Квадрат тумана. роман

Михаил Анищенко-Шелехметский

КВАДРАТ ТУМАНА               
   Феерия

                Его рана была беспощадной к нему,
                потому что ему предстояло проснуться
                и прожить заново то, что он уже прожил.

                Жерар Де Нерваль
       

                И дети посмотрят на родителей
                глазами забытых предков.
               
   
Предтеча

Однажды в квартире Аркадия Башмачкина поселился скорпион. По ночам он выползал из-за пропахшей калёными песками подкладки бушлата  и искал дорогу домой - в  афганскую пустыню Регистан. Он медленно и грозно передвигался по комнате, поводил смертоносным хвостом, брал за перевалом перевал,  но родного запаха нигде не находил. Тогда он забирался по спинке дивана высоко вверх, садился на подушку и смотрел на рядового запаса Башмачкина тяжёлым, как жизнь на чужбине, взглядом. Скорпион не уходил с подушки до тех пор, пока Башмачкину снились афганские сны. В такие минуты он закрывал глаза, обхватывал голову передними лапками и  раскачивался в такт колебаниям солдатской  ауры. И только тогда, когда  барханы и любимые камни, за которыми он и Аркадий столько раз прятались от жары и пуль,  отодвигались  на  второй  план, скорпион  медленно спускался с дивана на пол. И здесь начиналась предутренняя  охота  на тараканов, которые так и не разгадав тайны исчезновения своих товарищей, пробирались в кухню тайными партизанскими тропами.
Насытившись, скорпион отправлялся в прихожую и снова забирался в бушлат, который, словно кусочек родной пустыни, согревал его и давал забвение.
Однажды ночью, когда рыжая огромная луна заглянула в окно комнаты, ветеран афганской войны проснулся от тревожного чувства. Сначала он увидел окно,  в которое не вмещалась луна, а потом скорпиона, не успевшего убежать от неожиданного взгляда солдата. Всего на секунду замешкался он, но эта секунда оказалась роковой. Некоторое время  скорпион,  очарованный ужасом, полыхающим в  глазах Аркадия, не мог шевельнуть ни хвостом, ни лапками. Аркадий,  ненавидящий скорпионов больше,  чем душманов, тоже боялся пошевелиться  и  даже перестал дышать. Вот так и смотрел Аркадий на скорпиона,  ненавидел его, и в то же время тянулся к нему всем телом, как тянутся лунатики к краешку мокрой от дождя крыши. Скорпион первым  вышел из оцепенения, взмахнул хвостом и в одно  мгновение  исчез в складках постельного  белья. Аркадий  заорал и вскочил на ноги. Не теряя времени, он вооружился сапогом,  надел на руки толстые прорезиненные рукавицы сварщика и тихо, осторожно,  словно сапёр по минному полю, стал приближаться к дивану. Сначала он осматривал бельё медленно, с отвращением  и  ужасом, но, не находя мерзкого насекомого, всё  больше выходил из себя и движения его становились похожи на движения умирающего пропойцы, который  забыл куда положил бутылку вермута.
Боясь, что скорпион может уйти под плинтус,  Аркадий сдвинул диван на  середину  комнаты  и  приступил к более тщательному его осмотру. Теперь он не только просматривал простыни и  одеяла, но и обшаривал внутренности дивана. Скорпиона не было нигде.
Весь следующий день Аркадий убеждал себя в том, что скорпион ему приснился, ну а если  не приснился, то почему это насекомое обязательно должно быть смертным его врагом?  Может быть, это был заблудший кузнечик или говорящий сверчок,  может быть, из какого-нибудь подвала выполз чёрный таракан, которых он никогда не видел, а потому и не смог опознать в ночной мгле?
На ночь  Аркадий выпил  стакан  водки,  две  таблетки элениума  и включил  записи индийских медитаций. Лёгкая  иллюзорная  лодочка, пущенная по течению,  быстро  укачала дневные страхи и предчувствия: Аркадий, словно младенец, проспал до трех часов ночи. Ровно в  три  часа  ночи  он открыл глаза и включил настольную лампу, предусмотрительно поставленную на пол возле дивана. Ни тарантула, ни фаланги, ни сверчка,  ни кузнечика,  ни черного таракана на подушке не было. Но это почему-то  не  успокоило Аркадия, он повел глазами вокруг себя,  и, конечно же, почувствовал, потому что нельзя не почувствовать запах собственной смерти,  как кто-то маленький дышит ему в шею. Аркадий опустил глаза. Скорпион сидел на краешке одеяла и кончик его хвоста почти касался густо покрытой афганским загаром, шеи.
"Господи, - взмолился Аркадий,  - ведь я поэт! Храни меня, Господи, для русской  литературы!" Скорпион, словно только этого и ждал: он сделал хвост пистолетом и, выждав, когда солдат моргнёт, исчез.
Утром, открыв двери своим ключом, возлюбленная Игрейна (мама в то время училась в московском театральном вузе) не узнала квартиру поэта. Казалось, что здесь только что рухнула Вавилонская башня. Аркадий сидел на полу в толстом резиновом рыбацком костюме и перетряхивал книги
- Ты что, Ракушечка? - спросила Игрейна.
- Не мешай, - сказал Аркадий, - я работаю.
- Ну ладно,  милый,  - виновато улыбнулась Игрейна и пошла на кухню.
Когда Аркадий работал,  она могла только молиться за него. Точно так же молилась она, когда он писал ей огненные письма из Афганистана.  "Господи!  Сделай что угодно, только пусть он вернётся живым!" Через месяц звучащих молитв Аркадий заболел желтухой,  комиссовался и вернулся домой с медалью. Почти год после этого Игрейна  выхаживала его, словно дитя. Из деревни она привозила овощи, мясо, молоко, фрукты, строго следила за тем, чтобы Аркадий не пил водку без закуски. И  поэтому  квартира,  которую Игрейна обихаживала,  стала любимым местом молодых самарских гениев. Они приходили сюда в  любое  время суток, пили,  ели,  читали стихи, ругали демократов и мечтали о великой России.  Игрейна накрывала на стол, ухаживала за всеми сразу, убирала, бегала по утрам за пивом и все боялась, что Аркадий однажды прозреет и  ужаснётся  всей  необразованности  и простоте её сущности.
На следующий день, сказав, что собирается  делать  ремонт, Аркадий ободрал со стен обои и сжёг их прямо во дворе. Все ненужные вещи и книги он упаковал в большие, специально подобранные, полиэтиленовые мешки и запаял их горячим утюгом. От пыли и от моли  -  объяснил  друзьям,  не решаясь рассказать  про своего скорпиона. Сумасшедшим в самарских творческих кругах могли объявить любого и без надлежащего, как говорится, повода. Ну а если дать повод, то тут только держись!
Скорпион не захотел умирать от голода и удушья. Он быстро прогрыз в мешке дырку и по-прежнему проводил ночи у солдатской головы, деля с ним перелётные афганские сны и вдыхая  волнующие ароматы потерянной навсегда родины.
Постепенно ужас перед неизбежным пропитал квартиру, словно запах дихлофоса, которым Аркадий каждый день заливал полы, стены и все подходы к своему дивану. Аркадий перестал  спать  по  ночам. Но и работать он больше не мог.
Игрейна, чувствуя, что с её любимым человеком происходит что-то страшное, не отходила от него ни на шаг. Ей казалось, что весь мир ополчился против надежды русской литературы.  Мало того, что Аркадий  практически не имел средств к существованию,  у неё у самой больше не было возможности привозить из деревни  деньги и продукты.  Единственный кормилец их  многодетной  семьи,  отец,  потерял работу и,  молчаливый, страшный, сидел теперь дома.  Синюшные братья и сестры с тихой ненавистью смотрели  на Игрейну, когда она наезжала домой,  чтобы забрать у них последнее. Было от чего придти в отчаяние.
Порой, когда Игрейна засыпала на его диване, Аркадий подолгу сидел в темноте, прислушиваясь к  малейшим  движениям и шорохам  воздуха. Когда тревога  становилась особенно сильной,  он  включал настольную лампу и впивался глазами в подушку,  в  простыни,  в  лицо Игрейны.  Она открывала глаза и испуганно,  как птица с перебитым крылом, смотрела на него.
- Что, Ракушечка? Что с тобой, милый?
- Ничего, пугало глазастенькое, спи. Я просто соскучился по твоему лицу.
Игрейна снова засыпала, а он думал о том, что легче было умереть  в  Афгане,  чем  ждать возмездия теперь, когда его жизнь обретает глубину и смысл.  Страшнее всего было от мысли,  что  скорпион убьет не его, а Игрейну. Ведь только так он мог сделать ему по-настоящему больно.
Оказавшись в доме Аркадия, его фронтовой друг, Веничка Уриев, с азартом принял участие в охоте за скорпионом. Чтобы наверняка привлечь к себе афганскую тварь, капитан ложился спать на полу и непременно в том самом афганском бушлате, что по всем прикидкам служил основной базой для блуждающего возмездия. Он лежал тихо, как мёртвый, почти не дыша, но именно тогда, когда сон смежал веки капитана, с постели, размахивая руками, вскакивал Аркадий.
- Скорпион! Скорпион! Мамочка родненькая! - кричал он на весь дом, вращая безумными глазами.
- Аркан! Успокойся... - говорил капитан Уриев. - Это муха, обыкновенная навозная муха села на твое лицо. Хочешь, я ее поймаю? Вот, вот она! Ах, зараза, улетела! – и, качая головой, Веничка Уриев бежал  к открытому окну, изображая преследование призрачной мухи.
И всё-таки Аркадий не выдержал. Всё чаще, ближе к ночи, он вытягивал капитана Уриева в город. Надо сказать, что к тому времени в его жизни произошла перемена: неведомо куда пропала Игрейна. Вроде бы пошла за молоком, и не вернулась. С одной стороны, Аркадий даже обрадовался: теперь ей не грозила смерть от укуса скорпиона. С другой стороны, он понял, что жить без Игрейны не очень-то хочется.
Во время странствий по ночному городу, горемычные друзья пристально вглядывались в лица прохожих самарок, пытаясь узнать среди них ту, единственную - ушедшую и пропавшую. Постепенно поиски Игрейны превратились для Аркадия в идею фикс, и он всё чаще тащил капитана Уриева на вокзал, убедив себя в том, что Игрейна непременно вернётся к нему каким-то ночным поездом. И в самом деле, случалось так, что Аркадий чувствовал на себе взгляд. Он поднимал глаза и видел, как расплывается за оконным стеклом белое пятно лица, черты которого он  не различил, но всей кожей, всем, что ещё было в душе, чувствовал: это - Игрейна! Он видел её перекошенный рот,  и слышал, хотя услышать было невозможно: "Ты? Это ты, Ракушечка?.."
И именно в этот момент трогался поезд, трогался, как лёд на реке:  не остановишь!
Аркадий бежал через толпу, как через кустарник, не слыша чертыханий, цепляясь взглядом за белое, уходящее от него, пятно.
- Ты видел, ты видел! - кричал он с того конца перрона капитану Уриеву. - Она пыталась выпрыгнуть из вагона, но сволочь-проводник! Сволочь-проводник! Почему, почему он не дал ей встретиться со мной? А, Веничка?
- Ничего, Аркадий, ничего, - говорил капитан Уриев. - Потерпи. Она непременно вернется к тебе!
- Нет, нет, - вздыхал Аркадий. Теперь она всю жизнь будет ездить мимо меня в этих призрачных поездах, будет манить, махать рукой, драться с проводниками, но она никогда не спустится ко мне на землю.
Аркадий говорил так громко, вкладывал в голос столько чувства и эмоций, что даже рассерженные люди, только что грозившие надежде русской литературы, кулаками, улыбались и смотрели на происходящее, как на дешёвый уличный спектакль. Но капитан Уриев уже начинал понимать, что Аркадий, бегающий за скорпионом или за уходящим поездом, вовсе не сумасшедший, а скорее русский Иванушка-дурачок, ненароком овладевший искусством наблюдения за самим собой. Он сам проводил себя по жизни, сам дёргал за ниточки и озвучивал спектакль - так, как ему хотелось и где хотелось, и при этом посматривал хитрым глазом за проделками не себя самого, а лишь литературного героя, которого он вогнал в бренную плоть своего земного тела. Постепенно он даже привык обращаться к себе, словно к постороннему субъекту.
- Эй, Башмачкин, смеялся он, ты что это снова надурил! Зачем это ты, Акакий Акакиевич, бегаешь за уходящими поездами и при этом так бесцеремонно обходишься с допропорядочными господами встречающими и провожающими?
Казалось, что Аркадий очень хорошо знает, что он вовсе не Башмачкин, а некто другой, не умещающийся, как говорил кто-то из знаменитостей, между своими башмаками и шляпой. Внимание Аркадия всё время было центрировано на себе самом. Вся его жизнь, день за днем, превращалась в долгий спектакль, но сам он не был персонажем магического действа. Рядом с Аркадием капитан Уриев  начинал понимать, что и его прежняя жизнь только роль, навязанная обществом, обстоятельствами и другими приходящими обстоятельствами. Каждому человеку ещё при рождении, а, скорее всего, ещё до рождения, уготована та или иная роль, и, чаще всего, человек, играя ее, искренно считает, что это и есть жизнь. Всё это люди называют судьбой. Но судьба, говорил Аркадий, пишется не только на небесах. И в подтверждение своих слов рассказывал историю, случившуюся с Игрейной прямо по велению его творческой фантазии. В прошлом году Аркадий написал странный, словно продиктованный с неба, рассказ. Вернее будет сказать, не написал, а записал. При этом у него было ощущение, что все события рассказа он увидел, как картину, проходящую по вечернему небу. Записав рассказ, Аркадий спрятал тетрадь под подушку и лёг отдохнуть. А чуть позже пришла Игрейна. Она тихонечко почистила картошку,  купленную на вырученные от сданных бутылок деньги,  и неожиданно (всё, как в рассказе!) почувствовала, что ей надо идти. Куда? Зачем? Она не знала, но и противиться вошедшему в неё чувству, не могла.
- Вот и всё,  - сказала она,  поставив картошку на плиту,  - прощай, Ракушечка.
- Прощай,  -  сказал Аркадий, заранее внушивший себе страшную истину, что уходящего обязательно надо подтолкнуть.  - Так будет лучше... - и зачем-то добавил: - Для тебя.
- Конечно, - сказала Игрейна и вышла из дома.
Перед ней лежала Волга, и там, начиналась настоящая, чистая и крепкая, не разбавленная   ядовитым  городским  светом,  ночь. Весна  в этом году выдалась,  как в поговорке:  пришёл марток,  надевай семь порток.  Последние дни шёл снег. В городе он таял легко и быстро, а на Волге умирал с блеском - медленно и гордо. Дневные оттепели съели все, натоптанные  за  зиму,  тропинки. Тонкий вечерний ледок,  покрытый ослепительным снегом,  хрустел под ногами Игрейны,  рассыпался  на осколки,  из-под него вырывалась на волю холодная черная вода и заливалась в старенькие разбитые сапожки.
Игрейна шла через Волгу, а по её следам брела облезлая бродячая собака. И хотя вокруг было море воды, собака время от времени останавливалась и жадно лакала воду из следов,  оставленных уходящей в ночь Игрейной. Попив, она садилась на лёд, словно волк, задирала голову к небу  и выла,  выла на весь поднебесный и небесный мир.  А потом снова шла по следу,  и снова жадно лакала воду из уходящих следов, так жадно, как будто хотела стать человеком.
Игрейна знала все Божии заповеди.  Сейчас она повторяла только одну:  если уходишь, не оборачивайся назад!
А в эти самые минуты Аркадий Башмачкин в одних трусах сидел на кухне, обливался пьяными слезами и с волчьим заливом звал: “Иго! Где ты, Иго?”
А за окном  лежала огромная  грязно-белая Волга. А посредине Волги лежала грязная бездомная собака. Она лежала молча,  не поднимая морды,  и с гибельным восторгом чувствовала, что лёд, съедаемый теплом её тела, становится всё тоньше и тоньше.
Аркадий не видел Волги и собаки  на льду.  Перед его глазами стояла беспросветная ночь. И тогда поэт понял что к чему. Он бросился в комнату и рванул из-под подушки тетрадь с мистическим рассказом. Потрясая рукописью, Аркадий погрозил небу кулаком и с криком: “Я тебе покажу, сатана! Я тебе устрою фейерверк над рогами!”, чиркнул спичкой и поднёс огонёк к листку с заключительной частью рассказа. Листок сгорел, шипя и потрескивая, словно смоляная свечка. Тогда Аркадий три раза перекрестился перед иконой Божией Матери, взял чистый листок бумаги, окропил его святой водой и, задыхаясь от волнения, написал на нём несколько спасительных для Игрейны строк.
Капитан Уриев верил и не верил рассказам самарского поэта. Хотя ему казалось, что проще было допустить, что Игрейна ненароком сумела прочесть тот самый мистический рассказ, ну а остальное, как говорится, было - делом техники: разыграть и обмануть Аркадия было легко. Он, как истинный поэт, и сам был рад обманываться. К тому же, капитан Уриев никогда не жил в чудесной стране Гиперборее и в отличие от гиперборейцев не изведал тайны материлизации мыслей и дум в безмерном пространстве Вселенной.

