидел поле мертвецов, волосы встали дыбом. Одни лежат, другие сидят в тех позах, как их застали газы. Глаза из орбит вылезли, языки вывалились. Неделю потом спать не мог, только спирт и спасал. Психиатрам там делать нечего. Женщина – другое дело. Ласковое слово и нежное обращение нужно и раненым, и живым. – Он выпил очередную кружку спирта, со стуком поставив ее на стол. – Живому человеку здесь еще хуже, чем мертвому.

- Газовые атаки и разрывные пули дум-дум запрещены Гаагской конвенцией, – заметил Володя. – Немцам на это наплевать. Потопили американский лайнер с пассажирами. Варвары!

– Кто хочет побеждать, тот ищет для этого средства. И нечего роптать.

– У вас на все найдется оправдание, Леонид Петрович. С вами трудно разговаривать.
- Причем тут я, обижайтесь на Вильгельма.

– У вашего Вильгельма руки коротки, - обрезал его Поплавский. – Сколько не бьет наши войска, а одолеть не может.

- Немцы берут нас качеством, а мы их количеством, – не унимался Селиверстов, любивший спорить и настаивать на своем.– Русских мужиков хватит на много лет вперед.

– И солдат теперь не тот пошел, – отозвался инфекционист Горохов, тоже любитель пофилософствовать. - Нет в нем той храбрости, которой он отличался при Суворове. А все почему? Не видят наши мужики смысла в войне.

– Да, конца войне не видно, – тяжело вздохнул Вишняков, не довольный, что разговор перешел на политику. – Так хочется, хоть на миг очутиться дома, сходить в ресторан, на бега, почувствовать себя свободным от всех обязательств.

- А я бы хотел попасть в театр, – сказал молчавший до сих пор Абельцев. – Последний раз видел в Киеве пьесу Горького «На дне». Меня потрясли слова одного из ее персонажей, бродяги Сатина: «Чело-век! Это – великолепно! Это звучит гордо! Че-ло-век. Надо уважать человека». И вот нет этого человека: все разбито, уничтожено, раздавлено.

–  Видел я этот спектакль. Все это – пустая философия. Человек – это голова, туловище и конечности, – возразил ему Селиверстов.

– Есть еще дух.

- Его выдумали попы, поэты и пустобрехи, вроде горе-утешителя Луки. Сладко поет, да жестко спать. Вредная, скажу вам, для общества личность.

– Ложь во спасение.

– Посмотрел бы, я как он заговорил, если бы попал к нашим увечным солдатикам или, не дай Бог, сам очутился в таком положении.

– Лука всегда останется Лукой. Это такой глубокий и цельный  характер, – не сдавался Абельцев.

– Э-э-э, господа. Хирургу философия ни к чему. А то, глядишь, и жалость в тебе проснется, и сострадание, и затоскуешь тогда, заплачешь. И повесишься, как тот актеришка у Горького, что наслушался от горе-проповедников высоких слов.

– Опять вы тоску нагоняете, Леонид Петрович. Тошно вас слушать.

– Так просто для нас эта война не пройдет, – сказал Абельцев. – Я наблюдаю за солдатами. В них накопилось столько злобы, что только подай сигнал, и они пойдут крушить не только дома, но и людей. Им теперь все равно, кого убивать: немцев или своих господ. По рукам ходят листовки. Люди собираются в группы. Куда смотрит начальство?

– Наше дело с краю.

- Листовки-то разные. Одни призывают бросать оружие и брататься, другие – бить офицеров. А мы с вами все при погонах.

- Нас солдаты бить не станут. Кто им тогда будет руки и ноги отрубать? – сказал Селиверстов, опрокидывая в рот очередную кружку разведенного спирта.

– Ну и шуточки у вас, Леонид Петрович, – возмутился Вишняков. – Это на вас спирт так действует. Идите лучше спать.

– Так если бы с тобой женщина рядом была, а то глаза закроешь, а тут эти, с вываленными языками. Право дело, завоешь, как собака.

– Идите, идите, Селиверстов, выспитесь, – сердито настаивал Вишняков.

– Я его провожу, – поднялся со своего места Бритвин, – и сам лягу. Голова третий день раскалывается.

– Селиверстов окончательно спился, - сказал Вишняков, когда они ушли. – Не знаю, что с ним делать. Придет санитарный эшелон,  отправлю его в отпуск. А вы, Владимир Ильич, - обратился он к Володе, - поговорите с Волковым. Пора его тоже отправлять в тыл. Мы свою работу выполнили.

- Хорошо. Схожу к нему прямо сейчас. Вы слышали, господа, что немцы начали решительное наступление и наши войска отступают?

- Слышали, - уныло проговорил Вишняков, которому в свой день рождения хотелось думать только о хорошем, - уверен, что это временное отступление. Отдать за месяц то, что с таким трудом завоевали год назад? Командование этого не допустит. А потом, нам с вами, не все ли равно, где работать? Раненые везде раненые…

- Мы все скоро будем рассуждать, как Селиверстов, – вздохнул Володя, – сердца наши очерствели. Я с вашего разрешения пойду к Волкову?

- Идите. А мы еще поговорим о театре.

Перед тем, как отправиться в госпиталь, Володя зашел в парк, присел покурить на крайнюю скамейку. Вечер был теплый, тихий,  сладко пахло  скошенной травой, которую, видимо, солдаты накосили где-то рядом для лошадей. На пруду беспокойно крякала утка, сзывая к себе свой выводок. Только вдалеке ухали пушки, напоминая слабые удары грома, и по небу носились лучи прожектора.

Из дверей дома выскользнула женская фигура, постояла в раздумье несколько минут и, увидев, вспыхивающий в темноте огонек, направилась к скамейке. «Люба!» - обрадовался Володя, решив сейчас же поговорить с ней об отправке Волкова в тыл.

Девушка присела рядом, достала из кармана свою пачку сигарет и спички. Это было что-то новое: в Екатеринославе она не курила, впрочем, как и он. Она неторопливо вынула сигарету, зажгла спичку. Слабый огонек осветил ее бледное уставшее лицо, красивые карие глаза и узкие стрелки выгнутых дугой бровей. Он вспомнил, как она подкармливала его пирожками в Екатеринославе и соглашалась дежурить с ним в воскресные и праздничные дни. Кажется, она даже была влюблена в него. Волна нежности охватила его. Он взял ее за руку.

– Люба, – сказал он, вкладывая в свои слова как можно больше теплоты. – Хорошо, что вы вышли. Нам надо поговорить о вашем отъезде. Вишняков решил отправить Алексея Викторовича с эшелоном, который придет на днях. Мы сделали все, что смогли. Теперь ему нужно основательное лечение в тылу.

– А нога?

– Вы не хуже меня знаете, что придется провести еще две, а то и три операции. Его организм не готов к этому. Здесь оставаться нельзя. Все говорят о новом наступлении немцев. Не сегодня-завтра госпиталь начнут сворачивать…

- Я останусь с вами, – сказала она.

- Не понимаю….

- Владимир Ильич, неужели вы до сих пор не догадались, что я люблю только вас.

– А Волков? – растерялся Володя.

– С ним я сошлась от отчаянья, когда узнала, что у вас есть другая женщина. Помните прощальный ужин в «Пальмире» перед вашим отъездом в Петербург? Я до последней минуты была уверена, что вы позовете меня с собой. А там оказалась эта Ляля. Я ее возненавидела, нагрубила в тот вечер вашему брату. Алексей Викторович обещал развестись с женой и жениться на мне. Он хороший человек. Но когда я опять увидела вас, во мне все всколыхнулось. Я…я за вами пойду, хоть на край света.

– Любочка, вы – очень хорошая, и вы теперь Волкову особенно нужны. А я - уже совсем другой, женат, у меня двое детей…

- Да какое мне дело до вашей жены и детей, – воскликнула Люба каким-то срывающимся, чужим голосом. – Посмотрите, что здесь творится. Все командиры и врачи, женатые и неженатые, спят с медсестрами, медсестры с санитарами и солдатами. Вы один ничего не замечаете…Жизнь-то про-хоо-дит, - протянула она, как-то по-бабьи с тоской, придвинулась к нему и обняла его за шею. Он почувствовал ее горячее тело и сжал ее в своих объятьях. Вспыхнуло давно забытое чувство к женщине

– Идемте в парк, – прошептала она, задыхаясь. – Там на берегу пруда есть беседка.
Она взяла его за руку и повела через клумбу в парк. Он покорно шел за ней, как маленький ребенок. В темноте белели кусты жасмина, и все вокруг было пропитано его сладким, дурманным запахом.  Перед беседкой она остановилась и оглянулась назад. Володя тоже оглянулся, прислушиваясь.

– Там кто-то есть, – растерянно пробормотал он, отодвигаясь от девушки.

- Это ветер,- сказала Люба, отчетливо слышавшая мужские голоса, но не собиравшаяся упускать своего счастья. Она уверенно вошла в беседку, села на скамейку и расстегнула глухой воротник сестринского платья.

- Теперь я вас буду ждать в беседке каждый вечер в это же время, - сказала Люба, когда они возвращались обратно. – И вообще, Володенька, хватит выкать. Пусть на время, но теперь ты мой.

– Лучше вы ко мне приходите в комнату. Вы знаете, где я живу?

– На половине советника.

– Моя комната наискосок от столовой. Так я могу надеяться, что вы поговорите с Волковым?

– Поговорю. Он сам уже рвется домой. До завтра, - пробормотала она и надолго прильнула к его губам.

Все произошло так быстро, что он не успел почувствовать никакого укора совести перед Волковым. О жене он в этот момент не думал, и, когда, подходил к госпиталю, вдруг вспомнил о ней, и тоже не испытал никакой вины. Люба права, все они тут живут одним днем, поэтому одни, как Левашов и Селиверстов беспробудно пьют, а другие заводят временные связи. Даже генерал Груздев, начальник дивизионного штаба, недавно обосновавшегося в селе (полк Клепикова давно отсюда ушел), не стесняясь офицеров и солдат, открыто сожительствовал со старшей сестрой Панкратовой.

* * *

На следующий день Володя вернулся домой в полночь и, чтобы никого не разбудить, осторожно шел по коридору. Однако он напрасно старался. Дверь в столовую была приоткрыта: за столом сидело много людей. Перед ними выступал человек в военной форме российской армии, стоявший к нему спиной. По фигуре и голосу он напоминал  Сергея Григорьевича Рекашева. Володя  прислушался. Да, это, несомненно, был его тесть. Мешая русские слова с каким-то непонятным украинско-польским наречием, он говорил о том, что Россия уже несколько столетий притесняет украинцев, что давно пора освободиться от русского ига, создать свое, независимое от нее государство, вернув ему Галицию и Прикарпатье.

Володя опешил: это было что-то новое в деятельности бывшего монархиста и реакционера, ратовавшего не так давно в Киеве вместе со своим братом Петром об укреплении российского самодержавия и уничтожении евреев. Все, что он раньше говорил о евреях, теперь относилось к русским, даже слова он употреблял те же самые, только место иноверцев заняли «москали», которых надо гнать с их родной Украины поганой метлой.

Володя направился к себе. Дегтярев сказал ему, что к хозяевам приехали какие-то русские, один из них спрашивал Володю и просил доложить ему, когда доктор вернется.

– Я видел их, они в столовой.

- Ваше благородие, сказать ему?

– Скажите минут через 20, он сейчас там занят. Только предупредите, что я ложусь спать, и сами идите отдыхать.

Рекашева долго не было. Володя начал нервничать: скоро должна прийти Люба. Наконец в дверь постучали, и на пороге появился улыбающийся Сергей Григорьевич.

- Рад вас видеть, дорогой зять, – сказал он, облобызав доктора и усаживаясь в кресло. Взгляд его заскользил по комнате. – Какие роскошные апартаменты. И природа изумительная, как на курорте! Да это и есть курорт, известный с давних времен…

- Я тоже рад вас видеть, - сухо сказал Володя, прерывая его красноречие, - и догадываюсь о цели вашего приезда сюда, так как, проходя мимо столовой, невольно услышал вашу речь.

– Вот как. Вы, конечно, понимаете, что мой приезд сюда имеет сугубо конфиденциальный характер, о нем никто не должен знать. Я здесь, так сказать, представляю интересы особой организации.

- Можете не беспокоиться: мне до этого нет дела, и ваш заговор считаю пустой затеей. Никто на вашу шовинистическую удочку не поддастся.

– Ошибаетесь, мой друг. На Украине и здесь в Галиции, много людей, которые хотят ее отделения от России.

– А главный идеолог всего этого, конечно, ваш брат, Федор Григорьевич?

- Напрасно иронизируете. Федор пострадал за это благое дело,  был сослан в Сибирь. Но, кроме него, много достойных патриотов, которые давно задались этой целью и находят солидную поддержку в лице нашей интеллигенции. Украина уже не та, что была до войны.

- Вы вносите лишнюю смуту в головы людей в такое тяжелое для России время. Рядом австрийцы, они быстро подхватывают любую информацию и распространяют в окопах свои и немецкие листовки, разлагают нашу армию.

- Нас волнует Украина, Россия пусть сама выбирается из каши, которую заварила.

– Вот как вы заговорили, а ваша монархическая преданность царю, борьба за самобытность русского народа?

– Всем свойственно заблуждаться. Да и времена теперь другие. Пора восстановить историческую справедливость.

Рекашев встал, собираясь уходить, но, что-то вспомнив, сел обратно.

- Что же вы не спросите меня о Леночке и детях? Я иногда бываю в Петрограде, останавливаюсь у них.

- Лена мне пишет и присылает фотокарточки мальчиков.

– Вчера я вас видел в парке с медсестрой.

Володя смутился.

– А вы что там делали?

- Шел через парк к дому. Можете не беспокоиться, – усмехнулся Сергей Григорьевич, –  это тоже будет наша с вами маленькая тайна. У меня своя, у вас – своя. Напишите Леночке  письмо, так сказать, прямо с места событий. Я завтра утром зайду к вам. Мы уезжаем в десять.

Когда он ушел, Володя сел писать письмо, и долго не мог его начать. И не потому, что здесь появилась Люба – этот мимолетный роман для него ничего не значил, просто ему надо было многое сказать жене. За эти годы он изменил к ней свое отношение и не придавал значения тому, что его раньше раздражало в ней и оттолкнуло от нее, заставив полностью уйти в работу. Война поглотила все обиды. Он с удовольствием вспоминал их квартиру в Петрограде на Банковском мосту, столовую, спальню, совместные заботы о первом сыне, тревожные ночи у его кроватки, когда он болел, и радость, связанную с его первыми шагами и разговорной речью. Затем ее вторая беременность. Как много она и дети сейчас для него значили!

Он так и написал ей в письме, что сидит за столом в своей комнате. За окном глубокая ночь, он вспоминает их квартиру, ужины в столовой, маленького Шурика. Она и мальчики – его тыл, который помогает ему выносить весь кошмар и ужас того, что здесь происходит. Володя никогда не употреблял в письмах к ней слов «дорогая» или «любимая». А здесь  он вдруг разразился целой тирадой о том, как он ее любит, назвав несколько раз дорогой и любимой Аленушкой, как никогда не называл раньше. Он не лукавил. Сейчас ему, действительно, казалось, что он ее любит и хочет с ней близости, как это было вчера с Любой, как будто эта медсестра разбудила в нем дремавшие где-то в глубине чувства к жене, которые он  давно в себе не находил. Старший сын Шурик уже научился читать,  он и ему  написал  письмо, пририсовав внизу  замок  Мудешиньского и  двух рыцарей около него в забралах и с копьями.
Люба пришла в два часа ночи и ушла на рассвете. После этого  он мгновенно уснул, но уже через час его разбудил посыльный из госпиталя: привезли новых раненых. Он быстро оделся, съел на ходу завтрак,  запечатал письма жене и сыну в один конверт, велев Федору Степановичу отдать его  гостю из России.

                * * *

Все эти дни Володя проводил в госпитале, приходя домой на несколько часов. Эти часы были наполнены Любиными ласками и слезами. Она говорила, что отвезет Волкова домой и вернется обратно в госпиталь. В случае затруднения Вишняков обещал устроить ей вызов и принять в свой штат хирургом.

Санитарный эшелон пришел в понедельник ночью и уходил на следующий день в такое же позднее время. Освещение в вагонах было приглушено, окна закрыты плотными одеялами. Ближе к вечеру перенесли в вагоны раненых, и сейчас под действием наркоза большинство из них спали. Стоявшие на перроне врачи и санитары из эшелона тихо переговаривались между собой, курили папиросы, пряча их в рукавах шинелей. Боялись самолетов, которые теперь все чаще стали прилетать по ночам и первым делом бомбили поезда и железнодорожные пути. Ходили слухи, что немцы упорно теснят русские войска и вот-вот подойдут к Станиславу.

Дали сигнал к отправлению поезда. Перрон опустел, эшелон тихо тронулся с места, набирая постепенно скорость. В этот момент Володя был в операционной. Люба до последней минуты ждала его на перроне, надеясь, что он придет еще раз с ними попрощаться, конечно, в первую очередь с ней и тем самым подтвердит свои чувства. Ей хотелось верить в его искреннюю любовь, о которой она мечтала еще в Екатеринославе. Узнав, что поезд ушел, Володя был рад, что не пришлось смотреть в глаза Волкову. Алексей Викторович догадался об их отношениях с Любой и последнее время был с ним  холоден.

ГЛАВА

ТЯЖЕЛЫЙ РАЗГОВОР АНДРИ С МАТЕРЬЮ

Почта во время войны  работала плохо. Из России в Париж она шла окольными путями через нейтральные страны или  доставлялась морским транспортом, так что иногда письма, написанные недавно, приходили раньше тех, что были отправлены несколько месяцев назад. Николай сначала узнал от родных, что Сергей и Илья лежат в госпиталях с тяжелыми ранениями, а потом пришло сообщение, что Сергей, числившийся долгое время в числе пропавших без вести, наконец, нашелся: он был в немецком лагере Бранденбург для русских военнопленных, сумел оттуда бежать и снова ушел на фронт. И такая путаница была постоянно.

В каждом письме мама  спрашивала, когда он вернется домой. «Сил моих больше  нет   терпеть разлуку с тобой, - писала она, смачивая бумагу слезами. - Папа молчит, но и он сильно страдает».

Он и сам постоянно думал о том, чтобы вернуться в Россию, и как можно скорей, не дожидаясь, когда окончится война. Тоска по родине, Ромнам, всем близким, тревога за братьев, воюющих на фронте, не давали ему покоя. И как инженер на родине он, несомненно, мог бы сделать гораздо больше, чем в Париже, имея дело с «фабрикантом смерти» Шнейдером и его правой рукой Дэвисом. О своем намерении он рассказал пока только Шарлю. Тот, конечно, расстроился и, не видя в том ничего предосудительного, поделился новостью со своими женщинами. При случае Виктория, так и не простившая Николаю, что он предпочел их дочери Андри, сообщила об этом Жаннет. Ту это известие насторожило.

Николай глубоко ошибался, когда думал, что супруги Бати спокойно относились к тому, что их дочь сняла квартиру и жила там с Николаем. Жаннентт, хотя и поддерживала в своем кругу разговоры о свободной любви и свободных сексуальных отношениях между мужчиной и женщиной,  не могла этого принять у собственной дочери. С самого начала она была против того, чтобы Андри, почти еще ребенок, сошлась с мужчиной, старше ее на 8 лет, да еще иностранцем. Жаннет специально каждый раз это подчеркивала, чтобы настроить против него и мужа, хорошо относившегося к Николаю. Франсуа на это только вздыхал и вынужден был соглашаться с супругой, что рано или поздно «жених» вернется домой, и лишние страдания их дочери ни к чему.  Жаннет также категорически была против того, чтобы Андри поступила в колледж на отделение русского языка и литературы, считая, что это еще больше привяжет ее к Николаю. Но никакие доводы и увещевания не действовали на дочь. Как каждый влюбленный человек, она слушала только свое сердце, заявляя родителям, что она уже взрослая, и  поступает так, как считает нужным.

