Судьба. Часть 3

Геннадий Бородулин
                Часть 3. 
                Надежда.            
   Хороша, до чего же была хороша, еще теплая печеная картошка и круто засоленные на зиму огурцы.
Надкусывая хрустящий огурец, и заедая его картошкой, Лида блаженно улыбалась. Поглядев на торопливо жующую мать, она перевела взгляд на Надежду. Та, закрыв глаза, сидела неподвижно, держа в слегка дрожащих руках кружку с самогоном.
- Надь, а как ты попала в концлагерь? 
- Обыкновенно, как и все, наверное, - с деланной беззаботностью, ответила Миронкина, и залихватски отхлебнув из кружки, не закусывая, лишь утерев ладонью губы, тихо продолжила: - Летом сорок третьего года меня за нарушение комендантского часа на две недели посадили в тюрьму СД, на улице комиссара Крылова. А, уж оттуда направили в 313й шталаг, что располагался на территории бывшего 5-го железнодорожного полка. К концу года, когда последних наших военнопленных вывезли, лагерь заполнили гражданскими. Кого там только девочки не было! И горожане, которых просто хватали при облавах на рынках и вокзалах. И сельчане – те, что проживали в партизанских зонах. Ни в чем, неповинных людей целыми деревнями свозили в лагерь. Тех же, кого уличали в связях с партизанами, или же просто подозревали в этом, расстреливали на месте, а бывало и вовсе, без разбору, сгоняли всю деревню в один сарай и жгли. У немцев это называлось «зачисткой местности».
 Рядом со мной на одних нарах была семья из деревни Войтехи, что под Суражем. Старик со старухой,  дочка их с девочками близняшками шести лет и еще невестка с грудничком. Девчонки, как мышки, тихо-тихо на нарах целыми днями сидели, а невестин мальчонка поначалу целыми днями кричал – есть хотел. А, что было ему дать? У матери молоко напрочь пропало! Чем только не пытались его кормить; и жевками из пожухлой лебеды и эрзац хлеба, и жидкой баландой, из брюквы, что нам давали, а он все кричал, и кричал, а эту еду не принимал. Не было девки в бараке нашем ни одной, понимаете, ни одной бабы – кормилицы. Через три дня посинел мальчонка, кричать  перестал, а вскоре помер, с голоду помер младенец.… - Надежда перекрестилась и замолчала.
 Лида внимательно посмотрела на нее. Лицо Надежды было необыкновенно бледно. Настолько бледно, что даже при тусклом освещении в землянке, Лида заметила явственно проступившие синеватые прожилки на лбу и висках Надежды.
- Надя, тебе плохо? – трогая ее за рукав, спросила она. Та не ответила. Она напряженно смотрела в  угол землянки, словно пытаясь, что-то увидеть в темноте земляного склепа.
- Надя, - еще раз повысив голос, сказала Лида, и несколько раз сильно дернула ее за руку. Надежда повернулась и, с недоумением посмотрела на девушку.
- Тебе чего, рассеянно произнесла она.
- Ты про мальчонку, что умер в лагере, рассказывала, а потом замолчала.
- Ах да! Конечно про младенца, - вспоминая конец своего рассказа, тихо произнесла Надежда, и еще тише добавила: - Вы знаете, что бабы. Я ведь потом в Дахау много смертей видела, и детских тоже. Страшных смертей! Но того первого, синюшного мертвого детского личика до сих пор забыть не могу!
 Она взмахнула рукой, словно отгоняя от себя нахлынувшие воспоминания, и решительно сказала Лиде: - Наливай!
- Надя, - неожиданно для всех спросила Ольга, - А, что с Левчиком твоим? Живой он?
Лида вопрошающе посмотрела на мать, и та, поясняя ей, сказала: - Жених это Надькин. У нас в парке до войны вагоновожатым работал. Они перед самой войной собирались расписаться.
- А, ты его помнишь Ольга?
- Помню Надя, как не помнить. В тот день, когда немцы входили в город, мы с ним на пару гнали наши трамваи во второй парк на Марковщину. Приказ такой поступил в диспетчерскую на Смоленском рынке. А приказ, он есть приказ. Погнали мы с ним трамваи свои через весь город. Левчик впереди на старом «бельгийце», а я за ним на своем новом двухвагонном «мытищинском». На Замковой нас перехватили немецкие танки. Левка из «бельгийца» своего выжимал все что мог, но что поделаешь вагон, хоть и отремонтированный и переделанный на широкую колею, а мотор все ж старый. Он больше двадцати километров в час не выжимал. Я ежели бы одна была, может и ушла бы от немцев. Только деваться мне некуда, плетусь за Левчиком следом. Немец – танкист, совсем молодой такой,  озорной попался. В люк высунулся по пояс и, улыбаясь, что-то кричит. Потом сзади  пристроился к прицепному вагону и давай его танком подталкивать. Толкал до тех пор, пока вагон с рельсов не сошел. Тут и пришлось мне остановиться. И он стал. Из танка вылез и ко мне. Форму на мне увидел и кричит: - Фрау русишь официр! Будем делать пуф пуф.