Квадрат тумана

В первый раз квадрат тумана поджидал его на мосту.
В раннее декабрьское утро, погибая от тоски и водки, он вышел к чёрной реке и перелез через парапет. Здесь он замер и вместо молитвы прокричал: "У коровы есть гнездо, у лошади дети. У меня же никого, никого на свете". В следующее мгновение он непременно шагнул бы вниз, но его остановил голос, раздавшийся за спиной:
- Постой, путаник.
- Зачем? – крикнул он, не оглядываясь.
- Тебе надо перейти мост.
- Зачем? – он опять не оглянулся, потому что знал, что этот голос не может принадлежать человеку.
- Тебе надо покаяться.
Тогда он плюнул в воду и снова, теперь уже чертыхаясь, перелез через парапет. Шёл тяжёлый мокрый снег. В половину неба орали вороны. Тоска по-прежнему была огромной, как море. И тут он рассмеялся: неужели можно утопить море в жалкой смердящей реке? Когда же смех стих, он поднял голову и увидел другой берег. Там, на другом берегу, в разводах снежных туч были видны размытые контуры какого-то православного собора.
- Иди же! – раздалось за спиной
Он пошёл. Вместе с ним пошла тоска-кручина. Он подумал, что вряд ли мост выдержит эдакую тяжесть, но всё равно продолжал идти вперёд. И всё же, приблизившись к середине моста, он почувствовал страх. Хотел отвести его в сторону, но страх превратился в ужас. Он почувствовал, что ноги и руки отказываются повиноваться ему. Не веря в реальность происходящего, он попытался бежать, но у него ничего не получилось. Он просто стоял на мосту и раскачивался так смешно и нелепо, словно собирался бежать сразу на все четыре стороны.
А между тем на мосту происходило нечто странное: буквально в нескольких шагах от него холодный воздух вскипел бесчисленным множеством молочно-белых пузырьков. Пузырьки, словно мост находился в огромной бутылке нарзана,  звенели, поднимались вверх, множились, сливались в огромные шары и шипящие по-змеиному струи. Он дёрнулся ещё раз, обречёно оглянулся и понял: в этом мире что-то изменилось. Такого в Москве не было никогда. В восемь утра огромный город словно вымер. Нигде ничего не было. Насколько хватало глаз – Москва была пуста. Ни одного автобуса. Ни одного троллейбуса. Ни одного лимузина. Ни одной живой души. Ни одной вороны над головой! Все испарилось, сгинуло, провалилось в тартарары. Вместо этого посредине моста, словно отколовшийся от полюса айсберг, качался огромный квадрат тумана.
Ещё минуту назад он видел другой берег и храм, куда его посылал неведомый голос. Ещё мгновение назад через мост шли люди, проносились машины, и даже тяжелые свинцовые тучи висели над головой зримо и осязаемо.
Теперь же нигде – ничего!
Лицо и спина покрылись липким холодным потом, словно это было не смутное утро его очередной пьянки, а первый день выхода из запоя, когда тело превращается в химическую реакцию, способную привести человека как к жизни так и к смерти. Мост под ногами стал подрагивать, словно спина огромного кита, не желающего держать на себе пропащего человека. Казалось, ещё чуть-чуть и он, выбросив вверх огромный фонтан воды, уйдёт в глубину мёртвой московской воды.
Он подумал, что, вероятно, нечистая сила мешает перейти ему мост, за которым может ждать не только покаяние, но и спасение. Ему вдруг показалось, что он может умереть на дороге, ведущей к храму, и такая смерть будет оценена на небе гораздо выше, чем та смерть, что совсем недавно заставила его перелезть через парапет Москвы-реки.
Между тем квадрат тумана медленно приближался.
"Сейчас я умру", - подумал он, и вздрогнул, и снова попытался бежать, но у него и на этот раз ничего не получилось.
"Кто не умер молодым, тот заслуживает ужасной смерти", - вспомнил он неизвестно чьи слова и ещё другие, самые заветные, жившие в его сердце все последние годы: "Но молчи. Несравненное право – самому выбирать свою смерть"
Квадрат тумана между тем не только приближался, но и пульсировал, дрожал и словно приоткрывался ему навстречу. А он уже не видел ничего, кроме белого безмолвия перед собой и  уже ничего не хотел кроме последней необычайно желаемой сейчас сигареты. Но все сигареты кончились еще ночью, и несчастному человеку оставалось только одно – шагнуть навстречу предначертанному.
- Иди же! – снова раздалось над головой.
Закрыв глаза, он начал медленно подаваться навстречу туману. При этом он уже не думал ни о жизни, ни о смерти, как будто вместе с холодным потом из него вышли все его эмоции, чувства и страхи. А может быть, исчезло только одно качество, присущее современному человеку: способность имитировать знакомые по книгам или кино ситуации.
Постояв какое-то время в нерешительности, он открыл глаза.
Высокий мужчина, закутанный в белые одежды, смотрел на него и лёгкая улыбка, похожая на свет, пульсировала на его губах. Вокруг, насколько хватало глаз, простиралась даль, благоухающая зелеными цветами, в поисках которых мучался на земле один из русских поэтов.
- Вот это да! – сказал он. – Значит, зеленые цветы существуют?
- Да, - сказал человек. – Впервые они выросли на твоей могиле в 2032 году.
- Значит, я буду жить долго?
- Не знаю, - покачал головой человек.
- Кто же, знает?
- Все зависит от тебя. Если ты струсишь, то умрёшь прямо сейчас. Москвичи, идущие через мост, не смогут понять, каким образом ты оказался под колёсами трейлера.
- Я не струшу, - сказал он и добавил решительно: - Как бы то ни было, что бы то ни было!
- Вот и славно, - человек пристально посмотрел ему в глаза. – Тогда запомни три слова: "ЭТО", "УРА" и "РУС".
- Зачем?
- Это ключи к подземному миру Чуровой Долины.
- Что такое Чурова Долина?
- Это – сердце России.
- Что я должен делать?
- Береги сына.
- И всё?
- Остальное ты узнаешь позже. Иди, путаник. И помни: никогда не обижай учителя, а если обидишь, то убей его.