В конце концов, родители смирились с выбором Андри. До отъезда в Тулон и затем на фронт Франсуа любил, когда дочь и Николай приходили к ним в гости, уводил его в свой кабинет, и они могли часами говорить о политике и обсуждать свои творческие дела. Благодаря Николаю, мать и дочь увлеклись «русскими сезонами» в Париже, которые устраивал Дягилев, приходя в восторг от русских балетов, Карсавиной, Павловой, Нижинского. Но эти «сезоны» не меняли взглядов Жаннет на Россию. Рассказы Николая о том, что его семья живет в провинциальном городе, имеет своих кур, свиней, кроликов, козу, почему-то приводили ее в ужас. Она успокаивала себя тем, что Андри, привыкшая к комфорту, никогда не поменяет Париж на Ромны.

Теперь же, узнав от Готье о  намерении Николая вернуться вскоре в Россию, она испугалась, что он уговорит ее ехать с ним, и эта девочка, без памяти в него влюбленная, безропотно последует за ним. Жаннет решила срочно поговорить с дочерью и, пока не поздно, заставить ее расстаться со своим возлюбленным. Под предлогом, что отец прислал с фронта для них общее письмо, она пригласила Андри к себе.

Время близилось к шести часам вечера. За окном накрапывал мелкий дождь,  серые сумерки медленно вползали в окна гостиной. В комнате стало темно и неуютно. Жаннет включила люстру, подбросила в  камин  уголь (центральное отопление  не работало) и, чтобы успокоиться перед разговором с дочерью, принялась за вязанье свитера. Вязать она стала недавно, с тех пор, как вступила в Благотворительное общество женщин, вязавших теплые вещи для фронтовиков у себя дома или собираясь у кого-нибудь на чай-вязанья, заменившие довоенные чай-танго.

Андре удивилась, что папа прислал ей записку в мамином письме: обычно он писал письма ей и Николаю на ее квартиру, решив, что с ним что-нибудь случилось. Всю дорогу она волновалась и сразу набросилась на мать с требованием рассказать ей всю правду.

– Причем тут папа, - воскликнула Жаннет, усаживая дочь рядом с собой на диване напротив большого зеркала. В нем хорошо отражались их лица и фигуры.Она гордилась тем, что у нее была такая же изящная, как у дочери, фигура, и выглядит намного моложе своих лет, недаром ее часто принимают за старшую сестру Андри. Она пользовалась таким же, как дочь, ярким макияжем для лица и глаз и покупала самые модные вещи, вынуждавшие ее до войны сидеть на строгой диете, а сейчас ограничивать себя в кашах и макаронах, основной пищи парижан. Обе носили узкие, укороченные по новой моде юбки, голубого цвета пиджаки (под цвет «военных» мундиров – такая сейчас в Париже была мода) и блузки с английским отложным воротником. У Андри были светлые волосы, их натуральный цвет, у Жаннет – такие же, но крашенные. Убедившись в том, что они обе находятся в прежней, хорошей форме, Жаннет оторвалась от зеркала и пересела в кресло напротив дочери, стараясь сосредоточиться на предстоящем разговоре.

– С папой все в порядке, – сказала она ровным голосом, вглядываясь в грустное лицо дочери. – Мне с тобой надо поговорить по другому поводу, о ваших отношениях с Николаем.

Увидев, что Андри побледнела и вся напряглась, она взяла с журнального столика сигареты.

- Будешь?

- Нет.

– Как хочешь, – протянула Жаннет, вставляя длинную тонкую сигарету в мундштук и зажигая ее. – У всех наших знакомых возникают невольные вопросы: кто ты ему, жена или просто так?

– Раньше ни тебя, ни наших знакомых это не интересовало. Почему вдруг возник этот вопрос?

– Николай не говорил тебе, что собирается скоро вернуться в Россию?

– Нет, не говорил.

– А другим говорил. Завтра кончится война, и он уедет домой. Я волнуюсь за тебя. Пока не поздно, вам надо расстаться.

– Это невозможно.

Жаннет снова пересела к дочери на диван, крепко обняла ее.

– Посмотри на себя в зеркало. Ты такая красивая! У тебя полно друзей и поклонников среди твоих ровесников. Это должен быть твой круг общения. А Николай намного старше тебя.

- Для меня это не имеет значения.

– Расставаться всегда трудно, – продолжала Жаннет, не обращая внимания на слова дочери. – Это мучительно. Но это надо сделать. Мы можем уехать на время в Тулон, к дяде Полю. Там море, солнце, далеко от фронта. Будем там жить до окончания войны. Папа сможет туда приезжать в свои отпускные дни, а ты сможешь экстерном сдавать экзамены. Николай тем временем уедет в Россию. Ты успокоишься, забудешь его, встретишь другого человека.

- Никуда я не поеду. И папе мы нужны тут, в Париже. Ему легче оттого, что мы находимся рядом. Можешь быть спокойна: в Россию я не поеду, и сама решу, как мне быть с Николаем.

- Хочешь, я с ним поговорю. Он умный человек, все поймет.

– Прошу тебя, не надо. Мы и так сейчас редко видимся. Он даже ночует на заводе.

– А тебе не кажется, что он сам первый решил с тобой порвать и избегает тебя?

– У него просто много работы. Я сейчас позвоню ему на завод, скажу, что соскучилась, и он приедет.

Девушка решительно подошла к телефону и набрала заводский номер Николая. Его долго искали, наконец, раздался его уставший голос.

– Андри? Что случилось?

– Ничего. Я соскучилась по тебе. Ты можешь сегодня прийти пораньше?

- Подожди, пойду, поговорю со старшим мастером, - сказал он и надолго исчез, так что она решила, что он забыл о ней, но продолжала держать трубку, боясь, что мать окажется права, и тогда она расплачется. Слезы подступили к горлу. И тут она услышала его голос.

– Андри, ты еще тут? Все в порядке. Договорился с начальством.

– Давай встретимся в нашем кафе на бульваре Капуцинок, – сказала она, еле сдерживая слезы, теперь уже от радости. – Полтора часа тебе хватит?

– Хватит. Только я не успею переодеться.

– Это не важно. Приезжай скорей. –  Она положила трубку и торжествующе взглянула на мать.  – Через полтора часа мы встретимся с ним в кафе.

– Ах, девочка моя. Ты его так любишь, что мне страшно за тебя. И все-таки подумай о нашем разговоре. – Она положила в пепельницу потухшую сигарету и посмотрела на часы. – Еще много времени до вашей встречи. Давай пообедаем или выпьем кофе. Я прикажу Марианне подать  сюда.

– Нет, мама, я пройдусь пешком, мне нужно подышать свежим воздухом.

- В такую погоду? Дай мне хоть рассмотреть твою новую шляпку. Она от Шанель? - сказала Жаннет, заметив, что у дочери появилась шляпка, которую она еще не видела.

Не слушая ее, Андри быстро натянула пальто и, поцеловав Жаннет, направилась к двери. Слезы душили ее.

Дождь продолжал моросить. Она раскрыла зонт, опустила на лицо вуаль и расплакалась,  чувствуя себя самой несчастной на свете. Почему человек, в которого она влюбилась в Женеве, и здесь, в Париже, они близко сошлись, был русским и теперь, как Инсаров из романа Тургенева «Накануне», по которому она сейчас пишет реферат, намерен обязательно вернуться на родину?

С самого начала Николай, тогда еще женатый на Лизе, привлек ее внимание своей внешностью, приятной улыбкой, вежливой манерой общения. Она готова была сделать для него все, что угодно, перепечатывала на машинке рукописи его произведений, по собственной инициативе стенографировала его разговоры со своими дедушкой и бабушкой, старыми коммунарами. В благодарность он дарил ей цветы и подарки, которые она принимала за особое расположение к себе. Однако он был женат, и это сдерживало ее чувства. Так бы, может быть, и разошлись их дороги, но его жена уехала в Америку и вышла там замуж. Николай остался один. Путь к нему был открыт, и она сумела завоевать его сердце. И вот теперь из-за этой проклятой войны приходит конец ее счастью.

Она вытерла слезы, подняла вуаль. Дождь перестал. Воздух был наполнен терпким ароматом цветущих каштанов, выкинувших вверх свои белые фарфоровые свечи. Прозрачные капельки, как стеклянные бусинки, висели на листьях. Д-зинь, и, прорезав воздух, капельки устремлялись вниз.


Все вокруг было, как прежде, до войны: улицы и кафе наполнены людьми, из открытых окон и дверей льется музыка. Красочные рекламы извещают о новинках в одежде и обуви, афиши – о спектаклях, выставках и концертах симфонической музыки. Вновь Париж покоряют русские балеты с участием ведущих русских мастеров сцены. Однако народ на улицах другой: солдаты-отпускники всех национальностей, чересчур накрашенные женщины, британские моряки из Булони и Бреста, приезжающие сюда со своих военных кораблей посмотреть Париж и от души в нем развлечься, чтобы потом было о чем  вспомнить в окопе после боя или на госпитальной койке в предсмертных муках.

Изредка в город прилетали бомбардировщики, сбрасывали бомбы и  там, где они падали, поднимались к небу черные столбы дыма. Люди спускались в подвалы, приспособленные под бомбоубежища, и ближайшие станции метро. Падали бомбы, разрушались дома, гибли люди. К этому парижане привыкли, провожая равнодушными взглядами кареты скорой помощи и пожарные машины, спешившие к месту пожаров.

У входа в метро «Оpеra», как обычно в это время, стоял старый шарманщик с обезьяной, вытаскивающей из картонной коробки записки с предсказаниями. Вокруг толпились солдаты. Обезьяна усердно работала, весело подмигивая публике, и боязливо прятала голову за спину хозяина, когда кто-нибудь из солдат норовил ткнуть ей в нос горящей сигаретой. Тогда шарманщик быстро прятал в мешок коробку с записками, натягивал на голову себе и обезьяне солдатские фуражки и заводил «Марсельезу». Обезьяна вытягивалась во фронт и прикладывала к фуражке руку; довольные солдаты протягивали ей плитки шоколада, надкусанные рогалики и круассаны.

Не доходя до кафе, Андри вытащила из сумочки пудреницу с зеркалом, тщательно напудрила покрасневшие от слез веки и лицо. Все равно было видно, что она плакала. Слезы до сих пор стояли у нее в глазах. Она с удовольствием уткнулась бы сейчас в подушку и расплакалась с новой силой. Увидев прихорашивающуюся девушку, двое моряков-сенегальцев решили, что она специально делает это у всех на виду, чтобы привлечь к себе внимание мужчин, и, улыбаясь, подошли к ней с определенным намерением. Андри сунула пудреницу в карман и побежала от них в сторону. Матросы засмеялись,  закричав ей вслед что-то непристойное.

Николай уже ждал ее около кафе, с тревогой посматривая по сторонам. Он всегда беспокоился, когда она одна ходила в вечернее время по улицам. Увидев ее, он пошел ей навстречу, поцеловал в щеку и вытащил из-за спины букет фиалок.

- Останемся на веранде или пойдем в зал? – спросил он, любуясь ее новой шляпкой.
– Давай тут, - сказала Андре, надеясь, что на веранде не так светло, и он не заметит ее опухшее лицо. Но здесь тоже было светло от уличных фонарей, и он сразу обратил внимания на ее расстроенный вид.


- Что-то случилось? У тебя красные глаза.

– Это от новой туши. У меня реакция на нее, – с трудом выговорила она. – Я…я не ожидала, что ты так быстро сможешь отпроситься.

– Сейчас у нас трудности с сырьем. Половина участков стоит.

И стал рассказывать о вагоне с бензолом, который затерялся где-то в пути, и ему пришлось с утра ехать на товарную станцию,  разбираться с дорожными документами.

– Скорее всего, его хотел перехватить для других заводов кто-нибудь из людей Дэвиса, но попробуй это докажи.

– Так ты разыскал этот вагон? – спросила Андри, рассеяно слушавшая его из-за переживаний.

– Разыскал. Он оказался в Лионе. Обещали пригнать сюда ночью и разгрузить.
Он  положил свою ладонь на ее руку.

– Ты была у мамы?

- Почему ты так решил?

- Я тебе сразу перезвонил домой, чтобы ты меня ждала в вестибюле метро. Телефон молчал.

- Мама пригласила на обед.

Андри уже справилась с собой. Лицо ее оживилось, голос был спокойный.
- Я скучаю, когда мы редко с тобой видимся,  и мне нужна твоя помощь. Я готовлю реферат по роману Тургенева «Накануне».

- Самая насущная сейчас тема – родина и патриотизм, - обрадовался Николай возможности поговорить о русской литературе. – Борьба болгарского народа от ига Османской империи длится уже несколько столетий. Инсаров – один из таких пламенных борцов. Нелепо погиб из-за обычной простуды, а столько полезного мог бы сделать для родины.

– У тебя с ним есть что-то общее.

– Инсаров и его друзья сражались с внешним врагом, а мы – с внутренним. Не менее интересная там личность и Елена, – с энтузиазмом продолжал Николай, – Тургенев хотел показать новый тип женщины: умной, с сильным волевым характером, готовой пойти на самопожертвование. В ее поступке последовать за Инсаровым – вызов дворянскому обществу, в котором она выросла, желание оттуда вырваться, стать свободной и независимой. Интересно, что Тургенев сначала создал образ Елены и долго не мог подобрать тип героя, который соответствовал бы чертам ее характера.

Андри испугалась, что их разговор по аналогии  перейдет на их собственные отношения, а она сейчас к этому не готова, и предложила Николаю уйти из кафе и погулять по городу.

Не успели они пройти несколько метров, как раздался сигнал воздушной тревоги. На их счастье, рядом оказался универсальный магазин. Народу в нем почти не было, кроме прохожих, забежавших сюда из-за сирены. Продавцы скучали и оживлялись только, когда к ним кто-нибудь приближался. От нечего делать они обошли все линии, купили Андри приглянувшуюся  блузку и направились к выходу через центр магазина, где находился играющий фонтан. Однако на месте фонтана теперь возвышалась небольшая эстрада с роялем и столиками кафетерия. За роялем сидел немолодой человек во  фраке и, несмотря на  воздушную тревогу за окном,   тихо импровизировал.

– Какая приятная музыка, – сказала Андри, – давай послушаем.

Когда они подошли к эстраде, человек перестал играть и посмотрел на них. Андри что-то сказала ему и напела свою мелодию.

- Вы можете это сыграть? – спросила она его, улыбаясь краешками губ.

Музыкант кивнул головой. Пальцы его тронули клавиши, и они с Андри запели. Николай никогда не слышал, как она поет. У нее оказался приятный, чуть хрипловатый, низкий голос, и пела она с большим чувством. Затем пианист стал подбирать другие мелодии. Они пели и улыбались, хорошо понимая друг друга. Песни были о любви, ревности, измене и преданности. Николай тоже стал им подпевать. Андри обняла его за спину, он положил руку ее плечи, и так они пели целых полчаса, покачиваясь в такт музыки.

Воздушная тревога кончилась. Пожав пианисту руку, они вышли на улицу.

– Какие красивые песни вы пели? – сказал Николай. – Я никогда их не слышал.

- Это песни наших шансонье. Их обычно поют в кабаре и маленьких ресторанчиках. У вас тоже есть русские песни и романсы. Они очень грустные.

Где-то вдалеке трезвонили колокола, извещая об отбое после воздушной тревоги.

– Так у нас обычно гудят колокола на большие праздники и по разным случаям, – сказал Николай.

- Ты очень скучаешь по России? - спросила Андри, набравшись, наконец, мужества, и по тому, как она в этом момент посмотрела на него, он понял, что она знает о его решении вернуться на родину, и об этом у них был разговор с Жаннет.

- Вы с мамой говорили обо мне?

– Она узнала от кого-то, что ты собираешься скоро вернуться в Россию.

- Я говорил об этом Шарлю и от тебя это никогда не скрывал. Ты же со мной туда не поедешь? – сказал он, вглядываясь в ее лицо и надеясь услышать хоть какой-нибудь ответ, но она промолчала. Это его задело, он сказал с обидой. – Рано или поздно нам придется расстаться. Мы можем сделать это прямо сейчас.

У Андри похолодело внутри:  так спокойно, одной фразой он обрывал их отношения.

– Но мы не можем, вот так взять и расстаться. Это не честно. Если бы ты меня любил, то так не поступил. Ты все еще думаешь о Лизе. Она всегда стояла между нами.

Андри сама не понимала, как у нее вырвались эти слова. За все время их совместной жизни они никогда не говорили о своих чувствах. Николай предпочитал об этом молчать. Андри же, сознавая всю хрупкость их отношений, не решалась прямо спросить его, боясь услышать неприятный для нее ответ. Она хорошо помнила, как он долго переживал измену Лизы, и, кто знает, может быть, все еще продолжает ее любить. Ее охватило отчаянье. Из глаз опять хлынули слезы.

Николай обнял ее.

– Приглашая тебя ехать со мной на родину, я делаю тебе предложение стать моей женой. Разве этого недостаточно?

Андри промолчала: он опять ушел в сторону от брошенного ею упрека. А ведь любящий мужчина в таком случае обязательно бы воскликнул: «Ну, что ты: я люблю тебя больше жизни или больше всего на свете».

- Можно жить во Франции, а в Россию приезжать в гости, – сказала она упрямо. – Так многие делали до войны. Кропоткин живет за границей  50 лет.

- Все, кто живет далеко от родины, глубоко страдают. Я вернусь домой навсегда, а у тебя есть время подумать о моем предложении. Я тебя ни в чем не неволю.

Дома Андре стала печатать на машинке статьи для «Юманите», а он сел писать письма родным. Вскоре Андри сказала, что устала, и предложила лечь спать. Она быстро уснула, обнимая его одной рукой за шею, другой - за спину.

Комнату освещала луна, застывшая напротив  окна. Ему было  лень встать, чтобы задернуть шторы. Он  смотрел на  Андри и думал о том, что все опять запуталось в его жизни. Совет Михаила выбить клин клином, то есть найти себе другую женщину, чтобы забыть Лизу,  ничего  хорошего не принес. Он не мог окончательно забыть Лизу и  в то же время крепко привязался к Андри. Эта девушка оказалась не тем человеком, с которым можно было мимоходом решить свои душевные проблемы. Она преданно и, как ему казалось,  искренне его любила. И он испытывал к ней   сильные чувства. Возможно, он путал эти чувства с благодарностью к ней, но это не так важно. На самом деле, кто знает, что такое любовь? Можно любить женщину до самозабвения и оказаться обманутым, а можно позволять себя любить и быть счастливым. И, если бы не его твердое решение вернуться домой, он мог  давно жениться на Андре. В его случае это был самый лучший вариант. Но, увы, она не хотела ехать в Россию и принести себя в жертву даже ради большой любви, как это сделала Елена у Тургенева или  Даша, жена Сергея, последовав за мужем в  ссылку в Сибирь. В их отношениях с этой французской девушкой не было будущего. И сегодняшний разговор опять ни к чему не привел: она не хочет с ним расставаться, но и в Россию ехать не собирается.

Вспомнился тот день, когда они первый раз поцеловались на нижней площадке у собора Сакре Кёр. Андри призналась ему в любви, а он уже тогда заявил ей, что когда-нибудь вернется в Россию.

