Эрих Фромм. Иметь или быть

Алекс Боу
Часть Первая
ПОНИМАНИЕ РАЗЛИЧИЯ МЕЖДУ ОБЛАДАНИЕМ И БЫТИЕМ
I. ПЕРВЫЙ ВЗГЛЯД
ЗНАЧЕНИЕ РАЗЛИЧИЯ МЕЖДУ ОБЛАДАНИЕМ И БЫТИЕМ

Альтернатива "обладание или бытие" противоречит здравому смыслу. Обладание представляется нормальной функцией нашей жизни: чтобы жить, мы должны обладать вещами. Более того, мы должны обладать вещами, чтобы получать от них удовольствие. Да и как может возникнуть такая альтернатива в обществе, высшей целью которого является иметь – и иметь как можно больше – и в котором один человек может сказать о другом: "Он стоит миллион долларов"? При таком положении вещей, напротив, кажется, что сущность бытия заключается именно в обладании, что человек – ничто, если он ничего не имеет.

И все же великие Учители жизни отводили альтернативе "обладание или бытие" центральное место в своих системах. Как учит Будда, для того чтобы достичь наивысший ступени человеческого развития, мы не должны стремиться обладать имуществом. Иисус учит: "Ибо, кто хочет душу свою сберечь, тот потеряет ее; а кто потеряет душу свою ради Меня, тот сбережет ее. Ибо что пользы человеку приобресть весь мир, а себя самого погубить, или повредить себе?" [Евангелие от Луки, IX, 24-25]. Согласно учению Мейстера Экхарта, ничем не обладать и сделать свое существо открытым и "незаполненным", не позволить "я" встать на своем пути – есть условие обретения духовного богатства и духовной силы. По Марксу, роскошь – такой же порок, как и нищета; цель человека быть многим, а не обладать многим.

Долгие годы различие между бытием и обладанием глубоко интересовало меня, и я пытался найти его эмпирическое подтверждение в конкретном исследовании индивидов и групп с помощью психоаналитического метода. Полученные результаты привели меня к выводу, что различие между бытием и обладанием, так же как и различие между любовью к жизни и любовью к смерти, представляет собой коренную проблему человеческого существования; эмпирические антропологические и психоаналитические данные свидетельствуют о том, что обладание и бытие являются двумя основными способами существования человека, преобладание одного из которых определяет различия в индивидуальных характерах людей и типах социального характера.
ПРИМЕРЫ ИЗ РАЗЛИЧНЫХ ПОЭТИЧЕСКИХ ПРОИЗВЕДЕНИЙ

Чтобы лучше пояснить различие между этими способами существования – обладанием и бытием, – я хотел бы сначала проиллюстрировать его на примере двух близких по содержанию стихотворений, к которым покойный Д. Т. Судзуки обращался в своих "Лекциях по дзэн-буддизму". Одно из них – хокку1 японского поэта XVII века Басе (1644-1694), другое принадлежит перу английского поэта XIX века – Теннисона. Оба поэта описали сходные переживания: свою реакцию на цветок, увиденный во время прогулки. В стихотворении Теннисона говорится:

Возросший средь руин цветок,
Тебя из трещин древних извлекаю,
Ты предо мною весь – вот корень, стебелек, здесь, на моей ладони.
Ты мал, цветок, но если бы я понял,
Что есть твой корень, стебелек, и в чем вся суть твоя, цветок,
Тогда я Бога суть и человека суть познал бы.

Трехстишие Басе звучит так:

Внимательно вглядись!
Цветы "пастушьей сумки"
Увидишь под плетнем!2.

Поразительно, насколько разное впечатление производит на Теннисона и Басе случайно увиденный цветок! Первое желание Теннисона – обладать им. Он срывает его целиком, с корнем. И хотя он завершает стихотворение глубокомысленными рассуждениями о том, что этот цветок может помочь ему проникнуть в суть природы бога и человека, сам цветок обрекается на смерть, становится жертвой проявленного таким образом интереса к нему. Теннисона, каким он предстает в этом стихотворении, можно сравнить с типичным западным ученым, который в поисках истины умертвляет все живое.

Отношение Басе к цветку совершенно иное. У поэта не возникает желания сорвать его; он даже не дотрагивается до цветка. Он лишь "внимательно вглядывается", чтобы "увидеть" цветок. Вот как комментирует это трехстишие Судзуки: "Вероятно, Басе шел по проселочной дороге и увидел у плетня нечто малоприметное. Он подошел поближе, внимательно вгляделся и обнаружил, что это всего лишь дикое растение, довольно невзрачное и не привлекающее взгляда прохожего. Чувство, которым проникнуто описание этого незамысловатого сюжета, нельзя назвать особенно поэтическим, за исключением, может быть, последних двух слогов, которые по-японски читаются как "kana". Эта частица часто прибавляется к существительным, прилагательным или наречиям и привносит ощущение восхищения или похвалы, печали или радости, и может быть при переводе в некоторых случаях весьма приблизительно передана с помощью восклицательного знака. В данном хокку все трехстишие заканчивается восклицательным знаком".

Теннисону, как представляется, необходимо обладать цветком, чтобы постичь природу и людей, и в результате этого обладания цветок погибает. Басе же хочет просто созерцать, причем не только смотреть на цветок, но стать с ним единым целым – и оставить его жить. Различие в позициях Теннисона и Басе в полной мере объясняет следующее стихотворение Гете:

Нашел3

Бродил я лесом...
В глуши его
Найти не чаял
Я ничего.

Смотрю, цветочек
В тени ветвей,
Всех глаз прекрасней
Всех звезд светлей.

Простер я руку,
Но молвил он:
"Ужель погибнуть
Я осужден?"

Я взял с корнями
Питомца рос
И в сад прохладный
К себе отнес.

В тиши местечко
Ему отвел,
Цветет он снова,
Как прежде цвел.

Гете прогуливался в лесу без всякой цели, когда его взгляд привлек яркий цветок. У Гете возникает то же желание, что и у Теннисона: сорвать цветок. Но в отличие от Теннисона Гете понимает, что это означает погубить его. Для Гете этот цветок в такой степени живое существо, что он даже говорит с поэтом и предостерегает его; Гете решает эту проблему иначе, нежели Теннисон или Басе. Он берет цветок "с корнями" и пересаживает его "в сад прохладный", не разрушая его жизни. Позиция Гете является промежуточной между позициями Теннисона и Басе: в решающий момент сила жизни берет верх над простой любознательностью. Нет нужды добавлять, что в этом прекрасном стихотворении Гете выражена суть его концепции исследования природы. Отношение Теннисона к цветку является выражением принципа обладания, или владения, но обладания не чем-то материальным, а знанием. Отношение же Басе и Гете к цветку выражает принцип бытия. Под бытием я понимаю такой способ существования, при котором человек и не имеет ничего, и не жаждет иметь что-либо, но счастлив, продуктивно использует свои способности, пребывает в единении со всем миром. Гете, безмерно влюбленный в жизнь, один из выдающихся борцов против одностороннего и механистического подхода к человеку, во многих своих стихотворениях выразил свое предпочтительное отношение к бытию, а не к обладанию. Его "Фауст" – это яркое описание конфликта между бытием и обладанием (олицетворением последнего выступает Мефистофель). В небольшом стихотворении "Собственность" Гете с величайшей простотой говорит о ценности бытия:

Я знаю, не дано ничем мне обладать, Моя – лишь мысль, ее не удержать, Когда в душе ей суждено родиться, И миг счастливый – тоже мой, Он благосклонною судьбой Мне послан, чтоб сполна им насладиться.

Различие между бытием и обладанием не сводится к различию между Востоком и Западом. Это различие касается типов общества – одно ориентировано на человека, другое – на вещи. Ориентация на обладание – характерная особенность западного индустриального общества, в котором главный смысл жизни состоит в погоне за деньгами, славой, властью. В обществах, в которых отчуждение выражено в меньшей степени и которые не заражены идеями современного "прогресса", например в средневековом обществе, у индейцев зуни и африканских племен, существуют свои Басе. Возможно, что через несколько поколений в результате индустриализации и у японцев появятся свои Теннисоны. Дело не в том, что (как полагал Юнг) западный человек не может до конца постичь философские системы Востока, например дзэн-буддизм, а в том, что современный человек не может понять дух общества, которое не ориентировано на собственность и алчность. И действительно, сочинения Мейстера Экхарта (которые столь же трудны для понимания, как и произведения Басе или дзэн-буддизм) и Будды – это в сущности лишь два диалекта одного и того же языка.
ИДИОМАТИЧЕСКИЕ ИЗМЕНЕНИЯ

Некоторое изменение смыслового значения понятий "бытие" и "обладание" нашло в последние несколько столетий отражение в западных языках и выразилось во все большем использовании для их обозначения существительных и все меньшем – глаголов.

Существительное – это обозначение вещи. Я могу сказать, что обладаю вещами (имею вещи), например: у меня есть [я имею] стол, дом, книга, автомобиль. Для обозначения действия или процесса служит глагол, например: я существую, я люблю, я желаю, я ненавижу и т. д. Однако все чаще действие выражается с помощью понятия обладания, иными словами, вместо глагола употребляется существительное. Однако подобное обозначение действия с помощью глагола "иметь" в сочетании с существительным является неправильным употреблением языка, так как процессами или действиями владеть нельзя, их можно только осуществлять или испытывать.


<<<  ОГЛАВЛЕHИЕ  >>>
III. ОБЛАДАНИЕ И БЫТИЕ
В ВЕТХОМ И НОВОМ ЗАВЕТЕ
И В ТРУДАХ МЕЙСТЕРА ЭКХАРТА
ВЕТХИЙ ЗАВЕТ

Одна из основных тем Ветхого завета – оставь то, что имеешь, освободись от всех пут: будь!

История иудейских племен начинается с приказа первому иудейскому герою – Аврааму – оставить свою страну и свой клан: "Пойди из земли твоей, от родства твоего и из дома отца твоего, в землю, которую я укажу тебе" [Бытие, XII, 1]. Авраам должен покинуть то, что он имеет – свою землю и свою семью, – и отправиться в неизвестность. Тем не менее его потомки пустили корни на новой почве и создали новые кланы. Этот процесс ведет к еще более тяжкому бремени. Именно потому, что иудеи в Египте разбогатели и обрели могущество, они становятся рабами; они утрачивают идею единого бога, бога своих предков – номадов-кочевников, и поклоняются идолам – богам богачей, которые впоследствии стали их властелинами.

Второй иудейский герой – Моисей. Бог поручил ему освободить его народ, вывести иудеев из той страны, которая стала их домом (хотя они и были в конечном счете в этом доме рабами), и уйти в пустыню, чтобы "праздновать". Неохотно и с огромными опасениями иудеи следовали за своим вождем Моисеем в пустыню.

Пустыня – это ключевой символ их освобождения. Пустыня – это не родной дом: там нет городов, нет богатств; это место, где живут номады-кочевники, у которых есть только то, что им нужно, а нужно им лишь самое необходимое для жизни, а не имущество. Исторически сложилось так, что традиции номадов-кочевников были вкраплены в рассказ об Исходе, и вполне вероятно, что эти традиции и определили тенденцию борьбы против всех видов нефункциональной собственности и выбор жизни в пустыне как подготовку к свободному существованию. Однако эти исторические факторы лишь усиливают значение пустыни как символа свободной, не связанной никакими узами и никакой собственностью жизни. В основе своей некоторые из основных символов иудейских праздников связаны с пустыней. Опресноки – это хлеб тех, кто спешит уйти; это – хлеб странников. "Suka" ("куща" – шалаш) – это дом странников, аналог скинии – шатра, ее легко построить и легко собрать. Как говорится в Талмуде, это "временное жилище", в котором живут, в отличие от "постоянного жилища", которым владеют.

Иудеи тосковали по египетским "котлам с мясом", по постоянному жилищу, по скудной, но хотя бы гарантированной пище, по зримым идолам. Их страшили неизвестность и бедность жизни в пустыне. Они говорили: "О, если бы мы умерли от руки Господней в земле Египетской, когда мы сидели у котлов с мясом, когда мы ели хлеб досыта! Ибо вывели вы нас в эту пустыню, чтобы все собрание это уморить голодом" [Исход, XVI, 3]. Бог – на протяжении всей истории освобождения – откликается на моральную нестойкость людей. Он обещает накормить их: утром – "хлебом", вечером – перепелками. И добавляет к этому два важных повеления: каждый должен собрать себе пищу по потребностям: "И сделали так сыны Израилевы, и собрали, кто много, кто мало. И мерили гомором, и у того, кто собрал много, не было лишнего, а у того, кто мало, не было недостатка. Каждый собрал, сколько ему съесть" [Исход, XVI, 17 – 18].

Здесь впервые сформулирован принцип, который стал широко известным благодаря Марксу: каждому – по его потребностям. Право быть сытым устанавливалось без каких-либо ограничений. Бог выступает здесь в роли кормящей матери, питающей детей своих. И детям ее не нужно ничего достигать, чтобы иметь право быть накормленными. Второе повеление господне направлено против накопительства, алчности, собственничества. Народу Израилеву было предписано не оставлять пищу до утра. "Но не послушали они Моисея, и оставили от сего некоторые до утра; и завелись черви, и оно воссмердело; и разгневался на них Моисей. И собирали его рано поутру, каждый сколько ему съесть; когда же обогревало солнце, оно таяло" [Исход, XVI, 20 – 21].

В связи со сбором пищи вводится и установление соблюдения Shabbat ("Субботы"). Моисей велит сынам Израилевым собрать в пятницу вдвое больше: "Шесть дней собирайте его, а в седьмой день – суббота; не будет его в этот день" [Исход, XVI, 26].

Соблюдение Субботы – важнейшее из библейских установлений и установлений позднего иудаизма. Это – единственная в узком смысле слова религиозная заповедь из Десяти Заповедей: на соблюдении ее настаивали даже те пророки, которые выступали против обрядоверия; празднование Субботы – наиболее строго соблюдаемая заповедь на протяжении 2000 лет жизни диаспоры, хотя зачастую это было трудным и тяжелым делом. И вряд ли можно сомневаться в том, что Суббота была источником жизни для рассеянных по свету, бессильных, нередко презираемых и преследуемых евреев, которые поддерживали свою гордость и чувство собственного достоинства, когда по-царски праздновали Субботу. А что такое Суббота, как не день отдыха в мирском смысле слова, освобождения людей хотя бы на один день от бремени работы? Конечно, это именно так, и эта функция Субботы придает ей значение одной из великих инноваций в развитии человечества. Однако если бы только этим все и ограничивалось. Суббота едва ли играла бы ту центральную роль в жизни евреев, которая только что описана здесь мною.

Чтобы лучше понять роль Субботы, следует глубже проникнуть в суть этого института. Это не отдых как таковой в смысле отсутствия всяких усилий, как физических, так и умственных. Это – отдых в смысле восстановления полной гармонии между людьми и природой. Нельзя ничего разрушать и ничего строить: Суббота – день перемирия в битве, которую ведет человек со всем миром. Даже выдергивание из земли стебелька травы, так же как и зажигание спички, рассматривается как нарушение этой гармонии. И в социальном плане не должно происходить никаких изменений. Именно по этой причине запрещается нести что-либо на улице (даже если это не тяжелее носового платка), тогда как переносить тяжести в своем собственном саду разрешается. И дело вовсе не в том, что запрещается делать какие бы то ни было усилия, – не разрешается переносить никаких предметов с одного находящегося в частном владении участка земли на другой, потому что такое перемещение составляет, в сущности, перемещение собственности. В Субботу человек живет так, как будто у него ничего нет, он не преследует никаких целей, за исключением одной – быть, то есть выражать свои изначальные потенции в молитвах, в ученых занятиях, в еде, питье, пении, любви.

Суббота – день радости, потому что в этот день человек остается целиком и полностью самим собой. Вот почему Талмуд называет Субботу предвосхищением мессианских времен, а мессианские времена – нескончаемой Субботой, днем, когда собственность и деньги, скорбь и печаль – все табу; днем, котла побеждают время и царит чистое бытие. Исторический предшественник Субботы – вавилонский Шапату – был днем печали и страха. Современное воскресенье – день веселья, потребления, бегства от самого себя. Можно задаться вопросом, а не пора ли восстановить Субботу как день всеобщей гармонии и мира, день, который предвосхитит будущее человечества.

Образ мессианских времен – еще один вклад еврейского народа в мировую культуру, вклад, сравнимый по своему значению с празднованием Субботы. Наряду с Субботой этот образ поддерживал жизнь и надежду еврейского народа, который никогда не сдавался, несмотря на жестокие разочарования, постигшие его из-за лжемессий, начиная от Бар-Кохбы во II веке и до наших дней. Как и Суббота, это образ таких времен, когда собственность станет бессмысленной, когда страху и войнам придет конец, а целью жизни станет реализация наших сущностных сил1.

История Исхода заканчивается трагически. Сыны Израилевы не выдерживают жизни без собственности, без обладания. И хотя они могут жить без постоянного жилища и без пищи, обходясь лишь тем, что ежедневно посылал им бог, им невмоготу жить без зримо присутствующего "лидера".