В следующий раз человек из квадрата тумана возник в его жизни осенью прошлого года, когда он поехал жить в деревню. За прошедшие годы у него ничего не свершилось и ничего не сбылось. Он всё так же писал стихи и почти тут же приговаривал их к сожжению. Старая голландская печь за короткий срок познала вкус не только рукописей, но и многого другого: отправились в скитания по небу, когда-то слывшие бесценными: книги, журналы, брошюры, письма, дневники и другая, ненужная для завершения жизни, ерунда.
- Ну что, - спросил человек прямо с порога, - ты так и остался стоять посредине моста?
- Да, - ответил он.
- Почему?
- Потому что я не могу взорвать мосты над Стиксом и Летой.
- Ты говоришь глупости и не понимаешь суть своей жизни, - огорчился человек из квадрата тумана.
- Помоги, - сказал отец. – Может быть, ещё не поздно?
- Поздно. Ты по-прежнему не веришь, что я существую. Утром, всё, что случилось с тобой, ты назовёшь пьяным бредом. Прощай!

После этого человек из квадрата тумана стал приходить уже по другую душу.  За последний год Севе несколько раз снилась встреча с посланником других миров, но, увы, он забывал  обо всём сразу же после пробуждения.
И всё-таки однажды Сева сумел ухватиться руками за белые одежды уже уходящего от него посланника, и, не обращая внимания на его недовольство, крепче и крепче сжимал пальцы, с быстротой ветра уносясь в подступающий со всех сторон туман.
В следующее мгновение ничего не стало.
Белое, белое, белое, белое….
"Туман, туман, - вспомнилось Севе, - не многие вернутся из полёта…"
 "Воздушные работники войны…" – подхватило песню великое белое пространство.
"Ишь ты! – удивился Сева. – Советские песни живут даже в космосе! Вот это песни!"
Внезапно Сева почувствовал себя погружённым в облако цвета пламени. На миг пришла мысль о том, что он умер, но уже в следующую секунду оказалось, что он и есть это, летящее над землёй, облако. Сразу же вслед за этим его охватило чувство ликования, описать которое невозможно. А когда туман растаял, Сева увидел далеко, внизу, под собой, всю землю; она была не больше школьного глобуса и напоминала ему светящееся лицо необыкновенно красивой девочки.
В следующее мгновение Сева почувствовал, как кто-то трясёт его за плечи. Он открыл глаза и сразу даже не понял, куда занесла его нелёгкая.
- Ты кто? – спросил Сева, едва различая в темноте рядом с собой чей-то силуэт.
- Ты всё-таки вернулся ко мне, - услышал он низкий, как поклон, голос. – И вернулся вовремя. Теперь мы с тобой обвенчаемся, Пастушок. Я снимаю перстень с твоей руки…  Я опускаюсь на колени… Я целую землю, по которой ходишь ты, и говорю….  Клянусь тобой, земля, что я буду его, и ничья иная. Я буду расти из него, как трава растет из тебя, И как ты ждёшь дождя, так я буду ждать его прихода, и что для тебя лучи солнца, то будет тело его для меня.
- Послушай, ты кто? – Сева потёр глаза кулаками. - Ты кто?
- Клянусь перед лицом твоим, - услышал он, - что я отдаю себя по своей воле, и всё зло, если ему суждено быть, пусть падёт на меня, а не на тебя, ибо это я избрала тебя. Ты слышишь меня, матерь-земля, ты не обманешь, матушка моя. Вот рука моя, вот кольцо, если ты чувствуешь меня сейчас так, как я тебя, укрепи меня, чтобы я любила его вечно, чтобы я принесла ему счастье, какого он не знал, чтобы я дала ему, вот такому – нищему, пьяному, мёртвому, жизнь, полную до краев. Да будет жизнь наша подобна радости трав, что растут из тебя. Да будет объятие наше подобно грозе в начале мая. Дождем пусть будет поцелуй наш. И как ты никогда не знаешь устали, матушка, пусть не знает устали сердце моё в любви к Пастушку, которого небо родило далеко, а ты, матушка, привела ко мне...
- Где я? – спросил Сева.
- На Земле, - сказала девушка.
- О какой помолвке ты говоришь?
- О нашей помолвке, Пастушок.
- Но ведь ты говоришь чужие слова! Я читал эту книгу. Её написал Элиаде!
- Ну и что? Эта книга написана обо мне.
- Ты кто такая? – удивился Сева.
- Ты опять не узнаешь меня?
- Господи, как болит голова! – неожиданно вскрикнул Сева.
- Пиво будешь?
- Откуда пиво?
- Не знаю.
- Что ты знаешь?
- Я знаю, что самое вкусное пиво бывает по утрам.
Сева подумал, и даже засмеялся от абсурдности своих мыслей, что он каким-то образом оказался в теле своего похмельного отца и это бедная заплаканная мама угощает его спрятанным пивом, повторяя столь любимую отцом фразу. Но тут же Сева рассмеялся ещё раз. Какая мама? Какой дом, если прямо над его головой висит огромная луна?
- Где мы? – Сева поднял голову, но ничего кроме темноты, похожей на крепкий чай с лимоном, не увидел. – Кто ты?  Подойди ближе.
- Я уже подошла. Ближе нельзя.
- Почему?
- Я – Ио! Когда ты был Зевсом, то кричал на всю вселенную: "Ио! Ио! Где ты, Ио?!"
- Ио?
- Ты не помнишь, как был Зевсом?
- Не помню…
- А Распутина читал?
- Читал.
- Это он обо мне написал. Только я тогда в Иркутске жила. А еще я Анна.
- Каренина? – тупо, чувствуя только головную боль, спросил Сева.
- Сколько раз мне нужно умирать и рождаться, чтобы ты узнал меня, Пастушок?! – спросила девушка, всё ещё скрываясь во тьме.
- Разве тебя узнаешь, когда тебя так много? – пытаясь взять себя в руки, спросил Сева.
- Ты все забыл, Пастушок! – повысила голос тень. - Забыл Ярославну, ждущую тебя в Путивле. Забыл Сольвейг,  умирающую в лесу. А когда-то ты из-за меня в ад спускался.
- Из-за тебя? В ад?
- Эвридику, помнишь?
- Смутно, - вздохнул Сева.
- Однажды, в Шлангенберге, на модном пуанте, ты чуть не бросился в пропасть.
- Из-за тебя? – Сева уже начинал злиться.
- Да. Только тогда я была Полиной. Я знаю, ты снова будешь любить меня больше родины, неба и Бога!
- Я ничего не понимаю!
- Весь вечер ты пил портвейн "314", проклинал маму, хотел утопиться….  Но вышел месяц из тумана, вынул ножик из кармана…
- Квадрат тумана? – спросил Сева.
- Квадрат тумана, - сказала девушка.
- Ты видела его?
- Да.
- Что было дальше?
- Ты побежал и упал... И сказал: «Спаси меня, девочка».
- Спасла?
- Спасла.
- Мы перешли мост?
- Нет.
- Почему?
- Ты испугался шагнуть дальше. Почему?
- А вдруг там ничего нет?
- Как это? А я?
- Я не вижу тебя! Кто ты?
- Судьба твоя.
- Нет, - сказал Сева, - ты – квадрат тумана, а я не могу войти в него! Не могу! Может быть, это не мой туман?
- У каждого есть свой квадрат тумана. А, скорее всего, такой квадрат не один. Их может быть бесчисленное множество.
- И  в каждом квадрате тумана живем мы?
- Да. Но в разных квадратах мы живем по-разному.
- Грустно, что я ничего не помню о тебе.
- Не грусти, Пастушок. На этой земле у каждого бывают неудачные жизни.
- Что это? – Сева увидел, что со всех сторон к нему подступает, уже знакомый по прошлым сновидениям, туман. – Опять?!
- Дай мне твою руку! – закричала девушка. – Дай мне твою руку! Иди за мной!
- Куда?
- Не спрашивай! Не бойся! Не оборачивайся назад!
Сева приподнялся, с трудом встал на ноги, но когда он был готов протянуть руку в туман, где-то совсем рядом раздался голос мамы.
- Сева! Всеволод! – кричала мама. – Проснись, проснись немедленно!
Сева открыл глаза и увидел белый потолок своей комнаты. Мама стояла рядом с кроватью и почему-то плакала.