Эти воспоминания расстроили его еще больше. Сон не шел. Осторожно высвободившись из рук Андри, взявших его в плен, он  сел за стол  дописывать письма родным.

ГЛАВА 5

В середине июля Вишняков получил приказ о срочной эвакуации госпиталя. Врачи спешно укладывали в ящики инструменты и остатки медикаментов, возмущаясь, что так поздно о них вспомнили. Однако приказ поступил, а не было ни санитарного поезда, ни транспорта для перевозки раненых. Остатки отступающих частей армии и беженцы шли через Станислав, оставляя около крыльца госпиталя своих раненых и больных.
Это уже было не «ледовое побоище», как однажды выразился в подобной ситуации Селиверстов, а настоящая катастрофа. Еще два – три дня, и придется занимать соседние здания или разбивать палатки. Одна палатка уже стояла для увечных солдат, которых предупредили об отступлении русской армии и эвакуации госпиталя, и они все пожелали вернуться в Россию, надеясь, что родина их не бросит. Было известно, что сама императрица Александра Федоровна, Великая княгиня Елизавета Федоровна и другие меценаты  открывали для таких солдат приюты.

      Наконец прибыли и санитарный эшелон, и транспорт для перевозки раненых: автомобильные фургоны и санитарные повозки.

Как только стемнело, не зажигая огней, стали перевозить раненых на станцию. Их было в два, и то и три раза больше, чем мест в эшелоне – одних только увечных солдат было больше 40 человек. Тяжело раненных размещали на пружинных койках, остальных клали на пол, впритык друг другу, не разбирая где солдаты, а где офицеры - перед опасностью остаться в селе и попасть в руки врага все были равны.
Поплавский и Володя в это время все еще находились в госпитале, продолжая делать операцию, начатую три часа назад. Как назло, у раненого открылось сильное кровотечение, и его никак не удавалось остановить. Сердитый Вишняков бегал по операционой, говоря им, что до отхода поезда осталось полтора часа и ждать их никто не будет.

– Зря стараетесь, - кричал он, - все равно по дороге умрет.

Поплавский, зная, что у них в запасе есть еще время – немного, но есть, не выдержал и разразился таким трехэтажным матом, что опешивший Вишняков упал на стул и в отчаянье стиснул голову руками. Будь на их месте кто-нибудь другой, он не стал бы перед ними так унижаться, бросил их ко всем чертям, но эти двое – лучшие  в госпитале врачи, потерять их, все равно, что остаться без рук.

Сдерживая улыбки, хирурги подмигнули друг другу. Наконец кровотечение остановили. Еще 20 минут зашивали рану и собирали инструменты. Втроем перенесли раненого в ожидавшую их повозку, и кое-как примостились рядом. Кучер кричал на лошадь и народ, не желавший уступать дорогу, Вишняков кричал на кучера. Ехать было всего 15 минут, но, казалось, они никогда не доберутся до цели.

Бой шел где-то совсем рядом – на окраине села или даже в самом селе. В горах гремели пушки – «Толстые Берты», два – три снаряда которых могли разнести все село. Слабый свет прожекторов бегал по небу, высвечивая  самолеты. Тут и там в селе вспыхивали сигнальные ракеты, подавая им знаки.

Уже пострадал костел на центральной площади, по соседству с которым еще недавно находился штаб армии. Верхняя часть его была полностью разрушена. Старый ксендз с распущенными седыми волосами застыл у дверей, со слезами наблюдая за проходившими мимо него людьми. В руках у него был крест. Время от времени он поднимал его вверх и дрожащей рукой осенял им  толпу. Чуть дальше, находилась православная церковь. Там  стояли два  священника с иконами Пресвятой Богородицы и Николая Чудотворца. К ним подбегали отставшие от своих частей солдаты и, припадая губами к иконам и  рукам батюшек, просили  у них благословения.

Повозка поравнялась с домом Войтека. «Я на минутку заскочу к советнику и догоню вас», – сказал Володя Вишнякову и, не слушая его возражений, бегом направился к крыльцу.

Бледный, взволнованный  Войтек стоял около окна в гостиной и смотрел на метавшиеся в небе лучи прожекторов.

– Пан доктор, – воскликнул он радостно, увидев Володю. – Я думал вы уехали. Все ваши войска давно прошли. Бросили нас на произвол судьбы.

– Я предлагал вам заколотить дом и ехать с нами.

– Оставить книги, мебель, ценные вещи…

- Решайте быстрей, еще есть возможность. Где ваша жена и дочери?

- Нет, не могу. И князь здесь остается. Будем нести свой крест до конца.

– Говорят, немцы забирают в армию всех мужчин, годных к службе, и мстят за помощь русским.

– Вы видели, что творится на улице? Все бегут. Только куда? От смерти не убежишь.

– Мне пора идти. Спасибо вам за приют. Я искренне полюбил вас и вашу семью, только не принимайте у себя больше Рекашева. Он – враг России.

- Все что-то хотят от нас, – с горечью произнес советник, гордо подняв свою крупную седую голову, - мы – маленькая, несчастная страна, оказавшаяся в жерновах истории… Подождите, доктор, я принесу вам что-нибудь на память.
Он поспешно вышел и, догнав Володю на крыльце, положил в его карман тоненькую книгу.

– Адам Мицкевич, – сказал он, – прижизненное издание. Вы – благородный человек! Да будет над вами Божье благословение.

Расчувствовавшись, Володя крепко обнял советника, и они, как родные люди,  крепко расцеловались.

Подходя к воротам, Володя заметил, что деревянная скульптура Святой девы Марии, стоявшая справа от дорожки, лежит на земле. «Неужели ее снесло снарядом? – подумал он, поднял скульптуру и поставил на место. - Да будет, Войтек, над вами и вашей семьей Божье благословение, - повторил он слова советника. - Пусть эта Святая дева сохранит вам всем жизнь».

На улице он столкнулся со своим денщиком Дегтяревым.

– Федор Степанович, вы почему не в эшелоне? – сурово спросил его Володя.

– Ваша благородие,  да как же я без вас. Немец со всех сторон прет... Вот-вот здесь появится. И на вокзале невесть что творится.

Угрожая ружьем, Дегтярев пробивал им дорогу в толпе. Без него Володя вряд ли бы попал  на перрон и к своему эшелону, напоминавшему осажденную крепость. Люди сидели на крышах, висели гроздьями на поручнях и буферах. Их безуспешно сгоняли оттуда начальник вокзала и жандармы, которые из последних сил старались поддержать порядок. В одном из вагонов  открылось окно и появилось перекошенное от злости лицо Вишнякова. Он махал руками и звал их к себе.

– Из-за вас тут пришлось выдержать целую осаду, – сердито выговаривал главврач Володе, когда с помощью жандармов они поднялись в тамбур. – Народ совсем обезумел.

–  Я пришел точно в восемь. Хотел еще раз Войтека уговорить ехать с нами, не получилось. Страшно подумать, что теперь их   ждет.

– Как говорится, вольному воля… Эшелон черт знает, на что похож. Нет ни перевязочной, ни ледника, не говоря  об  операционной. Если кто умрет, трупы девать некуда.

– Как-нибудь доедем до Станислава. Как  наш оперированный?

– Спит пока. Старшая сестра около него дежурит. И вы, Владимир Ильич, идите, поспите, если надо будет, вас разбудят... Наши – в конце вагона.
Воспользовавшись неожиданным отдыхом, все, кто был свободен от дежурства, спали  на голом полу. Дегтярев лег рядом с Петькой, денщиком Левашова. Поплавский держал место для Володи. Он еле втиснулся между ним и Левашовым, положил под голову мешок с вещами и, несмотря на стоны и крики раненых, мгновенно уснул.

Разбудил всех резкий толчок и скрип тормозов. Поезд еще раз дернулся и остановился. Никто ничего не понимал. Ходячие раненые прильнули к окнам: впереди полыхал пожар. Через щели в рамах вползал удушливый запах гари.

Из первого вагона пришел начальник санитарного эшелона полковник Короткевич.

- На соседнем пути немцы разбомбили состав, - сообщил он, – первые вагоны свалились вниз и горят. Дорога в обе стороны разбита.

– А кто был в поезде? – спросил Поплавский.

- Какая-то войсковая часть... Станислав тут недалеко, но связи нет. Так что мы застряли  надолго. Предлагаю всему медперсоналу спуститься вниз и оказать пострадавшим помощь.

В вагоне поднялась паника. Увидев, что врачи направились к выходу, раненые хватали их за руки, умоляя не бросать. Те, кто мог самостоятельно передвигаться, вылезли наружу и с ужасом смотрели на горящие вагоны. Бывалые солдаты утверждали, что немцы обязательно повторят атаку, и, пока не поздно, надо выносить людей из их эшелона. Между тем ветер переменился, пожар вот-вот мог перекинуться по сухой траве в сторону леса и их состава. Ситуация складывалась отчаянная.

Сонные санитары выгружали ящики с лекарствами и, взвалив их на плечи, тащили к месту трагедии. Другие уже  спустились вниз и вытаскивали людей из-под обломков. Работа продвигалась медленно. Сначала надо было определить, кто уже, действительно, умер, а кто потерял сознание. Володя и Поплавский осматривали раненых. Несчастные лежали на траве, обводя врачей обезумившими от боли глазами. Больше всего пострадало людей во втором вагоне, где во время налета находился весь командный состав полка: по словам одного раненого, оказавшегося ординарцем начальника штаба, там шло оперативное совещание. Невольно приходила мысль, что немцы устроили артобстрел по чьей-то наводке (в таких случаях всегда обвиняли местных евреев). Командир полка и несколько офицеров сгорели заживо. Остальные получили разной степени ожоги и ранения. Их надо было срочно оперировать и уносить от горящей травы.

Подошли Вишняков, Короткевич и другие врачи. Володя предложил развернуть в лесу палатки.

- А если немцы снова начнут обстрел? – угрюмо промолвил Короткевич.

– Что же, смотреть, как люди умирают?

- Эшелон бомбили давно, а из Станислава до сих пор никто не приехал.

- И из окрестных сел  людей нет. Как будто все кругом вымерли.

- Бегут от немцев.

– Однако кто-то их навел на поезд.

– Около дома Войтека все время вертелись подозрительные люди, – сказал Селиверстов, который так и не уехал в тыл, несмотря на все старания главврача отправить его в отпуск, - советник – наверняка австрийский или немецкий шпион. И князь Мудешиньский не лучше.

– Этот вообще прохвост. Голубей видели? Это его голуби, - поддержал его инфекционист Козис. - Он с ними передавал сообщения о наших частях.

- Чепуха, – сказал Володя. – Князь и советник не имеют к шпионажу никакого отношения. Они – патриоты своего края и больше всего на свете боятся его разорения. И про войсковую часть они не могли знать. Этот поезд шел  из другого места.

– Напрасно мы так церемонились с ними, — свирепо ворчал Селиверстов.– Дали князю охранную грамоту. Все они — и те, что будто бы за нас, и те, что против нас,- одна шайка-лейка.

– Господа. Что же делать с ранеными? – оборвал их разговор Вишняков и посмотрел в сторону леса. За ним неподвижно застыли контуры гор. – Может быть,  правда, поставить там две палатки, пока подойдет помощь.  Как вы на это смотрите, Максим Дмитриевич? – обратился он к Короткевичу, бывшему старше его по званию.
Тот долго молчал.

– Слишком рискованно. А? – наконец, выговорил полковник, непонятно к кому обращаясь, и не услышав ответа, тяжело вздохнул. - Придется ставить. Вы оставайтесь здесь, а я пойду к эшелону, отдам распоряжение своим санитарам. За час – полтора они все сделают, а ваши люди, Виктор Федорович, пусть подносят к лесу тех, кто подлежит срочной операции.

Полковник ушел. Вишняков приказал Левашову найти в санитарном поезде раненых, которые помогут работам в лесу, и сам направился туда, сказав, что даст знать, когда палатки будут готовы.

Врачи вернулись к горящим вагонам. Шансов обнаружить  живых не было. По-прежнему сильно пахло гарью. Этот запах усиливал дым, который приносил ветер с той стороны, откуда они приехали. Там уже хозяйничали германцы и мстили жителям, поджигая дома.
Вернулся Левашов.

- Нашли поляну, - сказал он, –  рубят деревья, чтобы ее расширить.

- Зря это, - покачал головой Бритвин, – немцы идут за нами следом.
– Мы здесь в ловушке. Машинисты, говорят, что в нескольких километрах отсюда находится мост через Прут, его, наверное, тоже разбомбили.
- А, может быть, и нет, раз немцы идут следом. Самим пригодится.
– У них техника на высшем уровне, – заметил Селиверстов, не упускавшия случая похвалить немцев. - Разбомбят и быстро наведут новый.
Вдоль линии двигались какие-то фигуры. Завидев врачей, они быстро сворачивали в сторону.

– Кто это? – спросил Володя.

– Беженцы, которые вчера оккупировали поезд, – усмехнулся Левашов. – Теперь передвигаются своим ходом, тоже поняли, что мы в ловушке.

- Здесь больше делать нечего,- сказал Селиверстов – пойду в поезд отсыпаться.

- Надо пойти помочь с палатками, - сказал Бритвин. - Абельцева не видели, Николай Миронович?

- Он там, с Вишняковым.

- Тем более надо пойти.

- Любите вы, Петр Афанасьевич, на совесть давить, – проворчал Селиверстов. – Так уж и быть, я с вами. На том свете отоспимся.


– А вы, господа?

- Мы здесь еще походим.

- Леонид Петрович не может без своего черного юмора, - сказал Поплавский, когда Бритвин и Селиверстов отошли, - тяжелый человек.

- Это он только с виду такой, – возразил Володя, - а в отпуск отказался ехать, как Вишняков не старался его спровадить. Понимает, что его место тут, вместе со всеми. И руки у него хорошие.

Неожиданно послышался гул самолета. Из-за леса вынырнул немецкий аэроплан. Он низко летел над землей так, что видно было ухмыляющееся лицо летчика в шлеме. Кто-то со стороны поезда стал в него стрелять, но без успеха. Сделав круг, самолет улетел обратно.

– Разведчик, – сказал Левашов. – Теперь жди обстрела.

Вдруг стало очень тихо. Даже раненые перестали стонать, боясь нарушить эту непривычную зловещую тишину. И тут раздался звук, похожий на вой умирающего зверя. Он становился все громче и громче,   нарастая по мере приближения к эшелону, пока не раздался мощный взрыв. За ним последовал второй, третий и вскоре их числу не было конца.

– «Толстая Берта», – определил Левашов. – Теперь всем нам хана.

Все вагоны их санитарного эшелона горели. Успевшие выскочить оттуда люди, метались по полю, не зная, куда спрятаться. Одни бежали к лесу, другие – вниз, к лежавшим на боку обломкам первого поезда.

– Надо бежать в лес, – сказал Поплавский, когда наступила неожиданная тишина.

– Не успеем, опять началось.

Новый удар обрушился на поле и лес, в то самое место, где санитары под командой Вишнякова ставили палатки. Все вокруг заволокло ядовитым дымом.

В стороне от врачей сидела медсестра Нина Сарычева, зовя на помощь. Ее левая рука безжизненно висела в окровавленном рукаве. Левашов, пригибаясь к земле, пополз к ней. И сейчас же прямо над ними раздался вой, увеличивающийся по мере приближения.

- Ложись, – крикнул Поплавский, бросившись на землю. Володя упал рядом с ним лицом в траву. Что-то со свистом пролетело над головой. В ту же секунду раздался взрыв, и на них обрушился фонтан из осколков снаряда и земли. Последнее что он услышал, был чей-то крик: «Докторов убило».

ГЛАВА 6

ЛЕВАШОВ СПАСАЕТ ПРОФЕССОРА

Точка, откуда немецкая артиллерия по наводке своего самолета-разведчика вела обстрел железной дороги, находилась с другой стороны леса в селе Красинка, в 25 километрах от Станислава. Боясь, что немцы взорвут мост, по которому отступала русская армия, и все еще надеясь повернуть ее назад и начать новое наступление, как это было весной 1915 года, штаб 8-й армии приказал командиру полка Андрееву, охранявшему мост, захватить Красинку. Андреев понимал, что это – бесполезное занятие: бегущие в беспорядке части уже не остановить никакой силой, только зря погибнут люди, но приказ есть приказ, и через три часа остатки его полка вместе с группой донских казаков, отставших от своего полка, выбили немцев из Красинки, сумев захватить одну «Толстую Берту». Еще три орудия немцы сами утопили в реке вместе с лошадьми, удирая от  противника.

Вскоре из Станислава на место артобстрела поездов был выслан состав из локомотива и трех вагонов. В нем находилась бригада ремонтных рабочих, два взвода солдат (им в помощь) во главе с капитаном Мухиным, связисты, группа медсестер и санитаров.
На месте солдаты разделились. Одни помогали ремонтникам и связистам восстанавливать пути и телеграфные провода, другие обходили  продолжающие гореть вагоны, надеясь отыскать там живых людей. Мертвых сносили в общую могилу.

Из санитарного поезда  никого не осталось в живых, кроме тех ходячих раненых, которые при появлении самолета успели выскочить из вагонов и каким-то чудом уцелеть. Их было человек 30. Они стекались к прибывшему поезду, с энтузиазмом рассказывая медсестрам, что здесь произошло.

Из врачей дееспособным оказался один Левашов. Он был контужен в голову, и некоторое время находился без сознания. Когда же пришел в себя, удивленно обводил глазами стены вагона, куда его успели перенести. О Поплавском и Даниленко не сразу вспомнил, а когда вспомнил, подскочил, как ужаленный. «А где наши доктора?» – громко закричал он, так как оглох на одно ухо. «Не знаю, – пожала плечами опекавшая его молоденькая медсестра, – наверное, погибли».

Левашов соскочил с полки и, оттолкнув медсестру, пытавшуюся его удержать, бросился к выходу. Затем что-то вспомнил, вернулся назад и стал расспрашивать, где его нашли. Все указывали на разные места. В начале вагона лежала медсестра Нина Сарычева. Он два раза прошел мимо нее, не заметив, что она зовет его мычанием и жестами. Левашову указали на нее.

Левашов вспомнил, что перед тем, как началась бомбежка, Нина лежала недалеко от них с оторванной рукой, и он намеревался ей помочь. Второй раз ее оглушло взрывной волной от той же бомбы, что обрушилась на докторов, она плохо слышала и не могла говорить. Принесли бумагу и карандаш, и она описала место, куда упала бомба. Левашов взял с собой санитаров и медсестру. Место нашли. Там была глубокая воронка и рядом  небольшой холм. Его раскопали,  под землей оказались  два человека. Это были хирурги. Поплавский был мертв. Даниленко лежал лицом вниз без сознания,  пульс  едва прощупывался. Левашов увидел на его затылке большую рану.

– Посмотрите на его ногу, – сказала медсестра.