Итак, когда Моисей исчезает на горе, сыны Израилевы в отчаянии побудили Аарона сделать им нечто зримое, чему они могли бы поклоняться, – золотого тельца. Правда, можно сказать, что таким образом они расплачивались за ошибку бога, разрешившего им взять с собой из Египта золото и драгоценности. С этим золотом они несли в себе жажду богатства; и в час отчаяния возобладала собственническая структура их существования. Аарон делает из их золота тельца, и народ говорит: "Вот бог твой, Израиль, который вывел тебя из земли Египетской!" [Исход, XXXII, 4].

Ушло из жизни целое поколение, и даже Моисею не разрешалось вступить на новую землю. Однако новое поколение, как и поколение их отцов, было неспособно к свободной, не скованной никакими путами жизни, не могло жить на земле и не быть привязанным к ней. Они завоевали новые земли, истребили своих врагов, обосновались на этой земле и поклонялись своим идолам. Их племенная демократия превратилась в подобие восточной деспотии – хоть и скромного масштаба, но с не меньшими стремлениями подражать великим державам того времени. Революция потерпела крах, ее единственным завоеванием, если его можно назвать таковым, было то, что иудеи из рабов превратились теперь в господ. Они могли бы быть сегодня совершенно забыты и остаться лишь в примечаниях в анналах истории Ближнего Востока, если бы не новые идеи, которые были впервые высказаны революционными мыслителями и пророками этого народа, не испорченными в отличие от Моисея бременем предводительства и особенно необходимостью применять диктаторские методы руководства (примером чему может служить массовое уничтожение мятежников, выступавших под предводительством Корея).

Эти революционные мыслители – иудейские пророки – обновили образ человеческой свободы – бытия, освобожденного от пут собственности, – и восстали против поклонения идолам – творениям рук человеческих. Они были бескомпромиссны и предсказывали, что народ снова будет изгнан и утратит землю, если будет тянуться к ее материнскому лону в кровосмесительном желании обладания, если он не сумеет жить на ней свободно, то есть любя ее и не теряя при этом самого себя. Для пророков изгнание с земли было хотя и трагическим, однако единственным путем к окончательному освобождению; жизнь в пустыне после нового изгнания была уготована не для одного, а для многих поколений. Но даже предсказывая повторное изгнание в пустыню, пророки не давали угаснуть вере иудейского народа, а в конечном счете всего рода человеческого, рисуя образ мессианских времен, когда будут достигнуты желанные мир и изобилие, но не за счет изгнания или уничтожения тех, кто населял ранее эту землю.

Истинными последователями иудейских пророков были великие ученые, раввины, и прежде всего Рабби Йоханан бен Закаи – основатель диаспоры. Когда во время войны против римлян (70 г.н.э.) предводители иудеев решили, что лучше всем умереть, чем потерпеть поражение и лишиться своего государства, Рабби Закаи совершил "предательство". Он тайно покинул Иерусалим, сдался командующему войсками римлян и испросил разрешения основать еврейский университет. Это было началом богатой еврейской традиции и одновременно утратой всего, что евреи имели: не стало ни государства, ни храма, ни духовной и военной бюрократии, ни жертвенных животных, ни храмовых обрядов. Они потеряли все и сохранились лишь как группа людей, у которых не было ничего, кроме идеалов бытия: знать, учиться, мыслить и ожидать прихода Мессии.
НОВЫЙ ЗАВЕТ

Новый завет продолжает развивать идеи Ветхого завета, идеи протеста против собственнической структуры существования. Этот протест в Новом завете носит даже более радикальный характер, чем в Ветхом завете. Ветхий завет – творчество номадов-скотоводов и независимых крестьян, а не нищего угнетенного класса. Тысячелетие спустя фарисеи – те ученые мужи, которые написали Талмуд, – представляли средний класс – от бедняков до хорошо обеспеченных членов общества. Обе группы проникнуты духом социальной справедливости, защиты бедняков, помощи всем обездоленным и беззащитным, например вдовам И национальным меньшинствам (gerim). Однако в целом они не заклеймили богатство как зло, не считали его несовместимым с принципом бытия (см. книгу Луиса Финкелстайна "Фарисеи").

Первые христиане, напротив, представляли собой в основном группу бедных, обездоленных, угнетенных, презираемых, одним словом, париев общества, которые, подобно некоторым ветхозаветным пророкам, жестоко критиковали богатых и власть предержащих, бескомпромиссно осуждали богатство, светскую и церковную власть и клеймили их как явное зло (см. книгу "Догма о Христе"). И действительно, как говорил Макс Вебер, Нагорная проповедь – это манифест великого восстания рабов. Ранних христиан объединял дух человеческой солидарности, который иногда находил свое непосредственное выражение в идее общинной собственности на все материальные блага (А. Ф. Утц обсуждает вопросы общинной собственности у ранних христиан и аналогичные примеры из древнегреческой истории, которые, вероятно, были известны Луке).

Особенно явственно проявляется этот революционный дух раннего христианства в самых древних частях Евангелия, известных христианским общинам, которые еще не отделились от иудаизма. (Эти наиболее древние части Евангелия могут восходить к общему источнику – Матфею и Луке – и называются специалистами по истории Нового завета "Q" – от немецкого Quelle, что значит "источник". Зигфрид Шульц посвятил этому вопросу фундаментальную работу, в которой он разграничивает более ранний и более поздний пласты традиции "Q".)2

В этих высказываниях центральным постулатом является то, что люди должны избавиться от всяческой алчности и жажды наживы и полностью освободиться от структуры обладания и, наоборот, что позитивные этические нормы коренятся в этике бытия, общности и солидарности. Это основное этическое положение применимо и к отношениям между людьми, и к отношению человека к вещам. Решительный отказ от собственных прав [Евангелие от Матфея, V, 39 – 42; от Луки, VI, 29 и далее) и заповедь "возлюби врага своего" [Евангелие от Матфея, V, 44 – 48; от Луки, VI, 27 и далее, 32 – 36] подчеркивают, причем даже с большей силой, чем заповедь Ветхого завета "возлюби своего ближнего", глубокую заботу о других людях и полный отказ от всяческого эгоизма. Заповедь, призывающая даже не судить других [Евангелие от Матфея, VIII, 1 – 5, от Луки, VI, 37 и далее, 41 и далее], является дальнейшим развитием принципа забвения своего "Я", чтобы полностью посвятить себя пониманию и счастью других.

Так же решительно следовало отказаться и от обладания вещами. Древнейшие нормы общинной жизни требовали полного отказа от собственности; они предостерегали от накопления богатств: "Не собирайте себе сокровищ на земле, где моль и ржа истребляют и где воры подкопывают и крадут; но собирайте себе сокровища на небе, где ни моль, ни ржа не истребляет и где воры не подкопывают и не крадут; ибо где сокровище ваше, там будет и сердце ваше" [Евангелие от Матфея, VI, 19 – 21; от Луки, XII, 33 и далее]. В таком же духе говорит и Иисус: "Блаженны нищие духом, ибо ваше есть Царствие Божие" [Евангелие от Луки, VI, 20; от Матфея, V, 3]. И в самом деле, раннее христианство – это община нищих и страждущих, проникнутых апокалипсическим убеждением, что настало время для окончательного исчезновения существующего порядка, согласно Божественному плану спасения.

Апокалипсическая концепция "Страшного суда" – одна из версий мессианства, имевшая хождение в некоторых иудаистских кругах того времени. Окончательному спасению и Страшному суду будет предшествовать период хаоса и разрушения, время, столь ужасное, что в Талмуде раввины молили бога о том, чтобы им не довелось жить в это время. Новым же в христианстве было то, что Иисус и его последователи считали, что время это теперь (или в ближайшем будущем) с появлением Иисуса уже наступило.

Действительно, нельзя не провести параллель между положением ранних христиан и тем, что происходит в мире сейчас. Немало людей – ученых, а не религиозных фанатиков (за исключением организации "Свидетели Иеговы") – убеждены в том, что мир приближается к окончательной катастрофе. Это разумный и научно обоснованный взгляд на вещи. У первых христиан было совершенно иное положение. Они населяли крохотную часть Римской империи в период ее могущества и славы. Не было никаких тревожных признаков катастрофы. И тем не менее эта группка нищих палестинских евреев была убеждена в скором упадке этой могущественной империи. Конечно, строго говоря, они заблуждались, поскольку вторичное явление Иисуса не состоялось, его смерть и воскресение интерпретируются в Евангелии как начало новой эры, и после смерти императора Константина была предпринята попытка передать посредническую роль Иисуса папской церкви. В конечном счете для всех практических целей церковь стала олицетворять – правда, фактически, а не теоретически – новую эру.

Следует более серьезно относиться к раннему христианству, чем это делает большинство людей, чтобы прочувствовать тот почти неправдоподобный радикализм этой малочисленной группы людей, которая вынесла приговор существующему миру, основываясь лишь на своем моральном убеждении и ни на чем более. Вместе с тем большинство иудеев, не принадлежавших к беднейшей и наиболее угнетаемой части населения, избрали иной путь. Они отказались верить, что уже настала новая эра, и продолжали ждать Мессию, который придет тогда, когда все человечество (а не только евреи) достигнет такого момента в своем развитии, что можно будет установить царство справедливости, мира и любви в историческом, а не в эсхатологическом смысле.

Источник "Q" сравнительно позднего происхождения относится к одному из последующих этапов развития христианства. И здесь мы обнаруживаем все тот же принцип, выраженный в весьма сжатой форме в рассказе об искушении Иисуса Сатаной. В этом рассказе осуждаются жажда вещей, стремление к власти и другие проявления принципа обладания. В ответ на первое искушение – превратить камни в хлебы (символическое выражение жажды материальных ценностей) – Иисус отвечает: "Не хлебом одним будет жить человек, но всяким словом, исходящим из уст Божиих" [Евангелие от Матфея, IV, 4; от Луки, IV, 4]. Потом Сатана искушает Иисуса обещанием дать ему полную власть над природой (путем нарушения законов тяготения) и, наконец, обещает ему неограниченную власть, право владения всеми царствами на земле, но и это Иисус отвергает [Евангелие от Матфея, VI, 5 – 10; от Луки VI, 5 – 12]. (Райнер Функ обратил мое внимание на тот факт, что искушение Иисуса происходит в пустыне, и тем самым вновь возникает тема Исхода.)

Иисус и Сатана олицетворяют здесь два противоположных принципа. Сатана олицетворяет все, что связано с материальным потреблением, с властью над природой и человеком. Иисус же олицетворяет начало бытия, а также идею, согласно которой отказ от обладания есть предпосылка бытия. С евангельских времен мир следует принципам Сатаны. Но даже торжество этих принципов не могло свести на нет порыв осуществить истинное бытие, выраженный Иисусом наряду со многими другими великими Учителями до и после него.

Этический ригоризм, связанный с отрицанием ориентации на обладание в пользу ориентации на бытие, обнаруживается также в распорядке жизни некоторых еврейских общин, таких, как ессеи3, и та община, в которой были составлены рукописи Мертвого моря4. Такая ориентация прослеживается на протяжении всей истории христианства в деятельности религиозных группировок, проповедовавших обет нищеты и отказ от собственности.

Еще одно проявление радикальных концепций раннего христианства может быть – в той или иной степени – обнаружено в писаниях отцов церкви, на которых оказали влияние идеи древнегреческой философии о частной и общинной собственности. Размеры данной книги не позволяют мне сколько-нибудь подробно рассмотреть эти учения, а также соответствующую теологическую и социологическую литературу5. В целом нельзя отрицать тот факт, что для ранних церковных мыслителей было характерно – хотя и в разной степени – резкое осуждение роскоши и корыстолюбия, презрение к богатству; правда, по мере того как церковь превращалась во все более могущественный институт, эти взгляды становились все менее радикальными.

В середине второго столетия Юстин6 пишет: "Мы, кто однажды возлюбил превыше всего богатства [движимое имущество] и собственность [землю], обращаем теперь все, что мы имеем, в общую собственность и делимся ею с теми, кто живет в нужде". В "Послании к Диогнету" (также II век н.э.) есть очень интересный отрывок, напоминающий выраженную в Ветхом завете мысль о бесприютности: "Всякая чужая страна – их [христиан] отечество, и каждое отечество для них чужое". Тертуллиан7 (III век) рассматривал торговлю как результат корыстолюбия, он отрицал ее необходимость у людей, чуждых жадности и алчности. Он утверждал, что торговля всегда таит в себе опасность идолопоклонства. Корнем всех зол он считал корыстолюбие8.

Для Василия Великого9 как и для других отцов церкви, цель всех материальных благ – служить людям; для него характерна следующая постановка вопроса: "Тот, кто отбирает у другого одежды, называется вором; но разве тот, кто может, но не дает одежду бедняку, заслуживает иного имени?" (цитируется Утцем). Василий подчеркивал, что изначально вещи принадлежали всем, и некоторые авторы усматривают в его трудах коммунистические тенденции. Я закончу это краткое изложение предостережением Иоанна Златоуста10 (IV век): ничто не следует производить или потреблять в чрезмерном количестве. Он заявляет: "Не говорите: "Я пользуюсь тем, что мне принадлежит", – вы пользуетесь тем, что не ваше; потворство и эгоизм делают все ваше не вашим; вот почему я называю это не вашим добром, потому что вы пользуетесь им с ожесточением в сердце и утверждаете, что так правильно, что вы один живете на то, что ваше".

Я мог бы и дальше продолжать цитировать взгляды отцов церкви, согласно которым частная собственность и эгоистическое использование любой собственности безнравственны. Но даже эти немногочисленные приведенные здесь высказывания свидетельствуют о постоянном отрицании ориентации на обладание начиная с евангельских времен, на протяжении всего раннего христианства и в последующие века. Даже Фома Аквинский, выступавший против явно коммунистических сект, приходит к выводу, что институт частной собственности оправдан лишь постольку, поскольку он наилучшим образом служит целям удовлетворения всеобщего благосостояния.

В классическом буддизме еще сильнее, чем в Ветхом и Новом завете, подчеркивается первостепенное значение отказа от приверженности к любому виду собственности, в том числе и к своему собственному "я"; буддизм отрицает концепцию неизменной субстанции и даже стремление к самосовершенствованию11.
МЕЙСТЕР ЭКХАРТ (ок. 1260-1327)

Экхарт описал и проанализировал различие между двумя способами существования – обладанием и бытием – с такой глубиной и ясностью, которые никому еще не удалось превзойти. Он был одним из ведущих деятелей доминиканского ордена в Германии, ученым, теологом, крупнейшим, самым глубоким и радикальным представителем немецкого мистицизма. Наибольшее влияние исходило от его проповедей на немецком языке, которые оказали воздействие не только на его современников и учеников, но также и на немецких мистиков, живших после него; и сегодня они находят отклик у тех, кто ищет аутентичное руководство к нетеистической, рациональной и все же "религиозной" философии жизни.

Мною были использованы следующие источники, по которым я цитировал Экхарта: два издания, подготовленные И. Л. Квинтом: одно фундаментальное – Meister Eckhart. Die Deutschen Werke (на него я ссылаюсь как на "Quint D. W."), к другое – Meister Eckhart. Deutsche Predigten und Traktate (на него я ссылаюсь как на "Quint D. P. Т."), и английский перевод Реймонда Б. Блекни "Мейстер Экхарт" (в ссылках "Blakney"). Следует отметить, что издания Квинта содержат только те отрывки, аутентичность которых, по его мнению, уже доказана, текст же Блекни включает и те работы, аутентичность которых еще не признана Квинтом. Однако сам же Квинт указывает, что его признание аутентичности носит предварительный характер, что, вполне вероятно, аутентичность многих других работ, приписываемых Мейстеру Экхарту, также будет доказана. Цифры в скобках в примечаниях к источнику цитирования относятся к проповедям Экхарта, согласно тому порядку, в котором они идентифицированы в этих трех источниках.
Концепция обладания у Экхарта

Классическим источником взглядов Экхарта на модус обладания является его проповедь о нищете, основанная на тексте Евангелия от Матфея (V, 3): "Блаженны нищие духом, ибо их есть Царство Небесное". В этой проповеди Экхарт обсуждает вопрос: что такое духовная нищета? Он начинает с того, что говорит не о внешней нищете, бедности, отсутствии вещей, хотя такой вид нищеты и достоин одобрения. Он же хочет говорить о внутренней нищете, о той нищете, к которой относится текст Евангелия, понимаемый им так: "Тот нищ, кто ничего не желает, ничего не знает и ничего не имеет" [Blakney, 28; Quint D. W., 52; Quint D. P. Т., 32].

Каков же человек, который ничего не желает? Мы с вами скорее всего ответили бы, что это мужчина или женщина, выбравшие аскетический образ жизни. Но это совсем не то, что имеет в виду Экхарт; он обрушивается на тех, кто понимает отсутствие каких-либо желаний как аскетическую практику и внешнее соблюдение религиозных обрядов. Он рассматривает всех, кто придерживается этой концепции, как людей, цепляющихся за свое эгоистическое "я". "Этих людей называют святыми, основываясь на видимости, в душе же они – невежды, ибо им не открылось подлинное значение божественной истины".