Всё будет хорошо

Аркадий перелистывал толстую книгу графа Толстого, пытаясь увидеть небо Аустерлица глазами Андрея Болконского, но у него ничего не получалось. Небо за окном было ближе, но и в нём царила пустота похожая на пустоту человеческого сердца, когда оно находится в стадии отснятой, но не проявленной фотоплёнки. Аркадий любил думать и говорить красиво, потому что его отец был русский поэт, втоптанный в грязь какой-то зловещей силой. Мама никогда не пыталась назвать эту призрачную силу по имени, но ненавидела её страстно и вдохновенно. Ненависть помогала маме жить. Она могла сутками ругаться с телевизором и расстреливать политиков из самодельной рогатки. Аркадий не понимал, отчего в их доме прописалась суета, отчего его родители так беспокойны и тревожны. Зачем создавать такое отчаяние, думал Аркадий, если телевизор можно выключить и больше никогда не включать.
- Нет, не можем! – злилась мама. – Мы должны знать, что они хотят сделать с нами.
- С вами? – удивлялся Аркадий. – Разве про вас знает кто-нибудь кроме меня?
- Ты – дурак, сын мой! – торжественно говорила мама. – Они знают всё! И про меня, и про тебя, и про нашего папу.
- Почему? – недоумевал Аркадий.
- Потому что мы не хотим умирать по их правилам.
- А по своим, хотите?
- Умереть по своим правилам, это не смерть!
- Что же тогда?
- Бессмертие! – отвечала мама и величавой походкой удалялась в свою комнату. В этой комнате Аркадий бывал редко. Не потому что мама запрещала ему туда входить, а по другой, весьма необычной причине: там был другой  мир. Вернее даже, не мир, а какой-то узенький промежуток между одной, уже прожитой, и другой, ещё только угадываемой, жизнью. Даже воздух в маминой комнате казался Севе незнакомым и пугающим.
В последние годы мама из воинствующей атеистки превратилась в человека, ждущего чуда. Она всё сильнее и безвозвратнее интересовалась изотерикой и магией. С особенным восторгом говорила она о предстоящем вознесении человека. Все разговоры, с чего бы они не начинались, сводились к одному: когда именно наступит предсказанный час Х и насколько болезненным он окажется для человека. Среди маминых знакомых, приходивших в их дом подобно приведениям, были люди, уверовавшие сразу во всё.
Ясновидящая Кузнецова, например, была убеждена, что земля готова совершить чудесный переход в новое состояние четырёхмерного мира. Аркадий  понимал это. Но дальше начинался тёмный лес! Он не мог представить, что предначертанный сдвиг земных полюсов изменит положение Земли по отношению к Солнцу без трагических последствий для всего живого. Но Кузнецова только смеялась и, словно “русское радио” говорила, что всё будет хорошо.
- Что будет хорошо? - спрашивал Аркадий.
- Всё! - отвечала она. - Солнце изменит свое положение по отношению к Плеядам. Плеяды пройдут завершающий участок спирали и изменят свое положение по отношению к Ориону. Орион испытает глубочайшие потрясения и пройдет через духовное очищение.  Вся система Плеяд начнет вращаться по орбите вокруг Сириуса. Сириус станет новым центральным солнцем для этого рукава галактики, а Плеяды станут частью звездной системы Сириуса.
Картины предстоящих изменений не завораживали Аркадия. Честно говоря, плевать ему хотелось на Плеяды и на Сириус.
- Какое мне дело до их потрясений! Я хочу знать, что будет со мной, - говорил он. Но толкового ответа на этот вопрос Аркадий не получал.
Ну ладно, думал он бессонными ночами, возьму на веру, что в 2012 году вся система Плеяд, в которую входит наша родная солнечная система, приобретет новое качество. Войдёт старушка Земля в фиолетовую фотонную полосу, окропит нас вселенная животворящим дождём, и все люди тут же наполнятся любовью и светом, по-новому станут вибрировать их обновлённые тела, прорежутся под лопатками ангельские крылья и наступит волшебная райская жизнь. И всё? Так просто?
- Нет, не всё так просто, - улыбалась Кузнецова. - Фотонные излучения и коды будут вибрировать на очень высокой частоте. Если твоя центральная нервная система, эмоциональное тело и электрическое тело не будут должным образом настроены, ты не сможешь выдержать этой вибрации.
- Я умру?
- Сгоришь. Весь сгоришь, без остатка.
Таким образом, в мире ничего не менялось. Как и в христианстве, рай был обещан не всем, а  только избранным.
- Кто же избранные? - спрашивал Аркадий.
- На сегодняшний день избраны все, - загадочно говорила Кузнецова. - Очистительное фиолетовое излучение уже несколько лет входит в каждого человека. Разве ты не чувствуешь этого, Пастушок?
Увы, Аркадий этого не чувствовал и не понимал почему ясновидящая Кузнецова называет его "пастушком".
Он был полностью согласен с отцом, сказавшим, что жизнь на земле устроена так, что жить на земле невозможно. Мамины гости с отцом соглашались, но в отличие от отца, на земле они не жили, а всего лишь готовились к другой жизни.
Каждую среду ясновидящие и провидцы собирались в маминой комнате. Во время таких встреч тихие воды обыкновенной квартиры превращались в стремительный водоворот, затягивающий, манящий, страшный,  уводящий в другую жизнь. Больше всего мамины знакомые хотели уйти неизвестно куда, взявшись за руки. Но перед этим они непременно хотели забрать с собой Севу, чья  жизнь превратилась  в борьбу с подступающими к горлу сомнениями. Эти сомнения напоминали мировой потоп. Холодная злая вода подступала всё выше и выше. Аркадий, как герой гравюр Дюрера, отчаянно молотил по воде руками и ногами и карабкался на торчащие из воды скалы, думая отсидеться на них.
А мама – тонула, но всё равно улыбалась, и её улыбка среди бушующего океана казалась тайной человеческой жизни на этой земле. 
Мама знала, что для неё земли больше нет. Она больше не верила земле и землянам. Но зато свято и трагично верила всяческим вселенским узелкам, завязанным на ниточке её жизни. Знаки, знамения, подсказки появлялись в её жизни, как миражи в пустыне. Призрачные дубравы не давали тени, призрачная вода не утоляла жажду, но мама не хотела внимать совету поэта и делала всё возможное, чтобы не стереть случайные черты.
Отец наоборот хотел уничтожить, раздавить весь человеческий мир за один раз. Задача поэта – стереть мир в порошок, говорил он, просыпаясь в похмельном бреду.
- Господи! Краток сон алкоголика! – вздыхала мама и отпаивала отца спрятанным с вечера жигулёвским пивом.
- Самое вкусное пиво бывает по утрам, - говорил отец для разгона, а затем, обволакиваясь невидимым туманом, переходил сначала к более задиристым напиткам, а потом к тому, что было в самом начале: к Слову. Слово в его устах было старо и всегда одинаково, как и у самого Господа Бога, не вносящего поправок в свою конституцию более двух тысяч лет.
- Я понимаю, что это моя последняя драма, - говорил отец, убедившись, что Аркадий находится дома. - Цена велика. Если я не справлюсь, ты, Федра, сойдёшь с ума, я умру в подвале, а мой сын в детском приюте.
- Какое нынче ласковое солнце, Ваня (Мама ненавидела настоящее имя отца и никогда не называла его Аркадием)! – говорила мама, пытаясь сменить заезженную пластинку. –Вечор, ты помнишь, вьюга злилась? А нынче, посмотри в окно! Под голубыми небесами великолепными коврами, блестя на солнце, снег лежит!
- Это светит  не наше солнце, Полина! – отец почему-то всю жизнь называл маму разными именами. - Это солнце светит только для них. Опали красные цветочки и волчьи ягодки пошли!
- Уймись ты, уймись.
- Как  это, уймись?! Как это уймись, когда всякая сволочь прибирает к рукам мою жизнь! Вон там сияет рожа ростовщика, а там торгуют девочками….  А этого видишь? Видишь, руки потирает? Эта гадина снова вырубает вишнёвый сад! Снова лакеи, снова господа! Снова барыня! Снова Герасим топит Муму. Мамонты вымерли, Атлантида ушла на дно, а они опять на плаву! Эй, Билл! Господин Билл! Зачем ты соловецкую чайку убил?
- Зачем, зачем?  Чтоб не летала, - смеялась мама.
- Умирают  цветы и чайки, умирают прекрасные мгновенья и гаснет ясный огонь! А вокруг дегенераты! Попы освящают банки и притоны! Таланты спиваются и сходят с ума! Тату! Мумий Троль! Руки вверх! Это всё, что пришло взамен великой эпохи! Джулия! Разве ты не видишь, что на земле создано общество, в котором нет места тебе и мне?! Наше существование невозможно! Я – невозможен! Ты – невозможна! Наш Аркадий – невозможен! Мой талант – невозможен! Ничего невозможно! Какой же талант, когда на земле рынок? Когда пришел мясник! Какое возрождение? Мы живем в мире, который вот-вот рухнет! Рассыплется! Растворится! Правильно девочка поёт: мало, мало, мало огня! Булгаков был прав: пусть горит, пусть всё горит! Ты веришь мне, Василиса?
Аркадий отцу не верил, но любил его без памяти, другими словами:  не помнил зла. Да и какое зло могло исходить от человека, подобно снегу упавшему с неба и, подобно снегу, растоптанному уже в следующее мгновение жизни? Казалось, что отец жил не всерьёз, и умирал понарошку. У него уже не было прошлого и настоящего, а будущее умещалось в той самой бутылке жигулёвского пива, что была спрятана от него в невычислимом мамином тайнике. Отец был нечестолюбив, он уже ни к чему не стремился, у него не было желания достичь силы, денег, престижа, даже просветления. Потому что все амбиции, по его словам, уводят в будущее, а там, где есть место для будущего, увы, нет места для России, вернее, для его светозарной Руси, где в кочующих туманах  скрывается страна Лукоморье, где русский дух, где Русью пахнет, русалка на ветвях сидит….  Всю свою жизнь отец жил в неведомом русском прошлом, не уставая убеждать прохожих, ангелов и собутыльников в том, что истоки глубже рек.
Порой отец изводил себя долгой и длинной, как осенняя река, бессонницей и голодовкой. Казалось, что он не хочет жить. Но мама говорила, что дольше всего живут люди, которые всю свою жизнь мечтают о смерти.