На левой ноге доктора отсутствовала часть ступни вместе  с пальцами, как будто ее ровно, по линейке, отпилили ножовкой. Открытая рана была забита землей, через нее сочилась кровь.
– Обработайте все раны и отнесите его в вагон, – сказал он сестре и санитарам. – Вы не знаете, когда поезд отправится обратно?
- Не раньше, чем завтра, когда всех подберем, и рабочие наладят связь и дорогу.
– За это время здесь все перемрут, – со злостью сказал Левашов и пошел искать машинистов.
День выдался солнечный и непривычно тихий для фронтовой обстановки. Легкая голубая дымка обволакивала всю окрестность. Сняв кители и сапоги, два машиниста и кочегар лежали на пригорке, подставив лица к солнцу. Один из машинистов успел заснуть и так громко храпел, что работавшие на соседних столбах связисты оборачивались в его сторону и со смехом что-то кричали. Кругом лежали трупы, но за время войны люди настолько к ним привыкли, что не обращали на них внимания. Левашов громко свистнул. Кочегар приподнялся и недовольно пробурчал:
- Чего надо?
– Когда поезд отправится обратно?
– Спроси у капитана Мухина. Он тут главный.
- А где он?
- Кто его знает? У поездов.
Левашов пошел искать капитана. Мухин оказался неуловим. «Он в лесу», – сказали солдаты, таскавшие оттуда носилки с наваленными друг на друга трупами. Левашов направился к лесу. Навстречу ему шли солдаты с очередными носилками. Сверху лежал труп Вишнякова, под ним – труп Абельцева. Пуля попала Абельцеву в висок, оттуда по  лицу стекала тоненькая струйка крови. Следом на других носилках несли Бритвина и Селиверстова. На лице Селиверстова застыла удивленная улыбка, как будто он до последнего мгновения не мог поверить, что смерть подберется и к нему. Левашов поспешно отвернулся. К горлу поступил комок, так что ему стало трудно дышать, в груди заклокотало: увидеть убитых коллег, которые еще недавно сами спасали людей, оказалось выше его сил. Сдерживая рыдания, он пропустил санитаров и направился к лесу. Там ему сказали, что Мухин  здесь был, но давно  ушел к поездам.
Потратив полчаса на пустые поиски, Левашов вернулся к машинистам. По дороге он поднял чью-то винтовку и, подойдя к пригорку, стал по очереди наставлять дуло то на кочегара, то на бодрствующего машиниста. Испугавшись, что он начнет стрелять, те вскочили.
– Ты что, доктор, сдурел?
- Отправляйте поезд, – закричал Николай Миронович срывающимся голосом, – а то тут все помрут.
– Опусти винтовку, так поговорим.
- Вам не понятно: люди в вагоне умирают.
Левашов выстрелил в воздух, разбудив второго машиниста. Тот спросонья испуганно таращил глаза на стрелявшего человека. Ему объяснили, в чем дело. Он стал натягивать сапоги и шарить рукой в кармане брюк.
– А ну, встать, – набросился на него Левашов, решив, что тот ищет в кармане оружие. – Руки за голову и двигай к паровозу. Все остальные за ним.
На выстрел прибежал неизвестно откуда взявшийся Мухин, плотный, коренастый и быстрый в движениях.
- Кто стрелял?
- Доктор тут буянит, - пояснил кочегар, – требует отправлять поезд.
- Соберем всех раненых и поедем.
- Я – тут единственный доктор, – сказал Левашов, продолжая держать под прицелом своих заложников, –  официально заявляю, что все, кто лежит в вагоне, нуждаются в срочных операциях. Там есть известный профессор Даниленко. Его надо немедленно доставить в лазарет. За остальными ранеными поезд вернется назад. Их еще долго собирать.
– Чего захотел, гонять поезд туда-сюда. Это тебе не гончая собака, – съязвил один из машинистов, осмелев в присутствии капитана.
Левашов погрозил ему кулаком.
– Отправляйте сей момент или всех перестреляю. Мне терять нечего, я теперь контуженный, – крикнул он,  и, видя, что капитан игнорирует его слова и усмехается, выстрелил ему под ноги. Тот подпрыгнул, закричав диким голосом:
– Я тебе, сукин сын, постреляю. Черкасов, Фролов, - подозвал он двух солдат, – арестовать доктора. 
    - Ваше благородие, – кинулся к капитану один из санитаров. Левашов узнал в нем Ряшина, бывшего денщика полковника Клепикова. – Отправьте поезд. Даниленко, про которого дохтур тут говорит, всех наших раненых с того света повытягивал.
- Черт с вами. Перенесите всех раненых в один вагон, остальные отцепите. Из Станислава сразу назад. А вы, доктор, останетесь здесь и будете помогать сестрам.
– Не могу, ваше благородие. Доставлю профессора на место, тогда вернусь. Здесь работы на неделю хватит.
В Станиславе была полная неразбериха. На путях, в амбарах,  пакгаузах, на крышах разбитых вагонов — везде лежали и сидели люди: солдаты и беженцы. Госпиталь, выславший на место бомбежек поездов свою санитарную бригаду, успел уехать в Черновцы. В другом госпитале было четыре хирурга, но не один из них не делал операций на головном мозге. Таких раненых обычно отправляли в тыл на санитарных поездах или позволяли спокойно умереть. Рентгеновская установка не работала. Хорошо еще, оказались два комплекта инструментов (нераспечатанных), необходимых для трепанации черепа.

Сначала Левашов заставил хирургов зашить рану на ноге Даниленко, так как опасался гангрены, затем сам взялся за операцию на головном мозге. За время работы с профессором он много раз  делал трепанацию черепа, удалял  опухоли и гематомы, сшивал крупные и мелкие сосуды, останавливал кровотечения, но рядом всегда находились Владимир Ильич и опытные сестры, сейчас ему предстояло одному все делать он начала до конца. Находясь в состоянии аффекта, Николай Миронович был одержим одной мыслью – спасти Даниленко. Он так уверенно все делал и отдавал распоряжения помогавшим ему двум врачам и сестрам, что те не сомневались, что он -  нейрохирург.

      По всем соображениям Левашова операция прошла успешно. Даниленко вскоре пришел в сознание, но плохо говорил и не мог шевелиться. В таком состоянии он мог пробыть очень долго. Интерес к этому именитому раненому у всех пропал. Сестры подходили к нему редко, чтобы поменять повязки и вспрыснуть уколы с глюкозой и витаминами. Гигиену и все остальное Левашов делал сам: кормил его протертой пищей, обтирал водкой с мылом, боролся с пролежнями. Он сидел рядом с неподвижным телом доктора и не знал, что делать дальше. Возможно, у Владимира Ильича были еще и другие осложнения после взрыва: на позвоночнике, в легких, других органах, которые без рентгена трудно было определить. Но с того времени, как они сюда  приехали, не было ни одного санитарного эшелона.

Случайно  Левашов услышал, что  на станции формируется эшелон для отправки в Киев на ремонт подбитой техники, и  заставил главного врача устроить их на этот поезд. Тот был только рад избавиться от докучавшего всем фельдшера и его подопечного. Им выдали соответствующие документы, продукты на неделю, медикаменты. Левашов выпросил у начхоза госпиталя два шерстяных одеяла с обязательством вернуть их обратно.

Состав в три вагона и пять открытых платформ сопровождал конвой из 18 солдат, шести офицеров и их денщиков. Офицеры и денщики ехали отдельно в первом вагоне, где для них было отведено специальное место. Там же должны были ехать профессор и Левашов. Однако офицеры не захотели, чтобы полуживой профессор находился с ними в одном вагоне, и приказали Левашову отнести его в соседний вагон с техникой. Левашов устал со всеми бороться, нашел в этом вагоне подходящее место и устроил для доктора удобное ложе из одеял.

В дороге солдаты из их вагона, да и других тоже, втайне от офицеров, покупали на станциях у крестьянок самогон и угощали Левашова. Тот брал у них его только в медицинских целях, мужественно борясь с искушением последовать их примеру и напиться до умопомрачения. «Вот доставлю доктора на место, - утешал он сам себя, - тогда отведу душу».
К его радости Даниленко начал потихоньку говорить, шевелить пальцами рук и ноги. Голова его прекрасно работала. Левашов во всех подробностях, с юмором, рассказал, как делал ему операцию, уверяя, что никогда в жизни больше на это не осмелится. Володя на это улыбался и пожимал ему руку слабыми пальцами. Внутри себя он вел не заметную для постороннего глаза работу: напрягал мышцы на ногах, руках и животе, приподнимал спину, делал дыхательную гимнастику.
Левашов по нескольку раз в день массировал все части его тела. Это доставляло Володе сильные физические страдания. На его лице появлялись гримасы, и однажды вырвался глубокий стон. Левашов быстро отдернул руку, но профессор потребовал продолжать занятия.

- Что у меня со ступней? Очень болит, – то и дело жаловался он Левашову.

- У вас небольшая рана. Скоро пройдет, – успокаивал его Николай Миронович, не желая расстраивать больного сообщением об оторванных пальцах. Пусть окрепнет, тогда сам все поймет.

Эшелон медленно полз, пропуская  встречные поезда с солдатами и военной техникой. На одной из станций он увидел, как из соседнего поезда санитарная команда вынесла несколько трупов, умерших от тифа, и густо посыпала платформу хлорной известью. Левашов внушал солдатам, чтобы они на станциях ни с кем не общались и ничего не брали у местного населения. Но беда пришла не от них, а из вагона, где ехали офицеры. Один из них подобрал где-то  красивую молодую украинку и два дня с ней развлекался. На второй день их знакомства у обоих поднялся сильный жар, началась лихорадка. Послали денщика за Левашовым. Тот отказался идти. Ему и так было ясно: у парочки – тиф, и посоветовал немедленно вынести больных из вагона, а остальным поискать себе пристанище в другом месте. Денщик решил обратно не возвращаться, и на глазах изумленных солдат и Левашова влез через окно на крышу и исчез.
Офицеры тоже догадались, чем заболели их товарищ и его спутница, велели другому денщику оставаться около больных, и на ближайшей остановке перебрались в вагон, где находились доктора. Левашову такой оборот дела не понравился. Он пригрозил офицерам и их денщикам, что расправится с каждым, кто посмеет приблизиться к профессору.

Больной офицер и его сожительница скончались, не доезжая Жмеринки. На станции их сдали санитарной команде, вагон обсыпали хлоркой, а бывшего рядом с ними солдата, верно служившего им до последней минуты, на всякий случай отправили в инфекционный блок местной больницы.

Ночью к их поезду прикрепили еще один вагон, с ранеными лошадьми, откуда невыносимо разило конской мочой и навозом. Этот запах, смешанный с запахом хлорки, отравлял существование всех ехавших в эшелоне людей.

На третий день тифом заболели все пять офицеров, перебравшихся в их вагон от больного товарища и его сожительницы. Это выяснилось, когда поезд, наконец, сдвинулся с места. Увидев это, солдаты и денщики, не сказав ничего Левашову, сбежали по крыше в другие вагоны. Офицеры требовали, чтобы Левашов к ним подошел и ухаживал за ними до ближайшей остановки. Левашов не обращал на них внимания и отворачивался от Даниленко, который усиленно подмигивал ему глазами и что-то тихо говорил, наверное, чтобы он имел совесть и подошел к тифозным. «Нет, Владимир Ильич, - бормотал себе под нос Левашов, но так, что профессор  его слышал, – они сбежали от своего товарища, бросили его и его даму умирать, а я должен проявлять к ним милосердие? Тут теперь каждый за себя. Денщики удрали. Солдат, как ветром сдуло. И нам с вами надо бежать. Только куда же мы по крыше? Сейчас будет остановка, и мы переберемся к лошадникам».

Левашов посмотрел на Даниленко. Тот сердито сдвинул брови. «Сердитесь, Владимир Ильич? Ну, и напрасно. Силы-то свои поберегите для другого раза. А заболею я через них, кто с вами будет возиться? Никто. Выбросят нас на помойку, как собак».
Вскоре поезд остановился. Кругом была непроглядная темень. Ни здания вокзала, ни людей. Только впереди светился красный свет светофора. Ждали встречного поезда. Левашов натянул на доктора шинель, подтащил его к двери и, взвалив на плечи, понес к  хвостовому вагону.  Двери в нем были раздвинуты. Он положил доктора на пол и вернулся обратно, чтобы забрать одеяла и оставшиеся вещи. За время его отсутствия один из офицеров каким-то образом добрался до постели Даниленко и лежал там, уткнувшись лицом в его мешок с вещами. Рядом валялась открытая фляга с водой, из которой пил доктор. Левашов обругал его матом и, взяв с собой только свой вещмешок и лежавшую в укромном месте полную бутыль с самогоном, отправился обратно.

Кони стояли за перегородками и беспокойно вытягивали шеи, поглядывая на незнакомых людей. Глаза у них были печальные, как у тяжелобольных людей. Некоторые ржали, требуя воды или сочувствия у своих хозяев. Хозяева – четверо здоровых казаков, лежали на полу, мертвецки пьяные, в тех местах, где их сморил сон. Левашов, на всякий случай, подошел к каждому из них, чтобы удостовериться, что они – спят, а не умирают  от тифа. От них разило жутким перегаром. По всему вагону валялись бутылки с наклейками «Медицинский спирт».

Левашов отнес профессора в дальний угол вагона, где было более-менее чисто, положил его на свою шинель, а на себя надел для солидности белый халат,  лежавший в его вещмешке. Его не покидало чувство тревоги.

Утром голодные лошади беспокойно ржали и терлись боками о перегородки. Казаки проснулись только в обед и, переругиваясь друг с другом, занялись делами, не замечая в своем вагоне новых обитателей. Один из них неожиданно наткнулся на них и подозвал товарищей. Левашов вытащил из кармана халата документы на себя и профессора, выданные в госпитале, протянул их старшему по званию – с погонами подхорунжего, и объяснил, что в соседнем вагоне солдаты замучили их пьяными выходками. Казаки подозрительно на них посмотрели, но оставили в покое.
Подхорунжий оказался ветеринарным врачом. Левашов без зазрения совести, но со знанием дела сочинил ему, что он –  врач и сопровождает в госпиталь  знаменитого профессора в Петроград. Он сделал ему редкую в медицине сложную операцию на мозжечке и теперь должен доложить об этом научному миру. Ветеринар с уважением слушал его и жаловался, что у них в ветеринарной службе мало таких хороших врачей, что ему с трудом удалось уговорить начальство отправить на лечение десять чистокровных рысаков, а не пристрелить их, как обычно поступали с ранеными животными. Этих рысаков они взяли на племенном заводе у одного немецкого барона. «Лошадь – не человек, - говорил он с теплотой. – Человек понимает, что с ним происходит, когда его ранит. Лошадь же, страдая, ждет от своего хозяина помощи, а он берет ружье и пристреливает ее, хотя она до этого, может быть, не раз спасала ему жизнь, вынося с поля боя».

Левашов был доволен, что они перебрались в этот вагон. Ветеринар помогал ему ухаживать за Даниленко, разрабатывал ему мышцы и суставы ног,  оказавшись  специалистом в этой части, конечно, той, что касалась лошадей, но и там, и тут есть много общего.

В трезвом состоянии казаки целый день возились со своими породистыми питомцами, скребли им спины, поили, кормили, обрабатывали раны. Подхорунжий заставил их вычистить стойла и вымыть во всем вагоне пол: как-никак в их вагоне теперь ехали уважаемые доктора.

Левашов немного расслабился, перестав думать о тифе. Володю он кормил молоком и жидкой кашей. Их он обрабатывал на огне (в каждом вагоне были железные печурки). Сам ел картошку и суп из одного котла с казаками. Иногда позволял себе выпить с ними стакан спирта из очередной «запасной» медицинской бутыли, но не более того.
Когда он себя неожиданно плохо почувствовал, то решил, что это обычная усталость. Он мало спал, карауля каждое движение доктора. Вскоре  начались жар и лихорадка. Это был тиф. Кто из них его заразил: офицеры из того вагона или казаки, с которыми он ел из одного котла,  не важно. Пока все казаки чувствовали себя хорошо. Не показывая своего недомогания, он стал внушать ветеринару, что тот – хороший, надежный друг, единственный человек, на которого, в случае чего, он может оставить профессора.

– Ты чего это-то, Мироныч, завел такую песню? – недоумевал ветеринар.

- Пуля у меня в боку сидит, еще с русско-японской войны, -  солгал Левашов и для наглядности продемонстрировал ему старый шрам от пули, полученной в 1904 году под Мукденом. – Наверное, сдвинулась с места от того, что поднимаю профессора, и пролезла в кишки. Мочи нет, как болит. Если вдруг помру, профессора доставь в любой госпиталь.

– Скоро подойдем к Киеву. Там должны быть поезда в Петроград. Посадим вас туда вместе с профессором.

– Сделай милость, посади профессора, а я как-нибудь потерплю.
Он отошел в сторону, сел около стенки вагона и продолжал из последних сил разговаривать с ветеринаром. Голова  раскалывалась на части, внутри все горело, глаза резала невыносимая острая боль. Вскоре он провалился в темноту, продолжая сидеть в том же положении. Отяжелевшая голова свесилась на грудь.
Решив, что его собеседник заснул, ветеринар пошел к своим товарищам. Они распили очередную бутылку спирта из медицинских запасов, после чего тут же дружно захрапели. Так  бы они и спали до следующего дня, но одному из казаков потребовалось выйти по нужде. Возвращаясь на свое место, он услышал голос профессора. Тот звал Левашова и показывал рукой казаку, что ему нужно оправиться.
Решив, что его собеседник заснул, ветеринар пошел к своим товарищам. Они опустошили очередную бутылку спирта из медицинских запасов, после чего тут же дружно захрапели. Так  бы они и спали до следующего дня, но одному из казаков потребовалось выйти по нужде. Возвращаясь на свое место, он услышал голос профессора, звавшего Левашова и показавшего рукой казаку, что ему нужно оправиться.

Особенно не церемонясь, казак ткнул доктора шашкой в бок. Николай Миронович поднял голову и, пробормотав что-то невнятное, застыл в прежней каменной позе. Казаки знали, что в поезде свирепствует тиф. «Не хватало у нас тут тифозных», –  перепугался парень и бросился к хорунжему. Тот, хоть и был пьян, но помнил, что накануне Левашов    жаловался  на  старую рану, и связал его состояние с внутренним воспалением.

– Где мы стоим, не знаешь? – спросил он товарища, широко зевая и крестя рот.

– А шут его знает. Темно, не видать.

– Пойди, пройдись по перрону, нет ли там скорого на Киев. Мы их туда пристроим.

Казак быстро вернулся.

– Скорого не видать, а на соседнем пути стоит санитарный эшелон. Кажись, идет, на Москву.

– Жаль не в Петроград, но теперь все равно. Берем профессора и несем туда.

Подхватив шинель, на которой лежал Даниленко, они понесли его к выходу. Левашов  поднял голову и, когда они спустились вниз,  подполз к открытому проему, чтобы проследить, куда они пошли.

Недалеко от них стоял  состав с красными крестами на вагонах. Из крайней двери спустилась женщина в белом халате, заглянула в носилки и приказала поднять их наверх. Удостоверившись, что профессор находится в надежных руках, Левашов с трудом спустился вниз, залез под вагон и перебрался на другую сторону. Там были деревянные постройки. Далеко на небе занималась утренняя заря, раскрашивая небо золотыми полосами. Он прополз  несколько метров и потерял сознание.