Экхарт рассматривает такой вид "желания", который является основополагающим также и в буддийской мысли, а именно алчность, жажду вещей и приверженность своему собственному "Я", Будда считает такое желание (приверженность, жадность) причиной человеческих страданий, а отнюдь не радости. Когда Экхарт продолжает разговор об отсутствии воли, он не имеет в виду, что человек должен быть слаб. Воля, о которой он говорит, сродни жадности; воля, которая движет человеком, не является волей в подлинном смысле этого слова. Экхарт идет так далеко, что постулирует: человеку не следует даже желать выполнять волю божью, ибо это тоже одна из форм алчности. Человек, который ничего не желает, – это человек, который ни к чему не стремится: в этом суть концепции отсутствия привязанности к чему-либо у Экхарта.

Каков же человек, который ничего не знает? Считает ли Экхарт, что это – неграмотное, невежественное, некультурное существо? Да разве мог он так считать, если его главным стремлением было просветить необразованных, если сам он обладал огромной эрудицией и знаниями и никогда не пытался их скрыть или преуменьшить?

Концепция полного незнания у Экхарта основана на различии между обладанием знаниями и актом познания, то есть проникновения в суть вещей, и значит, познания их причин. Экхарт очень четко различает определенную мысль и процесс мышления. Подчеркивая, что лучше познавать бога, чем любить его, он пишет: "Любовь имеет дело с желанием и целью, тогда как знание – это не какая-то определенная мысль, оно стремится, скорее, сорвать [все покровы] и бескорыстно и в наготе своей устремляется к Богу, пока не достигнет и не постигнет его" (Blakney, 27; аутентичность текста не признана Квинтом].

Однако на другом уровне (а Экхарт говорит сразу на нескольких уровнях) он идет гораздо дальше. Он пишет:

"И еще, тот нищ, кто ничего не знает. Иногда мы говорим, что человеку следует жить так, как будто он не живет ни для себя, ни для истины, ни для Бога. Но по этому поводу мы скажем еще кое-что и пойдем дальше. Тот, кому еще предстоит достичь такой нищеты, будет жить как человек, который не знает даже, что он живет не для себя, не для истины, не для бога. И более того, он будет свободен от всякого знания, причем настолько, что в нем не будет существовать никакого знания о божественном; ибо когда существование человека – это существование человека вне Бога, в человеке нет другой жизни: его жизнь – это он сам. Поэтому мы говорим, что человек не должен иметь своего собственного знания, как это было, когда он не существовал, чтобы Бог мог достичь того, чего он желает, а человек не был бы связан никакими узами" (Blakney, 28; Quint D. W., 52; Quint D. P. Т., 32)12.

Чтобы понять позицию Экхарта, необходимо уяснить истинное значение этих слов. Когда он говорит, что "человек не должен иметь своего собственного знания", он не имеет в виду, что человек должен забыть то, что он знает, скорее он должен забыть, что он знает. Иначе говоря, мы не должны рассматривать свои знания как некую собственность, в которой находим безопасность и которая дает нам чувство идентичности; мы не должны быть "преисполнены" важности своих знаний, цепляться за них или жаждать их. Знание не должно принимать характера порабощающей нас догмы. Все это принадлежит модусу обладания. При модусе бытия знание – это не что иное, как глубокая активность мысли, оно никогда не должно становиться поводом для остановки с целью обрести некую уверенность. Экхарт продолжает:

"Что же мы имеем в виду, когда говорим, что человек ничего не должен иметь?

А теперь обратите самое серьезное внимание на следующее: я часто говорил, и великие авторитеты соглашались со мной, что для того, чтобы быть верным Богу и действовать в согласии с ним, человек должен освободиться от всех своих собственных вещей и своих собственных действий, как внутренне, так и внешне. А теперь мы скажем кое-что еще. Если случится так, что человек действительно освободится от вещей, от живых существ, от самого себя и от бога, и если тем не менее в нем найдется место для Бога, тогда мы скажем: пока такое [место] существует, этот человек не нищ, он не дошел до крайней нищеты. Ибо Бог не хочет, чтобы человек оставил место для него, для его Божьей работы, так как истинная нищета духа требует, чтобы в человеке не было бы ни Бога, ни его творений, так что, если бы Бог хотел воздействовать на его душу, он сам должен был бы быть тем местом, в котором он действует, вот чего ему хотелось бы... Таким образом, мы говорим, что человек должен быть настолько нищ, что в нем нет места для действий Божьих, что он сам не является этим местом. Оставить такое место значило бы сохранить различия. "И потому я молю Бога, чтобы он освободил меня от Бога" (Blakney, с. 230-231).

Экхарт не мог бы более радикально выразить свою концепцию необладания. Прежде всего мы должны освободиться от своих собственных вещей и своих собственных действий. Это вовсе не значит, что мы не можем ничего иметь и должны ничего не делать; это значит, что мы не должны быть привязаны, привержены к тому, чем мы обладаем, к тому, что мы имеем, даже к самому Богу.

Экхарт подходит к проблемам обладания на другом уровне, когда рассматривает связь между собственностью и свободой. Свобода человека ограничена в той степени, в которой он привязан к собственности, к работе и, наконец, к своему "я". Будучи привязаны к своему собственному "я" (Квинт переводит встречающееся в первоисточнике средне-немецкое Eigenschaft как Ich-bindung или Ich-sucht, "привязанность к своему "я" или "эгомания"), мы стоим у себя на пути, наша деятельность бесплодна, мы не реализуем полностью своих возможностей [Quint D. P. Т., Введение, с. 29]. Д. Мит, по-моему, совершенно прав, когда утверждает, что свобода как условие истинно плодотворной деятельности – это не что иное, как отказ от своего "я", точно так же, как любовь в понимании апостола Павла свободна от какой-либо привязанности к самому себе. Быть свободным от всех пут, от стремления к наживе и приверженности к своему "я" и есть условие истинной любви и творческого бытия. Цель человека, согласно Экхарту, – избавление от пут, привязывающих нас к своему "я", от эгоцентризма, от такого способа существования, когда главным является обладание, для того чтобы достичь всей полноты бытия. Ни у одного автора я не обнаружил такого сходства с моими мыслями в отношении взглядов Экхарта на природу ориентации на обладание, как у Мита [1971]. Говоря о Besitzstruktur des Menschen ("собственническая структура людей"), он имеет в виду то же – насколько я могу судить об этом, – что и я, когда говорю о "модусе обладания" или о "структуре существования по принципу обладания". Он ссылается на Марксово понятие "экспроприация", когда говорит о преодолении своей внутренней собственнической структуры, и добавляет, что это и есть самая радикальная форма экспроприации.

При ориентации на обладание имеют значение не различные объекты обладания, а наша общая установка. Все и вся может стать объектом вожделения: вещи, которыми мы пользуемся в повседневной жизни, недвижимость, обрядность, добрые дела, знания и мысли. И хотя сами по себе они не "плохи", они становятся таковыми; это значит, что, когда мы цепляемся за них, когда они становятся оковами, сковывающими нашу свободу, тогда они препятствуют нашему самовыражению.
Концепция бытия у Экхарта

Экхарт употребляет слово "бытие" в двух различных, но связанных между собой смыслах. В более узком, психологическом смысле бытие означает реальные и часто бессознательные мотивации, побуждающие человека к действию, в отличие от поступков и мнений как таковых, оторванных от действующего и мыслящего человека. Квинт совершенно справедливо называет Экхарта гениальным аналитиком души (genialer Seelenanalytiker): "Экхарт неутомим в раскрытии наиболее сокровенных связей в поведении человека, наиболее скрытых проявлений его эгоизма или намерений и мнений, в осуждении страстной жажды получать благодарность и вознаграждения" [Quint D. P. Т., Введение, с. 29]. Такое глубокое понимание скрытых мотивов поведения человека делает Экхарта наиболее привлекательной фигурой для читателя, знакомого с произведениями Фрейда и преодолевшего наивность дофрейдовского периода и современные бихевиористские теории, согласно которым поведение и мнение суть конечные данные, которые нельзя разделить, как до начала нашего века считалось, что нельзя расщепить атом. Экхарт выразил такой взгляд в многочисленных утверждениях, из которых следующее является весьма характерным: "Люди должны думать не столько о том, что они должны делать, сколько о том, каковы они суть... Поэтому позаботьтесь прежде всего о том, чтобы быть добродетельным, и пусть вас не заботит ни количество, ни характер того, что вам предстоит сделать. Лучше сосредоточьтесь на том, на чем основывается ваша работа". Наше бытие есть реальность, тот дух, что движет нами, тот характер, который мотивирует наше поведение; и напротив, поступки и мнения, отделенные от нашей динамической сути, не существуют.

Второе значение слова "бытие" шире и является более фундаментальным: бытие – это жизнь, активность, рождение, обновление, излияние чувств, жизнерадостность, продуктивность. В этом смысле бытие является противоположностью обладания, приверженности своему "я" и эгоизму. Бытие, по мнению Экхарта, означает быть активным в классическом смысле этого слова, то есть продуктивно реализовывать свои человеческие потенции, а не в современном понимании – быть чем-либо занятым. Быть активным – значит для него "выйти за пределы своего "я"" [Quint D, P. Т., 6], причем Экхарт находит этому самые различные словесные выражения: он называет бытие процессом "кипения", "рождения", который иногда "течет и течет сам по себе и помимо себя" [Е. Benz et al, цит. по: Quint D. P. Т., с. 35]. Иногда он использует символ бега, чтобы подчеркнуть активный характер бытия: "Бегом устремляйтесь к миру! Человек, который бежит, который пребывает в состоянии бега, устремлен к миру, – это святой человек. Он постоянно бежит и движется и ищет умиротворения в беге" [Quint D. P. Т., 8]. Вот еще одно определение активности: активный, жизнерадостный человек похож на "сосуд, который увеличивается по мере того, как он наполняется, и никогда не бывает полон" [Blakney, с. 233; аутентичность текста не подтверждена Квинтом].

Вырваться из плена обладания – таково условие всякой подлинной активности. В этической системе Экхарта высшей добродетелью является состояние продуктивной внутренней активности, предпосылкой которой служит преодоление всех форм приверженности своему "я" и алчных устремлений.




Давние наблюдения

Пагубные последствия этой ошибки были замечены еще в XVIII веке. Дю Маре очень точно изложил эту проблему в своей посмертно опубликованной работе "Истинные принципы грамматики" (1769). Он пишет: "Так, в высказывании "У меня есть (я имею) часы" выражение "У меня есть (я имею)" следует понимать буквально; однако в высказывании "У меня есть идея (я имею идею)" выражение "У меня есть (я имею)" употребляется лишь в переносном смысле. Такая форма выражения является неестественной. В данном случае выражение "У меня есть идея (я имею идею)" означает "Я думаю", "Я представляю себе это так-то и так-то". Выражение "У меня есть желание" означает "Я желаю"; "У меня есть намерение" – "Я хочу" и т. д."

Спустя столетие после того, как Дю Маре обратил внимание на это явление замены глаголов существительными, Маркс и Энгельс в "Святом семействе" обсуждали эту же проблему, но только более радикальным образом. Их критика "критической критики" Бауэра включает небольшое, но очень важное эссе о любви, где приводится следующее утверждение Бауэра: "Любовь... есть жестокая богиня, которая, как и всякое божество, стремится завладеть всем человеком и не удовлетворяется до тех пор, пока человек не отдаст ей не только свою душу, но и свое физическое "Я". Ее культ, это – страдание, вершина этого культа – самопожертвование, самоубийство".

В ответ Маркс и Энгельс пишут: "Бауэр "превращает любовь в "богиню", и притом в "жестокую богиню", тем, что из любящего человека, из любви человека он делает человека любви, – тем, что он отделяет от человека "любовь" как особую сущность и, как таковую, наделяет ее самостоятельным бытием" (Маркс К. и Энгельс Ф., т. 2, с. 22 – 23). Маркс и Энгельс указывают здесь на важную особенность – употребление существительного вместо глагола. Существительное "любовь" как некое понятие для обозначения действия "любить" отрывается от человека как субъекта действия. Любовь превращается в богиню, в идола, на которого человек проецирует свою любовь; в результате этого процесса отчуждения он перестает испытывать любовь, его способность любить находит свое выражение в поклонении "богине любви". Он перестал быть активным, чувствующим человеком; вместо этого он превратился в отчужденного идолопоклонника.
Современное словоупотребление

За два столетия, прошедших после Дю Маре, тенденция заменять глаголы существительными приобрела такие масштабы, которые даже он сам едва ли мог предвидеть. Вот типичный, хотя, возможно, и несколько утрированный, пример из современного языка. Представим себе, что некто, нуждающийся в помощи психоаналитика, начинает свою беседу с ним со следующего заявления: "Доктор, у меня есть проблема, у меня бессонница. Хотя я имею прекрасный дом, чудесных детей и у меня счастливый брак, я испытываю беспокойство". Несколько десятилетий назад вместо "у меня есть проблема" этот пациент, вероятно, сказал бы "я обеспокоен", вместо "у меня бессонница" – "я не могу заснуть", а вместо "у меня счастливый брак" – "я счастлив в браке".

Современный стиль речи свидетельствует о наличии высокой степени отчуждения. Когда я говорю "у меня есть проблема" вместо "я обеспокоен", субъективный опыт как бы исключается: "Я" как субъект переживания заменяется на объект обладания. Я преобразовал свое чувство в некий объект, которым я владею, а именно в проблему. Но слово "проблема" – это абстрактное обозначение всякого рода трудностей, с которыми мы сталкиваемся. Я не могу иметь проблему, потому что это не вещь, которой можно обладать, в то время как проблема мною владеть может. Иными словами, я сам себя превратил в "проблему", и вот теперь мое творение владеет мною. Такой способ выражения обнаруживает скрытое, бессознательное отчуждение.

Можно, конечно, возразить, что бессонница – это такой же симптом физического состояния, как боль в горле или зубная боль, и потому мы вроде бы вправе сказать "у меня бессонница", как и "у меня болит горло". И все же некоторое различие здесь есть: боль в горле или зубная боль – это телесные ощущения, которые могут быть более или менее сильными, однако психическая сторона в них выражена слабо. У меня может быть больное горло, поскольку у меня есть горло, и может быть зубная боль, потому что есть зубы. Бессонница же, напротив, является не телесным ощущением, а неким состоянием психики, когда человек не может уснуть. Если я говорю "у меня бессонница" вместо "я не могу уснуть", то я, таким образом, обнаруживаю свое желание избавиться от ощущения тревоги, беспокойства и напряжения, которые не дают мне уснуть, и бороться с явлением психического порядка так, как если бы это был симптом физического состояния.

Приведу еще один пример: выражение "у меня огромная любовь к вам" бессмысленно. Любовь – это не вещь, которой можно обладать, а процесс, некая внутренняя деятельность, субъектом которой является сам человек. Я могу любить, могу быть влюблен, но любя, я ничем не обладаю. На самом деле, чем меньше я имею, тем больше я способен любить.
ПРОИСХОЖДЕНИЕ ТЕРМИНОВ

"Иметь" – на первый взгляд простое слово. Каждое человеческое существо что-нибудь имеет: тело4, одежду, кров и так далее, вплоть до того, чем обладают современные мужчины и женщины: автомобиль, телевизор, стиральная машина и многое другое. Жить, ничего не имея, практически невозможно. Почему же в таком случае обладание должно быть проблемой? Тем не менее история слова "иметь" свидетельствует о том, что оно представляет собой подлинную проблему. Те, кто считает, что "иметь" является самой естественной категорией человеческого существования, будут, возможно, удивлены, узнав, что во многих языках слово "иметь" вообще отсутствует. В древнееврейском языке, например, выражение "я имею" должно быть передано косвенной формой jesh li ("это относится ко мне"). Фактически языки, в которых обладание выражается именно таким образом, превалируют. Интересно отметить, что в развитии многих языков конструкция "это относится ко мне" впоследствии заменялась конструкцией "я имею", однако, как указал Эмиль Бенвенист, обратный процесс не наблюдался5.

Этот факт наводит на мысль, что развитие слова "иметь" связано с развитием частной собственности, причем эта связь отсутствует в обществах, где собственность имеет преимущественно функциональное назначение, то есть ею владеют в целях использования. В какой степени обоснована эта гипотеза, покажут дальнейшие социолингвистические исследования.

Если понятие "обладание" является, по-видимому, сравнительно простым, то, напротив, понятие "бытие", или такая его форма, как "быть", является гораздо более сложным и трудным для понимания. С точки зрения грамматики глагол "быть" может употребляться в разном качестве:

(1) в качестве связки, как, например, в английском: "I am tall" ("Я [есть] высокий"), "I am white" ("Я [есть] белый"), "I am poor" ("Я [есть] бедный"), то есть грамматического показателя тождества (во многих языках нет слова "быть", употребляемого в таком смысле: в испанском языке проводится различие между постоянными свойствами, которые относятся к сущности предмета (ser), и случайными свойствами, которые сущности предмета не выражают (estar);

(2) в качестве вспомогательного глагола для образования формы страдательного залога, как, например, в английском языке: "I am beaten" ("Я избит"), где "Я" является объектом, а не субъектом действия (ср. с "I beat" – "Я бью");

(3) в значении "существовать" – и в этом случае, как показал Бенвенист, его следует отличать от глагола "быть", употребляемого в качестве связки для обозначения тождества: "Эти два слова сосуществовали и всегда могут сосуществовать, будучи совершенно различными" [Бенвенист, 1974, с. 203].