Я ему в ответ -  мол, я не офицер, а водитель трамвая, и эмблему на своей беретке показываю. А он мне: - Нихт трамвай. Официр! И пистолет свой из кобуры достает и к моей голове подносит. Я обомлела вся, а он, видя, что напугал меня до смерти, смеется и говорит: - Гут, гут. Фрау нихт официр. Фрау нах хауз.
 Пока он со мной, таким образом, забавлялся, Левчик через старый мост перескочил,  с Вокзальной на Комсомольскую улицу повернул, и был таков. После этого я его не видела.
Так, что с ним Надежда?
 Державшие кружку руки Надежды крупно затряслись. Самогон, расплескавшись, пролился на юбку, сшитую из шинельного сукна. Едва справляясь с волнением, она поставила кружку на стоящий рядом перевернутый к верху дном ящик, и, поглядев на Ольгу, тихо произнесла:
- Левчик? Левчик мой, либо в Туловском овраге, либо на Староулановском кладбище, а может где-то в Германии его пеплом то землю удобрили. Не знаю Ольга, не знаю.
На секунду она замолчала, смахнула рукой набежавшие слезы, и так же тихо продолжила:
- Ты же помнишь, еще в сорок первом на той стороне, - она махнула рукой в сторону Двины, - немцы создали еврейскую зону отселения. Левушку, вмести с мамой его Фридой Моисеевной, туда загнали. Я долго пыталась пробраться на ту сторону, чтобы увидеться с ним. Даже однажды вплавь через реку пробовала. Только все напрасно. Вся территория гетто колючкой обнесена. Охрана кругом, не подступиться. А в сентябре слухи по городу прошли, что евреев начали вывозить в Туловский овраг и расстреливать. Потом уж к зиме, когда овраг тот их трупами забили, начали их стрелять на Староулановском кладбище. Много их было, ох как много…
 Надежда тяжело вздохнула. В полутемной землянке стало тихо. Молчала Надежда, и, не решаясь ничего сказать, молчали Лида и ее мать.
- Знаешь Ольга, - неожиданно произнесла Миронкина, - а я ведь от Левушки тогда, в сорок первом, забеременела.
Ольга внимательно посмотрела на Надежду.
- Да Оля, да! Ты может, помнишь, что мы уже собирались свадьбу справлять. Фрида Моисеевна  поначалу против была, а когда узнала, что я в положении, согласилась. Мы уже и заявление в ЗАГС отнесли. Регистрацию нам назначили на 27 июня, а тут война. Война, будь она проклята!
 Надежда потянулась рукой к стоящей на ящике кружке. Заглянула на дно и громко, срываясь на крик, прокричала: - Будь она проклята во веки веков! Давайте девочки выпьем, чтобы ее никогда не было.
 В молчании  выпили дурно пахнущий бураками самогон, заели остывшей картошкой, и неожиданно для себя заплакали. Утирая непрошеные слезы, Ольга спросила у Надежды: - Что ж Надя с ребеночком то было?
- Да не было ребеночка Ольга, не было.
- Как?
- Вот так Оля, не было. Испугалась я за его не рожденного, да и за себя тоже. Все кругом знали, чей он. Стали говорить, что если рожу, не миновать ни мне, ни ребенку моему правобережной стороны. Вот я к Гулидихе и обратилась. Она то и помогла мне его сбросить. Хину раздобыла, и в бане с горчицей парила меня до тех пор, пока плод не вышел. Вот и весь сказ.
- Дура ты Надежда, - едва дослушав рассказ, разгорячено выкрикнула Лида, - Я бы ни за что, понимаешь, ни за что так не сделала! Я бы родила! Непременно родила!
- Родишь еще роженица, - беззлобно сказала Надежда, привлекая голову Лиды к своей груди.
- А, давайте девчонки споем, - неожиданно предложила Миронкина, и, не дожидаясь ответа, запела:
 Девочки война, война, идет аж до Урала
 Девочки война, война, а молодость пропала.
 Ох, война, война, война, с миленьким разлука
 Ой, война, война, война, да на сердце скука.
 Неожиданно для всех она подскочила с места, и мелко притопывая, пустилась, насколько позволяли размеры землянки, в пляс. Следом за нею вскочила, и подражая Миронкиной, выбрасывая вперед правую ножку и ударяя ею об пол, заплясала Лида.
 Плясали девки, с неведомо какой радости, а может быть с горя. Плясали, словно хотели позабыть в этой безудержной пляске проклятую войну. Плясали, и глядя на них, беззвучно, горько плакала сидевшая в темном углу Ольга Кудрявцева. 
 Отдышавшись и успокоившись после неистовой пляски, Лида, глядя на Надежду, спросила: - Надь, а как ты в Дахау попала?