Глава

ПОЕЗД ШЕЛ В МОСКВУ

Санитарный эшелон шел из Львова. В Тернополе при погрузке новых раненых начальник эшелона полковник Алексей Петрович  Чемизов увидел на одних из носилок своего товарища по одесской гимназии Григория Охрименко и приказал отнести его в свое купе. Некоторое время назад Охрименко был ранен в плечо, рана плохо заживала, рука почти не действовала, и его отправили в тыл для дальнейшего лечения.
Сейчас он полулежал на подушках, они пили коньяк, доставшийся начальнику эшелона по случаю, и отводили душу в воспоминаниях, стараясь не говорить о войне.
– А помнишь белокурую гимназистку из шестого класса Мариинской гимназии? – говорил Григорий, хитро подмигивая товарищу. – На выпускном балу она танцевала с Рудаковым,  и ты от злости наступил ей на платье,  оборвав  ей оборки на подоле.
– Конечно, помню, – рассмеялся мелким смехом Чемизов, ударяя себя по колену. – Ее мать устроила директору гимназии скандал. Тот вызвал моего отца и пригрозил, если я не извинюсь перед девушкой, лишить меня аттестата. Я отказался. Отцу пришлось дать директору денег. Аттестат  выдали, но с оценкой «хор» за поведение. Отец отвалил еще денег,  после этого долго со мной не разговаривал, пока я не поступил в университет на медицинский факультет, как они с матерью  хотели.
– Девушка того не стоила. Вышла замуж за присяжного поверенного, намного старше ее.
- Нет, не скаж-и-и. У нее были красивые с поволокой глаза. Дух захватывало, когда она на меня смотрела. Я готов был всем пожертвовать, чтобы ее поцеловать. Она знала это и играла мной. Вот ты сказал, что она вышла замуж, и у меня сердце екнуло. Это было мое первое чувство в жизни, поэтому так долго помнится. Теперь я женат. У меня трое сыновей. А у тебя, как дела на личном фронте? Ты тоже, кажется, был влюблен в какую-то гимназистку.
- Право, Алеша, зачем ты женился? Быть влюбленным в одну женщину чертовски скучно. Женщина по своей природе привязана к дому, хозяйству, детям, требует от тебя того же – сидеть около нее весь день и смотреть ей в рот. Это мука. Нет, я дорожу свободой. У меня и профессия такая – инженер-строитель железнодорожных путей. Живу то на севере, то на юге. И от женщин нигде нет отбоя.
– Но ведь когда-то надо будет и жениться.
– Да надо ли? Это обществу надо, оно за меня так решило вместе с церковью, а у меня для этого нет желанья. Сказать тебе по правде, я давно мечтал о войне, чтобы она внесла какое-нибудь оживление в жизнь общества. Но и война – сплошное однообразие: смерть, грязь, вши, тиф.
– У тебя хандра. Тебе надо переменить обстановку, поехать куда-нибудь к морю, солнцу.
– От себя никуда не денешься, как говаривал Александр Сергеевич: «Тогда я сам осенняя пора: Меня томит несносная хандра...»
– Осень на многих плохо действует, а у тебя, мой друг,  окопный синдром. В госпитале тебя подлечат, и сразу поезжай в Одессу, куда-нибудь на дачу, в Аркадию.
Их беседу прервал стук в дверь. Кирилов выругался, но открывать не спешил. Стук настойчиво повторился.
– Ну, что там еще? – крикнул он, подходя к двери и  поворачивая ключ. В купе вошла старшая сестра Тинякова.
– Алексей Петрович! На станции мы приняли раненого профессора Даниленко из Петрограда.
– Каким образом  на случайной станции мог оказаться профессор из Петрограда? Постойте, постойте. Как говорите фамилия раненого, Даниленко? Он же погиб. В журнале о нем был большой некролог. Сходите к Панову, я дал ему почитать этот номер.
Сестра ушла.
– Нет ни от кого покоя, – вздохнул Алексей Петрович! – Когда  все это кончится?
– Вот видишь, Алеша: у тебя самого хандра. Мы все устали от бессмыслицы войны.
Постучав, в купе вошла Тинякова с журналом. Полковник открыл первую страницу.
– Ну, что я говорил. Вот он, некролог. Профессор Даниленко. Дали на первой странице в знак уважения. Погиб при бомбежке санитарного поезда недалеко от  Станислова. Откуда вы взяли, что ваш раненый –  он?
- Люди так сказали, которые его к нам доставили, и он сам подтверждает.
- Похож на этот портрет?
- Нет. Здесь – молодой, красивый. А наш – старый, худой, с провалившимися щеками.
– Самозванец. Придется идти разбираться. Тифозных на станции сдали?
- Сдали. Троих живых и один труп. Той женщины-врача, что нас попросил в Тернополе взять полковник. Я даже не успела записать ее имя в журнал. Все данные у вас.
– Я их тоже, наверное, выбросил. Попался дотошный полковник в Тернополе, - объяснил он  товарищу. - Возьмите и возьмите с собой, иначе помрет. А у меня строгое правило: со стороны тифозных не брать. Своих хватает. Взял на свою голову, сам понимаешь, не просто так, – тихо сказал он товарищу, чтобы не слышала медсестра, и подмигнул, – коньячок-то был что надо, французский. Вот, кажется, нашел, – сказал он, вытаскивая из кармана смятую записку. – Любовь Макаровна Шумова, врач-хирург, направлялась в 14-й полк пятой армии. Из Екатеринослава. Отвоевалась бедная. – Он перекрестился и отдал записку сестре. – Внесите в журнал. Ну, а ты, брат, отдохни тут, а мы пойдем разбираться с профессором. Температуры у него нет? – спросил он уже озабоченно в дверях. – Может быть, тоже тифозный…
– Нет, мы проверили. Он после трепанации черепа. И часть ступни ампутирована.
Они прошли в вагон, где был Даниленко. Лежавшие на соседних полках раненые с любопытством смотрели на всю эту картину. Чемизов раскрыл журнал и, прикрыв рукой жирную траурную рамку, которой была обведена  фамилия, показал профессору портрет.
– Ваш портрет, уважаемый?
– Мой. Довоенный.
– Тогда позвольте, профессор, устроить вам небольшую проверочку.
Устроившись рядом на табурет, он стал задавать вопросы по тем фактам, которые приводились в статье: год и место рождения, образование, послужной список, тема его диссертации. Все ответы совпадали. Чемизов вынужден был признать, что перед ним – преждевременно похороненный профессор Даниленко. О том, что его похоронили, и о некрологе в медицинском журнале решили пока  не говорить: поезд шел в Москву, пусть там коллеги разбираются с профессором, как хотят.
Всю оставшуюся часть дороги соседи профессора и медперсонал с удивлением наблюдали, как он усиленно борется со своим немощным состоянием, делая физические упражнения руками и ногами. Он стал просить, чтобы его поднимали и сажали, подкладывая под спину подушки. Приставленная к нему медсестра  звала на помощь санитаров, и они приподнимали ослабевшее тело профессора. Любое их прикосновение  приносило Володе невыносимую боль. Он кусал губы и издавал глухие стоны. Санитары поспешно отпускали его. Он требовал сажать его обратно и оставлять в таком положении сначала на 5 минут, потом на 10, потом на полчаса. К концу пути он мог уже самостоятельно садиться и спускать вниз ноги – две худые палки, одна из которых была перевязана и сильно болела – он уже знал об ампутации части ступни.
– Такое впечатление, - жаловался он медсестре, – что у меня болят пальцы.
– Так всегда бывает при ампутациях, - ласково говорила ему пожилая женщина, поражаясь упорству доктора.
– Знаю. Сам всегда так утешал раненых. Еще немного, милая Татьяна Николаевна, и попрошу вас принести мне костыли.
– Это, Владимир Ильич, будете делать без нас. Завтра мы прибываем в Москву.
Москва встретила их проливным дождем. На перроне высокий, толстый полковник из городского медуправления, заглядывая в документы, давал санитарам указания, куда кого везти. Офицеров в  основном отправляли в главный военный госпиталь в Лефортово. Солдат распределяли по разным госпиталям, лазаретам и больницам. В сутолоке Чемизов забыл дать соответствующее распоряжение насчет профессора Даниленко. Так как при нем не было документов об офицерском звании, его доставили в госпиталь, расположенный далеко от центра, в Измайлове, и  поместили в палату на 40 человек.
Здесь он имел возможность убедиться в бездушии и безответственности медперсонала тыловых учреждений. Его соседи, солдаты с тяжелыми ранениями, нуждались после операций в постоянном уходе и наблюдении за ними. Сестер не хватало. Изредка они забегали в палату, чтобы вынести утки и выполнить предписание врача. В остальном раненые могли рассчитывать только на сострадание ходячих товарищей.
Врачи появлялись во время утреннего обхода, быстро группой обходили раненых и, дав на ходу указания сестрам, спешили в соседнюю палату. Находясь в госпитале целую неделю, Володя до сих пор не знал, кто его лечащий врач. По утрам сестра приносила в мензурках таблетки, которые он должен был принимать неизвестно от чего в течение дня. Он аккуратно выбрасывал их в туалет.
В конце концов, его терпение лопнуло. Попросив у сестры бумагу и карандаш, он изложил письменно свои требования: сделать ему рентген черепа и всех внутренних органов, назначить механотерапию, массаж, ванны и лечебную физкультуру, велев передать записку своему лечащему врачу.
После этого у его кровати появился молодой человек с  чрезвычайно самоуверенным видом и  выразил недовольство, что ему указывают, что надо делать.
– Вы врач? – спросил он, усиленно стягивая для солидности брови к переносице.
- В некоторой степени да, - ответил Володя. – Вы не можете мне назначать лечение, пока не сделаете рентген хотя бы черепа.
- У нас работает всего один аппарат, - «утешил» его молодой человек. – Вы стоите в очереди. Она подойдет недели через две. Когда получим снимки, обсудим остальные ваши предложения.
– Мне срочно нужна механотерапия, массаж, лечебная гимнастика.
Молодому человеку не понравилось такое заявление.
– Если вы даже врач, сейчас я несу за вас ответственность и без снимков не буду ничего назначать. У вас могут быть непредвиденные осложнения. Покой, только покой, никаких резких движений.
Проигнорировав его слова, Володя продолжал заниматься по своей программе, увеличивая с каждым разом физическую нагрузку на все тело и больную ногу.
По ночам его, как и всех тут, мучили кошмары, всегда одни и те же: нарастающий звук, похожий на крик раненого зверя, взрыв, сильный удар по голове и женский крик: «Докторов убило». Он просыпался в холодном поту и с тоской вспоминал погибших коллег, денщика Дегтярева и исчезнувшего Левашова, догадываясь, что тот поручил его лошадникам, так как сам заболел тифом. В конец измучившись, он просил дежурную сестру дать ему снотворное и долго ворочался с боку на бок, пока морфий, наконец, не оказывал свое действие.
В санитарном эшелоне ему так и не сказали, что он числится в списке погибших, а он сам не спешил сообщать родным, что находится в госпитале. Дал о себе знать только Бехтереву, он коротко описал ему, что с ним произошло,  и, попросил Владимира Михайловича пока ничего не сообщать жене. Узнав, что он жив и находится на излечении в Москве, Бехтерев, болезненно переживавший его гибель, немедленно пригласил к себе Елену  и показал  письмо мужа. Елена тут же сообщила об этом телеграммами родным в Киев и Ромны. В этот момент оба ее сына болели корью, и она попросила съездить в Москву Михаила.
Илья Кузьмич с начала войны жил в Ромнах. Он плохо себя чувствовал, жаловался на боли в животе и, втайне от жены, посещал врача в городской больнице. Оба тяжело переживали гибель Володи. Елена Ивановна связывала болезнь мужа с этой трагедией. Война наносила им удар за ударом.
Получив письмо от Елены, что Володя жив, Елена Ивановна немедленно собралась ехать в Москву. Зная решительный характер мамы, Миша прислал ей телеграмму, что выезжает в Москву по просьбе Елены и пришлет им с папой полный отчет о состоянии брата.
Володя не сообщил Бехтереву об условиях, в которых он находится в госпитале, но тот сам направил письмо главврачу с просьбой проявить максимум внимания к профессору Даниленко. Только тогда начальство спохватилось, что у них находится известный нейрохирург. Немедленно для него нашли отдельное помещение, где до этого хранился ненужный инвентарь, привели его в порядок, поставили там кровать, тумбочку и два стула.
Лечащий врач сам, вне очереди, отвез его на коляске в рентгеновский кабинет. Володе сделали все необходимые снимки и показали ему. Посмотрев рентген черепа, он удивился, как Левашов искусно провел ему сложнейшую операцию на мозге, недаром он всегда верил в его талант хирурга. После этого ему назначили все, что он просил. Однако он сам уже многого добился: наступал на больную ногу; опираясь на палку, доходил до  туалета,  прогуливался до конца коридора и обратно. Пальцы на руках работали хорошо: рано или поздно он сможет вернуться к операциям.
    Узнав от коллег, что в  измайловском госпитале на излечении находится профессор Даниленко, к нему приехал главный врач Шереметевской больницы Герштейн  с предложением  возглавить  там хирургическое отделение. Григорий Моисеевич мечтал на базе отделения и находящейся на  территории больницы станции скорой помощи создать  научно-исследовательский центр, собрать там лучших  специалистов, главным образом военных хирургов.
– Вам будет предоставлена  полная свобода действий, - убеждал он Володю.
– А помещение?
– Насчет этого не беспокойтесь. Больница находится в бывшем странноприимном доме графа Шереметева. Это - огромный  дворец. В нем найдется место и для большого количества больных, и для научных лабораторий, и для студенческих аудиторий. Обещаю: самой первой мы откроем кафедру  нейрохирургии.
Володя сказал, что очень рад такому предложению, но прежде должен посоветоваться с женой, так как это связано с переездом из Петрограда. Он сам не знал, зачем это сказал: раньше он не спрашивал у Лены таких советов. Теперь ему казалось, что в их отношениях должны произойти изменения, он это чувствовал по себе. Она поймет, как это нужно и важно для него, и это решение станет для них обоюдным. Пока же, стесняясь своего изможденного вида, он выжидал время, чтобы окончательно прийти в себя и  вызвать ее в Москву.
 Неожиданно из Киева приехал Михаил. От него-то Володя и услышал впервые о своей гибели. Спасибо Бехтереву, иначе они до сих пор считали бы его погибшим. Мише не понравился вид Володи. Он постоянно морщился от боли в ноге, был страшно худой, хотя уверял брата, что поправился в госпитале на десять килограммов. В свою очередь Володя не знал, что Миша потерял руку, и, увидев его пустой рукав, огорчился. Миша похудел, постарел, на войне ему пришлось многое испытать и побывать в самых неожиданных ситуациях. Два раза он был на краю гибели, чудом выжил, но  не унывал.
– Я без руки, а ты без ноги, – шутил он. – Забавная будет картинка, когда мы выйдем с тобой на улицу.
- Нет, брат, ты ошибаешься, – со всей серьезностью возразил ему Володя, – нога у меня есть. Я даже очень рад такому исходу. Смогу стоять около операционного стола и продолжать свое дело.
– Это вас Бог спас, Владимир Ильич, - заметила санитарка, убиравшая в это время его закуток. – Вы людей спасали, а он вас спас. Бог-то все видит.
– Меня, Лидия Николаевна, спас один очень хороший человек. Сделал операцию и вывез с линии фронта.
- Все равно Бог, – упрямо стояла на своем женщина. – Это он вам послал этого человека.
Миша теперь служил в военно-судебном управлении  при русской армии, рассказывал об удручающей картине разложения среди солдат и офицеров, падении общей дисциплины, массовых волнениях в частях и бегстве с фронта, которое не в силах остановить ни трибуналы, ни расстрелы.
– Ты когда-то был хорошо знаком с Сухомлиновым, – сказал Володя. – Неужели это правда, что он был связан с немцами? А суд над Мясоедовым? А  Альтшуллер?
– Дело Сухомлинова было состряпано, чтобы повесить на него все неудачи армии. В его порядочности я не сомневаюсь. Конечно, в его ведомстве могли быть  злоупотребления, но эта беда всей нашей военной системы. Насчет других не знаю.
– А Рекашевы как? – спросил Володя, вспомнив визит своего тестя в Галицию.
– Твой тесть, как начальник кадетского корпуса входит в разные общественные организации и часто выезжает на фронт. Однако скажу тебе по секрету, - Миша понизил голос, - есть донесения, что в Галиции он имел  сношения с  немцами и руководителями мазепинского движения.
– Мы виделись с Сергеем Григорьевичем на фронте. Он просил держать свой визит в секрете, но тебе я могу это открыть. Он мне   говорил то же самое.
– Хорошо, что ты мне это сказал. Признаться, я сомневался в донесениях на него. Теперь  буду  знать о его намерениях.
– Дашь делу ход?
- Этими вопросами занимаются другие люди. Не буду же я им ссылаться на тебя. Брат его, Федор Григорьевич в начале войны  за это был отправлен в ссылку, так что, возможно, твой тесть продолжает его дело.
– А Петр Григорьевич?
– Этот пока ни в чем не замечен, а там кто его знает. Мы редко встречаемся. Я сейчас у них бываю редко, а Маша туда постоянно ездит с Катюшкой.
- Сколько же лет сейчас моей крестнице?
– Восемь с половиной. А к твоему Саше я так и не выбрался на крестины. Кто же стал крестным отцом вместо меня?
– Угадай.
– Бехтерев. 
– Он.
– Я заочно с ним знаком по давнишнему «делу Бейлиса». Преклоняюсь перед его гражданским мужеством.
– Прискорбно, что власти пошли тогда на поводу у черносотенцев и освободили Владимира Михайловича от всех руководящих должностей. А Сикорский, наверное, процветает?
- После «дела Бейлиса» он хотел раздуть еще одну историю с ритуальным убийством, но там быстро доказали его инсценировку. Говорят, сейчас он серьезно болен, чуть ли не прикован к постели…
Миша пробыл в Москве десять дней и уехал, пообещав съездить в Ромны и подробно написать ему о состоянии отца. Володя не хотел делать преждевременных выводов, но сказал, что боли в животе, тошнота и сильная худоба Ильи Кузьмича свидетельствуют о самом худшем – раке.