ЗАВЕЩАНИЕ ЦАРСКОГО ЦЕНЗОРА


Аркадий не собирался жить долго. Каждый раз, собираясь в школу, он повторял одну и ту же фразу: умирать надо молодым, тем более, если твоя фамилия Башмачкин, а звать Акакий Акакиевич!
• Терпи, – говорила мама. – Терпи. Может быть, развяжется узелок.
Страшную штуку со своим далёким потомком сыграл цензор тайной царской канцелярии Михаил Алексеевич Башмачкин. Страстный почитатель Гоголя, сам пописывающий стихи и мемуары, он никогда не расставался с книгой Николая Васильевича «Шинель». Он знал её наизусть. Но этого всё равно было мало для его мятущейся, жаждущей чуда души. Душа Михаила Алексеевича плакала и страдала от незавершённости страшной истории, давно уже переложенной им на самого себя. Тогда-то и решился Михаил Александрович на дьявольскую шутку. Десять лет подряд со слезами великой надежды провожал он изнеможённую, высохшую, жену Тамару к акушеру. Но Господь раз за разом метил шельму своим высочайшим презрением: давал ему одних только дочерей.
Каково же было счастье Михаила Алексеевича, когда на одиннадцатый год чрез страшное кесарево сечение из остывающего материнского чрева извлекли живого, хотя и недоношенного мальчика.
Похоронив жену, Михаил Алексеевич Башмачкин с непревзойдённой любовью принялся выхаживать маленького Акакия. В этом ему помогала нанятая за большие деньги молочная нянька, чуть позже ставшая второй женой царского цензора. По завещанию Михаила Алексеевича, все, рождённые в его роду мальчики, должны были носить имя Акакий до тех пор, пока гоголевская история не закончится счастливым концом.
В детстве отец, пытаясь хоть как-то уберечь маленького Акакия от возможных насмешек, звал его Аркадием. Но однажды тайна, созданная царским цензором, рухнула, как карточный домик. В тот день школьники приступили к изучению повести Гоголя «Шинель». Честно говоря, Аркадий даже немного возгордился про себя, дивясь такому необычному совпадению. Но когда, учительница, давясь от смеха, вызвала к доске Акакия Акакиевича Башмачкина, класс содрогнулся от хохота.
На перемене, в школьном туалете, пытаясь исправить неизбежное, Аркадий жалко улыбался и говорил: «Какой я вам Акакий, пацаны? Какая шинель, если я всю жизнь в джинсах хожу?»
• Ну, конечно, – ухмыльнулся Фара Таланов. – Вы это не вы. Мы понимаем и сочувствуем. Но где же ваша новая шинель, Акакий Акакиевич? Неужели её у вас, в самом деле, спилидили у Нарвской заставы?
В тот солнечный майский день Аркадий впервые почувствовал, как уходит из-под ног земля. Он стоял в туалете, задыхаясь от табачного дыма и ядовитого смеха, чувствуя, что весь дрожит – от кончиков пальцев до кончиков волос. Худенькие его коленки сочились слабостью и норовили то ли согнуться, то ли вовсе подломиться между толчком и писсуаром. Надо было что-то отвечать, какой-то единственно возможной фразой перехватить инициативу, надо было быстро и дерзко осадить красавчика Фару…. Но, обведя глазами туалет, Аркадий понял: поздно. Теперь он уже заклеймён и опозорен на всю оставшуюся жизнь.
Следующую неделю Аркадий в школу не ходил. Он шатался по отдалённым улицам города, боясь встретиться с кем-либо из одноклассников. Казалось, что мир рухнул. Знакомые подъезды, знакомые окна, потайные, утопающие в кустах сирени, беседки, любимые места в парке и на берегу Волги разом перестали существовать.
• О, Радька! – навстречу ему шла Маша Эль, девочка, за которую Аркадий в то время мог отдать всё, что было и могло быть в его жизни. – О! – ещё радостнее произнесла Маша. – Где же вы пропадаете, школьная знаменитость?
• Да вот, гуляю, – сказал Аркадий и добавил: – Может вместе?
• Я бы с удовольствием, – улыбнулась Маша. – Только вот одно смущает меня… – она вплотную, так что и спичка между ними не прошла бы, подошла к Аркадию, провела рукой по его старенькой джинсовой курточке и, еще злее улыбаясь, прошептала: – Вам бы,  Акакий Акакиевич, шинельку заменить на новую. Больно старенькая шинелька на вас, Акакий Акакиевич…. Как же мы с вами в крутое место пойдём? Засмеют ведь завистники, а потом и вовсе с лица земли сотрут. Нет, Акакий Акакиевич, при всём моём желании и необычайной симпатии к вам лично, предложение ваше вынуждена буду отклонить. Но! – Маша подняла палец вверх. – Я буду ждать вас. Может быть, всю оставшуюся жизнь. Только никогда, слышите, никогда не смейте приходить ко мне в этом плешивом капоте!
Маша ушла. Аркадий искусал себе руку, а потом решил напиться до потери пульса, а там – будь что будет! Решено – сделано. Аркадий заковылял в сторону рюмочной, но вместо этого почему-то зашёл в книжный магазин «Чакона» и, еле волоча ноги, принялся бродить по огромным его залам.
• Я – Лия. Желаете что-то найти? – осведомилась у Аркадия девочка, которая показалась ему двумя девочками, поскольку последние силы уходили из хрупкого, почти стеклянного тела несчастного подростка быстро и решительно, как пузырьки газа уходят из забытого на столе бокала с шампанским.
Потом, уже выбравшись из бурелома хандры, Аркадий вспомнит, что у девочки-консультанта над губой была очень примечательная родинка, в виде летящей над водой чайки. Избежав смерти, он ворвётся в «Чакону» с букетом белых и красных роз, но, увы, девочка по имени Лия, будут уверять его продавцы, менеджеры и дирекция, в их магазине работала только один день.
• Купить? – протирая глаза, спросил Аркадий. – А что можно читать, когда хочется умереть? Вы не подскажете?
• Конечно, подскажу, – сказала Лия. – Только сначала попробуй найти эту книгу сам.
• Как?
• Закрой глаза и ступай вдоль этого стеллажа. Не торопись. Пытайся вытянутой ладонью чувствовать энергетику каждой книги. Когда станет горячо или станет покалывать ладонь, не открывая глаз, – бери книгу.
• Чушь какая-то… – пробормотал Аркадий.
• Чушь, – согласилась Лия. – Но когда-то это слово звучало иначе.
• Как?
• Чудь! – торжественно произнесла Лия. – Чудо. Ты уже не веришь в чудеса?
• А-а… – вздохнул Аркадий. – Я скоро умру. Красиво! С книгой в руках! – И, закрыв глаза, на полусогнутых мочальных ногах, он пошёл вдоль стеллажа, на котором уместилась добрая тысяча хороших и плохих книг. Он шёл очень медленно, как слепой, и дрожащей рукой ощупывал корешки незнакомых книг, и вроде бы посмеивался сам над собой, и думал, что девочка Лия, прикрывая рот, хихикает над ним, подзывает своих подруг и те тоже тычут в его спину пальцами и смеются, смеются…
Аркадий захотел оглянуться и сразить пересмешниц своим, может быть, последним испепеляющим взглядом, но в этот момент кто-то провёл по его ладони пылающей веткой крапивы. Ладонь обожгло, к горлу тотчас подступила обида, и он непременно бы бросился вон из проклятого магазина, если бы не голос Лии.
• Бери же, бери её! И ту, что рядом, тоже бери!
• Мне страшно!
• Бери!
• Я беру, – прошептал Аркадий.
Он вышел из магазина под проливной дождь. По улице Мичурина, разбрызгивая воду, проносились машины. За его спиной, переливаясь разноцветными огнями, поднималось к небу знакомое здание торгового центра «Айсберг». И всё же, что-то явно изменилось в этом мире. Аркадию показалось, что на той стороне улицы больше нет ни одного дома, что прямо за дорогой мерцает мокрой глиной крутой волжский берег, а по Волге плывут огромные, серые и злые, как медведи-шатуны, льдины, по которым когда-то давно он любил бегать вместе со своими друзьями по двору.
• Неужели вы больше не верите в чудо? – ударил с неба голос Лии.
• Верю, – ответил Аркадий. – Но, увы, я уже ухожу.
• Куда?
• На дно. Я хочу уплыть на льдине.
• Нет, нет, это невозможно! – неожиданно услышал Аркадий. Он медленно и тяжело разогнул спину и увидел незнакомую молодую женщину. Она стояла в двух шагах от него и улыбалась, но глаза у неё были печальные.
• Что? – спросил Аркадий. – Что вы сказали?
• Ты не сбежишь от меня, богатенький Буратино!
• От вас? Почему, от вас?
• Я – Алиса! – сделав шаг вперёд, сказала женщина. – Зачем тебе убегать от меня на последней льдине? Да к тому же в ботиночках за тысячу баксов!
• Это китайская имитация, – грустно улыбнулся Аркадий.
• Не верю тебе, богатенький Буратино! – женщина Алиса топнула ножкой. – В таких ботинках можно повеситься, но тонуть в такой обуви нельзя!
• Нравится?
• Очень!
• Пожалуйста, – Аркадий сел на мокрый асфальт и снял туфли имитирующие кожу чёрной морской черепахи. – Пожалуйста, – и протянул их женщине Алисе. – Берите. На вечную память.
• Спасибо, – сказала женщина Алиса и глаза её наполнились ужасом. – Зачем ты испортил брюки? – закричала она. – Ты знаешь, сколько стоят такие брюки?!
• Знаю.
• Их надо немедленно чистить! – всплеснула руками Алиса. – Давай возьмём побольше вина и отправимся к тебе!
• Давай! – махнул рукой Аркадий. – Будем считать, что ты моя возлюбленная – смерть.
Здесь женщина Алиса прижала туфли к груди и засмеялась. Аркадий, раздражённый её смехом, решительно сделал шаг в сторону, шагнул на проезжую часть дороги и тут же пронзительно и страшно понял, что умрёт прямо сейчас, на грязной дороге, по которой  на него неотвратимо неслась огромная чёрная машина.
Женщина Алиса рванула мальчишку за руку с такой невероятной для неё силой, что Аркадий рухнул к её ногам, где тут же заплакал, но не от боли, а от слабости и беспомощности, что сразу же вошли в его тело и восторжествовали в нём.
• Перестань плакать, – сказала женщина Алиса, подавая руку всхлипывающему подростку, – ну что ты нюхаешь асфальт, ну что ты плачешь, как маленький?
• Мне страшно, – сказал Аркадий.
• Не плачь, не к тебе придёт палач, – сказала женщина Алиса.
• Правда?
• Правда. Теперь ты будешь жить долго!
• Нет, – сказал Аркадий. – Я хочу умереть.
• Сейчас я за твой счёт куплю много сигарет и много вина, – сказала женщина Алиса. – Потом мы пойдём к тебе домой, и ты уже никогда не будешь бояться заката солнца.
• Ты проститутка? – спросил Аркадий.
• Нет, – ответила она, – я твой потерянный сон. Ты ждал, и, видишь, я пришла.
• Ты врёшь, – вздохнул Аркадий. – Ты любишь кота Базилио. Вот и катись к нему. Он рад будет новым ботиночкам.
А потом Аркадий устало брёл вниз по Полевой, над которой торжествовали мёртвые слова. А тёплый туманный вечер властно втягивали его в узкие горлышки переулков, где пахло помоями, брагой и мёртвыми надеждами, выброшенными людьми из окон своих квартир.
Тихие улицы Самары раскрывались перед Аркадием, словно гробы, сходство с коими усиливалось за счёт жалких непритязательных цветов, растущих между рёбер неухоженных палисадников.
Фантасмагория образов и чувств клубилась в душе Аркадия и девочка-смерть, незримо идущая слева и немного сзади, гордилась его величием.
По временам, когда Аркадий останавливался и наступала полная тишина, когда даже девочка-смерть дышала, как принцесса на премьере спектакля, тяжело и тихо, он снова видел чёрную, почти смоляную гладь реки и белое облако на ней; и тогда губы его прошевеливались сами собой и над спящим городом летело хриплое и неутешное: «Ио! Ио! Где ты, Ио?!»
От этого крика осень в Самаре наступила на две недели раньше, чем в Москве.