- Дахау? – как эхо повторила Надежда, - В Дахау просто. В сорок четвертом, когда наши начали гнать немцев из Белоруссии, наш 303 шталаг стали срочно эвакуировать. Спешка была неимоверная. Грузили нас, как скот, в товарные вагоны и везли, и везли на запад в проклятую неметчину. Наш эшелон пригнали в Дахау – лагерь смерти. Всех пропустили через санпропускник и загнали в рабочую зону.
Лида внимательно посмотрела на Надежду, а та, уловив ее взгляд, пояснила:
- Лагерь был разбит на зоны. Вновь прибывших, как способных работать, отправляли в рабочие зоны. А их было много. Одних только филиалов нашего лагеря было более ста двадцати. Так, что всем находилась работа. Да такая работа, что через три месяца люди превращались в ходячие скелеты. Тех, кто не умирал своей смертью, умерщвляли, в газовых камерах, а потом их тела сжигали в печах крематория. День и ночь сжигали, изо дня в день. Смрад стоял такой, что поначалу невозможно было дышать.
 Немцы, пропади они пропадом, практичный народ. У них ничего даром не пропадало. Казалось бы, умер человек - что с него взять? Но и тут даже с мертвых они свою выгоду имели. Одежда, обувь, волосы женские, зубные протезы – все собиралось и складировалось. Останки людские на мыло вываривались, а пепел от сожженных в крематории по полям, как удобрение развеивался.
 Я, почему знаю это? Потому, что в зондеркоманде работала. Такого там навиделась, ужас! Они же даже кожу человечью нас – заключенных заставляли с мертвых сдирать и с нее себе абажуры на лампы шили. А еще, шик у них был особый – перчатки из человеческой кожи.  Особо ценилась у них кожа с татуировками. Начальник нашего лагеря оберштурмбанфюрер СС Вейтер перчаток таких не одну пару имел. Всем проверяющим лагерь памятные подарки делал. Он и друзей своих не забывал.  Самому Генриху Гимлеру такие перчатки преподнес. Говорили, что очень тот был доволен.
 А, еще девчата была в лагере медицинская зона. Отдельно отгороженная и особо охраняемая. Туда даже служащие лагеря по особым пропускам проходили. Я только после того, как лагерь наш американцы освободили, узнала, что они там творили. На взрослых такие опыты ставили! Операции на мозгу делали, для того чтобы из человека сделать живое существо, слепо выполняющие любые приказы. Был там врач нацист Зигмунд Рашер. Так он заживо людей замораживал. Он, таким образом проверял, при какой температуре человеческий организм выживает.
 Были и дети там. Кровь у них брали для солдат своих раненых. Когда 29 апреля американцы наш лагерь освободили и тех детей, что остались живы из той зоны вывели, поверьте мне девочки, солдаты – смерть повидавшие в обморок падали. Охрану нашу, состоящую из войск СС, на месте стреляли. Да так стреляли, что командиры не могли их остановить. Французы из своих бараков вырвались и голыми руками эсесовцев рвали. Почти всю охрану в тот день положили.

 Последние слова Надежда говорила уже стоя. Лицо ее доселе бледное, раскраснелось. Серые глаза были широко раскрыты, а тело сотрясала крупная дрожь. Она, в воспоминаниях своих, заново переживала те последние события своей жизни в концентрационном лагере смерти Дахау.
- Да уж всем нам хватило в немецком плену, а тебе Надька особенно, - глядя на подругу, негромко произнесла Ольга. Ладонью она утерла слезы с лица, и вздохнув, продолжила:
- В нашем лагере тоже жизнь нельзя было «малиной» назвать. Но нас не жгли в печах, и шкуру нашу на абажуры не пускали.  Ты же Лида помнишь? – обратилась она к дочери, - у нас в отдельной зоне жили те, кто добровольно согласились работать в Германии. У тех поначалу жизнь неплохая была. Им даже деньги, правда, не великие, но платили. И в выходные дни в город пускали в увольнение. И письма, и посылки им разрешали получать и отправлять. А потом, уже в сорок третьем, когда дела у немцев на восточном фронте стали хуже некуда, их с нами уравняли во всем. Вот где они начали «локти кусать», да поздно было. Хотелось дуракам сладкой жизни – получили. Я вот только думаю, - резко переменив тему разговора, продолжила она:
- Где ж наш Сталин до войны был. Неужели не видел, не понимал, что война непременно начнется? Почему тогда допустил все это? Он же нас убеждал, что война будет «малой кровью и на чужой территории». А, она на деле какой оказалась. Сколько той «малой крови» пролилось? Волгу, да что Волгу ту, море -  можно было той кровью наполнить, да еще и места в том море не хватило бы.
- Ты Ольга потише бы про Сталина, - с опаской поглядев на дверь, произнесла Миронкина, - не дай Бог, кто услышит, беды не миновать. Ты ж знаешь у него лагеря в Сибири не хуже, чем в той Германии.