* * *
За эти дни от Елены к мужу пришло одно за другим два письма. В первом она рассказывала, как тяжело переживала известие о его гибели: для нее в тот момент кончилась жизнь, только  забота о детях заставляла ее что-то делать и двигаться. В другом сообщала, что уже знает от Бехтерева о предложении Володе остаться в Москве. Просила его не торопиться с ответом и все серьезно обдумать. Этот совет насторожил Володю. Она опять не понимала его. В нем проснулся внутренний протест, который он когда-то испытывал по отношению к жене. Наконец она сообщила, что в конце сентября выезжает в Москву с детьми и   тетей Пашей.
Он с волнением ждал этой встречи, и, чтобы не испугать ее и детей своим изможденным видом, целые дни проводил в коляске на улице.
В этот год в Москве стояла на редкость теплая осень. В госпитальном парке  пахло прелыми листьями и увядающими на клумбах цветами. Днем сильно припекало солнце. Он подставлял лицо под его горячие лучи и блаженно улыбался. Ночные операции, взрывы, бесконечная череда раненых – все, чем были наполнены полтора года его фронтовых будней, осталось где-то далеко позади. Свои недуги он, несомненно, преодолеет. Жизнь во всей своей полноте возвращалась к нему.
Думая о жене, он  представлял ее  такой, какой она запомнилась ему в последний день перед  отъездом на фронт: с грустным лицом, располневшей талией и пигментными пятнами на щеках. И, когда в конце аллеи появилась стройная, высокая дама в бежевом пальто и шляпе с вуалью, он с любопытством посмотрел на нее: таких женщин на фоне осенних деревьев, в воздушно-голубой дымке обычно рисуют художники. За женщиной шли двое мальчиков. Самый маленький то и дело отставал, собирая листья. Старший озорничал, поднимал на дороге пыль и весело смеялся. Дама на него сердилась. Они прошли мимо его коляски, и только, когда женщина назвала детей по имени: Саша и Павлик, он сообразил, что это его жена и сыновья.
– Лена, – обрадовано крикнул он.
Женщина обернулась, в недоумении посмотрев на него, узнала и торопливо позвала детей.
Стаявшая сзади коляски сестра подвезла его к скамейке, и отошла в сторону, наблюдая за их встречей.
Елена поцеловала его в щеку, заставив поцеловать туда же мальчиков. Он ожидал, что она проявит больше чувств, прижмется к нему, крепко  обнимет и заплачет от радости, как это делали жены солдат, приезжавшие навещать в госпиталь своих мужей. Возможно, ее отталкивали его худоба и осунувшееся лицо. Дети с любопытством рассматривали человека в коляске, которого мама назвала их отцом. Саше было четыре с половиной года, когда он ушел на фронт. За это время он сильно вытянулся, был, как мать, кареглазый, с густой шевелюрой каштановых волос. Павлик был хорошенький, пухлый малыш, голубоглазый и светловолосый – в породу Даниленко.
- Шуренька, – обратился Володя к старшему сыну по имени так, как называл его в детстве. – Ты меня не помнишь?
Мальчик помотал головой.
– И как мы с тобой катались на санках в саду?
Мальчик опять замотал головой.
Лена предложила им побегать по аллее, сама села рядом с мужем на скамейку.
- Ты не бери себе в голову, - сказала она смущенно. – Они дети, еще ничего не понимают. Дома они к тебе быстро привыкнут.
– Хорошие мальчики. Спасибо тебе за них.
Оба замолчали, не зная о чем говорить. Он узнавал и не узнавал ее. Она была неприлично красивой и ухоженной для военного времени. И хорошо одета. Этих вещей у нее раньше не было.
– Ты прекрасно выглядишь.
- Старалась для тебя.
– А я разочаровал тебя?
– Что ты такое говоришь? - Она взяла его руки и притянула к своей груди. – Ты не представляешь, что я пережила, получив сообщение о твоей гибели. Мне хотелось тоже умереть. Когда Бехтерев позвонил по телефону, что ты жив, и потом показал твое письмо, я весь день плакала от радости.
По щекам ее поползли слезы. Он привлек ее к себе и поцеловал в щеку, не сомневаясь в искренности ее слов. За эти годы он изменил к ней  отношение, и  она, конечно, тоже стала другой, пережив его  смерть и воскрешение из мертвых.
– Я скоро поправлюсь. Нога заживает,  уже неплохо хожу. Буду немного прихрамывать, но есть специальная обувь, которая делает хромоту незаметной. Миша потерял руку, и то не унывает, шутил здесь по этому поводу. Мне бы только начать работать…
– Ты серьезно насчет переезда в Москву? – спросила она уже другим тоном, в котором прозвучало недовольство.
– Здесь в одной больнице намечаются большие перспективы для научно-практической деятельности. Мне предложили стать  заведующим хирургическим отделением с  полной свободой действий.
- А наша квартира в Петрограде, знакомые, друзья? Подумай, какая здесь без них будет скука. Ведь это – провинция по сравнению с Петроградом. И ты не можешь оставить Бехтерева. Ты ему всем обязан.
Володя почувствовал раздражение:  она   высказывала те же аргументы, когда отговаривала его переехать в Казань по просьбе Даршкевича.
– Лена, – сказал он, стараясь подавить свое разражение, - для меня работа всегда была важней развлечений. Ты это знаешь. Бехтереву я, действительно, многим обязан, но давно вышел из-под его опеки. Вы мне с мальчиками очень дороги, я вас люблю, но ты должна понять, насколько для меня важно новое дело в Москве, поддержать меня.
- Ты прав, конечно, я согласна, - неожиданно легко переменила она тон. - Просто я думала о детях, о том, какое они здесь смогут получить образование, что их ожидает в будущем.
– Твое беспокойство совершенно напрасно. Москва ни в чем не уступает Петрограду. Мне обещали квартиру в здании больницы – это настоящий дворец, построенный когда-то известным графом Шереметовым, но я попросил подыскать четырехкомнатную квартиру где-нибудь рядом. Вы сможете туда сразу переехать. Оставь твой телефон в гостинице, я попрошу с тобой связаться. Вот только кому поручить отослать из Петрограда вещи?
Ответ жены его удивил.
- Папа сейчас часто бывает в Петрограде и останавливается у нас. Если мы переедем в Москву, он будет жить в нашей квартире и просит сохранить всю обстановку, а нам даст денег на новую мебель.
Володя с любопытством посмотрел на нее: значит, вопрос о его новой должности они обсуждали с отцом, и, судя по его желанию жить в их квартире, она готова была переехать в Москву, но почему-то сейчас упорствовала и возражала. Странный она человек, он до сих пор ее не знает. От этого разговора остался неприятный осадок на душе.
Подбежавшие мальчики, вручили им по букету кленовых листьев.
– Вот, видишь, – улыбнулась она сквозь слезы, - они уже потянулись к тебе.– И не понятна была причина ее слез: то ли от доброго поступка детей, то ли от обиды, что пришлось ему уступить.
В госпитале начался обед. Подошла сестра, чтобы отвезти его в столовую. Елена быстро поцеловала его в щеку и, взяв мальчиков за руки, пошла к выходу. Володя смотрел им вслед. Они то и дело оборачивались, и все трое махали ему рукой. Саша сказал что-то матери, вернулся к отцу и влез к нему на колени.
- Папа, я вспомнил, как мы с тобой катались на санках и  ты меня называл Шуренькой. Так меня никто не называет. А ты теперь инвалид?
- Как тебе сказать. На санках вас с Павликом катать смогу, и мяч погоняем. А тебе больше нравится имя Саша?
- Шурик. Ты меня так называй.
Прижавшись к его щеке, он поцеловал отца и побежал догонять мать и брата.



КНИГА СЕДЬМАЯ

ДОЛГИЙ ПУТЬ ДОМОЙ

ГЛАВА 1

В конце сентября Николай неожиданно получил письмо от Михаила, отправленное им по каким-то своим служебным каналам. Оно шло всего  две недели. В нем он сообщал, что у папы – рак прямой кишки, он  таит на глазах и просит, чтобы все дети приехали с ним проститься. О том, чтобы Николай приехал в Ромны, Миша не писал по известным соображениям, но это было и так ясно.

Может быть, папы уже нет в живых? У него сжалось сердце. Вспомнил, как они прощались на вокзале в Екатеринославе, как отец заплакал и закрыл лицо руками, когда Николай сказал ему, что они все его любят. В памяти отчетливо всплыл отходивший от перрона вагон и прильнувшие к окну лица родителей. Почему-то вдруг подумалось, что отец всю жизнь жил только для семьи, из-за денег уезжал далеко от дома и, наверное, был несчастен. Его охватило страстное желание обнять Илью Кузьмича, прижаться к его щеке и говорить, говорить, как он его любит. Он решил немедленно ехать домой и навсегда остаться в России.

Из-за войны  сделать это было не так просто, тем более его два дела, как писал Миша ему еще в 1913 году после амнистии в честь 300-летия дома Романовых, оставались не закрытыми, и он все еще оставался под следствием. В начале войны эмигрантов,  когда-то  нелегально бежавших  из России   и  решивших вернуться обратно, на  границе с Финляндией арестовывали русские жандармы. Сейчас, правда, не 14-й год, но риск попасть в лапы жандармов оставался.  Он позвонил Игнатьеву, чтобы спросить его совета, но того не было в Париже – выехал на фронт, и когда вернется, неизвестно. Петр Константинович  Ильинский, узнав о его намерении вернуться в Россию, сказал, что ехать надо через Англию и Скандинавию, обещал помочь с оформлением документов.

Начальник цеха Огюст посоветовал ему пойти к Дэвису, чтобы тот устроил его на очередной пароход, перевозивший военные заказы их фирмы в Мурманск и Архангельск. Эти суда, по договоренности с Англией, сопровождали английские крейсеры. Этот вариант  показался Николаю более подходящим.
Не без волнения входил он в роскошное здание управления фирмы Шнейдера на рю д'Анжу. Ему неоднократно приходилось здесь бывать с Депешем, Огюстом и другим начальством завода на специальных совещаниях, которые время от времени устраивал коммерческий директор.
За считанные секунды скоростной лифт вознес его на четвертый этаж, где находился кабинет Дэвиса. Его секретарша, дама неопределенных лет в очках и строгом черном костюме с белой блузкой и черным галстуком, хорошо знала Николая, но, услышав, что сейчас ее шеф нужен русскому инженеру по личному вопросу, записала его на прием на середину ноября. Как каждый маленький человек, она хотела продемонстрировать на своем посту данную ей власть, мол, каждый сверчок знай свой шесток.
– Передайте ему, когда посчитаете нужным, - с усмешкой произнес Николай, – что я срочно уезжаю в Россию, и на заводе больше не работаю.

- Вот как, - тон секретарши изменился. – Подождите,   попробую доложить о вас.
Через минуту он уже входил в хорошо знакомый ему кабинет Дэвиса – большое помещение со стеклянными витринами вдоль стен, за которыми находились образцы продукции, выпускаемой заводами Шнейдера. В одной из них недавно появилось несколько моделей танков – последние разработки конструкторского бюро концерна. Замедлив шаг, Николай с любопытством рассматривал эту новую для него тяжелую технику.
Из-за маленького роста Дэвис всегда заранее выходил из-за своего большого рабочего стола, чтобы пожать посетителю руку. Вот и сейчас он стоял, терпеливо ожидая, когда Николай подойдет. Такой вежливый прием еще не означал хорошего к вам расположения. После этого Дэвис мог надолго уткнуться в бумаги, забыв о вас, или с ходу устроить головомойку.

– Так что у вас ко мне за личная просьба? – спросил он, когда взобрался на свое кресло, а Николаю предложил стул напротив.

–  Я получил известие из дома, что у меня тяжело болен отец. Прошу вас устроить меня на свой самый ближайший пароход, отплывающий в Россию.
Дэвис удивленно вскинул голову. Его маленькие глаза сузились, превратившись в  щелки. «Возможно, предки у него были китайцы или японцы»,  – почему-то подумал Николай, никогда раньше не обращавший внимания на его глаза.
– Мне никто не докладывал о вашем увольнении. Вы продолжаете отвечать за все русские заказы на заводе. Насколько мне известно, у вас там далеко не благополучно.
Он повернул кресло в сторону графиков, висевших за его спиной. На них разными цветами  отмечалась работа всех заводов фирмы.
– Вот видите, черный цвет. Это ваш завод. Он отстает от других предприятий по всем показателям.
– Отстает из-за того, что вы задерживаете все поставки по сырью для русских заказов, – с раздражением сказал Николай, совсем забыв, зачем он пришел сюда. – Многие участки постоянно простаивают.
- Вы забываетесь, месье. Пол-Франции работает на вашу страну.
– Вы для нас делаете все не бесплатно, а за огромные деньги. Россия сейчас задыхается без боеприпасов. Каждый час простоев стоит тысячи человеческих жизней.
– Она задыхается по другой причине. Ваши солдаты бегут с фронта. Армия деморализована.
– У вас тоже бегут. Париж наводнен дезертирами,  на вашем фронте сражаются наши солдаты. В Марсель прибыл очередной пароход с русской бригадой.
Дэвис отодвинул лежавшие перед ним бумаги, со злостью бросив на стол автоматическую ручку. Лицо его побагровело. Покраснела даже лысая голова, на которой по бокам кустились редкие черные волосы.
- Не могу вас отпустить, какая бы у вас ни была уважительная причина. Это мое окончательное решение.
– Я все равно уеду, но прошу вашего человеческого участия, – сказал Николай уже другим тоном. Совершенно напрасно он стал спорить с человеком, от которого сейчас зависела его собственная судьба.
- Вы русские – ненадежные люди, от вас жди одни неприятности, – сказал Дэвис, ерзая шеей и расстегивая пуговицы на рубашке: ему стало жарко от этого разговора. – Откуда мне знать, может быть, вы едете с определенной целью: проконтролировать поставки нашей фирмы. Игнатьев стал такой подозрительный, что не верит самому себе.
- Игнатьева нет в Париже. И потом не забывайте, что речь идет о моем больном отце. Зачем бы я стал прикрываться здоровьем близкого мне человека.
– Хорошо, я удовлетворю вашу просьбу. В понедельник из Бреста отправляется пароход до Мурманска. Посидите в приемной, пока секретарь подготовит письмо к капитану.  Про немецкие подводные лодки и мины вы, конечно, слышали...
– Всем известно, что у вас опытные капитаны, и еще не погибло ни одно судно, – польстил Николай Дэвису, пожимая ему от всего сердца руку.
На сборы  оставалось пять дней. Бати не было в городе. Франсуа в сражении на реке Сомме был серьезно ранен в грудь, пролежал два месяца в госпитале и получил длительный отпуск. Жаннет уговорила мужа и дочь поехать на этот срок  к родственникам в Тулон. Николай один раз приезжал к ним на два дняе, но теперь для этого не было времени. Он отправил Андре телеграмму, надеясь, что она сама приедет в Париж попрощаться с ним.
Все эти дни он провел на заводе, передавая дела новому инженеру, назначенному на его место. Огюст жалел о его отъезде, даже суровый Депеш на прощанье крепко пожал ему руку, сказав, что с ним приятно было работать.
В Париже у него опять собралась большая библиотека из русских и иностранных книг. Наняв  экипаж, он отвез их в эмигрантскую библиотеку на авеню де Гобелен. Посетителей в ней не было. Виданов уехал в нейтральную Испанию. Мирон один бродил среди стеллажей и от нечего делать составлял новый каталог книг, добавляя к их названиям краткое содержание. Он грустно улыбнулся, когда Николай сообщил ему о своем отъезде в Россию: он сам с удовольствием бы туда поехал, но должность хранителя библиотеки обязывает его оставаться здесь.
В самый последний день Ильинский вручил ему документы, необходимые для проезда через другие страны, и выдал под свою ответственность пропуск на представителя Русской военной миссии во Франции – La Mission Russe en France.
– Если возникнут какие-нибудь проблемы, воспользуйтесь  этим пропуском.
– У вас могут быть из-за меня неприятности?
– Одной больше, одной меньше. Сейчас это не имеет значения.
Узнав, что Николай обратился за помощью к Дэвису и тот дал ему письмо для капитана парохода, Петр Константинович  посоветовал особенно не рассчитывать на этот вариант. Дэвис – ненадежная личность.
Прощаться с друзьями было некогда. Он забежал только к Готье и в эмигрантское кафе к Волину. Всеволод при нем написал несколько писем для московских и питерских товарищей.
–. А вообще, чем ты думаешь в России заняться? – спросил он.
– Пока не знаю. Пойду работать. Инженеры везде нужны.
- Будет время, свяжись с нашими анархистами и мне сюда пиши.
Шарль страшно расстроился, когда услышал о его отъезде. На глазах его выступили слезы.
– Оттуда вы уже не вернетесь, - промолвил он печально. – Я это знаю.
- Я люблю Париж и, когда кончится война, смогу приезжать сюда в гости. Мне вас, Шарль, будет не хватать.
– Мне вас тоже. А как же Андре?
– В Россию она ехать не хочет, а сейчас у меня безвыходное положение. Я послал ей телеграмму в Тулон. Надеюсь, она приедет до моего отъезда.
– У нас даже нет времени обсудить с вами последние новости с фронта. Говорят, Германия ведет тайные переговоры о мире.
    - Вполне возможно. Брусилов пока удерживает позиции в Галиции, а ваша армия и англичане здорово потрепали немцев на Сомме. Дни  Вильгельма  сочтены, победа союзников не за горами.
– А как вам нравится поступок Фридриха Адлера (социал-демократ Фридрих Адлер в знак протеста против войны застрелил в Австро-Венгрии председателя Совета министров)? Мы с ним когда-то были знакомы. Вот уж не думал, что он способен на такой «подвиг».

– Бессмысленный поступок. Другое дело – Карл Либкнехт, сумел в самой Германии вывести людей на демонстрацию протеста. Удивительно, что его не расстреляли, а засадили в тюрьму.

- Тысячи раз вспомнишь нашего Жана. Он бы тоже не сидел, сложа руки. Вы мне обязательно пишите сюда. Будем знать из первых рук о том, что происходит в России.

- Жаль, что вы закрыли свою газету.

- Она давно не соответствовала времени. И книг я больше писать не буду. Мое время прошло. За то, что я опять поддержал  Кропоткина (Кропоткин сделал еще одно заявление, обратившись к Антанте с призывом продолжать войну до победного конца),  наши анархисты меня строго осудили. Я для них старый, никому не нужный «папа Шарль». Так теперь меня называет молодежь.

- Не огорчайтесь, Шарль. Ваши книги всегда будут востребованы так же, как труды Бакунина и Кропоткина. Это главный  фундамент анархистского учения.

Вик, как будто понимая, зачем пришел Николай, забился под стол, и, несмотря на все его уговоры, не хотел выходить. Он с трудом вытащил его оттуда и взял на руки. Пес жалобно скулил, отворачивая свою мордочку.

– Что же мы с тобой, дружище, так и не попрощаемся? – ласково сказал ему Николай, поцеловав Вика во влажный нос. Тот не выдержав, завизжал  и стал облизывать его лицо.

– Нам всем вас  будет  не хватать, – с грустью произнес  Шарль.

 В самый последний день Ильинский вручил ему документы, необходимые для проезда через другие страны, и  пропуск на представителя Русской военной миссии во Франции – La Mission Russe en France.

– Если возникнут какие-нибудь проблемы, – напутствовал  Петр Константинович, –   воспользуйтесь  этим пропуском.

– У вас могут быть из-за меня неприятности?

– Одной больше, одной меньше. Сейчас это не имеет значения.

Поезд на Брест уходил в три часа ночи.  Николай хотел отвезти чемодан на вокзал и побродить по вечернему Парижу, но все находились какие-то дела и обязательные звонки. Где-то около восьми   раздался звонок в дверь. От неожиданности он вздрогнул. Андри?! Наконец-то. Но это оказалась хозяйка квартиры мадам Клодель, державшая в руках большой конверт.

– Ради бога, мосье,  извините меня, забыла вам сразу передать, – запричитала она. – Ведь вы знаете, какое у меня горе (в сражении на Марне  погибли ее муж и старший сын),   позабудешь все на свете.

– Да, да, мадам.  Я вам очень сочувствую и совсем не сержусь, – сказал Николай этой милой французской женщине, постаревшей буквально на глазах.

– И кому эта война нужна, если мой другой мальчик погибнет, то зачем тогда жить?

 Конверт был из Женевы от Рогдаева. Внутри  его лежал другой конверт  с приколотой к нему запиской. Рогдаев сообщал, что письмо пришло на его имя в пансион мадам Ващенковой. Та, не зная парижского адреса Николая, отнесла его Ляхницкому (он  теперь работает тапером в кинотеатре «Globe»). Вацлав Витальевич в свою очередь нашел  его (Рогдаева), и теперь он пересылает письмо в Париж. Обратный адрес едва просматривался: "Нью-Йорк. Анна Фальк". «Чудеса, - усмехнулся Николай, – что это Анне вздумалось мне писать?», однако руки его дрожали, когда он вытаскивал листок бумаги со знакомым почерком своей бывшей ученицы.

Анна сообщала, что Лиза давно рассталась с мужем и живет с ребенком у них дома. «Ей очень плохо, - писала Анна. – Все, что произошло с ее замужеством, недоразумение. Я знаю, она по-прежнему любит только вас и сильно страдает. Простите ее и, если ваше сердце не занято другой женщиной, заберите их отсюда. У нее чудесная дочь, вы ее полюбите. 25 апреля 1916 г.». Письмо добиралось сюда пять месяцев.

Николай вскочил, растерянно оглядываясь по сторонам. Ему казалось, что надо срочно что-то сделать, иначе через минуту будет поздно. Послать телеграмму, подсказывало  сердце. Узнав у консьержки, где в вечернее время может работать Почта, он  поехал на Елисейские поля. 