ПОСЛАННИКИ


В ту ночь Аркадий был страшен: его щёки не запали, а буквально провалились в тёмные бездны отчаяния. Кости лица выступили, проявились, как переплёт моста из только что сошедшего половодья. Он словно вышел из страшного затвора, из тюрьмы-одиночки, и теперь стоял один посредине земли, покачивался из стороны в сторону, прикрывал ладонью прищуренные глаза и думал о потерянной жизни.
В ту ночь Аркадий ещё не знал, что в жизни любого человека, рано или поздно, появляются посланники, или, кому как нравится, вестники. Самое загадочное здесь кроется в том, что сами вестники не знают и даже не подозревают о своей сакральной миссии. Все вестники бессознательно несут и передают послания, становясь подобными ракушкам, порождающим жемчуг. Поэтому люди, чаще всего, не принимают, адресованные им послания. И в самом деле, разве легко воспринимать всерьёз какого-нибудь, в конец опустившегося, бомжа, заговорившего с вами где-нибудь на улице?  Продавца из книжного магазина, женщину, похожую на лису?
«Наша жизнь похожа на сказку о золотом ключике, – позже скажет ему Омелия. – Каждый наш день похож на дверь в каморке папы Карло. Ленивый и не пытливый человек видит только старый холст с нарисованным очагом и котелком подвешенным над ним. Но за этой дверью есть ещё одна дверь, и она, в свою очередь, становится дверью ведущей в другие пространства, в другие миры, в другие времена, где каждая кукла нашего мира может стать кукловодом, а каждый апостол, дождавшись своей очереди, непременно будет предан Иудой и распят на кресте.
Рано или поздно, мы должны проделать дырку в иллюзорном котелке, а затем открыть заветную дверь обнаруживая за ней целый мир – новый кукольный театр, готовый к Игре. Папа Карло выглядит простаком, но он чувствует, что обыденная реальность есть ничто иное, как сон,
 именно он нарисовал очаг и котелок на куске старого холста, да так правдоподобно, что голодный Буратино протыкает носом аппетитный натюрморт. За нарисованным очагом открывается дверь с портретом самого Буратино – вход в собственную сущность!
Золотой ключ – знак успешной инициации. В результате таинственного обучения куклы стали кукловодами – пастушками народов, новыми Карабасами: это сами куклы открыли кукольный театр, они сами пишут пьесы в стихах, сами играют. О, дивный новый мир! Нижнее подобно верхнему: кажется, что заглянув в окошко одного из этих игрушечных домов, мы увидим, как новый папа Карло задумчиво поглаживает узловатыми пальцами крохотное полено. И значит, во времена незапамятные кто-то выстругал тех, кто играет с нами. И не так-то прост был граф Толстой, сочинявший сказку про Буратино! Чего стоит только одно имя – Карабас! Смотри, Пастушок! КА – душа; РА – бог солнца, РАБ – равный богу, БАС – пробуждение. Таким образом, Карабас – вовсе не безмозглое чудовище, а демиург, пробуждающий уснувшие куклы, которые обречены стать богами другого мира! Вот тебе и вся тайна Ивана Грозного и Иосифа Сталина! Непостижимая казалось бы тайна! Вот почему твой любимый поэт Артур Римбо с лёгкостью говорил о необходимости разрушения человеческого мира только потому, что был убеждён, что именно хаос будет истоком нового мира. Однажды он даже сказал, что Господь давно уже не творит мир, а просто оживляет литературных героев, и получается, что все наши радости и беды созданы поэтами. Вот почему, Пастушок, ты должен стать великим поэтом, вот почему ты должен понять, что от тебя зависит то, каким будет наш мир в будущем. Вот почему великие провидцы древности настаивали на том, что поэтов-чернушников необходимо приговаривать к смертной казни. Между прочим, лиса Алиса, пристававшая к тебе у магазина «Чакона», сказала бы тебе всё  гораздо раньше меня, но ты испугался в тот вечер испытать свою судьбу. Представляешь, что было бы с тобой, если бы ты испугался и меня?!». – «Понимаю», – сказал Аркадий.
Но в ту ночь Аркадий не знал, что он уже замечен, и что теперь его жизнь уже не принадлежит ему одному, и что умереть в такой ситуации он не сможет, если даже сам бросится под машину.
А потому уже на следующий день Аркадий Башмачкин снова сошёл в круги земного ада.
Даже в секции по боевым единоборствам Аркадия встречали неизменными усмешками.
• А правда, что для воротника вы выбрали самую лучшую кошку? – любила спрашивать вахтовая дежурная и по совместительству уборщица зала госпожа Чурилина. – Уже не мою ли кошечку изволили своровать, Акакий Акакиевич? Третий день кошка домой не приходит. Смотрите мне, Акакий Акакиевич, а то!
• Нет, что вы! – вымучивал улыбку Аркадий. – Вашу кошечку я вчера живой и здоровой видел на улице Мечникова. Колбаски ей дал…. Любительской…
• Вот как! – смеялась госпожа Чурилина. – Сначала прикормите мою кошечку, мою красавицу, а потом, когда эта бедная кошечка, что к вашей шинельке пришита, износится…
Постепенно успокаивались одноклассники. Но всё-таки, нет-нет, да раздавалось за спиной:
• Ходил бы по трохтуару, так и беды не было бы!
• А мог бы и на куницу разориться!
• Да вот и гроб сосновый подешевле будет, чем дубовый…
Как изобразить то странное отчаяние, в которое, словно в бездонную трясину, мало-помалу проваливался Аркадий? Он чувствовал себя потерянным, жизнь представала в образе траурной телеграммы, летящий по проводам от точки А к точке Б. Порой, глядя на глупые и счастливые лица своих одноклассников, Аркадий ощущал себя слезинкой на щеке Вечности.
Тогда Аркадий попытался умереть. Он уже достал из кладовки пахнущее ружейным маслом ружьё, сочленил его, вставил в стволы два розовых патрона и снял с правой ноги кроссовок с изображением прыгающей пумы….
Здесь Аркадий почувствовал, что течение его беспокойного ума потеряло силу, а затем и вовсе встало.  Так встаёт река, перед тем как ей встретиться с морем. Так встаёт маятник старинных часов, когда перед ним начинает щёлкать циферблат электронных часов. Так встают в небе тяжёлые снеговые облака за мгновение до того, как разродиться ликующим рождественским снегом. Нервный срыв, напоминающий взрыв фугаса, заложенного под основы обветшалого старого здания, потряс тело и душу Аркадия в пятницу тринадцатого в восемнадцать часов восемнадцать минут, что, печально всхлипнув, увековечили его старинные часы, остановившие стрелки именно в это запечатлённое мгновение.
Течение беспокойного ума Аркадия встало, упираясь в курок отцовского ружья.
Но тут в прихожей раздался длинный звонок. В первое мгновение Аркадий решил не открывать, но тут же понял, что обязательно должен увидеть человека, пришедшего проводить его на тот свет.
У дверей стояла девушка. Она улыбнулась Аркадию, как старому другу, и сказала: «Смотри. Это для тебя».
• Ты не ошиблась? – спросил Аркадий, опустив голову.
• Нет, – сказала она уверенно, протягивая Аркадию три необычные открытки. Даже при плохом освещении они мерцали и казались объёмными.
• Ты продаёшь их?
• Да.
• У меня нет денег, – вздохнул Аркадий.
• Бери так, – сказала девушка. – Бери, пока живой.
• Ты кто? – спросил Аркадий, забирая открытки.
• Ещё узнаешь! – сказала девушка и побежала вниз по лестнице.
На одной из открыток был изображен Иисус Христос. Аркадий взглянул на него при дневном свете и оторопел. Через всё лицо, от уголка глаза до скулы, пролегал глубокий шрам-царапина. Аркадий стал внимательнее рассматривать лицо Иисуса и увидел, что кроме шрама на нём есть ещё одна ссадина: белая – на коричневом фоне. Тогда Аркадий, сам не зная зачем, решил отретушировать повреждённые места. Фломастера под рукой не было, и он начал замазывать ссадину обыкновенным медицинским йодом. Его усилия увенчались успехом: ссадина на лбу Христа стала незаметной. После этого Аркадий вспомнил про ружьё и, оставив открытку на столе, пошёл в свою комнату, чтобы сокрыть следы неудавшегося самоубийства. А когда вернулся на кухню, чудо уже произошло. Аркадий протирал глаза, смотрел на открытку под разным углом и под разным освещением. Шрама на лице Иисуса не было.
• Это знак! – сказала вечером мама. – В нашу жизнь могла войти беда, я не знаю какая беда, но чувствую, что она уже ходила возле нашего дома и дышала в окна нашей квартиры…. Скажи, у тебя что-то стряслось?
• Ничего! – сказал Аркадий. – Просто я Башмачкин, с которого сняли шинель.
• Где сняли? – глупо спросила мама.
• У Нарвской заставы, – ответил Аркадий и ушёл в свою комнату, где до сих пор пахло машинным маслом и, застывшим в ожидании своего торжества, порохом.
Ближе к ночи, чтобы перебить запах своей неудавшейся смерти, Аркадий зажёг одиннадцать свечей и с ногами залез в старое кресло.
«Господи, господи! Кто я? Зачем? Что за девочку прислал ты ко мне? Ангел это или совпадение, называемое твоим промыслом?»
Бог услышал его слова.
Аркадий  понял: девушка пришла не случайно. Исчезнувший шрам на лице Иисуса – знак.
Ночью, перечитывая книгу «Алые паруса», он  еще раз убедился, что в жизни нет случайностей, что любые кажущиеся мелочи – знаки. И их во что бы то ни стало надо разгадывать. Аркадий понял, что каким-то образом он совершил поступок, напоминающий поступок капитана из книги «Алые паруса». Ведь именно капитан Грей, жалея Христа, замазывал на картине его кровоточащие раны…
• Что было потом? Помнишь? – спросит отец на следующее утро.
• Помню, – даже не удивившись странному вопросу, ответил Аркадий. – И потому сделаю то же самое.
• Что именно? – спросил отец.
• Для начала я хочу поменять своё имя.
• Хорошо, пусть будет так! – сказала мама и предложила погадать на другую жизнь, которая начинается сразу же после того, как человек меняет своё имя. Некто, уже не Аркадий, но ещё не Всеволод, с закрытыми глазами подошёл к книжным полкам и ткнул пальцем наугад. Ему досталась книга Валентина Катаева «Сын полка», которая словно живая рыба, выскользнула из рук, упала на пол и раскрылась на вещей, как принято считать, странице. Аркадий поднял книгу с пола и стал читать: «И тотчас всё волшебно изменилось. Ели по сторонам дороги превратились в седые плащи и косматые бурки генералов. Лес превратился в сияющий зал. А дорога превратилась в громадную мраморную лестницу, окруженную пушками, барабанами и трубами. И Ваня бежал по этой лестнице. Бежать ему было трудно. Но сверху ему протягивал руку старик в сером плаще, переброшенном через плечо, в высоких ботфортах со шпорами, с алмазной звездой на груди и с серым хохолком над прекрасным сухим лбом.
Он взял Ваню за руку и повел его по ступенькам еще выше, говоря:
• Иди, пастушок... Шагай смелее!»
• Видишь, Аркадий, – сказала мама, – не зря ясновидящая Кузнецова называла тебя Пастушком.
• Пусть будет так. Только я теперь не Аркадий. Забудьте это имя навсегда. Я – Сева Пастушок. Запомни это.
• Хорошо, сынок, – вздохнула мама. – Я поздравляю тебя с днём рождения! Но помни, это первая и единственная возможность выбрать себе новое имя. Во всех эзотерических традициях первое имя человеку дают родители, второе он выбирает сам, третье, тайное магическое имя, знает только учитель. По сути дела, сегодня ты прошёл через инициацию, новое твоё имя – это новые отношения с тем же самым миром. Понимаешь? Мир остался прежним, но в нём появилось новое существо – Сева Пастушок.
На следующее утро Всеволод (Аркадий) пришёл в школу как будто немного подросший и окрепший. Так бывает, когда от человека отступает считавшаяся неизлечимой болезнь. Последние шутки, усмешки и издевательства, очень быстро теряющие блеск и неотразимость, он принимал теперь играючи и так же играючи закрывал лицо руками и плачущим голосом произносил: «Зачем вы меня обижаете? Вы же брат мой!»