Исследование Бенвениста проливает новый свет на значение "быть" как самостоятельного глагола, а не глагола-связки. "Быть" в индоевропейских языках представлено корнем es-, имеющим значение "иметь существование, принадлежать действительности". "Существование" и "действительность" определяются как "нечто достоверное, непротиворечивое, истинное" [там же, с. 204]. (В санскрите sant – "существующий, действительный, хороший, истинный", превосходная степень sattama, "самый лучший".) "Быть", таким образом, по своему этимологическому корню означает нечто большее, нежели констатация тождества между субъектом и атрибутом; это нечто большее, чем описательный термин. "Быть" обозначает реальность существования того, кто или что есть; оно констатирует его или ее достоверность и истинность. Утверждение, что кто-то или что-то есть, относится к сущности лица или вещи, а не к его или ее видимости.

Этот предварительный обзор значений слов "иметь" и "быть" позволяет сделать следующие выводы.

Под обладанием и бытием я понимаю не некие отдельные качества субъекта, примером которых могут быть такие утверждения, как "у меня есть автомобиль" или "я белый", или "я счастлив", а два основных способа существования, два разных вида самоориентации и ориентации в мире, две различные структуры характера, преобладание одной из которых определяет все, что человек думает, чувствует и делает.

При существовании по принципу обладания мое отношение к миру выражается в стремлении сделать его объектом владения и обладания, в стремлении превратить все и всех, в том числе и самого себя, в свою собственность.

Что касается бытия как способа существования, то следует различать две его формы. Одна из них является противоположностью обладания, как это показано на примере Дю Маре, и означает жизнелюбие и подлинную причастность к миру. Другая форма бытия – это противоположность видимости, она относится к истинной природе, истинной реальности личности или вещи в отличие от обманчивой видимости, как это показано на примере этимологии слова "быть" (Бенвенист).
ФИЛОСОФСКИЕ КОНЦЕПЦИИ БЫТИЯ

Анализ понятия "бытие" осложняется еще и тем, что проблема бытия была предметом многих тысяч философских трудов, и вопрос "Что есть бытие?" всегда был одним из ключевых вопросов западной философии. Хотя это понятие будет рассматриваться здесь с антропологической и психологической точек зрения, представляется не лишним обсуждение его и в философском плане, так как оно, несомненно, связано с антропологическими проблемами. Поскольку даже краткое изложение развития представлений о бытии в истории философии от досократиков до современной философии выходит за пределы данной книги, я упомяну лишь об одном наиболее важном моменте: понятии процесса, деятельности и движения как элементе, внутренне присущем бытию. Как подчеркнул Георг Зиммель, идея о том, что бытие предполагает изменение, то есть что бытие есть становление, связана с именами двух величайших и самых бескомпромиссных философов периода зарождения и расцвета западной философии: Гераклита и Гегеля.

Сформулированное Парменидом, Платоном и схоластическими "реалистами" положение о том, что бытие есть постоянная, вечная и неизменная субстанция, противоположная становлению, имеет смысл только в том случае, если исходить из идеалистического представления, что мысль (идея) есть наивысшая форма реальности. Если идея любви (в понимании Платона) более реальна, чем переживание любви, то можно утверждать, что любовь как идея постоянна и неизменна. Но если исходить из существования реальных людей – живущих, любящих, ненавидящих, страдающих, то можно сделать вывод о том, что нет вообще ни одного существа, которое не находилось бы в процессе становления и изменения. Все живое может существовать только в процессе становления, только изменяясь. Изменение и развитие – неотъемлемые качества жизненного процесса.

Концепция Гераклита и Гегеля, согласно которой жизнь есть процесс, а не субстанция, перекликается в восточном мире с философией Будды. В буддийской философии нет места понятию о какой бы то ни было устойчивой неизменной субстанции ни в отношении вещей, ни в отношении человеческого "Я". Ничто не является реальным, кроме процессов6. Современная научная мысль способствовала возрождению философских представлений о "мышлении как процессе", обнаружив и применив их в естественных науках.
ОБЛАДАНИЕ И ПОТРЕБЛЕНИЕ

Прежде чем приступить к обсуждению некоторых простых иллюстраций двух способов существования – обладания и бытия, – следует упомянуть еще об одном проявлении обладания, а именно инкорпорировании. Инкорпорирование какой-либо вещи, которое человек осуществляет, например, съев или выпив ее, представляет собой архаичную форму владения этой вещью. На определенной ступени своего развития ребенок стремится засунуть в рот любую вещь, которую ему хочется иметь. Это чисто детская форма обладания, характерная для периода, когда физическое развитие ребенка еще не позволяет ему осуществлять другие формы контроля над собственностью. Такую же связь между инкорпорированием и владением можно обнаружить во многих разновидностях каннибализма. Например, съедая человеческое существо, каннибал верил в то, что он обретает таким образом его силы (поэтому каннибализм можно рассматривать как своеобразный магический эквивалент приобретения рабов); он верил, что, съев сердце храбреца, обретает его мужество, а съев тотемное животное, обретет божественную сущность, символом которой является это животное.

Конечно, большинство объектов не может быть инкорпорировано в физическом смысле (а те, в отношении которых это возможно, исчезают в процессе усвоения). Однако существует также символическое и магическое инкорпорирование. Если я верю, что инкорпорировал образ какого-либо божества, или образ своего отца, или животного, то этот образ не может исчезнуть или быть отобран у меня. Я как бы символически поглощаю предмет и верю, что он символически присутствует во мне. Так, например, Фрейд объяснял суть понятия "Сверх-Я" как интроецированную сумму отцовских запретов и приказаний. Точно так же могут быть интроецированы власть, общество, идея, образ: что бы ни случилось, я ими обладаю, они как бы "в моих кишках" и навсегда защищены от всякого внешнего посягательства. (Слова "интроекция" и "идентификация" часто употребляются как синонимы, однако трудно сказать, действительно ли они обозначают один и тот же процесс. Во всяком случае, термин "идентификация" следует употреблять с большой осторожностью, ибо в ряде случаев правильнее было бы говорить о подражании или подчинении.) Существует много других форм инкорпорирования, не связанных с физиологическими потребностями, а значит, ни с какими ограничениями. Суть установки, присущей потребительству, состоит в стремлении поглотить весь мир. Потребитель – это вечный младенец, требующий соски. Это с очевидностью подтверждают такие патологические явления, как алкоголизм и наркомания. Мы особо выделяем эти два пагубных пристрастия потому, что их влияние отрицательно сказывается на исполнении человеком его общественных обязанностей. Хотя курение является не менее пагубной привычкой, заядлый курильщик не подвергается столь суровому осуждению, потому что курение не мешает ему выполнять его общественные функции, а, возможно, "всего лишь" сокращает его жизнь.

Далее мы еще уделим внимание многочисленным формам потребительства в повседневной жизни. Но сейчас мне хотелось бы лишь заметить, что автомобиль, телевизор, путешествия и секс являются основными объектами современного потребительства в сфере досуга, и, хотя мы привыкли считать такое времяпрепровождение активной формой досуга, правильнее было бы называть его пассивным.

В заключение можно сказать, что потребление – это одна из форм обладания, и возможно, в современных развитых индустриальных обществах наиболее важная. Потреблению присущи противоречивые свойства: с одной стороны, оно ослабляет ощущение тревоги и беспокойства, поскольку то, чем человек обладает, не может быть у него отобрано; но, с другой стороны, оно вынуждает его потреблять все больше и больше, так как всякое потребление вскоре перестает приносить удовлетворение. Современные потребители могут определять себя с помощью следующей формулы: я есть то, чем я обладаю и что я потребляю.



<<<  ОГЛАВЛЕHИЕ  >>>
V. ЧТО ТАКОЕ МОДУС БЫТИЯ?

Большинство из нас знают больше о модусе обладания, чем о модусе бытия, так как в нашей культуре модус обладания встречается гораздо чаще. Однако нечто более важное затрудняет определение модуса бытия по сравнению с модусом обладания, а именно сама природа различия между этими двумя способами существования.

Обладание относится к вещам, а вещи стабильны и поддаются описанию. Бытие же относится к опыту, а человеческий опыт в принципе невозможно описать. Полностью поддается описанию лишь наша persona – маска, которую носит каждый из нас, "я", которое мы представляем, – ибо эта persona есть вещь. Напротив, живое человеческое существо – не некий мертвый, застывший образ и потому не может быть описано как вещь. Фактически живое человеческое существо вообще невозможно описать. В самом деле, можно многое сказать обо мне, моем характере, моей общей жизненной ориентации. Подобное проницательное знание может достичь большой глубины в понимании и описании моей психической структуры. Но весь я, вся моя индивидуальность, мое своеобразие, которое столь же уникально, как и отпечатки моих пальцев, никогда не могут быть полностью постигнуты даже с помощью эмпатии, ибо двух идентичных людей не существует1. Лишь в процессе живой взаимосвязи мы – я и другой человек – можем преодолеть барьер разобщенности, так как мы оба участвуем в круговороте жизни. Тем не менее никогда невозможно достичь полного отождествления друг с другом.

Даже единичный поведенческий акт не может быть описан исчерпывающим образом. Можно исписать целые страницы, пытаясь описать улыбку Моны Лизы, а улыбка, запечатленная на картине, так и останется неуловимой, но не потому, что она так "загадочна". Загадочна улыбка каждого человека (если только это не заученная, искусственная улыбка на рекламном плакате). Никто не может точно описать выражение интереса, энтузиазма, любви к жизни, ненависти или нарциссизма, которое можно увидеть в глазах другого человека, как и все многообразие выражений лица, походок, поз и интонаций, характеризующих людей.
БЫТЬ АКТИВНЫМ

Модус бытия имеет в качестве своих предпосылок независимость, свободу и наличие критического разума. Его основная характерная черта – это активность не в смысле внешней активности, занятости, а в смысле внутренней активности, продуктивного использования своих человеческих потенций. Быть активным – значит дать проявиться своим способностям, таланту, всему богатству человеческих дарований, которыми – хотя и в разной степени – наделен каждый человек. Это значит обновляться, расти, изливаться, любить, вырваться из стен своего изолированного "я", испытывать глубокий интерес, страстно стремиться к чему-либо, отдавать. Однако ни одно из этих переживаний не может быть полностью выражено с помощью слов. Слова – это сосуды, наполненные переполняющими их переживаниями. Слова лишь указывают на некое переживание, но сами не являются этим переживанием. В тот момент, когда с помощью мыслей и слов я выражаю то, что я испытываю, само переживание уже исчезает: оно иссушается, омертвляется – от него остается одна лишь мысль. Следовательно, бытие невозможно описать словами, и приобщиться к нему можно, только разделив мой опыт. В структуре обладания правят мертвые слова, в структуре бытия – живой невыразимый опыт (а также, разумеется, мышление, живое и продуктивное).

Лучше всего, вероятно, модус бытия может быть описан символически, как это предложил мне Макс Хунзигер: синий стакан кажется синим, когда через него проходит свет, потому что он поглощает все другие цвета и, таким образом, не пропускает их. Значит, мы называем стакан "синим" именно потому, что он не задерживает синие волны, то есть не по признаку того, что он сохраняет, а по признаку того, что он сквозь себя пропускает.

Лишь по мере того, как мы начинаем отказываться от обладания, то есть небытия, а значит, перестаем связывать свою безопасность и чувство идентичности с тем, что мы имеем, и держаться за свое "я" и свою собственность, может возникнуть новый способ существования – бытие. "Быть" – значит отказаться от своего эгоцентризма и себялюбия, или, пользуясь выражением мистиков, стать "незаполненным" и "нищим".

Однако большинство людей считают, что отказаться от своей ориентации на обладание слишком трудно; любая попытка сделать это вызывает у них сильное беспокойство, будто они лишились всего, что давало им ощущение безопасности, будто их, не умеющих плавать, бросили в пучину волн. Им невдомек, что, отбросив костыль, которым служит для них их собственность, они начнут полагаться на свои собственные силы и ходить на собственных ногах. То, что их удерживает, – это иллюзия, будто они не могут ходить самостоятельно, будто они рухнут, если не будут опираться на вещи, которыми они обладают.
АКТИВНОСТЬ И ПАССИВНОСТЬ

Бытие в том смысле, в каком мы его описали, подразумевает способность быть активным; пассивность исключает бытие. Однако слова "активный" и "пассивный" принадлежат к числу слов, которые чаще всего неправильно понимаются, так как их современное значение полностью отличается от того, которое эти слова имели со времен классической древности и средневековья до периода, начавшегося с эпохи Возрождения. Для того чтобы понять, что означает понятие "бытие", нужно прояснить смысл таких понятий, как "активность" и "пассивность".

В современном языке активность обычно определяется как такое качество поведения, которое дает некий видимый результат благодаря расходованию энергии. Так, например, активными можно назвать фермеров, возделывающих свои земли; рабочих, стоящих у конвейера; торговцев, уговаривающих покупателей купить ту или иную вещь; людей, помещающих свои или чужие деньги в какое-то предприятие; врачей, лечащих своих пациентов; клерков, продающих почтовые марки; чиновников, подшивающих бумаги. И хотя эти виды деятельности могут требовать разной степени заинтересованности и усилий, с точки зрения "активности" это не имеет значения. Таким образом, активность – это социально признанное целенаправленное поведение, результатом которого являются соответствующие социально полезные изменения.

Активность – в современном смысле слова – относится только к поведению, а не к личности, стоящей за этим поведением. Неважно, активны ли люди потому, что их побуждает к этому какая-то внешняя сила, как, например, рабы, или же они действуют по внутреннему побуждению, как, например, человек, охваченный тревогой. Неважно и то, интересна ли этим людям их работа – как может быть интересна она для плотника или писателя, ученого или садовника – или же им совершенно безразлично, что они делают, и они не испытывают никакого удовлетворения от своего труда, как рабочие на конвейере или почтовые служащие.

В современном понимании активности не делается различия между активностью и простой занятостью. Однако между этими двумя понятиями существует фундаментальное различие, соответствующее терминам "отчужденный" и "неотчужденный" применительно к различным видам активности. В случае отчужденной активности я не ощущаю себя как деятельного субъекта своей активности; скорее я воспринимаю результат своей активности как нечто такое, что находится "вне меня", выше меня, отделено от меня и противостоит мне. При отчужденной активности я, в сущности, не действую, действие совершается надо мной внешними или внутренними силами. Я отделился от результата своей деятельности. Наилучшим примером отчужденной активности в области психопатологии является активность людей, страдающих навязчивыми состояниями. Движимые внутренним побуждением совершать какие-то действия помимо их собственной воли, например, считать шаги, повторять определенные фразы, совершать определенные ритуалы, они могут быть чрезвычайно активными в преследовании этой цели; как убедительно показали психоаналитические исследования, этими людьми движет некая неосознаваемая ими внутренняя сила. Столь же ярким примером отчужденной активности может служить постгипнотическое поведение. Люди, которым во время гипнотического внушения предлагалось сделать что-то, после пробуждения будут совершать все эти действия, совершенно не осознавая, что они делают не то, что им хочется, а следуют соответствующим приказаниям, данным им ранее гипнотизером.

В случае неотчужденной активности я ощущаю самого себя как субъекта своей деятельности. Неотчужденная активность – это процесс рождения, создания чего-либо и сохранения связи с тем, что я создаю. При этом подразумевается, что моя активность есть проявление моих потенций, что я и моя деятельность едины. Такую неотчужденную активность я называю продуктивной активностью2.

Слово "продуктивная" в том смысле, в котором оно здесь употребляется, относится не к способности создавать что-то новое или оригинальное, то есть не к творческой способности, какой может обладать, например, художник или ученый. Оно относится также и не к результату моей активности, а к ее качеству. Картина или научный трактат могут быть совершенно непродуктивными, бесплодными; напротив, тот процесс, который происходит в людях с глубоким самосознанием, или в людях, которые действительно "видят" дерево, а не просто смотрят на него, или в тех, кто, читая стихи, испытывает те же движения души, что и поэт, выразивший их словами, этот процесс может быть очень продуктивным, несмотря на то что в результате его ничего не "производится". Продуктивная активность означает состояние внутренней активности; она не обязательно связана с созданием произведения искусства, или научного труда, или просто чего-то "полезного". Продуктивность – это ориентация характера, которая может быть присуща всем человеческим существам, если только они не эмоционально ущербны. Продуктивные личности оживляют все, чего бы они ни коснулись. Они реализуют свои собственные способности и вселяют жизнь в других людей и в вещи.