В большом помещении почты было пусто. За окошком оживленно болтали две молоденькие девушки. Взяв у них бланк, он отошел к столу и быстро написал по-французски, не думая о количестве слов и знаков: "Лиза! Милая! Родная моя! Я срочно уезжаю из Парижа в Ромны: тяжело болен папа. Сразу, как будет возможность, приеду за тобой и дочкой в Нью-Йорк. Поедем в Россию. Николай".

Обратно шел, не торопясь. Навстречу ему двигался людской поток. Мелькали котелки, цилиндры, дамские шляпки, фуражки солдат и бескозырки английских моряков. Нежный аромат духов смешивался с запахом сигарет, кофе и жареных каштанов – на каждом углу их жарили на чадящих жаровнях старые француженки в засаленных фартуках и стоптанных башмаках. Без этого запаха и этих старых француженок трудно представить Париж. Они такая же непременная его часть, как Эйфелева башня, Лувр или июльская колонна с золотой фигуркой Гения свободы на площади Бастилии.

От площади Конкорд   перешел на другую сторону Сены, чтобы оттуда полюбоваться церковью Мадлен, садами Тюильри и  Лувром. Так он и шел вдоль Сены, переходя с моста на мост и вглядываясь в контуры знакомых зданий, пока не дошел до Ратуши. Напротив, на острове Сите в серой дымке вырисовывался остроконечный шпиль Нотр-Дама и две готические башни, охраняемые странными существами - горгульями. Направо – Новый мост  с конной статуей Генриха IV. Если от нее спуститься вниз, то попадешь к тому месту, где казнили тамплиеров и их главного магистра Жака де Моле. Об этом напоминает каменная доска. Куда ни кинь взгляд, здесь кругом история, а Сена – как река времени, впитывает в себя ее бесконечные страницы.

Есть еще одна великая река - Днепр, такая широкая в некоторых местах, что «редкая птица  долетит до ее середины». Течет и течет она  столетие за столетием между крутых берегов и степных просторов. И нет ее лучше в мире. Скоро, очень скоро он ее увидит… А пока, прощай, Париж! Прощайте улицы, по которым они любили с Андри бродить, и кафе, где они в мирное время засиживались допоздна! Прощай город, ставший героем его первого литературного романа, романа, уже всеми забытыми, но продолжающего в нем самом жить вместе с его героями и прототипами, с улицами и площадями, на которых проливалась кровь отважных коммунаров.

Во время его отсутствия никто не приходил. Ждать бесполезно: Андри не приедет. Но теперь он думал только о Лизе, и на душе у него было смутно. «Может быть, послать в Нью-Йорк еще и письмо?» - размышлял он. Лиза ушла от мужа, живет у мамы, страдает, но сама ему почему-то не написала. Выдерживает характер, а, может быть, разлюбила или забыла вовсе, а он, как мальчик, помчался на почту и отправил ей такую откровенную телеграмму. Вдруг все это обман и ее уход от мужа – очередной женский каприз.

Снова взял письмо Анны и перечитал его. «Лиза давно рассталась с мужем и живет с ребенком у нас. Ей очень плохо… Я знаю, она вас по-прежнему любит и страдает… Заберите их отсюда». Анне можно верить. Она не стала бы ему писать, если бы ни была уверена в том, что происходит с ее сестрой. А он сам? Разве он смог до конца поверить в Лизино предательство и до сих пор не переживает их непонятный разрыв? Даже Андри это чувствовала и мучилась.

Отбросив все сомнения, он сел писать письмо, обращаясь к Лизе, как будто они только вчера расстались, и не было четырех лет разлуки. «Дорогая моя девочка. Я срочно выезжаю из Парижа в Россию. У папы рак прямой кишки, и нет никакой надежды на улучшение. Сердце обливается кровью, что с папой такое случилось. Сейчас он в Ромнах, там должны собраться все братья. Я твердо решил вернуться в Россию.

Как только началась война, я вместе с несколькими нашими анархистами поддержал Кропоткина в вопросе войны до победного конца и решил записаться добровольцем во Французскую армию. У меня нашли хрипы в легких и забраковали. Еще до войны я устроился на крупный завод инженером и работал там до последнего дня. Труфимов трагически погиб в Иностранном легионе. Аристов оставался в Цюрихе. За все время войны ни он, ни Полина  ни разу не написали. Обидно! Кое-кто из старых друзей со мной порвали из-за моей солидарности с Кропоткиным в вопросе войны до победного конца. Готье тоже поддержал Петра Алексеевича. На Шарля тяжело повлияли все последние события, особенно убийство Жореса. Он его искренне любил, хотя и критиковал. После этого у него начались проблемы с сердцем. И война, конечно, свое добавила. Мой отъезд в Россию его расстроил. Даже Вик (помнишь его той-терьера) на меня обиделся.

Не знаю, сколько пробуду в Ромнах и как доберусь до Америки, так что запасись терпением и скоро меня не жди, но я обязательно за вами с дочкой приеду. Большой привет от меня Сарре Львовне и Анне. Николай».

Написав такое откровенное письмо, Николай опять задумался и в третий раз взялся за послание Анны, которое уже знал наизусть. Оно вновь успокоило его.
На столе резко зазвонил телефон. Это оказался Шарль. Ему надо было еще раз услышать голос Николая и пожелать ему доброго пути. Николай хотел рассказать ему о письме из Нью-Йорка и своем намерении поехать туда за Лизой, но решил оставить все, как есть. Так будет лучше для всех.

* * *
Когда в Тулон пришла телеграмма от Николая, Андри не было дома. Она ушла на море со своим новым знакомым, офицером артиллерии Сержем Дефоссе, с которым недавно познакомилась у своей тетушки Катрин. Офицер находился здесь после ранения и, на радость Жанетт, стал активно ухаживать за Андри.

Жанетт  увидела почтальона из окна и  поспешила ему навстречу в сад. В такое время с почты могли принести только телеграмму,   ее материнское сердце почувствовало в ней опасность. Вскрыв телеграмму и прочитав сообщение об отъезде Николая в Россию и просьбу к Андре приехать в Париж попрощаться с ним, она спрятала ее подальше от родных.
– Кто это приходил? – спросил Франсуа, слышавший через окно чужой голос.
– Сосед. Спрашивал утренние газеты.
Через пять дней, когда по ее расчетам Николай должен был покинуть Париж, она показала телеграмму дочери, сказав, что ее только сегодня принесли.  Разрыдавшись, Андре закрылась в своей комнате. Напрасно родные умоляли ее открыть дверь, она или молчала, или просила оставить ее в покое.
Ночью она вышла на террасу. Услышав скрип двери, Жанетт последовала за ней.
– Телеграмма так долго шла, - сочувственно сказала она, обнимая плачущую дочь. - Но это все к лучшему. Теперь ты успокоишься и забудешь его.
– Я беременна, мама.
– Бедная моя девочка, – растерялась та, – ты уверена?
– Уверена.
– Николай знает об этом?
– Нет. Он ясно дал понять, что собирается жить только в России а я туда ехать не хочу, и потом, потом…, - сквозь слезы проговорила она, – он по-прежнему любит Лизу.
– Он – порядочный человек и, узнав, что ты беременна, никогда бы тебя не бросил. – Жанетт уже пожалела, что сразу не отдала ей телеграмму.
– Все равно из этого ничего хорошего не выйдет, наша жизнь превратится в мучение.
– Надо найти врача и избавиться от ребенка, – решительно заявила мать. – Сейчас многие на это соглашаются. Я завтра поговорю с Катрин.
– Нет, это – грех. И потом я хочу его оставить. Он мне будет напоминать о Коле. Я даже знаю, что родится мальчик. У них в роду – почти одни мальчики.
– Зачем тебе растить ребенка без мужа, когда ты можешь найти подходящую партию? Ты очень нравишься Сержу. Он – из богатой, знатной семьи. У них  здесь вилла, дом в Париже.
– Неужели ты не понимаешь, что я встречаюсь с ним, чтобы не думать о Коле? Мы должны немедленно вернуться в Париж.
– У папы еще не кончился отпуск. Подумай о его здоровье. И зачем тебе ехать в Париж, если Николая там все равно нет.
– У меня нет желания здесь больше оставаться.
– Потом ты напишешь ему о ребенке?
–  Я же сказала тебе, что это ни к чему.
– Большей глупости я не встречала, – возмутилась Жанетт и вернулась к мужу, чтобы сообщить ему о беде, неожиданно обрушившейся на их семью.
Франсуа спокойно отнесся к этой новости. Настоящие мужики погибли на фронте, а у них родится ребенок от умного, порядочного человека. Ему теперь на фронте будет легче: если он погибнет, его место в доме займет внук.
– Оба сошли с ума, – сделала вывод Жанетт и  решила с утра пораньше узнать у  золовки о женских врачах в городе и привести к ним Андре.
               * * *

ГЛАВА 2

В Бресте Николая ждало разочарование: никакого парохода на Мурманск не было. Служащие порта не могли ему толком ничего объяснить. Ильинский оказался прав в отношении Дэвиса: ему нельзя доверять. С трудом  его пропустили к начальнику порта – толстому французу с коротенькими пухлыми ручками  и выпуклыми, как у паука, бесцветными глазами. Толстяк внимательно прочитал письмо Дэвиса – это имя на него подействовало, как будто это был сам президент Пампиду,  сказал, что такой пароход, действительно, был, но ушел три дня назад. Удивляться тут нечему,  после истории с Китченером* (*Английский военный министр. 5 июня 1916 года отплыл с визитом в Россию на крейсере «Хэмпшир». Корабль подорвался на мине, установленной германской подводной лодкой U-75, хотя визит министра держался в строжайшем секрете.) время отплытия всех военных и торговых судов постоянно меняется.

– Что же мне теперь делать? Мне срочно нужно в Россию. У меня умирает отец.
Толстяк задумался, выпучив свои паучьи глаза и постукивая по столу пухленькими пальцами. На лице его отразилось сочувствие.

– Ночью уходит пароход в Берген, - наконец, изрек он. – Я поговорю с капитаном, вас возьмут, но с условием, что вы ничем не будете интересоваться и находиться в том месте, где вам укажут.

– Разумеется.

- Документы у вас в порядке?

– В порядке.

– Разрешите с ними ознакомиться.

Николай протянул его свои документы и пропуск  от Русской военной миссии во Франции. Последний произвел на толстяка большое впечатление, он даже встал, возвращая их обратно Николаю.

– Подходите к пароходу в десять вечера. Вас встретят.

Николай от души пожал ему руку, но радоваться не спешил, невольно ожидая и с его стороны подвоха.

Несколько часов он бродил по улицам этого небольшого портового городка, любуясь открывавшимися видами на  Атлантический океан, старинными средневековыми домами и древним  замком, построенным еще римлянами. Кафе и рестораны были забиты британскими моряками в белой военной форме и белых фуражках. Они обнимались с французскими женщинами легкого поведения и, объясняясь с ними на пальцах, уводили их куда-то вверх по кривым переулкам, мощенным серым камнем. Сильно накрашенные женщины, фальшиво улыбались, скрывая под толстым слоем пудры возраст, морщины и тоскливую усталость.

В назначенное время на пароходе его уже ждали, пропустив без лишних расспросов на трап. Пожилой боцман, от которого за километр несло виски, молча провел его на корму и указал на  спасательные шлюпки. «Если замерзните, в шлюпках есть брезент», – сказал он по-английски и ушел, покачиваясь на пружинистых  кривых ногах.

Глубокой ночью без особого шума пароход вышел из гавани. Последний раз Николай взглянул на берег Франции, еле видный в темноте. Сердце сжалось: там оставалась целая эпоха в его жизни.

Сначала ему нравилось плыть в одиночестве. Плеск волн,   бескрайняя гладь воды и звездный шатер над головой отвлекали от тревожных мыслей и настраивали на философский лад: о бесконечности мироздания, затерявшейся в нем планете Земля и бессмысленной бойне, которую сейчас ее обитатели ведут между собой. Зачем и для чего они убивают друг друга, когда в природе есть такая красота, как эта ночь, океан и звезды?

Затем он почувствовал, что  замерзает, и, поискав в шлюпках брезент, о котором ему говорил боцман, и не найдя там ничего, кроме окурков и засохшей кожуры от мандаринов, стал прыгать и бегать по корме. Его пожалели пробегавшие то и дело мимо матросы, доложили о нем  боцману, боцман - капитану, и Николая отвели  в кубрик.

 Но и там было мало радости. В большом помещении стоял тяжелый, невыносимо спертый воздух, от которого у Николая с непривычки перехватило дыхание.  На всех койках спали люди. Он присел на угол крайней койки и долго не мог согреться и привыкнуть к духоте. Пароход качало. В закрытые иллюминаторы била вода. Прислонившись к стене, он заснул, но спал недолго: обитатели кубрика проснулись и, не обращая на него внимания, громко разговаривали.

Одна смена ушла, вместо нее пришли другие люди, также не обращавшие на него внимания, как будто его тут и не было вовсе. Только один из них, молоденький, белобрысый матрос с красным, обветренным лицом и серо-голубыми глазами, наверное, простой крестьянский парнишка откуда-нибудь из Нормандии, поинтересовался, кто он такой и куда едет. Николай коротко рассказал свою историю и спросил, когда они будут в Бергене.

– Не скоро, – дружелюбно ответил тот. – Сначала зайдем в Абердин. Ты случайно не в курсе, почему ваши русские солдаты устроили в Марселе бунт? Мы их видели, когда там были три месяца назад, хорошие парни.

– За издевательство  офицеров. Одного из них подполковника Краузе  избили  до смерти. Восемь  человек расстреляли.

– Как в Иностранном легионе. За это мы уважаем русских. Они умеют постоять за себя и хорошо  воюют.

– Антуан, хватит трепать языком, – оборвал его товарищ с верхней койки. – Давай ложись, пока боцман не услышал.

– Уж и поговорить нельзя, – недовольно про-ворчал матрос. – Все молчи и молчи, надоел со своими замечаниями.

– Смотри, браток, договоришься. Боцман к тебе давно присматривается.
Тихо выругавшись, Антуан завернулся в одеяло и моментально заснул, по-детски посапывая и что-то бормоча во сне.

В Бергене Николай дал боцману денег и попросил провести его к капитану, чтобы тоже  отблагодарить. Фальшиво улыбаясь, капитан  заявил, что с людей Дэвиса ничего не берет. «Мог бы в таком случае меня сразу поместить в кубрик, а не заставлять  мерзнуть на палубе, – с досадой подумал Николай, сдерживая первые приступы кашля. – Все вы одной,  шнейдеровской породы». А тот еще не постеснялся  съехидничать: «Месье! Что же вы так легко оделись? Купите себе теплое пальто и шапку».

И без него было ясно, что надо срочно запастись теплой одеждой.  Однако за неимением времени – в Бергене и Осло он сразу попадал на нужные ему поезда,  смог осуществить это только в Стокгольме.

В столице Швеции была уже настоящая зима. Ледяной ветер метался по городу, бросая в лицо осколки твердого снега. Тяжелое свинцовое небо давило на дома и людей. Пройдясь по  магазинам, Николай купил  теплое пальто с меховым воротником шалью, меховую шапку, ботинки на меху и лекарства. Спрашивал везде мед, русскую водку или коньяк, но мед, как объяснили ему продавцы, давно исчез из продажи, а спиртное  в Швеции  еще с довоенного времени запрещено  сухим законом.

     Билет на Хапаранду – пограничный город с Финляндией, куда ему посоветовал ехать Петр Константинович  Ильинский, лежал в кармане. Оставалось   еще полдня, чтобы побродить по городу  и посетить королевский дворец, но Николай чувствовал, что заболевает, и все это время  просидел  в вокзальном ресторане, наслаждаясь вкусной едой и кофе. Нейтральная Швеция не испытывала трудностей с продуктами. В тяжелые для Европы годы она процветала  за счет заказов воюющих сторон и резко подняла свою  экономику.

Однако были серьезные проблемы с углем. В ресторане еще кое-как топили, но поездка в холодном поезде, несмотря на все удобства и мягкие кожаные диваны, превратилась в настоящую пытку. На каждой станции пассажиры  выскакивали из вагонов и  бежали в буфет, чтобы напиться горячего чая.

Сосед Николая по купе  пожилой швед с подозрением смотрел на русского, прикладывавшего ко рту платок и старательно сдерживавшего кашель.

– У вас чахотка? – не выдержал, наконец, швед, обратившись к нему на английском.

– Обычная простуда, – из последних сил улыбнулся ему Николай. – Я еду из Парижа, там еще тепло. Резкий контраст в погоде, и вот, видите ли, результат.

Как только швед выходил на очередной станции в буфет, он давал себе волю и кашлял без остановки, пугая проходивших по коридору людей. К вечеру кашель разошелся не на шутку. От высокой температуры била лихорадка. Такой простуды у него давно не было. На его счастье швед сошел в Бьёрне, и до самого конца он оставался в купе один.

Незадолго до приезда в Хапаранду проводник принес ему два стакана горячего чаю и бутылку рома. Николай протянул ему деньги.

– Найон, найн, – замотал тот головой, - русским тяжело на фронте, но они выиграют войну и прогонят царя. Мы в это верим.

– Вы желаете России победу?

– Я – социалист, и хочу, чтобы в России произошла революция. Вы же политический? Я это вижу.

– Спасибо вам за добрые слова,  – сказал Николай, не ожидавший в таком месте услышать сочувствие в адрес своей родины.

– Я был в 1910 году на конгрессе Интернационала в Копенгагене. Самое сильное впечатление на меня произвели Жорес и Ленин. Ваш Ленин – настоящий революционер. В Хапаранде я дам вам адрес. Если у вас есть проблемы с властью, мои друзья помогут вам перейти границу.

Николай так и не знал, есть ли у него проблемы с властью (вряд ли в пограничном городе северной Швеции  о нем могли быть сведения из Департамента полиции восьмилетней данности), но решил не рисковать и воспользоваться удобным случаем. Все остальные действия происходили, как в тумане: куда-то он ходил по записке проводника, кому-то давал деньги, с кем-то ночью, по глубокому снегу перешел русскую границу, думая только о том, чтобы не упасть. Лес стоял темной громадой, огромные лапы елей били по лицу, цеплялись за одежду.

В маленькой финской деревне его повели в баню. Старый финн со всей силой стегал его по спине березовым веником и на ломанном русском языке шутил, что завтра он будет выглядеть, как огурчик. И, действительно, на следующий день он чувствовал себя намного лучше: температура спала, кашель уменьшился.

 Поезд на Петроград отошел в серых сумерках утра. За окном мелькал однообразный финский пейзаж с бесконечными синими лесами  в туманной дымке и белыми мертвыми равнинами. «Белоостров» – прочитал он название очередной станции. И только тут до него дошло, что он – дома, в России, и совсем скоро будет в Петрограде. К горлу подступили слезы.


ГЛАВА 3

Обратно в Европу Николай добирался тем же путем: через Петроград, Хапаранду, Стокгольм, Осло, Берген. Из Бергена, не заезжая в Лондон, отправился в Саутгемптон. Через три дня он уже плыл на американском судне «Адриатика», прибывающим в Нью-Йорк за неделю до Нового года.

Ему до того надоело путешествовать, что все эти дни он не выходил из каюты, кроме походов в ресторан три раза в день, читал книгу, спал и беседовал со своим соседом, молодым американцем Джоном. Джон был сыном преуспевающего промышленника в Вашингтоне. За год до начала войны отец отправил его учиться в Берлинский университет, считая, что Германия – самая преуспевающая страна во всех областях индустрии, бизнеса и экономики. Война вынудила студента перебраться в Англию и поступить в Кембридж, где, по его словам, профессура была значительно хуже, чем в Берлине. Джон был твердо уверен, что настоящему предпринимателю экономические знания ни к чему: главное иметь чутье и опыт. У него все это было. Задолго до войны они с отцом сумели на разнице акций  ряда строительных американских компаний сколотить приличное состояние. В начале войны отец вложил деньги в крупный машиностроительный завод в Нью-Йорке, постепенно выкупил долю у других учредителей и  стал его единственным владельцем. Завод теперь полностью работает на английскую и французскую армии,получает от этого весомую прибыль. Николай поинтересовался у него по поводу России. Джон презрительно назвал русских ненадежными плательщиками.