В ЧЁРТОВ ОМУТ С ГОЛОВОЙ

• Терпи, – говорила мама. – Бог терпел и нам велел.
Аркадий терпел, но в отличие от Бога, его распинали на виду всего мира не один день, а целую вечность, которая с необъяснимой лёгкостью вмещалась в рамки учебного года. Вечное терпение никогда не бывает пустоцветным: к началу весны 2006 года Аркадий стал заикаться и кричать по ночам. Тогда-то мачеха и захотела, чтобы отец отвёз Аркадия к бабушке, в посёлок Айдаох. Отец внимательно выслушал все доводы «за» и согласился с ними почти без сопротивления. Хотя, если придерживаться простейшей логики жизни, он должен был сказать однозначное «нет»! Дело в том, что в конце восьмидесятых годов прошлого века, когда вся «власть советов» находилась в руках прорабов перестройки, отец, начитавшись дешёвых газет и журналов, надышавшись ядовитым светом телевизора, просмотрев несколько раз, считавшийся гениальным, фильм «Покаяние», стал медленно и страшно убивать свою мать. В тот год всё, чем  он  гордился и за что мог умереть без стона и крика, сделалось смешным и мелким, словно корица. Сразу после трёхкратного просмотра фильма отец ворвался в родную деревню, словно Чапаев с шашкой  наголо, и предложил  матери выбросить из дома бюст Сталина. Он с жаром говорил матери, что все её болячки объясняются демонизмом и сатанизмом Сталина. Он умолял, заклинал, требовал, грозил, но всё зря. Мать смотрела на него, как на юродивого, как на снег в сентябре, который приходит на землю только для того, чтобы развести грязь и растаять.
• С него кровь капает, мама! – кричал отец. – Смотри, мы с тобой стоим по пояс в человеческой крови!
• Сынок, не надо…. Мне страшно!
• Иди в храм, мама! Молись и кайся!
• За что каяться? – спрашивала мать. – Я ни о чём не жалею. Комсомолкой была, в партизанах была, в оккупации муки нечеловеческие вынесла, города из руин поднимала, космический корабль для Юры Гагарина вот этими руками точила-шлифовала…. За что же каяться, сынок?
Когда Сталина  вынесли  из  Мавзолея, то из всех учреждений и контор стали выбрасывать портреты и бюсты отца народов. Одну такую машину, загруженную портретами и бюстами, увидела бабушка на городской свалке. Что с ней творилось в этот миг! Слезы текли из глаз, тоска переполняла сердце. Дождавшись, когда машина уйдёт, она подошла к горе великодержавных обломков и, разгребая их, как разгребают люди разрушенные землетрясением дома, извлекла на свет божий уцелевший бюст. Она ехала в трамвае. Бюст, весом не менее двух пудов, стоял на коленях у матери. Кто-то засмеялся, кто-то спросил: «Тётка, а кто за Ёську платить будет?»
• Я, – ответила она, поставила бюст на сиденье и опустила в кассу рубль.
Какой-то старик поднялся с места, обнял и расцеловал её. Так они ехали несколько остановок, держа друг друга за руки и беззвучно рыдая над своей уничтоженной жизнью.
Бюст занял в деревенском доме почётное место.
А отец, каждый раз, приезжая в посёлок Айдаох, срывался и пытался залить огнь, поядающий его душу, водкой и вином.
В посёлок отец и Аркадий приехали в пятницу, и этим же вечером бабушка накрыла стол нехитрыми домашними разносолами, среди которых выделялись солёные грузди и копчёные подлещики, похожие на опавшие и слегка почерневшие листья осины. Отец, немного поколебавшись, достал из сумки бутылку водки «Самарская Лука». Впрочем, Аркадию налили не водки, а самодельной настойки, в которой грустили ягоды рябины и корень хрена. Выпив рюмку этого деревенского коньяку, Аркадий сразу же почувствовал непреодолимое желание выспаться.
• Поспи, поспи немного, – откуда-то из тумана сказала бабушка. – Здесь любой сон крепче антоновского яблока бывает.
И было потом какое-то странное забытье, никогда ранее Аркадием не переживаемое. То ли, погрузившись в сон, Аркадий всё-таки слышал всё, о чём говорилось за столом, то ли какая-то потусторонняя неведомая сила, вкручивала его в бездонную воронку тумана, то ли отец начал рассказывать фабулу так и недописанной им повести, но случилось так, что туман рассеялся, и за старым дубовым столом оказалось только два человека: отец и  бабушка.
• Я не могу любить тебя, – сказал отец, – пока ты согреваешь дыханием страшного кровавого зверя. Дай мне молоток, я разобью ему голову.
• Я дам тебе молоток, – сказала бабушка. – Но сначала ты разобьёшь голову мне, а потом уже ему. Давай! Разве трудно, человеку, возлюбившего Христа, убить коммунистку-атеистку?
• Христос – это любовь, – сказал отец. – Он никогда никого не убивал.
• А во имя Его? Разве твоё христианство не шло в светлое будущее по горло в крови? И это ты толкуешь мне о жестокости? Сынок! Во имя Христа сожгли на кострах и четвертовали половину всего населения Европы! Перестань закатывать глаза! Суди всех по одному закону. Почему, ничего не добившееся христианство вырядилось в белые одежды, а  Советский Народ, спасший жизнь всему человечеству, ошельмован и предан анафеме? Только потому, что всех побед он добился под руководством Сталина?
• Сталин погубил цвет русской нации! – отец, в самом деле, закатил глаза, словно больше не хотел видеть лицо родной матери. – И ты, защищая его, тоже стоишь по горло в человеческой крови!
• Боже мой, – сказала бабушка, – как я не догадалась, что не в бандеровском застенке, а здесь, в родном доме, начнутся настоящие пытки. Что ты смотришь на меня, как генерал Власов? Возьми молоток, он лежит в сенях, и покончи разом с неугодной тебе жизнью. Дело выеденного яйца не стоит. А своим будущим детям скажи, чтобы никогда не приближались ни к одному месту, так или иначе связанным со Сталиным.
Бабушку трудно было узнать. Она разволновалась, пришла в бешенство и дрожала, тяжело переводя дыхание, а глаза у неё горели, словно раздуваемые ветром искры, те искры, из которых уже никогда не возгорится пламя. «Даже камень закричит, если его сдвинуть с места, где он долго лежал», – почему-то вспомнил Аркадий.
Отец между тем выпил две рюмки водки и, выкурив несколько сигарет, сказал:
• Ну что?
• Возьми молоток, – улыбнулась бабушка.
• Господи, – прошептал отец. – Я схожу с ума…
Бабушка встала и, приблизившись к отцу, обняла его.
• Сынок, – сказала она, – тебе надо понять меня или убить.
• Будем честными до конца, – опустив голову, сказал отец. – Нас разделяет пропасть. Если ты не желаешь отречься от своих заблуждений, – он бросил взгляд на бюст Сталина. – Мне придётся навсегда уйти из этого дома.
• Жаль, – сказала бабушка. – Я так люблю тебя, сынок.
• Ложь! – в свою очередь закричал отец. – Надо ещё разобраться, кого ты любишь больше – меня или этого гипсового истукана! Бабушка отпрянула от отца и опустилась на лавку, стоящую возле стены. Было видно, что ужас объял её душу и страшной тяжестью лёг на плечи. Она почувствовала себя слабой, старой и жалкой, как лист, тронутый первым морозом. Все ёё надежды на будущее умирали, как прозрачные мотыльки, рождённые в канун преждевременных осенних морозов.
• Сынок, сжалься надо мной хоть немного!
• А вы жалели людей, мама? Ведь и вы никого не жалели! Дорого мне обошлась ваша советская любовь! Неужели ты думаешь, что можешь загладить всё и превратить меня в прежнего сына? Меня, который днём с огнём не мог найти в магазинах нужных книг? Меня, который лучшие дни юности провёл в грязном литейном цехе, где мужики научили его пить клей БФ? Меня, который обмирал со страху перед каждым партийным функционером? Меня, который не мог нигде напечатать свои стихи, потому что во всех редакциях сидели коммунисты с оловянными глазами? Меня, которому вместо крылатого коня Пегаса, снилась любительская колбаса, потому что в нашем доме практически всегда было нечего жрать? Господи, зачем я говорю тебе об этом? Разве расскажешь о тех бедах, которые навлекала на Россию ваша власть? А теперь ты говоришь мне о своей любви! Велика ли она, эта любовь? Откажешься ли ты ради неё от своего идола? Что сделал для тебя Сталин? Что он выстрадал ради тебя? За что ты любишь его больше чем меня? А я? Разве я не страдал? Разве меня не разрывали на части афганские пули? Посмотри на моё тело! Посмотри!
Отец, пошатываясь, встал и рванул рубашку на груди, показывая страшные рубцы на теле.
• Мама! Твой Сталин – чудовище! Не верь в его великие дела, – это всё обман! Христос проповедовал любовь, а не бойню!
• Ты плохо читал Евангелие, сынок. Ибо не мир, а меч принёс на землю Христос, и разделил он отца и мать, мать и детей её, мужа и жену…. И за всё это он был пригвождён к кресту всего на шесть часов, а ты во имя Его распинаешь меня уже десять лет! Но я не воскресну, как он, сынок. Меня надо любить и жалеть сейчас. На том свете я сама отрекусь от твоей любви!
Голос у бабушки оборвался. В комнате установилось долгое, почти звенящее от напряжения, молчание. Наконец бабушка заговорила безжизненно-ровным голосом:
• Сынок, объясни мне, чего ты хочешь? Ты пугаешь меня, мысли мои путаются. Чего ты от меня требуешь?
• Я ничего не требую, – сказал отец. – Кто же станет насильно требовать любви? Ты свободна выбрать из нас двоих того, кто тебе дороже. Если ты любишь его больше, оставайся с ним.
• Я не понимаю тебя, – устало сказала бабушка. – О каком выборе ты говоришь? Ведь прошлого изменить нельзя.
• Тебе нужно выбрать одного из нас. Если ты любишь меня, дай мне в руки молоток. Потом я встану на колени и попрошу у тебя прощения. Если же в тебе недостаточно любви ко мне, если этот сфинкс тебе дороже, чем я, то я ухожу отсюда навсегда.
• Куда? – спросила бабушка. – Туда, где много колбасы, а молодёжь вместо «ура» кричит «оби»?
• Хотя бы туда, – сказал отец. – Всё равно это лучше, чем целовать кровавые уста убийцы.
• Иди, – сказала бабушка.
• Разве можно выгонять из дома собственного сына? – закричал отец. – Этому ли учит нас Бог?
• А кто же, как не он, выгнал и обрёк на муки своих детей Адама и Еву? – спросила бабушка. – За что? За поступок, который сам же спровоцировал! Да ещё, со всей полнотой вселенской ярости, проклял за это всё человечество – во грехах рождаться и жить будете!
Что было дальше, Аркадий не запомнил.
А на следующее утро они шли с отцом на рыбалку. Отец был явно расстроен; он шёл угрюмый, потяжелевший, волоча ноги по песку смешанному с пылью, и Аркадий, чтобы не задыхаться, вынужден был ускорить шаг. Но дышать стало ещё тяжелее.
В лесу было тихо и жарко, как бывает перед сильной грозой. Воздух становился всё плотнее и плотнее. Отец тоже шёл с трудом и пыхтел, как закипающий чайник. Даже, когда они вышли на крутой берег Самарки, ничего к лучшему не изменилось. Скорее – наоборот. Очень быстро воздух из золотого и серебряного перешёл в серые зловещие тона. Он даже на ощупь стал колючим, словно дыхание молодой крапивы, и вдыхать его приходилось осторожно, как дышат люди на премьере или в слишком перегретой парной. Но самое странное было в том, что над всем простором, потерявшейся в дурных предчувствиях реки, подобно чайкам летали огромные, наполненные злобным механическим криком, вороны.
Странное острое чувство вошло в сердце Аркадия, как острый кинжал входит в хорошо знакомые ему ножны. Он понял, что на берег этой реки они с отцом приехали совсем не случайно, и что здесь должно произойти что-то ужасное. Рыбачить уже не хотелось, и отец предложил вернуться домой.
• Хорошо, – сказал Аркадий. – Но нельзя же быть у реки и не искупаться в ней.
• Вода холодная, – ответил отец. – Не советую.
• Я быстро. Нырну и вынырну.
• «Никогда….  не приближайся…. ни к одному месту…. со Сталиным», – еле слышно прозвучало в небе.
• «Бред какой-то! – подумал Аркадий. – Каким образом  эта река может быть связана со Сталиным? Да и вообще, откуда здесь может взяться бабушка?»
Отец, казалось бы, тоже услышал смутное, упавшее с неба, предупреждение. Во всяком случае, он вздрогнул, вскочил на ноги и стал нервно ходить по берегу реки.
• «Разбей, разбей ему голову!» – снова послышалось в небе.
Аркадий разделся у большой янтарной сосны и встал над Чёртовым омутом, присматриваясь и примеряясь к нему.
• Мы никогда не ныряли здесь, – сказал отец.
• Почему?
• У этого омута нет дна.
• Я всё-таки нырну здесь, – сказал Аркадий, но отец, заметно нервничая, силой оттащил сына от обрыва.
• Ты не сделаешь этого, – сказал он. – Я запрещаю тебе. Я прошу тебя.
• Ладно, – Аркадию почему-то стало противно смотреть на жалкого отца, – я сделаю так, как хочешь ты. Где же мне нырнуть?
• Там, – с заметным облегчением сказал отец, показывая вверх по реке. – Там до сих пор мостки сохранились. Пойдём, покажу!
Вместе с отцом Аркадий прошёл метров двести и действительно увидел чистый песчаный берег и мостки, зашедшие в воду в самом удобном для этого месте. Тут же захотелось показать отцу, какой он лихой и рисковый парень. Поэтому Аркадий разбежался что было силы и так же стремительно, не сбрасывая скорости, оттолкнулся от мостков. Уже в воздухе он понял, что прыжок удался на славу. Но это была последняя его мысль. Дальше не было ничего. Вернее, сначала темнота, а потом уже – ничего.
 