И "активность", и "пассивность" могут иметь два совершенно различных значения. Отчужденная активность в смысле простой занятости фактически является "пассивностью" в смысле продуктивности, тогда как пассивность, понимаемая как незанятость, вполне может быть и неотчужденной активностью. Причина того, что сегодня все это трудно понять, в том, что активность чаще всего является отчужденной "пассивностью", в то время как продуктивная пассивность встречается крайне редко.
Активность и пассивность в понимании великих мыслителей

В философской традиции доиндустриального общества понятия "активность" и "пассивность" употреблялись не в современном значении. Да и вряд ли они могли употребляться в этом смысле, ведь отчужденность труда к тому времени не достигла такого уровня, который можно было бы сравнить с современным. По этой причине такие философы, как Аристотель, даже не проводили четкого различия между "активностью" и простой "занятостью". В Афинах отчужденная работа выполнялась только рабами, работа, требовавшая физического труда, по-видимому, исключалась из понятия "praxis" ("практика"). Этот термин относился только к тем видам деятельности, которые подобает выполнять свободной личности, и Аристотель употреблял его в сущности для обозначения свободной деятельности личности [См.: Lobkowicz. Theory and Practice]. Учитывая это, для свободных афинян едва ли могла возникнуть проблема субъективно бессмысленной, отчужденной, чисто рутинной работы. Их свобода как раз и предполагала, что, поскольку они не рабы, их активность является продуктивной и полной смысла.

То, что Аристотель не разделял нашу современную точку зрения на активность и пассивность, становится совершенно очевидно, если мы примем во внимание, что для него наивысшей формой praxis'a, то есть деятельности, которую он ставил даже выше политической деятельности, является созерцательная жизнь, посвященная поискам истины. Идея, что созерцание – это одна из форм бездеятельности, была для него немыслимой. Аристотель считал созерцательную жизнь деятельностью самой лучшей части в нас – деятельностью ума, интеллектуальной интуиции. Раб может вкушать телесные удовольствия так же, как и свободные люди. Однако eudain onia, "счастье", состоит не в удовольствиях, а в деятельностях сообразно добродетели [Аристотель. Никомахова этика, 1177а, 2 и сл.].

Как и Аристотель, Фома Аквинский также занимал позицию, отличную от современного понимания активности. И для него жизнь, посвященная внутреннему созерцанию и духовному познанию, vita contemplativa, есть наивысшая форма человеческой активности. Он признавал, что повседневная жизнь, vita activa, обычного человека также имеет ценность и ведет к блаженству (beatitudo) при условии – и эта оговорка имеет решающее значение, – что цель, на которую направлена активность человека, есть блаженство и что этот человек способен контролировать свои страсти и свою плоть [Thomas Aquinas. Summa, 2-2:182,183, 1-2:4,6].

В то время как позиция Фомы Аквинского представляет собой известный компромисс, автор "Облака неведения" современник Мейстера Экхарта, совсем не признает ценности активной жизни; Экхарт же, напротив, высказывается в ее пользу. Тем не менее это противоречие не столь существенно, как может показаться, поскольку все согласны с тем, что активность "полезна и благотворна" лишь в том случае, когда она является выражением высших этических и духовных потребностей. По этой причине для всех этих мыслителей простая занятость, то есть активность, оторванная от духовной жизни, должна быть отвергнута3.

Как личность и как мыслитель Спиноза воплотил в себе дух и ценности того времени, когда жил Экхарт, – то есть примерно четыре столетия до него; однако он также с большой проницательностью отметил те изменения, которые произошли в обществе и в человеке. Он был основателем современной научной психологии, одним из первооткрывателей бессознательного, и его богатая научная интуиция позволила ему дать более систематический и точный анализ различия между активностью и пассивностью, чем это удалось сделать кому-либо из его предшественников.

В своей "Этике" Спиноза проводит различие между активностью и пассивностью (действовать и страдать) как двумя основными видами деятельности ума. Первый критерий действия состоит в том, что действие проистекает из человеческой природы: "Я говорю, что мы действуем (что мы активны), когда в нас или вне нас происходит что-либо такое, для чего мы служим адекватной причиной, то есть... когда из нашей природы проистекает что-либо в нас или вне нас, что через одну только ее может быть понято ясно и отчетливо. Наоборот, я говорю, что мы страдаем (что мы пассивны), когда в нас происходит или из нашей природы проистекает что-либо такое, чего мы составляем причину только частную" ["Этика", ч. 3, опр. 2].

Эти рассуждения трудны для современного читателя, привыкшего считать, что термин "человеческая природа" не соответствует никаким наглядным эмпирическим данным. Однако для Спинозы, как и для Аристотеля, это было не так, – как и для некоторых современных нейрофизиологов, биологов и психологов. Спиноза считает, что человеческая природа столь же характерна для человеческих существ, как лошадиная природа – для лошадей; более того, согласно Спинозе, добродетель или порок, успех или неудача, благоденствие или страдание, активность или пассивность зависят от того, в какой степени личности удается достичь оптимальной реализации своей человеческой природы. Чем больше мы приближаемся к модели человеческой природы, тем полнее наша свобода и наше счастье.

В спинозовской модели человеческих существ атрибут активности неотделим от другого атрибута: разума. Поскольку мы действуем в соответствии с условиями нашего существования и осознаем эти условия как реальные и необходимые, мы знаем правду о самих себе. "Душа наша в некоторых отношениях является активной, в других – пассивной, а именно: поскольку она имеет идеи адекватные, она необходимо активна, поскольку же имеет идеи неадекватные, она необходимо пассивна" ["Этика", ч. 3, теор. 1].

Желания делятся на активные и пассивные (actiones и passiones). Первые коренятся в условиях нашего существования (естественных, а не патологически искаженных); вторые же вызывают внутренние или внешние искаженные условия. Первые существуют постольку, поскольку мы свободны; вторые возникают под влиянием внутренней или внешней силы. Все "активные аффекты" необходимо хороши; "страсти" же могут быть хорошими или дурными. Согласно Спинозе, активность, разум, свобода, благоденствие, радость и самосовершенствование неразрывно связаны – так же как связаны между собой пассивность, иррациональность, зависимость, печаль, бессилие и противоречащие потребностям человеческой природы стремления ("Этика", ч. 4, теор. 40, 42, прибавл. II, III, V].

Полностью понять идеи Спинозы о страстях души и пассивности можно, лишь рассмотрев последний – и более созвучный современности – вывод из его размышлений: тот, кто поддается иррациональным страстям, неизбежно станет психически больным человеком. В той мере, в какой мы достигаем оптимального развития, мы не только становимся (соответственно) свободными, сильными, разумными и счастливыми, но и психически здоровыми людьми, если же нам не удается достичь этой цели, мы несвободны, слабы, недостаточно разумны и подавлены. Спиноза, как я полагаю, был первым из современных мыслителей, кто постулировал, что психическое здоровье и психические заболевания являются результатом соответственно правильного или неправильного образа жизни.

Для Спинозы психическое здоровье является в конечном счете свидетельством правильного образа жизни; психическая же болезнь служит симптомом неумения жить в соответствии с требованиями человеческой природы. "Но когда скупой ни о чем не думает, кроме наживы и денег, честолюбец – ни о чем, кроме славы, и т. д., то мы не признаем их безумными, так как они обыкновенно тягостны для нас и считаются достойными ненависти. На самом же деле скупость, честолюбие, разврат и т. д. составляют виды сумасшествия, хотя и не причисляются к болезням" ["Этика", ч. 4, теор. 44. Курсив мой. – Э.Ф.]. В этом утверждении, столь чуждом образу мыслей нашего времени, Спиноза рассматривает страсти, не соответствующие потребностям человеческой природы, как патологические; фактически он идет так далеко, что называет их одной из форм сумасшествия.

Спинозовское понимание активности и пассивности является весьма радикальной критикой индустриального общества. В противоположность распространенному в наши дни мнению, что люди, которыми движет жажда денег, наживы или славы, нормальны и хорошо приспособлены к жизни, Спиноза считал таких людей крайне пассивными и, в сущности, больными. Активные личности в понимании Спинозы – а сам он являл собой яркий пример такой личности – стали исключениями; их даже считают в некотором роде "невротичными", ведь они столь плохо приспособлены к так называемой нормальной деятельности.

В "Экономическо-философских рукописях" Маркс писал, что "свободная сознательная деятельность" (то есть человеческая деятельность) составляет "родовой характер Человека". Труд, по Марксу, символизирует человеческую деятельность, а человеческая деятельность есть жизнь. Напротив, капитал, с точки зрения Маркса, – это накопленное, прошлое и в конечном счете мертвое. Нельзя полностью понять, какой эмоциональный заряд имела для Маркса борьба между трудом и капиталом, если не принять во внимание, что для него это была борьба между жизнью и смертью, борьба настоящего с прошлым, борьба людей и вещей, борьба бытия и обладания. Для Маркса вопрос стоял так: "Кто должен править кем? Должно ли живое властвовать над отжившим или отжившее над живым?" Социализм для него олицетворял общество, в котором живое одерживает победу над отжившим.

Вся Марксова критика капитализма и его мечта о социализме основаны на том, что капиталистическая система парализует человеческую самодеятельность и что целью является возрождение всего человечества посредством восстановления активности во всех сферах жизни.

Несмотря на формулировки, на которых сказывается влияние классиков политэкономии, расхожее представление, что Маркс был детерминистом, превратившим людей в пассивный объект истории и лишившим их активности, противоречит его взглядам, в чем легко может убедиться каждый, кто читал Маркса, а не знаком лишь с несколькими отдельными, вырванными из контекста высказываниями. Трудно яснее выразить его точку зрения, чем он это сделал сам в следующем утверждении: "История не делает ничего, она "не обладает никаким необъятным богатством", она "не сражается ни в каких битвах"! Не "история", а именно человек, действительный, живой человек – вот кто делает все это, всем обладает и за все борется. "История" не есть какая-то особая личность, которая пользуется человеком как средством для достижения своих целей. История – не что иное, как деятельность преследующего свои цели человека" [Маркс К. и Энгельс Ф., т. 2, с. 102].

Никто из ближайших наших современников не постиг пассивный характер современной активности с такой проницательностью, как Альберт Швейцер, который в своем исследовании упадка и возрождения цивилизации говорил о современном человеке как о несвободном, несовершенном, нецелеустремленном, патологически зависимом и "абсолютно пассивном".
БЫТИЕ КАК РЕАЛЬНОСТЬ

До сих пор я раскрывал значение понятия "бытие", противопоставляя его понятию "обладание". Однако еще одно столь же важное значение бытия обнаруживается при противопоставлении его видимости. Если я кажусь добрым, хотя моя доброта – лишь маска, прикрывающая мое стремление эксплуатировать других людей; если я представляюсь мужественным, в то время как я чрезвычайно тщеславен или, возможно, склонен к самоубийству; если я кажусь человеком, любящим свою родину, а на самом деле преследую свои эгоистические интересы, то видимость, то есть мое открытое поведение, находится в резком противоречии с реальными силами, мотивирующими мои поступки. Мое поведение отличается от моего характера. Структура моего характера, истинная мотивация моего поведения составляют мое реальное бытие. Мое поведение может частично отражать мое бытие, но обычно оно служит своего рода маской, которой я обладаю и которую я ношу, преследуя какие-то свои цели. Бихевиоризм рассматривает эту маску как достоверный научный факт; истинное же проникновение в сущность человека сосредоточено на его внутренней реальности, которая, как правило, неосознанна и не может быть непосредственно наблюдаема. Подобное понимание бытия как "срывания масок", по выражению Экхарта, находится в центре учений Спинозы и Маркса и составляет суть фундаментального открытия Фрейда.

Понимание несоответствия между поведением и характером, между маской, которую я ношу, и действительностью, которую она скрывает, является главным достижением психоанализа Фрейда. Он разработал метод (свободных ассоциаций, анализ сновидений, трансфера, сопротивлений), направленный на раскрытие инстинктивных (главным образом, сексуальных) влечений, подавляемых в раннем детстве. И хотя в дальнейшем развитии теории и терапии психоанализа большее значение стали придавать скорее травмирующим событиям в сфере ранних межличностных отношений, чем инстинктивной жизни, принцип остался тем же самым: подавляются ранние и – как я считаю – более поздние травмирующие влечения и страхи; путь к избавлению от симптомов или вообще от болезней лежит в раскрытии подавленного материала. Иными словами, то, что подавляется, – это иррациональные, инфантильные и индивидуальные элементы жизненного опыта.

Вместе с тем предполагается, что мнения здравомыслящих, нормальных – то есть социально приспособленных – граждан являются рациональными и не нуждаются в глубоком анализе. Это, однако, совершенно неверно. Осознаваемые нами мотивации, идеи и убеждения представляют собой смесь из ложной информации, предубеждений, иррациональных страстей, рационализаций и предрассудков, в которой лишь изредка попадаются жалкие обрывки истины, придавая нам ложную уверенность, будто вся эта смесь реальна и истинна. В процессе мышления делается попытка навести порядок в этой клоаке иллюзий, организовав все в соответствии с законами логики и правдоподобия. Считается, что этот уровень сознания отражает реальность; это карта, которой мы руководствуемся, планируя свою жизнь. Эта ложная карта сознанием не подавляется. Подавляется знание реальности, знание того, что истинно. Таким образом, если мы спросим: "Что же такое бессознательное?", то должны ответить: "Помимо иррациональных страстей, бессознательным является почти все наше знание реальности". Бессознательное в основе своей детерминируется обществом, которое порождает иррациональные страсти и снабжает своих членов всякого рода вымыслами, превращая таким образом истину в пленницу мнимой рациональности.

Утверждение, что истина подавляется, основано, конечно, на предпосылке, что мы знаем истину и подавляем это знание; иными словами, что существует "бессознательное знание". Мой опыт психоаналитика, касающийся как меня самого, так и других людей, подтверждает правильность сказанного выше. Мы постигаем реальность и не можем не постигать ее. Подобно тому, как наши органы чувств устроены так, чтобы мы могли видеть, слышать, обонять и осязать, когда вступаем в контакт с действительностью, наш разум устроен так, чтобы постигать действительность, то есть видеть вещи такими, каковы они есть, постигать истину. Я, конечно, не имею в виду ту часть действительности, изучение и постижение которой требует применения научных инструментов или методов. Я имею в виду то, что познается с помощью сосредоточенного, пытливого "видения", в особенности же реальность, скрытую в нас самих и в других людях. Когда мы встречаемся с опасным человеком, мы знаем, что он опасен; мы знаем, когда перед нами человек, которому можно полностью доверять; мы знаем, когда нам лгут или когда нас эксплуатируют, или дурачат и обманывают и когда нам удается перехитрить самих себя. Мы знаем почти все, что важно знать о человеческом поведении, точно так же, как наши предки обладали поразительными познаниями о движении звезд. Но если они осознавали свое знание и применяли его на практике, мы свое знание немедленно подавляем, потому что будь оно осознано, жизнь сделалась бы слишком трудной и, по нашему убеждению, слишком "опасной".

оказательства этого утверждения найти нетрудно. Оно и во многих снах, где мы обнаруживаем глубокую проницательность в отношении других людей и самих себя – способность, которая начисто отсутствует у нас в дневное время. (Примеры "снов-прозрений" я привел в своей книге "Забытый язык".) Другим доказательством являются частые случаи, когда какой-нибудь человек внезапно предстает перед нами в совершенно новом свете, а потом нам начинает казаться, будто мы всегда знали его таким. Еще одним доказательством может служить феномен сопротивления, когда горькая правда грозит выйти наружу в обмолвках, оговорках, в состоянии транса или в тех случаях, когда человек произносит как бы в сторону слова, противоречащие тем мнениям, которых он всегда придерживался, а потом, через минуту, казалось бы, об этих словах забывает. В самом деле, большая часть нашей энергии расходуется на то, чтобы скрывать от самих себя все, что мы знаем; значение таких подавляемых знаний едва ли можно переоценить. В одной из легенд Талмуда в поэтической форме выражена концепция подавления истины: когда рождается ребенок, ангел касается его лба, чтобы он забыл ту истину, которую он знал в момент рождения. Если бы ребенок не забывал ее, его дальнейшая жизнь стала бы невыносимой.

Итак, вернемся к нашему основному тезису: бытие относится к реальной, а не к искаженной, иллюзорной картине жизни. В этом смысле любая попытка расширить сферу бытия означает более глубокое проникновение в реальную сущность самого себя, других и окружающего нас мира. Главные этические цели иудаизма и христианства – преодоление алчности и ненависти – не могут быть осуществлены без учета того фактора, который является центральным в буддизме, хотя играет определенную роль и в иудаизме и в христианстве: путь к бытию лежит через проникновение в суть вещей и познание действительности.
СТРЕМЛЕНИЕ ОТДАВАТЬ, ДЕЛИТЬСЯ С ДРУГИМИ, ЖЕРТВОВАТЬ СОБОЙ

В современном обществе принято считать, что обладание как способ существования присуще природе человека и, следовательно, практически неискоренимо. Эта идея находит выражение в догме, согласно которой люди по природе своей ленивы, пассивны, не хотят работать или делать что-либо, если их не побуждает к этому материальная выгода... голод... или страх перед наказанием. Эту догму едва ли кто ставит под сомнение, и она определяет наши методы воспитания и работы. Однако на самом деле она есть не что иное, как выражение желания оправдать все наши социальные установления тем, что они якобы вытекают из потребностей человеческой природы. Членам многих других обществ как в прошлом, так и в настоящем представление о врожденных лености и эгоизме человека показалось бы столь же странным и нелепым, сколь нам кажется обратное.