Джон был уверен, что предназначение Америки – главенствовать в мире, что ей не к чему вступать в войну и посылать своих солдат на чужую бойню, а немцев следует наказать экономическими санкциями, поставить Германию в зависимость от иностранного капитала, явно имея в виду свою страну. Про Россию он говорил, что она погрязла во внешних долгах и живет за счет  зарубежных кредиторов. Слушая его, Николай вспоминал Игнатьева, говорившего о том, что Америка после войны станет самой сильной державой в мире. Этот самоуверенный юнец был типичным представителем американской буржуазии.

В Нью-Йорке, не сходя еще на берег, Николай убедился в преимуществе быть американцем. В 12 часов дня на борт «Адриатики» поднялись представители таможенной и медицинской служб. У Джона и других его соотечественников быстро проверили документы и разрешили спуститься на берег. Остальных пассажиров заставили проходить мучительные процедуры осмотров, затянувшиеся до вечера. Команда сама от этого страдала, и капитан то и дело появлялся на палубе, проклиная таможенников и врачей. Кто-то из знающих пассажиров сказал, что эти осмотры – чистая формальность. Капитан пожалел дать им деньги, и теперь компания терпит убытки, обеспечивая весь день судно теплом и электричеством.

Николай еще из Саутгемптона послал Фалькам телеграмму о дне своего прибытия в Нью-Йорк и теперь пытался рассмотреть в толпе встречающих Лизу и Анну, но безуспешно: слишком много там было там народу. Только в 8 часов вечера измученные пассажиры спустились на берег. Николай даже не стал искать сестер и сразу поехал к ним домой.
Дверь открыла Сарра Львовна. Рядом с ней стояла Лизина дочка с такими же чудесными, бархатными, как у матери, глазами, с любопытством рассматривая незнакомого человека. Он вынул из чемодана куклу, купленную специально для нее в Петрограде, и протянул ей. Девочке взяла ее, тихо прошептала «Спасибо!» и, застеснявшись, спряталась за спину бабушки. Сарра Львовна обняла его и крепко расцеловала.
- Милый мой, родной. Наконец-то вы приехали. Лиза замучилась, ожидая, вас.
- А где она? – спросил Николай, и от ее слов моментально улетучилась тревога, не покидавшая его все последнее время.
- Они с Анной с утра уехали в порт.
Николай решил ехать обратно, но Сарра Львовна убедила его, что они обязательно разминутся по дороге. Провела  в гостиную, принесла туда чистое белье, предложила  принять душ. «Будьте, как дома, не стесняйтесь», - ласково сказала она, и Николай почувствовал себя в родной обстановке, как в былые годы в Екатеринославе.

Лиза с Анной целый день провели в порту, ожидая, когда с лайнера отпустят пассажиров. Наступил вечер. На ярко освещенных палубах толпились люди. Прильнув к бортам, они искали  внизу своих родных, кричали, переговаривались. Когда, наконец, на нижней палубе началось движение, толпа оттеснила сестер далеко назад, и в этой сутолоке они пропустили Николая. С трапа спустились последние пассажиры. Прошли таможенники и сотрудники санитарной службы в синих халатах. Свет на палубах притушили. Расстроенные сестры  поехали домой.

Был уже первый час ночи, когда хлопнула входная дверь. Николай бросился в коридор. Увидев его дома, сестры от неожиданности остолбенели. Анна первой пришла в себя, по-родственному расцеловала его и ушла  в свою комнату. Сарра Львовна пронесла в гостиную поднос с чайником и едой и, пожелав им спокойной ночи, оставила одних. Лиза за все это время не шелохнулась. Они стояли в коридоре и, не отрываясь, смотрели друг на друга. Николай заметил, что она отрезала волосы, короткая прическа придавала ее лицу новое, незнакомое ему выражение. В целом же за все эти годы она мало изменилась, только слегка пополнела в груди и плечах, как это бывает у женщин после родов.

– Лиза, милая, что же ты молчишь, я приехал за тобой?

Она продолжать молчать, находясь в каком-то оцепенении. Николай рывком притянул ее к себе и стал целовать ее лицо. Разрыдавшись, Лиза уткнулась ему в грудь.

– Не могу поверить, что ты здесь, – сказала она, всхлипывая. – Если бы ты знал, как мне было плохо без тебя.

– Скажи мне прямо сейчас, чтобы я знал: ты готова вернуться со мной в Россию, в Ромны?

– Я теперь не одна, у меня дочь.

– Конечно, с дочерью.

– Готова. А Елена Ивановна? Она меня осуждает?

- Мама нас ждет. Папа умер, она очень страдает. Ей сейчас нужно, чтобы рядом были близкие люди.

– Боже мой! Сколько раз я вспоминала Ромны и  мечтала там снова очутиться… Аннушка с нами тоже поедет, к Мстиславу. Помнишь такого? Он до сих пор ей пишет и ждет ее.

- Милые вы мои сестры, вам давно пора отсюда уехать и начать новую жизнь. Может быть, и Сарра Львовна с нами поедет?

– Мама не может бросить тетю Лию, и могила папы здесь. Она ходит туда каждое воскресенье.

- Сарра Львовна сильно изменилась.

– Нам здесь всем было тяжело. Только не спрашивай меня ни о чем. Я сама когда-нибудь тебе все расскажу.

– Хорошо. Тогда идем пить чай, и будешь слушать мои рассказы.

* * *
Все эти дни они решали, каким путем и когда возвращаться в Россию. Николай настаивал на том, чтобы дождаться окончания войны: полное поражение Германии и ее союзников казалось ему вопросом времени. А если ехать, то только через Японию и Дальний Восток, далеко, но намного надежней, чем  через Европу. Сестры, и больше всего Лиза, хотели ехать немедленно и тем же путем, что и Николай. Их не пугали сообщения в газетах о нападении немецких подводных лодок на пассажирские суда. В качестве аргумента они нашли в «Нью-Йорк таймсе» интервью с капитаном крупного лайнера, в котором тот рассказывал, как их судно от Ла-Манша до середины Атлантического океана  сопровождали четыре американских крейсера. Также крейсера сопровождают суда обратно в Европу. До его приезда они начали оформлять документы  для выезда из Америки и со дня на день ждали их получения.

На всякий случай он побывал в редакции газеты «Голос труда», чтобы  прозондировать вопрос о работе. Первым, кого он там встретил, был Волин. Вскоре после отъезда Николая из Парижа Сева за антивоенные статьи оказался в концлагере, сумел оттуда сбежать и приехал в Америку. Редактировал журнал  Максим Раевский. Кроме них, в редакции оказались еще несколько старых товарищей по Женеве и Парижу. Выслушав его рассказ о России, они заставили его сесть и написать об этом статью. Николай с удовольствием это сделал.

Статья получилась большая. В ней он  использовал  разговоры и споры людей, услышанные им в дороге от Парижа до Ромен и из дома до Нью-Йорка. «В России сложилась взрывоопасная ситуация, - писал он. – Народ, особенно солдаты, вернувшиеся с фронта, не годные из-за ранения к службе, настолько озлоблены на царя, правительство, военное руководство и бессмысленную войну, что готовы пойти за кем угодно: Пугачевым, Лениным, меньшевиками, эсерами и т.д. Самодержавие бьется в конвульсиях». Кончалась статья фразой: «Пройдет время, и начнется междоусобная война».

– Что ты имеешь в виду? – спросил Волин.

– То, что у русских людей сейчас нет предела злобе и ненависти. Они станут предавать и убивать не только богатых, но и таких же простых и бедных людей, как они сами. Сосед пойдет на соседа, брат – на брата, отец – на сына. Уже сейчас из-за буханки хлеба люди готовы убить друг друга, вырывают его из рук прохожих, нападают на женщин и стариков.

- Эту фразу надо выбросить, – настаивал Всеволод. – Мы должны вселять читателям оптимизм, уверенность в будущее.

– Но это правда, пусть и жестокая.

– Статья, что надо, - прервал их спор Раевский. - Я разбиваю ее на три части. Первую ставлю в ближайший номер, остальные две – пойдут потом,  концовка мне тоже не нравится. Я ее убираю. Договорились?

– Хорошо, раз вы так настаиваете, – пожал плечами Николай, не ожидавший такой реакции от товарищей: ведь той, другой  России они еще не знали.

Максим охотно брал его в штат редакции, предложив сразу приступить к работе. Но женщины были неумолимы: ехать в Россию и как можно скорей, так им надоела Америка.

 Накануне отъезда Лиза повела дочку прощаться с отцом. Николай проводил их до подъезда дома и остался ждать на улице. Через полчаса они втроем спустились вниз. Лиза выглядела растерянной, представила мужчин друг другу. Дмитрий вызывающим тоном сказал, что хотел посмотреть на человека, с которым уезжают его жена и дочь: можно ли ему доверять? Николай промолчал. Вера была на руках у отца. Она обнимала его за шею, со слезами причитая, что «не хочет уезжать от своего папочки. Пусть он тоже едет с ними».

Рассердившись, Лиза отшлепала ее,  та еще больше разрыдалась. Наконец после долгих уговоров, она перешла к матери, продолжая плакать и твердить, что любит только своего папу.

Этот инцидент неприятно подействовал на Николая. Однако Лиза не предала ему значения.

– Дима грубо с тобой разговаривал, – сказала она, –  это не свойственно ему, он – добрый, покладистый человек. Я ему оставила роменский адрес, разрешила туда писать и приезжать, когда он вернется в Россию. Ты не сердишься?

– Конечно, нет. Ты правильно сделала.

– Он взял с меня слово никогда не менять у Верочки фамилию.

– Это его право. Я хотел ее удочерить и дать свою фамилию, но можно обойтись и без этого. Она – хорошая девочка. Мы с ней поладим.

* * *

В 20-х числах февраля они покинули Нью-Йорк и через неделю прибыли в Лондон. На следующий день – это было 3 марта* (* Все числа здесь и дальше приводятся по старому юлианскому календарю), кельнер, принесший им завтрак в номер гостиницы, улыбаясь, сказал, что в России произошла революция, и положил на стол пачку английских газет. Все они открывались сообщением: «Государственный переворот в Петрограде. Император Николай II отрекся от престола в пользу своего брата Михаила Александровича». Других подробностей не было.

– Ничего не понимаю, - взволнованно произнес Николай. – Царь сам отрекся от престола, и почему-то в пользу брата, а не сына… Этот переворот совсем некстати. Теперь мы можем здесь надолго застрять.  Хотя может быть и польза. Каждая революция первым делом объявляет амнистию политическим изгнанникам, и, если у нас, действительно, произошла революция, то новая власть ее тоже объявит. Тогда мы можем без опасения, что нас арестуют, вернуться в Россию. Я срочно еду в наше посольство.

– Я с тобой, – поднялась Лиза, - Аня побудет с Верой.

– Нет, пожалуйста,  оставайся в отели. Я узнаю все подробности и вернусь.

 Во дворе русского  посольства  бурлила огромная толпа эмигрантов. Взрослые люди, как дети, возбужденно кричали, поздравляя друг друга и радостно обнимаясь: «Свобода! Свобода, друзья! Самодержавие рухнуло». Однако толком никто ничего не знал. Постепенно из разных слухов и сообщений сложилась более-менее ясная картина. В Петрограде произошло вооруженное восстание. 27 февраля рабочие и солдаты почти полностью овладели городом. В их руки перешли мосты, вокзалы, Главный арсенал, телеграф, Главный почтамт, важнейшие правительственные учреждения. Испугавшись новой революции, в ставку штаба, где находился император,  приехала делегация от Думы и вынудила его подписать Манифест об отречении сначала в пользу своего сына Алексея, а когда Николай возразил против этого, – в пользу  брата Михаила. Тот в свою очередь отказался от  престола. . Испугавшись новой революции, в ставку штаба приехала делегация от Думы и вынудила царя подписать Манифест об отречении сначала в пользу своего сына Алексея, а когда Николай возразил против этого – в пользу своего брата Михаила. Михаил в свою очередь отказался от царского престола. Думцы сформировали Временное правительство во главе с князем Львовым* (* Председатель Всероссийского земского и городского союзов). Таким образом, самодержавие в России  рухнуло, и  тихо, мирно,  без особой крови произошла буржуазная революция.

Эмигранты потребовали, чтобы  посол Набоков или кто-нибудь из его сотрудников объявили, когда они  смогут вернуться на родину.

Днем к толпе вышел первый секретарь посольства Евгений Васильевич Саблин. Эмигранты встретили его возмущенными от нетерпения возгласами: «Наконец-то», «Когда вы отправите нас домой?», «Мы хотим ясности».

– Подождите, – стараясь всех перекричать, сказал Саблин. – Всем политическим эмигрантам помогут вернуться в Россию, но не так скоро: мы ждем указаний от нового правительства.

- Какие еще могут быть указания? Выдать документы и дело с концом.

– Эти нас тоже бояться, - выкрикнул кто-то со злостью, – будут  тянуть резину.
Народ не расходился. По чьей-то инициативе начали составлять партийные списки. На всякий случай Николай записал себя и своих родных, назвавшись анархистом-синдикалистом.


По срокам у Николая еще был действителен пропуск на имя представителя русской военной миссии в Париже, выданный ему Ильинским. Решив им воспользоваться, он попытался попасть к Набокову, но тот никого не принимал. Тогда он записался на прием к русскому военному агенту в Великобритании генералу Николаю Сергеевичу Ермолову. Узнав, что его хочет видеть человек от Игнатьева,  генерал приказал пропустить его вне очереди.

– К сожалению, наши полномочия с Алексеем Алексеевичем кончились, - с грустью сказал старый генерал, выслушав просьбу Николая помочь ему как можно скорей выехать с семьей в Россию, – постараюсь сделать, что в моих силах. Должен вам сказать, что английское правительство категорически настроено против большевиков и тех партий, которые выступают с антивоенными лозунгами. Боюсь, что этим людям будут чинить для выезда всяческие препятствия.

Генерал с интересом разглядывал посетителя.

– Вы – штатский человек. Что вас связывало с Алексеем Алексеевичем?

– Я работал инженером на заводе, помогал ему выполнять для России военные заказы.
Отсюда, из Англии мы получали  толуол.

– О-о-о! Тогда в отношении вас возражений не будет. И все-таки вы уверены, что вам надо именно теперь ехать в Россию? Там беспорядки, восстания. Возможно, в Петроград будут вызваны войска с фронта. Не лучше ли остаться в Лондоне или вернуться в Нью-Йорк? У вас маленький ребенок.

- Надо посоветоваться с моими женщинами, вряд ли они согласятся.

– Вы большевик?

– Анархист.

– Вот оно что. Я уважаю Кропоткина как ученого и мыслителя, но плохо понимаю его политические взгляды. Они мне представляются некоей литературной фантазией. Впрочем, никто не думал, что самодержавие может рухнуть в один миг. Те, кто заставил царя отречься от престола, очень скоро об этом пожалеют.

– У них не было другого выхода. Ни Дума, ни старое правительство не могли управлять ситуацией. Я был недавно в России, видел, что там происходит. Повсюду нищие и трупы.

– Революция приведет к поражению России в войне, – поморщился Ермолов. – Да будет вам известно, молодой человек, промышленность России сейчас находится не в таком уже плохом состоянии. У нас  достаточно пушек и пулеметов, чтобы начать решительные действия на всех фронтах. Есть танки, аэропланы, но нет дееспособной армии, ее разложили те люди, которые находятся сейчас за стенами этого дома и рвутся домой, чтобы окончательно ввергнуть страну в пропасть. – Ермолов встал, давая понять, что разговор окончен. - Приходите недели через две. Надеюсь, к тому времени все прояснится.

Время тянулось невыносимо долго. Гуляя  целыми днями  по Лондону, они удивлялись, что англичане почти не говорят о русской революции и скупо пишут о том, что происходит в Петрограде. Их интересовало только то, что косалось их страны. Газеты были полны тревожных статей о подводной войне, которую Германия  объявила Англии. За два с половиной месяца 1917 года британских судов было потоплено больше, чем за весь прошлый год. Ругали также Америку и ее президента Вильсона, не желавшего вступать в войну. Все хорошо помнили его фразу из послания  союзным странам о том, что США «обладают слишком большой гордостью, чтобы воевать»,

По вечерам Николай один ходил на эмигрантские собрания, где все разговоры вертелись вокруг событий в России, а споры иногда доходили до кулаков, но там всегда  можно было узнать что-то новое и полезное для себя.

Кропоткин в эти дни дал несколько интервью иностранным журналистам. Он приветствовал революцию в России, при этом  подчеркивал, что войну надо довести до конца. У Николая было желание съездить к Петру Алексеевичу в Брайтон, рассказать о том, что он видел в стране собственными глазами: народ устал и вряд ли способен одновременно участвовать в революции и войне. Но, вспомнив болезненное состояние Кропоткина на встрече с анархистами в Париже четыре года назад, отказался от этой мысли.
Ждали известий из Петрограда. Наконец  Общественный комитет Государственной думы опубликовал свою ближайшую программу, в которой говорилось о полной и немедленной амнистии по всем делам: политическим и религиозным. Эмигранты ликовали. Однако радость их была преждевременной. Временное правительство  потребовало от всех своих послов при выдаче паспортов учитывать отношение данного человека к войне: патриот он, то есть стоит за продолжение войны и тем любезен господам Родзянко и Гучковым, или требует окончания войны. Тогда пусть остается за границей. Это «отношение» могли подтвердить другие, «достойные» эмигранты или специальные комитеты, созданные для этого при посольствах. Большей глупости нельзя было придумать. Ходили слухи  о существовании каких-то «черных списков», широко применяемых к русским политическим эмигрантам, неугодным  правительствам Франции и Англии. Одновременно повсюду  вводились «выездные визы»  –  разрешение  на выезд из страны.

Николай надеялся на помощь Ермолова, как тот обещал, но генерал, занятый текущими делами, совершенно забыл о нем. Чтобы загладить свою вину, он выдал ему официальную бумагу о политической благонадежности его и членов его семьи, ссылаясь на Игнатьева. Это уже было полдела. Все остальные документы и печати им пришлось доставать самим, обивая пороги разных учреждений.

В середине апреля они, наконец, выехали из Лондона. Всю дорогу Николая одолевали сомнения, правильно ли они делают, что возвращаются в Россию. Не лучше ли  остаться в Англии и там переждать это тревожное время, как советовал Ермолов. Непонятная и неожиданная революция  не вызывала у него особой радости. Самодержавие рухнуло,  но что за этим последует дальше?

Сестры же, несмотря на отвратительные условия в поезде, были счастливы. Анна не могла дождаться встречи с Мстиславом. Ему послали из Хапаранды  телеграмму, в ответной телеграмме он обещал их встретить  в Петрограде. Лиза мечтала о Ромнах, доме с оранжереей и фруктовым садом, где они начнут с Николаем новую жизнь. Уже в Лондоне, она поняла, что беременна, но не стала говорить об этом своим близким, чтобы не обременять их в дороге лишними заботами о себе.

А поезд шел и шел вперед мимо голубых озер и рек Финляндии, ее дремучих лесов, маленьких городов и деревень, приближая их с каждым часом к желанной цели – России.
                Москва,   2013.


Рецензии