ЦАРСКИЙ СОН


А ещё позже у него сильно болела и одновременно чесалась голова. В тяжёлом забытьи-полудрёме он полуплакал-полуспал. Когда стало совсем плохо и захотелось выть по-волчьи, он почувствовал, что на его голову легко, как ночная мгла на холмы Грузии, легли чьи-то необыкновенно родные руки. Почему-то ему вспомнилось, что высшим проявлением счастья Артур Рембо считал те минуты, когда руки его сестёр неспешно вылавливали в его голове вшей далёких странствий.
Ему тоже стало несказанно хорошо. Поддавшись волшебству невидимых рук, он тут же провалился в очередной, поджидавший его с утра, квадрат тумана. Пролетев по лабиринтам своего мозга, по бесчисленным его сквознякам и закоулкам, пролетев над незнакомыми дорогами и заповедными тропинками, по которым когда-то сами по себе ходили его ноги; продравшись через обрушенные туннели прошлого и тайные подземелья, хранящие все тайны будущего, он попал в пространство другой жизни. Он попал в него, как попадает капля дождя в самую середину мирового океана. Погружаясь в немыслимое вневременное пространство всё глубже и глубже, он ни о чём не думал, просто летел по неведомым лабиринтам всё дальше и дальше назад, вбирая в себя всё, чем когда-то был он сам. Летел к забытому, но всё же коротко знакомому миру, вызывающему в его душе и памяти другие миры и другие жизни, бывшие когда-то его изначальным импульсом, высшим единством и сокровенным светом, который не отбрасывает тени и является им, в большей мере, чем он сам.
Очнувшись на окраине Москвы семнадцатого века, он не удивился этому и сразу же превратился в юного царя Иоанна шагающего по улицам, сгоревшей, подобно корочке слишком сладкого пирога, Москве.
Потрясенный видом пожара, Иоанн, пришел на могилу своей матери Елены и, припорошив её неостывшей ещё золой, сказал:
• Москва, как твоя шуба, полна блох. Но ты не научила меня жечь шубы, когда заедают блохи. Поэтому Бог, метивший в тебя, попал в меня. Москва сгорела, мама. Кто хотел, плакал, кто не хотел, грел руки.
Мать ничего не сказала в ответ, только вздохнула и выдохнула так глубоко, что Иоанн не заметил, как день сменился ночью, а следом за ночью наступил рассвет и застиг его, застывшего над могилой, в образе босой молоденькой ведьмы.
• Что, царь, – сказала ведьма, – хмуря брови, – ведаешь, что будет с тобой? Или оставишь на черный день в кармане одну блоху на аркане?
• Не знаю, Марьюшка, – сказал Иоанн. – Под небом, да под Богом наперед не забегаю, чтобы не заблудиться в том, чего нет.
• Вперёд тебя, царь, бумаги подмётные летят. Потому как ты вовсе не то, что ты есть, а то, что о тебе напишут.
• Что же напишут, Мария?
• А вот, как о пожаре: кто-то плакал, руки грел, а Иван на царство зрел. Плахи строил, петли вил, да заморских блох ловил.
• Ещё что? – спросил царь.
• Жития и каноны, писанные сыном твоим в предчувствии смерти неумолимой, враги твои изничтожат, а тебя сыноубийцей нарекут. Ну что, царь, говорить, что дальше будет, али страшно?
• Страшно, – сказал Иоанн и, закрыв глаза, спросил: – Что ещё моё имя в веках претерпит?
• Даже говорить страшно.
• Почему?
• Это не правда, – сказала ведьма, – что в России две беды: дураки и плохие дороги. В России только одна беда.
• Какая?
• Вера в печатное слово.
Ничего больше не сказала ведьма, только заплакала и источилась, как сосулька мартовская, прошла сквозь пальцы водою капельной и утекла в песок, словно её не было.
Делать нечего. Пошёл Иоанн со своей тоской белокаменной, куда глаза глядят. Так и Москва за спиной осталась, вскоре холодом с Белого моря повеяло. А когда Иоанн, застигнутый потёмками, попросился в леденеющий на отшибе мира дом, молчаливая черная женщина провела его на сеновал и сказала: «Коли озябнете, ваше величество, знак подайте, я к вам сонечко пришлю»
Иоанн поблагодарил женщину, зарылся с головой в душистое разнотравье и увидел во сне Валаамский монастырь, и себя в рваной одежде инока.
С моря только-только налетел дождь, и всё вокруг заблестело, словно стены, дороги, деревья и люди были покрыты рыбьей чешуёй.
Тяжелые чёрные облака, наполненные скрытым светом, стояли над островом, словно лики писанные кистью Дионисия.
И шёл по берегу открытый, как рана, преподобный Иосиф, шел по следам Иисуса, ибо именно он когда-то через рыбы и хлеба примирил на некоторое время многих непримиримых, а вот теперь Иосиф крошил хлеб вечно голодным чайкам и плакал над несовершенством создаваемого им мира.
А Иоанн, вбирая в себя холодное щемящее пространство, думал о том, что было бы ладно остаться здесь навсегда, остаться босым и сирым, любящим и сострадающим, живущим как живёт трава-богородка в окаменевших следах преподобного Иосифа.
И всё, и вся радовало и волновало сердце Иоанна: и то, что у отеции общая одежда, и то, что никто не ест отдельно от других, и то, что даже сны в монастырь приходят не с удушливого, как петля, Азовского моря, а с необъятных и необозримых океанских пределов.
И хотелось Иоанну вставать по первому благовесту, в густом тумане шагать к божественной службе, нащупывая босыми ногами знакомые камни, а позже отрешённо и безмолвно, как пустыня впитывает воду миража, вкушать свою призрачную трапезу.
• Господи, Господи, соверши чудо, – шептал Иоанн, дай знак, чтобы я понял, как жить дальше.
Подумал так Иоанн и снова заснул, но на губах его так и остались робкие и дерзкие, как трава под снегом, слова:
«Кто я есть, Господи, и каков знак будет?».
Царь сидел на сеновале. На земле всё ещё была ночь, но огромная и холодная луна, зацепившись за вершину богатырского вяза, проявляла в темноте иные тени вишневого сада.
Среди этих теней Иоанн сразу выделил одну – тень кричащую.
Иоанн встал, стряхнул с колен осколки Валаамских снов и увидел перед собой высокую девушку в сорочке из лунного света.
• Не ходите туда, ваше величество, – сказала девушка низким, как поклон, голосом, и царь уловил в её дыхании запах скошенных трав и прошедшего лета. – Наша Вера на омеле удавилась. Сейчас её отец снимет, да поп проклянет. Потом мы её закопаем на распутье.
• Почему, проклянет? – зачем-то спросил Иоанн.
• Я  – Софья! – сказала девушка, сделав вид, что не заметила царской оплошности, и опустилась на колени. – Что ты хочешь от меня?
Иоанн ощутил тепло её тонких мельхиоровых рук и окончательно растерялся, ступил назад – шаг, второй...
• Ты же царь православный! Тебя силы адовы пятьсот лет преследовать будут. Что же ты дрожишь, как травинка? – издевательски спросила девушка и обдала царя холодом мертвых материнских глаз.
В это время огромная, сладострастная луна заглянула в чердачное окошко и тут же на всех морях Российского царства поднялась небывалая приливная волна, а на Софии сама собой приподнялась и взмыла вверх тончайшая батистовая сорочка. Девушка быстро одернула рубашку, сделала попытку встать, но передумала и медленно, как зима поворачивает на лето, повернулась к Иоанну.
• Ты кто? – спросил Иоанн, тоже опускаясь на колени. – Сонечко ли мое? Судьба ли?
• Я – Софья! – шёпотом произнесла девушка. – Я – Валаамский монастырь и дождь из рыбьей чешуи. Я облако, наполненное светом, погасшим вчера, и синеокая дочь заката, выдающего себя за рассвет. Я волна, бегущая по суше, и радуга, изогнутая для любви. Я – трава, растущая на камнях твоей памяти и вечно голодная соловецкая чайка…
• Господь услышал меня! – сказал царь и позвал: – Иди ко мне…
• Не-ет, – улыбнулась Софья. – Войти в меня можно, но вернуться нельзя. Как же тогда Россия без государя? Пропадет.
• Я тебе приказываю! – повысил голос Иоанн и рванул на груди ярко-красную, как московский пожар, рубаху.
• Это другое дело, – Софья приблизила губы к лицу Иоанна и засмеялась дерзко, с вызовом: – Супротив царя, как супротив Бога, итить нельзя. Грех, правда, Ваня?
• Истинная правда, – шептал Иоанн, все глубже и решительнее погружаясь в восходящее над землею перелетное облако первой любви. – Софья! Сонечко! Ведьма! Пропадаю я!
• Ничего, Ваня, – шелестело и постанывало зацелованное и измятое царскими руками облако. – Dentro, fuero… Dentro, fuero… Вдохни и выдохни, и еще вдохни… глубже, глубже! А теперь выдохни и умри во мне, Ваня! Вот это и будет смерть по-царски…
Через три дня и три ночи Иоанн и Софья покинули сеновал и спустились на грешную, утопающую в осенней грязи, землю. Иоанн огляделся. У крыльца  лежал баран – не столько шерсти, сколько ран. Рядом с бараном стояла сноха, шире неба, ноги развела, под снохой валялся кочет, сам угрюм и голенаст, мёртвым кланяться горазд, свысока смотрел на него боровище в чёрном хлевище, а в старом деревянном жбане, как змея в когтях орла, шипел квас-суровец с добавлением заговоренных змеиных корешков.
Взял Иоанн братину великую, наполнил квасом подколодным и выпил за один раз. И спросила его тогда Софья: слышишь ли, Иоанн свою силу? И молвил Иоанн: слышу. И спросила его Софья: как велика твоя сила?
И молвил Иоанн: как была бы любовь от земли до неба, я бы всю ее в сердце вобрал. Пей ещё, говорит Софья, и другорядь спрашивает: слышишь ли, Иоанн, свою силу? Отвечает Иоанн: если бы вошел я сейчас в великий ледовитый океан – весь бы его, как сердечко твоё, обогрел бы.
В третий раз просит Софья испить из дубовой чаши и опять спрашивает: слышишь ли, Иоанн, силу свою? Отвечает Иоанн: слышу, Софья, слышу, да от этого ль мира сила сия?
Улыбнулась Софья: а готов ли ты, царь-государь, весь этот подлый мир за один раз раздавить? Отвечает Иоанн: готов, если ты со мной рядом будешь.
Смеется Софья: есть такая птица, называется пе-ре-пил, не она ль виной словесам твоим пернатым? И как теперь быть с планидою твоей?
Опустил голову Иоанн: твоя правда. На сеновале хорошо, а в Москве страшно. Вот и враги, как ты мне поведала, в Ново Городе и на Соловках волю взяли, из русских людей кровушку высасывают, чистых девушек (Ах, Вера, Вера!) к разврату склоняют… Что делать, Софья? Как людям пользу приносить?
• Убивать, – выдохнула Софья.
• Как? Софья?
Нет ответа.
Вышел Иоанн за ворота. Услышал, как затопали кони в Кирилловом поле, залаяла собачка на Муромском, заревел медведь на Ивановском, как за ельничком, за березничком кобылка ржёт, жеребёнка ждёт.
Хорошо на Руси.
То-то – во поле поле затопали кони, за рекою отец брата трёт, щедрая кровь на холстину течёт. У реки воры хозяев украли, а дом их в окошки ушёл.
Хорошо на Руси, славно!
По дороге чудо-юдо идёт, кровь по лицу размазывает.
• Что с тобою? – спросил Иоанн.
• Пошёл я по тюх-тюхтю, – кланяется мужик, – нашёл в лесу храп-храпчу, кабы да не валюх-тюх, так бы и съела меня храп-храпча.
Засмеялся царь. И мужик рад: лошадку запрягает да в лес за убитым медведем собирается. А вокруг него тяв-тявтя – хвост кольцом – прыгает, тоже радуется.
Хорошо на Руси, славно!
• И люди у нас хорошие! – сказал мужик, поудобнее усаживаясь на телеге. – А у вас на Москве почитай одни нелюди остались.
• Так как же отличить этих от тех?
Задумался мужик, сказал лошади «тпру», снял с головы треух заячий, пошарил в нём одной рукой, другой рукой, потом двумя сразу, плюнул, дунул и превратилась шапка в зайца, побежал заяц по полю и превратился в голубя, полетел голубь над лесом и превратился в облако. Скрылось облако из глаз, облетело вокруг земли и снова шапкою в руках мужика обернулось. Надел мужик шапку на голову и сказал:
• А вот так! У одних есть. А у других нет!
• Не понял, – развёл руками Иоанн.
• Как станешь трупом смердящим – поймешь.
• Зачем же истина трупу смердящему? – еще больше удивился Иоанн.
• А вот затем! – засмеялся мужик. – Соберутся вокруг трупа вороны и шакалы придворные, упыри и гиены притворные. Вот тогда-то, царь, встань и раздави!
• Как? – спрашивает государь.
• А вот так! – мужик плюнул и растоптал ногой, обутой в огромный и худой, как государство Российское, лапоть. – И раздави, государь! – мужик перекрестился, дернул вожжами, крикнул: «Пошла, родимая!», и скрылся из вида.
Остался царь один посреди поля грязного да непролазного стоять. Никого рядом нет. Только ветер завывает, да колокола в Ново Городе по его душу звонят. Оглянулся Иоанн – ничего! Никого! Один в поле. Где лес? Где сад? Где дом с шипящим квасом? Где Софья? Господи, где она? Ничего нет. Только стоит возле ног царских большая канареечная клетка. Опустился перед ней царь на колени, приблизил лицо к прутьям изукрашенным золотом и серебром, и увидел в клетке себя – маленького, злого, почти и на человека не похожего. Отшатнулся Иоанн сам от себя, упал на землю и долго лежал посреди земли своей, оглушенный, раздавленный, упавшим на него небом, и плакал. А мужик медленно ехал на старой телеге, теребил шапку и бормотал: «Ничего, царь! Это только зеркало в клетке хитро подвешенное. Плюнь ему в рожу – и все дела!».
• Хорошо, плюну, – сказал царь, не открывая глаз, и снова почувствовал на своей больной голове чьи-то родные руки.



Продолжение следует