Истина состоит в том, что оба способа существования – и обладание, и бытие – суть потенциальные возможности человеческой природы, что биологическая потребность в самосохранении приводит к тому, что принцип обладания гораздо чаще берет верх, но тем не менее эгоизм и леность – не единственные внутренне присущие человеку качества.

Нам, людям, присуще глубоко укоренившееся желание быть: реализовать свои способности, быть активными, общаться с другими людьми, вырваться из тюрьмы своего одиночества и эгоизма. Истинность этого утверждения подтверждается таким множеством примеров, что их хватило бы еще на одну книгу. Суть этой проблемы в самой общей форме сформулировал Д.О.Хебб, сказав, что единственная проблема поведения состоит в том, чтобы объяснить отсутствие активности, а не активность. Этот общий тезис подтверждают следующие данные4.

Данные о поведении животных. Эксперименты и непосредственные наблюдения показывают, что многие виды с удовольствием выполняют трудные задания даже тогда, когда не получают за это никакого материального вознаграждения.

Нейрофизиологические эксперименты свидетельствуют об активности нервных клеток.

Поведение детей. Недавние исследования обнаруживают у младенцев способность и даже потребность активно реагировать на сложные стимулы. Это открытие противоречит предположению Фрейда, будто ребенок воспринимает внешние стимулы лишь как угрозу и мобилизует свою агрессивность, чтобы устранить эту угрозу.

Поведение в процессе обучения. Многочисленные исследования свидетельствуют о том, что дети и подростки ленивы потому, что изучаемый материал преподносится им в сухой и скучной форме и не может вызвать у них настоящего интереса; если же устранить принуждение и скуку и преподнести материал в живой, интересной форме, они обнаруживают необыкновенную активность и инициативу.

Поведение в процессе работы. Классический эксперимент Э. Мэйо показал, что даже скучная сама по себе работа может стать интересной, если рабочие знают, что участвуют в эксперименте, который проводит энергичный и одаренный человек, способный пробудить их любопытство и вызвать интерес к участию в этом эксперименте. О том же свидетельствует и опыт ряда заводов в Европе и Соединенных Штатах. Стереотип рабочих в глазах предпринимателей таков: рабочие отнюдь не заинтересованы в том, чтобы активно участвовать в деятельности предприятия; все, чего они хотят, – это повышение заработной платы, следовательно, участие в прибылях может служить побудительным мотивом для повышения производительности труда, но не для более активного участия в работе предприятия. Хотя предприниматели и правы в отношении предлагаемых ими методов работы, опыт показал – и он оказался достаточно убедительным для немалого числа предпринимателей, – что если создать такие условия работы, при которых рабочие могут проявлять активность, ответственность и осведомленность, то те, кто прежде не испытывал интереса к своей работе, существенно изменяют свое отношение к ней и проявляют удивительную изобретательность, активность и воображение, получая при этом большое удовлетворение5.

Многочисленные данные из области социальной и политической жизни. Представление, что люди не хотят приносить жертвы, заведомо неверно. Когда Черчилль в начале второй мировой войны заявил, что ему приходится требовать от англичан крови, пота и слез, он не пугал своих соотечественников; напротив, он взывал к глубоко укоренившемуся стремлению приносить жертвы, жертвовать собой. Реакция англичан – так же, как немцев и русских, – на тотальные бомбардировки населенных пунктов является свидетельством того, что общее страдание не сломило их дух; оно усилило их сопротивление и доказало неправоту тех, кто считал, будто ужас бомбежек может деморализовать противника и ускорить окончание войны.

Как, однако, прискорбно, что в нашей цивилизации не мирная жизнь, а скорее война и страдания мобилизуют готовность человека жертвовать собой; периоды мира, по-видимому, способствуют главным образом развитию эгоизма.

К счастью, и в мирное время возникают такие ситуации, когда в поведении человека находит выражение стремление к солидарности и самопожертвованию. Забастовки рабочих, особенно в период, предшествующий первой мировой войне, – один из примеров подобного поведения, в котором, по существу, отсутствует насилие. Рабочие добивались повышения заработной платы, но в то же время подвергались риску и суровым испытаниям, чтобы отстоять свое достоинство и испытать удовлетворение от ощущения человеческой солидарности. Забастовка была одновременно и "религиозным" и экономическим явлением. Хотя такие забастовки происходят и в наши дни, большинство из них возникает по причинам экономического порядка, правда, в последнее время участились забастовки, цель которых – добиться улучшения условий труда.

Потребность отдавать, делиться с другими, готовность жертвовать собой ради других все еще можно встретить у представителей таких профессий, как сиделки, медсестры, врачи, а также среди монахов и монахинь. Многие, если не большинство из них, лишь на словах признают помощь и самопожертвование как свое назначение; тем не менее характер значительного числа этих специалистов соответствует тем ценностям, за которые они ратуют. То, что людям присущи такие потребности, подтверждалось в различные периоды истории человечества: их выражением были многочисленные коммуны – религиозные, социалистическое, гуманистические. То же желание отдавать себя другим мы находим у доноров, добровольно (и безвозмездно) отдающих свою кровь; оно проявляется в самых различных ситуациях, когда человек рискует своей жизнью ради спасения других. Проявление этого стремления посвятить себя другому человеку мы находим у людей, способных по-настоящему любить. "Фальшивая любовь", то есть взаимное удовлетворение эгоистических устремлений, делает людей еще более эгоистичными (что стало явлением далеко не редким). Истинная же любовь развивает способность любить и отдавать себя другим. Тот, кто любит по-настоящему какого-то одного человека, любит весь мир6.

Известно, что существует немало людей, особенно молодых, для которых становится невыносимой атмосфера роскоши и эгоизма, царящая в их богатых семьях. Вопреки ожиданиям старших, которые считают, что у их детей "есть все, что им хочется", они восстают против однообразия и одиночества, на которые их обрекает подобное существование. Ибо на самом деле у них нет того, чего они хотят, и они стремятся обрести то, чего у них нет.

Ярким примером таких людей являются сыновья и дочери богачей времен Римской империи, принявшие религию, проповедовавшую любовь и нищету; другим таким примером может служить Будда – царевич, к услугам которого были любые радости и удовольствия, любая роскошь, какую только он мог пожелать, и который обнаружил, что обладание и потребление делают несчастным. В более близкий к нам период (вторая половина XIX века) таким примером могут служить сыновья и дочери представителей привилегированных слоев русского общества – народники, восставшие против праздности и несправедливости окружающей их действительности. Оставив свои семьи, эти молодые люди "пошли в народ" к нищему крестьянству, жили среди бедняков и положили начало революционной борьбе в России.

Мы являемся свидетелями подобного явления среди детей состоятельных родителей в США и ФРГ, считающих свою жизнь в богатом родительском доме скучной и бессмысленной. Более того, для них невыносимы присущие нашему миру бессердечное отношение к бедным и движение к ядерной войне ради удовлетворения чьих-то индивидуальных эгоистических устремлений. Они покидают свое окружение, пытаясь найти какой-то иной стиль жизни, – но их желание остается неудовлетворенным, так как какие бы то ни было конструктивные попытки в этой области не имеют шансов на успех. Многие из этих молодых людей были вначале идеалистами и мечтателями; однако, не имея за плечами ни традиций, ни зрелости, ни опыта, ни политической мудрости, они становятся отчаявшимися, нарциссичными людьми, склонными к переоценке собственных способностей и возможностей, и пытаются достичь невозможного с помощью силы. Они создают так называемые революционные группы и надеются спасти мир с помощью актов террора и разрушения, не сознавая того, что лишь способствуют тем самым усилению общей тенденции к насилию и бесчеловечности. Они уже утратили способность любить; на смену ей пришло желание жертвовать своей жизнью. (Самопожертвование вообще нередко становится решением всех проблем для индивидов, которые жаждут любви, но сами утратили способность любить и считают, что самопожертвование позволит им испытать высшую степень любви.) Однако такие жертвующие собой молодые люди весьма отличаются от великомучеников, которые хотят жить, потому что любят жизнь, и идут на смерть лишь тогда, когда им приходится умереть, чтобы не предать самих себя. Современные молодые люди, склонные жертвовать собой, являются одновременно и обвиняемыми и обвинителями, ибо их пример свидетельствует о том, что в нашей социальной системе лучшие из лучших молодых людей чувствуют такое одиночество и безысходность, что в своем отчаянии видят единственный выход в фанатизме и разрушении.

Присущее человеку стремление к единению с другими коренится в специфических условиях существования рода человеческого и является одной из самых сильных мотиваций поведения человека. Вследствие минимальной детерминированности человеческого поведения инстинктами и максимального развития способности разума мы, человеческие существа, утратили свое изначальное единство с природой. Чтобы не чувствовать себя в жестокой изоляции, которая фактически обрекла бы нас на безумие, мы нуждаемся в каком-то новом единстве: это единство со своими ближними и с природой. Эта человеческая потребность в единении с другими может проявляться по-разному: как симбиотическая связь с матерью, с каким-нибудь идолом, со своим племенем, классом, нацией или религией, своим братством или своей профессиональной организацией. Часто, конечно, эти связи перекрещиваются и часто принимают экстатическую форму, как, например, в некоторых религиозных сектах, в бандах линчевателей или при взрывах националистической истерии в случае войны. Начало первой мировой войны, например, послужило поводом для возникновения одной из самых сильных экстатических форм "единения", когда люди внезапно, буквально в течение дня отказывались от своих прежних пацифистских, антимилитаристских, социалистических убеждений; ученые отказывались от выработавшегося у них в течение жизни стремления к объективности, критическому мышлению и беспристрастности только ради того, чтобы приобщиться к великому большинству, именуемому МЫ.

Стремление к единению с другими проявляется как в низших формах поведения, то есть в актах садизма и разрушения, так и в высших – солидарности на основе общего идеала или убеждения. Оно является также главной причиной, вызывающей потребность в адаптации; люди боятся быть отверженными даже больше, чем смерти. Для любого общества решающим является вопрос о том, какого рода единство и солидарность оно устанавливает и может поддерживать в условиях данной социально-экономической структуры.

Все эти соображения, по-видимому, говорят о том, что людям присущи две тенденции: одна из них, тенденция иметь – обладать – в конечном счете черпает силу в биологическом факторе, в стремлении к самосохранению; вторая тенденция – быть, а значит, отдавать, жертвовать собой – обретает свою силу в специфических условиях человеческого существования и внутренне присущей человеку потребности в преодолении одиночества посредством единения с другими. Учитывая, что эти два противоречивых стремления живут в каждом человеке, можно сделать вывод, что социальная структура, ее ценности и нормы определяют, какое из этих двух стремлений станет доминирующим. Те культуры, которые поощряют жажду наживы, а значит, модус обладания, опираются на одни потенции человека; те же, которые благоприятствуют бытию и единению, опираются на другие. Мы должны решить, какую из этих двух потенций мы хотим культивировать, понимая, однако, что наше решение в значительной мере предопределено социально-экономической структурой данного общества, побуждающей нас принять то или иное решение.

Что касается моих наблюдений в области группового поведения людей, то могу лишь предположит, что две крайние группы, – соответственно демонстрирующие глубоко укоренившиеся и почти неизменные типы обладания и бытия, составляют незначительное меньшинство; в огромном же большинстве реально присутствуют обе возможности, и какая из них станет преобладающей, а какая будет подавляться, зависит от факторов окружающей среды.

Это предположение противоречит широко распространенной психоаналитической догме, согласно которой окружающая среда вызывает существенные изменения в развитии личности в младенчестве и в раннем детстве, а в дальнейшем сформировавшийся характер уже практически не меняется под влиянием внешних событий. Эта психоаналитическая догма смогла получить признание потому, что большинства людей основные условия, в которых проходит их детство, сохраняются и в более поздние периоды жизни, поскольку в общем продолжают существовать те же социальные условия. Однако есть множество примеров того, что коренные изменения окружающей среды ведут к существенным изменениям в поведении человека: негативные силы перестают получать поддержку, а позитивные поддерживаются и поощряются.

В заключение можно сказать, что нет ничего удивительного в том, что стремление человека к самоотдаче и самопожертвованию проявляется столь же часто и с такой силой, если учесть условия существования человеческого рода. Удивительно скорее то, что эта потребность может с такой силой подавляться, что проявление эгоизма в индустриальном обществе (как и во многих других) становится правилом, а проявление солидарности – исключением. Вместе с тем, как это ни парадоксально, именно этот феномен вызван потребностью в единении. Общество, принципами которого являются стяжательство, прибыль и собственность, порождает социальный характер, ориентированный на обладание, и как только этот доминирующий тип характера утверждается в обществе, никто не хочет быть аутсайдером, а вернее, отверженным; чтобы избежать этого риска, каждый старается приспособится к большинству, хотя единственное, что у него есть общего с этим большинством, – это только их взаимный антагонизм.

Как следствие господствующей в нашем обществе эгоистической установи наши лидеры считают, что поступки людей могут быть мотивированы лишь ожиданием материальных выгод, то есть материальных выгод, то есть вознаграждений и поощрений, и что призывы к солидарности и самопожертвованию не вызовут у людей ни какого отклика. Поэтому, за исключением периодов войн, к таким призывам прибегают крайне редко, так что мы не имеем возможности наблюдать их вероятные результаты.

Лишь совершенно иная социально-экономическая структура и радикально иная картина человеческой природы могли бы показать, что подкуп, посулы и подачки – не единственный (или не наилучший) способ воздействия на людей.



<<<  ОГЛАВЛЕHИЕ  >>>
Часть Третья
НОВЫЙ ЧЕЛОВЕК И НОВОЕ ОБЩЕСТВО
VII. РЕЛИГИЯ, ХАРАКТЕР И ОБЩЕСТВО

В этой главе рассматривается тезис, согласно которому социальные изменения взаимодействуют с изменением социального характера, а "религиозные" импульсы служат энергией, необходимой для того, чтобы побудить мужчин и женщин совершить коренное социальное преобразование, и, следовательно, новое общество может быть создано только в том случае, если в человеческом сердце произойдут глубокие изменения, то есть, если существующий объект поклонения будет заменен новым1.
ОСНОВЫ СОЦИАЛЬНОГО ХАРАКТЕРА

Отправной точкой для этих рассуждений служит утверждение о взаимозависимости между структурой характера среднего индивида и социально-экономической структурой общества, в котором существует этот индивид. Взаимосвязь индивидуальной психической сферы и социально-экономической структуры я называю социальным характером. (Раньше, в 1932 г., для обозначения этого феномена я пользовался выражением "либидиозная структура общества".) Социально-экономическая структура общества формирует социальный характер своих членов таким образом, что им хочется делать то, что они должны делать. Вместе с тем социальный характер оказывает влияние на социально-экономическую структуру общества, действуя при этом либо как цемент, придающий ей еще большую стабильность, либо, при определенных обстоятельствах, как динамит, готовый взорвать ее.
Социальный характер и социальная структура

Взаимоотношения между социальным характером и социальной структурой никогда не носят статичный характер, поскольку оба элемента в этой взаимосвязи представляют собой бесконечный процесс. Любое изменение одного из факторов влечет за собой изменение обоих. Многие революционеры считают, что следует сначала радикально изменить политическую и экономическую структуру, а затем на втором этапе почти необходимо изменится также и человеческое сознание: как только будет создано новое общество, почти автоматически возникнет и новый человек. Они не понимают, что новая элита, обладающая прежним социальным характером, будет стремиться воссоздать условия старого общества в новых социально-политических институтах, созданных революцией; что победа революции обернется ее поражением как революции – хотя, может быть, и не как исторической фазы развития общества, проложившей путь к такой социально-экономической структуре, которая остановилась в своем бурном развитии. Хрестоматийным примером служат Французская революция и революция в России. Примечательно, что Ленин, не считавший, что склад характера может оказывать большое влияние на революционную деятельность, резко изменил свое мнение в последний год жизни, когда отчетливо увидел отрицательные черты характера Сталина и потребовал в своем завещании, чтобы Сталин не стал его преемником.

Противоположную позицию занимают те, кто утверждает, что сначала нужно изменить природу человека – его сознание, ценности, характер – и лишь после этого может быть построено подлинно человеческое общество. История человечества доказывает, что они не правы. Изменения в психике человека всегда оставались принадлежностью сугубо частной сферы и ограничивались небольшими оазисами или же оказывались совершенно неэффективными, когда проповедь духовных ценностей сочеталась с реализацией на практике ценностей, прямо противоположных.
СОЦИАЛЬНЫЙ ХАРАКТЕР И "РЕЛИГИОЗНЫЕ ПОТРЕБНОСТИ"

Социальный характер имеет еще одну важную функцию, помимо функции удовлетворения потребностей общества в определенном типе характера и обусловленных этим характером потребностей индивида. Он призван удовлетворять внутренне присущие человеку религиозные потребности. Следует пояснить, что слово "религия" употребляется здесь не для обозначения системы, обязательно связанной с понятием бога или идолов, или даже какой-либо системы, воспринимаемой как религия, а для обозначения любой системы взглядов и действий, которой придерживается какая-либо группа людей и которая служит индивиду схемой ориентации и объектом поклонения. В таком широком смысле слова ни одна культура прошлого или настоящего, да, по-видимому, и будущего, не может рассматриваться как культура без религии.

Такое определение "религии" ничего не говорит о ее специфическом содержании. Люди могут поклоняться животным, деревьям, золотым или каменным идолам, невидимому богу, святому или злобному вождю; они могут поклоняться своим предкам, своему народу, классу или партии, деньгам или успеху. Их религия может способствовать развитию разрушительных сил или любви, господства или солидарности; она может благоприятствовать развитию разума или парализовать его. Люди могут относиться к такой системе как к религии и отличать ее от всего светского, либо они могут считать, что у них вообще нет никакой религии, и рассматривать свою приверженность таким якобы вполне светским целям, как власть, деньги или успех, исключительно как стремление ко всему практичному и выгодному. И вопрос вовсе не в том, религия это или нет, а в том, какова эта религия: способствует ли она дальнейшему развитию человека, реализации свойственных ему сугубо человеческих способностей или же препятствует его развитию.

Всякая конкретная религия, если только она действительно мотивирует поведение, – это не просто сумма доктрин и верований; она коренится в специфической структуре характера индивида и – поскольку она является религией группы людей – в социальном характере. Таким образом, религиозные установки можно рассматривать как один из аспектов структуры нашего характера, ибо мы – это то, чему мы преданы, а то, чему мы преданы, – это то, что мотивирует наше поведение. Однако часто индивид даже не осознает, что является действительным объектом его личного поклонения, и принимает свои "официальные" представления, взгляды за подлинную, хотя и тайную религию. И если, к примеру, человек поклоняется власти и при этом проповедует религию любви, то религия власти и есть его тайная религия, тогда как его так называемая официальная – например христианская – религия всего лишь идеология.

Религиозная потребность коренится в основных условиях существования человеческого вида. Мы составляем такой же биологический вид, как и шимпанзе, лошадь или ласточка. Каждый вид можно определить с помощью его специфических физиологических и анатомических признаков.

Существует общепринятое определение человеческого вида в терминах биологии. Я считаю, что человеческий вид, то есть человеческую природу, можно определить также и психологически. В ходе биологической эволюции животного царства человеческий вид возникает на стыке двух тенденций развития. Одной из них является все уменьшающаяся детерминированность поведения инстинктами (слово "инстинкты" употребляется здесь не в современном понимании инстинкта как исключающего научение, а в смысле органического побуждения). И хотя существует множество противоречивых взглядов на природу инстинктов, всеми признается, что чем выше стоит животное на эволюционной лестнице, тем меньше его поведение детерминировано филогенетически запрограммированными инстинктами.

Процесс непрерывно уменьшающейся детерминированности поведения инстинктами можно представить как континуум, на одном конце которого находятся низшие формы эволюции животных, с наибольшей степенью инстинктивной детерминации; это уменьшение продолжается в ходе эволюции и достигает определенного уровня у млекопитающих; затем происходит дальнейшее развитие этого процесса у приматов, но даже у них мы обнаруживаем огромный разрыв между низшими и человекообразными обезьянами (как это показали в своем классическом исследовании Р. М. и А. В. Йерксы в 1929 г.). У вида Homo детерминация поведения инстинктами достигла своего минимума.

Другой тенденцией эволюции животного мира является увеличение мозга, особенно неокортекса. И здесь эволюцию можно рассматривать как континуум: на одном конце – низшие животные с наиболее примитивной нервной структурой и сравнительно небольшим числом нейронов, на другом – Homo sapiens с большим мозгом и более сложной его структурой, что в первую очередь относится к коре, которая в три раза больше коры головного мозга наших предков – приматов и отличается поистине фантастическим числом межнейронных связей.

Принимая во внимание все эти данные, человеческий вид можно определить следующим образом: это приматы, возникшие в такой момент эволюции, когда детерминация поведения инстинктами достигла минимума, а развитие мозга – максимума. Такое сочетание минимальной детерминации инстинктами и максимального развития мозга никогда прежде не имело места в процессе эволюции животного мира и – с биологической точки зрения – представляет собой совершенно новый феномен.

Утратив способность действовать под влиянием инстинктов, но обладая самосознанием, разумом и воображением – новыми качествами, превосходящими способность к инструментальному мышлению даже самых разумных приматов, – человеческие существа, чтобы выжить, нуждались в системе ориентации и объекте поклонения.

Без карты нашего природного и социального мира – некой определенным образом организованной и внутренне связанной картины мира и нашего места в нем – люди просто растерялись бы и были бы не способны к целенаправленным и последовательным действиям, ибо без нее невозможно было бы ориентироваться и найти отправную точку, позволяющую упорядочивать все обрушивающиеся на каждого индивида впечатления. Наш мир становится осмысленным, и мы обретаем уверенность, когда наши представления согласуются с тем, что нас окружает. И даже если карта мира ложна, она выполняет свою психологическую функцию. Но эта карта никогда не бывает совершенно ложной, точно так же не бывает она и совершенно правильной. Она всегда достаточна как приблизительное объяснение разнообразных феноменов, чтобы служить жизненным целям. И пока жизненная практика свободна от противоречий и иррациональности, такая карта может действительно соответствовать реальности.

Поразительно, что не обнаружено ни одной культуры, в которой не существовала бы такая система ориентации. Не существует и таких индивидов. Люди могут отрицать, что у них есть такая всеобъемлющая картина мира, и считать, что они реагируют на различные явления и события жизни от случая к случаю, в соответствии со своими суждениями. Можно, однако, легко доказать, что они просто принимают свою собственную философию за нечто само собой разумеющееся, потому что считают, что судят обо всем просто-напросто с позиции здравого смысла и не осознают того, что все их представления основываются на общепринятой системе отсчета. И когда такие люди сталкиваются с диаметрально противоположными взглядами на жизнь, они называют их "сумасшедшими", "иррациональными" или "наивными", тогда как себя они неизменно считают "логичными". Глубокая потребность в какой-либо системе отсчета с особенной очевидностью проявляется у детей. В определенном возрасте дети часто создают собственные весьма изобретательные системы ориентации, опираясь на немногочисленные доступные им данные.

Но одной лишь карты мира недостаточно, чтобы служить руководством к действию; нам нужна также цель, которая указывала бы, куда идти. У животных нет таких проблем. Ими руководят инстинкты – они дают им и карту мира, и цели. Однако, утратив инстинктивную детерминацию поведения и обладая мозгом, позволяющим нам обдумывать самые различные направления, которым можно следовать, мы нуждаемся в объекте всеобщего поклонения – центре всех наших устремлений и основе всех наших действительных – а не только провозглашаемых – ценностей. Мы нуждаемся в таком объекте поклонения, чтобы интегрировать свои усилия в одном направлении, выйти за пределы своего изолированного существования со всеми его сомнениями и ненадежностью, удовлетворить наши потребности в осмыслении жизни.

Социально-экономическая структура, структура характера и религиозная структура неотделимы друг от друга. Если религиозная система не соответствует преобладающему социальному характеру, если она вступает в конфликт с социальной практикой жизни, то она является лишь идеологией. В таком случае следует искать скрывающуюся за ней истинную религиозную структуру, даже если мы можем и не осознавать ее существования, пока энергия, заключенная в религиозной структуре характера, не сыграет роль динамита и не подорвет данные социально-экономические условия. Однако поскольку всегда существуют отдельные исключения из преобладающего социального характера, то находятся отдельные исключения и из преобладающего религиозного характера. Именно они часто и становятся лидерами религиозных революций и основоположниками новых религий.

"Религиозная" ориентация как эмпирический стержень всех "высших" религий часто искажалась в процессе их развития. И не столь уж важно, как именно индивиды осознают и представляют себе свою собственную ориентацию: они могут быть "религиозны" и при этом не считать себя таковыми или, напротив, могут быть "нерелигиозны", хотя и считают себя христианами. У нас нет особого слова для обозначения эмпирического содержания религии в отрыве от ее концептуального и институционального аспектов. Поэтому я пользуюсь кавычками, чтобы обозначить "религиозное" как эмпирическую, субъективную ориентацию, независимо от той концептуальной структуры, в которой выражается "религиозность" индивида.
ЯВЛЯЕТСЯ ЛИ ЗАПАДНЫЙ МИР ХРИСТИАНСКИМ?

Как свидетельствуют исторические книги и в полном соответствии с мнением большинства людей, христианизация Европы началась в Римской империи при Константине, а затем уже в VIII веке "апостол германцев" Бонифаций и другие обратили в христианство язычников Северной Европы. Но была ли Европа когда-либо действительно христианизирована?

Хотя на этот вопрос обычно дается утвердительный ответ, более глубокий анализ показывает, что христианизация Европы была в значительной мере мистификацией, что в лучшем случае можно говорить лишь об ограниченной христианизации между XII и XVI веками и что в течение нескольких столетий до и после этого в большинстве случаев происходили идеологизация и более или менее серьезное подчинение церкви; это не означало каких-либо изменений в сердце, то есть в структуре характера, исключение составляют лишь подлинно христианские движения.

В эти четыре столетия Европа начала христианизироваться. Церковь старалась навязать христианские принципы в отношении собственности, цен, оказания помощи беднякам. Возникло – в основном под влиянием мистицизма – множество полуеретических сект и лидеров, требовавших возвращения к принципам Христа, в том числе к осуждению собственности. В этом антиавторитарном гуманистическом движении решающую роль сыграл мистицизм, достигший своей кульминации у Мейстера Экхарта, и не случайно среди проповедников и последователей мистических учений стали выделяться женщины. Многие христианские мыслители высказывали идеи мировой религии или просто недогматического христианства; ставилась под сомнение даже библейская идея бога. Гуманисты Возрождения, выступавшие как с теологических, так и с нетеологических позиций, в своей философии и в своих утопиях продолжали линию, начатую в XIII веке. Действительно, нет никакой резкой грани между поздним средневековьем ("средневековым Возрождением") и собственно Ренессансом. Чтобы продемонстрировать дух Высокого и позднего Возрождения, приведу обобщающую картину, данную Фридрихом Б. Артцем.

"В социальных вопросах великие средневековые мыслители придерживались того мнения, что все люди равны перед лицом Бога и что даже самый последний из них бесконечно ценен. В сфере экономики они учили, что работа возвышает человеческое достоинство, а не служит его деградации, что никого нельзя побуждать действовать против его собственного блага и что заработная плата и цены должны устанавливаться на принципах справедливости. Что касается политики, то здесь они учили, что государство основано на принципах морали, что закон и отправление правосудия должны быть проникнуты христианскими идеями справедливости и что взаимоотношения между теми, кто правит, и теми, кем управляют, должны основываться на взаимных обязательствах. Бог благословляет тех, кто управляет государством, собственностью и семьей, и поэтому их следует всемерно использовать для служения божественным целям. Наконец, средневековый идеал подразумевал сильную веру в то, что все нации и народы являются частью одного великого сообщества. Как говорил Гете, "превыше народов – человечество", или как писала в 1915 г., в ночь накануне казни, Эдит Кэвелл2 на полях своего экземпляра "Подражания Христу"3, "патриотизм – это еще не все".

Действительно, если бы история Европы продолжалась в духе XIII столетия, если бы в ней медленно, но поступательно развивался дух научного познания и индивидуализма, то сейчас мы находились бы в весьма благоприятном положении. Однако разум начал вырождаться в манипулятивный интеллект, а индивидуализм – в эгоизм. Короткий период христианизации закончился, и Европа возвратилась к своему изначальному язычеству.

Но как бы ни различались концепции веры, один признак характеризует все ветви христианства: это вера в Иисуса Христа как в спасителя, который отдал свою жизнь ради любви к ближним. Он был героем любви, героем без власти, который не прибегал к силе, не хотел править, не хотел ничего иметь. Он был героем бытия, героем, который давал людям то, что имел, делился с ними. Все эти качества глубоко импонировали как римским беднякам, так и некоторым богачам, задыхавшимся в атмосфере собственного эгоизма. Иисус взывал к сердцам людей, хотя с точки зрения разума его в лучшем случае можно считать наивным. Эта вера и героя любви завоевала сотни тысяч приверженцев, многие из которых изменили свою жизнь или сами стали мучениками.

Христианский герой был мучеником, ибо, согласно иудаистской традиции, высшим подвигом является отдать свою жизнь за бога или за ближнего. Мученик являет собой полную противоположность языческому герою, олицетворенному в греческих и германских героях. Цель таких героев – завоевание, победа, разрушение, грабеж; а итог жизни – гордость, власть, слава, превосходство в умении убивать (Святой Августин сравнивал историю Древнего Рима с историей разбойничьей шайки). У языческого героя мерилом доблести человека служила его способность достичь власти и удержать ее, он с радостью умирал на поле брани в момент победы. "Илиада" Гомера – это величественное поэтическое описание деяний прославленных завоевателей и покорителей. Главное, что характеризует мученика, – это быть, отдавать, делиться с ближним, а языческого героя – иметь, покорять, принуждать. (Следует добавить, что формирование языческого героя связано с определенным периодом исторического развития общества, а именно с победой патриархата над матриархатом. Господство мужчин над женщинами – это первый акт завоевания и первое использование силы с целью эксплуатации; во всех патриархальных обществах после победы мужчин над женщинами эти принципы легли в основу мужского характера.)

Какая же из этих двух непримиримо противоположных моделей нашего развития преобладает в Европе? Если мы посмотрим на самих себя, на поведение почти всех людей, наших политических лидеров, то мы не сможем отрицать, что наши представления о добре и наши ценности совпадают с таковыми у языческого героя. Вся европейско-американская история, несмотря на христианизацию, является историей завоеваний, покорений и стяжательства; самые высокие ценности нашей жизни – быть сильнее других, одерживать победы, покорять других и эксплуатировать их. Эти ценности совпадают с нашим идеалом "мужественности": только тот, кто способен бороться и побеждать, является настоящим мужчиной; кто не применяет силу для достижения своих целей, слаб, тот не мужчина.

Нет необходимости доказывать, что история Европы – это история завоеваний, эксплуатации, насилия и покорения. Эти факты характерны почти для каждого периода ее истории, и никакой народ, никакой класс не составляет исключения, причем часто дело доходило до геноцида, как, например, в отношении американских индейцев; не являются исключением даже такие религиозные движения, как крестовые походы. Но мотивировалось ли это поведение исключительно экономическими или политическими причинами и были ли работорговцы, правители Индии, убийцы индейцев, англичане, заставившие китайцев открыть свою страну для экспорта опиума, подстрекатели двух мировых войн и те, кто готовит сейчас следующую войну, – были ли все они христианами в душе? Или, может быть, ненасытными язычниками были только их лидеры, тогда как огромные массы населения оставались христианами? Если бы это было так, мы могли бы быть более оптимистичны. К сожалению, это не так. Конечно, часто лидеры более ненасытны, чем те, кто за ними следует, потому что им есть чего добиваться, однако они не могли бы осуществить свои планы, если бы желание завоевывать и побеждать не было бы до сих пор неотъемлемой частью социального характера.

Стоит лишь вспомнить тот дикий, безумный энтузиазм, с которым люди принимали участие в различных войнах за последние два века, – эту готовность миллионов к самоуничтожению ради того, чтобы сохранить репутацию "сильнейшей державы", "честь" или прибыли. А вот еще один пример: посмотрите, какой безумный национализм объединяет людей, следящих за ходом современных Олимпийских игр, которые якобы служат делу мира. На самом же деле популярность Олимпийских игр – это символическое выражение западного язычества. Они прославляют языческого героя: победителя, самого сильного, самого упорного, и при этом не замечают грязной смеси бизнеса и рекламы, столь характерных для современной имитации тех Олимпийских игр, которые проводились в Древней Греции. В христианской культуре место Олимпийских игр могла бы занять мистерия, представляющая Страсти Христовы, но единственная знаменитая современная мистерия, которая разыгрывается в Обераммергау4, стала сенсацией для туристов.

А если все это так, то почему же европейцы и американцы не откажутся открыто от христианства как от религии, не соответствующей нашему времени? На то есть несколько причин: так, религиозная идеология нужна для того, чтобы заставлять людей быть дисциплинированными и не подрывать, таким образом, основ общества. Но есть еще более важная причина: люди, твердо верующие в Христа как в величайшего из возлюбивших бога и пожертвовавшего собой, могут обратить свою веру в отчужденное убеждение, что за них любит Иисус. И тогда сам Иисус становится идолом, а вера в него начинает заменять каждому человеку акт любви. Все выражается в простой, до конца не осознанной формуле: "Христос любит за нас; мы можем и дальше следовать образцу древнегреческого героя и все же будем спасены, потому что такая отчужденная "вера" в Христа заменяет подражание Христу". Само собой разумеется, что христианская вера – это тоже лишь жалкая ширма, скрывающая собственную алчность. И все же я верю, что людям присуща столь глубокая потребность в любви, что, когда они ведут себя как волки, это обязательно вызывает у них чувство вины. Наша мнимая вера в любовь в какой-то степени притупляет в нас боль от бессознательного чувства вины за то, что мы живем без любви.
"Индустриальная религия"

Развитие религии и философии после средневековья носит слишком сложный характер, чтобы рассматривать его в этой книге. Оно характеризуется борьбой двух принципов: христианской, духовной традиции в теологической и философской формах и языческой традиции идолопоклонства и бесчеловечности, которая принимала множество различных форм в процессе развития того, что можно было бы назвать "религией индустриализма и кибернетической эры".

Гуманизм Ренессанса следовал традиции позднего средневековья и был первым периодом высочайшего расцвета "религиозного" духа после средних веков. Идеи человеческого достоинства, единства человеческого рода как основа всеобщего политического и религиозного единства нашли в нем свое полное выражение. Эпоха Просвещения XVII-XVIII веков явилась еще одним периодом великого расцвета гуманизма. Карл Беккер (1932) показал, в какой степени философия Просвещения была выражением "религиозной установки", свойственной теологам XIII века: "Если мы рассмотрим, что лежит в основе этой веры, то увидим, что на каждом шагу эти Философы обнаруживали свои заимствования из средневековой мысли, хотя и не осознавали этого". Французская революция, порожденная философией Просвещения, была не просто политической революцией. По словам Токвиля (приведенным Беккером), это была "политическая революция, имевшая определенные черты религиозной революции (Курсив мой. – Э.Ф.). Подобно исламу и протестантским движениям, она преодолела границы между странами и народами и получила распространение благодаря проповедям и пропаганде своих идей". Описание радикального гуманизма XIX и XX веков будет приведено ниже, при обсуждении гуманистического протеста против язычества индустриальной эры. Однако для того, чтобы иметь основу для такого обсуждения, мы должны обратиться к рассмотрению нового вида язычества, развивавшегося одновременно с гуманизмом и в данный момент исторического развития грозящего нам уничтожением. Первым шагом, который подготовил почву для развития "индустриальной религии", была элиминация Лютером материнского элемента в церкви. И хотя это может показаться ненужным отступлением, я должен кратко остановиться на данном вопросе, ибо он важен для нашего понимания развития новой религии и нового социального характера. Два принципа лежат в основе организации общества: патрицентрический (или патриархальный) и матрицентрический (или матриархальный). Как впервые показали

И. Бахофен и Л. Г. Морган, матрицентрический принцип делает центральной фигурой общества любящую мать. Материнский принцип – это принцип безусловной любви; мать любит своих детей не потому, что они нравятся ей, а потому, что они ее (или другой женщины) дети. Поэтому материнскую любовь нельзя заслужить хорошим поведением, но нельзя и потерять ее, согрешив. Материнская любовь – это милосердие и сострадание (по-древнееврейски "rachan in", корень этого слова rechen, что означает "материнская утроба").

Отцовская любовь, напротив, обусловлена, она зависит от достижений ребенка и его хорошего поведения; отец сильнее любит того ребенка, который больше всего похож на него, того, кого он хочет сделать наследником своей собственности. Любовь отца можно потерять, но ее можно вновь заслужить раскаянием и смирением. Отцовская любовь – это справедливость.

Эти два принципа – женский-материнский и мужской-отцовский – соответствуют не только существованию мужского и женского начал в любом человеке, но и столь свойственной каждому мужчине и женщине потребности в милосердии и справедливости. Самое глубокое желание человека, по-видимому, добиться такого синтеза, в котором два эти полюса (материнство и отцовство, женское и мужское начала, милосердие и справедливость, чувство и разум, природа и интеллект) не только утратили бы взаимный антагонизм, но и дополняли и оттеняли бы друг друга. И хотя такой синтез не может быть в полной мере достигнут в патриархальном обществе, он в какой-то мере существовал в Римско-католической церкви. Богоматерь, церковь как вселюбящая мать, папа римский и священники как материнские образы – и все это рука об руку с отцовскими элементами строгой патриархальной бюрократии, во главе которой стоял тот же папа, но уже как носитель власти и могущества. Этим материнским элементам в религиозной системе вполне соответствовало отношение к природе в процессе производства: труд крестьянина так же, как и ремесленника, не был враждебен природе. Это была кооперация с природой: не насилие над ней, а преобразование природы в соответствии с ее собственными законами.

В Северной Европе Лютер установил чисто патриархальную форму христианства, опиравшуюся на бюргеров и светских князей. Суть этого нового социального характера в подчинении патриархальной власти: единственным способом заслужить любовь и одобрение стал труд.

За фасадом христианской религии возникала новая тайная религия, "индустриальная религия", укоренившаяся в структуре характера современного общества, но не признаваемая "религией". Индустриальная религия несовместима с подлинным христианством. Она низводит людей до положения слуг экономики и созданных их же руками машин.

Основой индустриальной религии был новый социальный характер. Суть его составляют страх и подчинение могущественной мужской власти, культивирование чувства вины за непослушание, разрыв уз человеческой солидарности из-за преобладания своекорыстия и взаимного антагонизма. В индустриальной религии "священны" труд, собственность, прибыль, власть, даже если эта религия и способствовала развитию индивидуализма и свободы в рамках своих основных принципов. Превращение христианства в строго патриархальную религию сделало возможным выразить индустриальную религию в терминологии христианства.
"Рыночный характер" и "кибернетическая религия"

Самым важным для понимания характера и тайной религии современного человеческого общества является то изменение в социальном характере, которое произошло за период с начала эры капитализма до второй половины XX столетия. Авторитарный, одержимый, накопительский характер, развитие которого началось в XVI веке и который продолжал преобладать в структуре характера, по крайней мере средних классов общества, до конца XIX века, медленно уступал место рыночному характеру. (Я описал смешение различных ориентаций характера в книге "Человек для самого себя".)

Я назвал это явление рыночным характером, потому что в этом случае человек ощущает себя как товар, свою стоимость не как "потребительную стоимость", а как "меновую стоимость". Живое существо становится товаром на "рынке личностей". Один и тот же принцип определения стоимости действует и на рынке личностей и на товарном рынке: на первом продаются личности, на втором – товары. В обоих случаях стоимость определяется их меновой стоимостью, для которой потребительная стоимость является необходимым, но не достаточным условием.

И хотя соотношение мастерства и человеческих качеств, с одной стороны, и личности – с другой, как предпосылок успеха бывает различным, решающую роль в достижении успеха всегда играет "личностный фактор". Успех зависит главным образом от того, насколько выгодно удается людям преподнести себя как "личность", насколько красива их "упаковка", насколько они "жизнерадостны", "здоровы", "агрессивны", "надежны", "честолюбивы", более того, он зависит от их происхождения, принадлежности к тому или иному клубу и от знакомства с "нужными" людьми. Тип личности зависит до некоторой степени от той специальной области, работу в которой может выбрать человек. Биржевой маклер, продавец, секретарь, железнодорожный служащий, профессор колледжа или управляющий отеля, – каждый из них должен предложить особый тип личности, который независимо от их различий должен удовлетворять одному условию – пользоваться спросом.

Отношение человека к самому себе определяется тем фактом, что одних умений и наличия соответствующих способностей еще недостаточно для выполнения той или иной работы; для успеха необходимо еще победить в жесткой конкуренции. И если бы для того, чтобы заработать на жизнь, было бы достаточно полагаться на свои знания и умения, то чувство собственного достоинства было бы пропорционально способностям человека, то есть его потребительной стоимости. Но так как успех зависит главным образом от того, как человек продает свою личность, то он чувствует себя товаром или, вернее, одновременно продавцом и товаром. Человека не заботят ни его жизнь, ни его счастье, а лишь то, насколько он годится для продажи.

Цель рыночного характера – полнейшая адаптация, чтобы быть нужным, сохранить спрос на себя при всех условиях, складывающихся на рынке личностей. Личности с рыночным характером по сравнению, скажем, с людьми XIX века не имеют даже своего собственного "я", на которое они могли бы опереться, ибо их "я" постоянно меняется в соответствии с принципом "Я такой, какой я вам нужен".

У людей с рыночным характером нет иных целей, кроме постоянного движения, выполнения всех дел с максимальной эффективностью, и если спросить их, почему они должны двигаться с такой скоростью, почему они стремятся к наибольшей эффективности, то на этот вопрос у них нет настоящего ответа, они предлагают одни лишь рационализации типа "чтобы было больше рабочих мест" или "в целях постоянного расширения компании". Они не интересуются (по крайней мере сознательно) такими философскими или религиозными вопросами, как "для чего живет человек?" и "почему он придерживается того, а не иного направления?". У них свое гипертрофированное, постоянно меняющееся "я", но ни у кого нет "самости", стержня, чувства идентичности. "Кризис идентичности" – этот кризис современного общества – вызван тем фактом, что члены этого общества стали безликими инструментами, чувство идентичности которых зиждется на участии в деятельности корпораций или иных гигантских бюрократических организаций. Там, где нет аутентичной личности, не может быть и чувства идентичности.

Люди с рыночным характером не умеют ни любить, ни ненавидеть. Эти "старомодные" эмоции не соответствуют структуре характера, функционирующего почти целиком на рассудочном уровне и избегающего любых чувств, как положительных, так и отрицательных, потому что они служат помехой для достижения основной цели рыночного характера – продажи и обмена, – а точнее, для функционирования в соответствии с логикой "мегамашины", частью которой они являются. Они не задаются никакими вопросами, кроме одного – насколько хорошо они функционируют, – а судить об этом позволяет степень их продвижения по бюрократической лестнице.

Поскольку люди с рыночным характером не испытывают глубокой привязанности ни к себе, ни к другим, им абсолютно все безразлично, но не потому, что они так эгоистичны, а потому, что их отношение к себе и к другим столь непрочно. Этим, возможно, также объясняется, почему их не беспокоит опасность ядерной и экологической катастрофы, несмотря даже на то, что им известны все данные, свидетельствующие о такой угрозе. Тот факт, что этих людей не беспокоит угроза их собственной жизни, можно было бы, пожалуй, объяснить тем, что они чрезвычайно смелы и нисколько не эгоистичны; однако мы не можем принять такое объяснение ввиду отсутствия у них беспокойства и за своих детей и внуков. Это отсутствие беспокойства на всех уровнях является результатом утраты каких бы то ни было эмоциональных связей, даже с "самыми близкими". Дело в том, что у людей с рыночным характером нет "самых близких", они не дорожат даже собой.

Удивительно, почему современные люди так любят покупать и потреблять, но совсем не дорожат тем, что приобретают. Наиболее правильный ответ на этот вопрос заключается в самом феномене рыночного характера. Отсутствие привязанностей у людей с таким характером делает их безразличными и к вещам. И пожалуй, единственное, что имеет для них какое-нибудь значение, – это престиж или комфорт, которые дают эти вещи, а не сами вещи как таковые. В конечном счете они просто потребляются, как потребляются друзья и любовники, поскольку и к ним не существует никаких глубоких привязанностей.

Цель человека рыночного характера – "надлежащее функционирование" в данных обстоятельствах – обусловливает его рассудочную в основном реакцию на окружающий мир. Разум в смысле понимания является исключительным достоянием Homo sapiens; манипулятивный же интеллект как инструмент достижения практических целей присущ и животным, и человеку. Манипулятивный интеллект, лишенный разума, опасен, так как он заставляет людей действовать таким образом, что это с точки зрения разума может оказаться губительным для них. И чем более выдающимся является неконтролируемый манипулятивный интеллект, тем он опаснее.

Не кто иной, как Чарльз Дарвин показал трагедию человека, занятого исключительно наукой, трагедию отчужденного интеллекта и ее последствия. В своей автобиографии он пишет, что до тридцатилетнего возраста находил большое наслаждение в музыке, поэзии, живописи, но затем на многие годы утратил всякий вкус к ним: "Кажется, что мой ум стал какой-то машиной, которая перемалывает большие собрания фактов в общие законы... Утрата этих вкусов равносильна утрате счастья и, может быть, вредно отражается на умственных способностях, а еще вероятнее – на нравственных качествах, так как ослабляет эмоциональную сторону нашей природы" [Дарвин, 1957, с. 148].

Описанный Дарвином процесс развивался с тех пор очень быстро; возник почти полный разрыв между разумом и сердцем. Особого внимания заслуживает тот факт, что такое вырождение разума не коснулось большинства ведущих ученых, работающих в области точных и наиболее революционных наук (например, в теоретической физике). Всех их глубоко интересовали философские и нравственные проблемы, я имею в виду таких ученых, как А. Эйнштейн, Н. Бор, Л. Силард, В. Гейзенберг, Э. Шредингер.

Преобладание рассудочного, манипулятивного мышления неразрывно связано с атрофией эмоциональной жизни. А поскольку эмоции не культивировались, считались ненужными и рассматривались скорее как помеха для оптимального функционирования, они остались неразвитыми и так и не смогли превзойти уровня эмоционального развития ребенка. Поэтому лица с рыночным характером чрезвычайно наивны во всем, что касается эмоциональной стороны жизни. Их могут привлекать "эмоциональные люди", однако в силу своей наивности они часто не могут определить, являются ли такие люди естественными или фальшивыми. Вот почему так много обманщиков и мошенников добиваются успеха в духовной и религиозной сферах жизни; вот почему политики, изображающие сильные эмоции, очень привлекают людей с рыночным характером и почему последние не могут отличить подлинно религиозного человека от того, кто просто демонстрирует глубокие религиозные чувства.

Конечно, термин "рыночный характер" отнюдь не является единственным термином, описывающим этот тип личности. Для характеристики его можно было бы также воспользоваться термином Маркса отчужденный характер; люди с таким характером отчуждены от своего труда, от самих себя, от других людей и от природы. Используя психиатрический термин, человека с рыночным характером можно было бы назвать шизоидным, однако такой термин может ввести в заблуждение, так как шизоидная личность, живя среди других шизоидных личностей и успешно функционируя, не испытывает чувства беспокойства, которое свойственно ей в более "нормальном" окружении.

Во время окончательного редактирования рукописи этой книги мне представилась возможность прочесть подготовленную к публикации работу Майкла Маккоби "Игроки: новые корпоративные лидеры". В этом глубоком исследовании Маккоби анализирует структуру характера двухсот пятидесяти руководителей, менеджеров и инженеров двух преуспевающих крупных компаний в США. Многие полученные им результаты подтверждают то, что я описывал как черты кибернетической личности, особенно преобладание у нее рассудочной сферы и слабое развитие сферы эмоциональной. Принимая во внимание, что описываемые Маккоби руководители и менеджеры либо уже являются, либо будут лидерами американского общества, результаты проведенного им исследования приобретают большое социальное значение.

Следующие данные, полученные Маккоби в результате проведения с каждым членом изучаемой группы от трех до двадцати интервью, дают нам четкое представление об этом типе характера:
 Глубокий и живой научный интерес к пониманию динамичного смысла работы 0%
 Сосредоточенный, энергичный, искусный, не испытывает, однако, глубокого научного интереса к природе вещей 22%
 Интерес к работе стимулируется самой работой и является неустойчивым 58%
 Умеренно продуктивный, несосредоточенный. Интерес к работе – в основном инструментальный, ради обеспечения заработка и надежного экономического положения 18%
 Пассивный, непродуктивный, рассеянный 2%
 Отрицая работу, отрицает реальный мир 0%
  100%


Особенно поразительны два факта: 1) отсутствие глубокого интереса к пониманию ("разум") и 2) то, что у подавляющего большинства интерес к работе неустойчивый либо работа является в основном средством обеспечения надежного экономического положения.

Полной противоположностью этому является картина того, что Маккоби называет "шкалой любви".
 Любящий, положительный, творческий 0%
 Ответственный, сердечный, пылкий, но неглубоко любящий 5%
 Умеренный интерес к другому человеку, способен любить более глубоко 40%
 Традиционные интересы, благопристойный, ориентированный на ролевое поведение 41%
 Пассивный, нелюбящий, равнодушный 13%
 Отрицающий жизнь, черствый 1%
  100%


Никого в этом исследовании нельзя было охарактеризовать как "глубоко любящую личность", хотя 5% составляют "сердечные и пылкие". Всем же остальным свойственны умеренные или традиционные интересы, неспособность любить или прямое отрицание жизни – действительно, поразительная картина недостаточного эмоционального развития и явно выраженной рассудочности.

Этой общей структуре характера соответствует "кибернетическая религия" рыночного характера. За фасадом агностицизма или христианства скрывается откровенно языческая религия, хотя люди и не осознают ее как таковую. Эта языческая религия с трудом поддается описанию, ибо такое описание возможно лишь на основе того, что люди делают (и не делают), а не на основе их сознательных размышлений о религии или догмах той или иной религиозной организации. Самым поразительным на первый взгляд является то, что человек превратил себя в бога, потому что он обрел техническую возможность создать второй мир вместо того мира, который, как утверждает традиционная религия, был впервые создан богом. Можно сформулировать эту мысль иначе: мы превратили машину в бога и, служа машине, стали подобны богу. Не важно, какую формулировку мы выберем: важно то, что люди, находясь в состоянии наивысшего реального бессилия, воображают, будто стали благодаря науке и технике поистине всемогущими.

И чем в большей изоляции мы оказываемся, чем менее эмоционально реагируем на окружающий мир и чем более неизбежным и катастрофическим кажется нам в то же самое время конец цивилизации, тем более пагубным становится влияние этой новой религии. Мы перестаем быть хозяевами техники и, напротив, становимся ее рабами, а техника – некогда жизненно важный элемент созидания – поворачивается к нам своим другим ликом – ликом богини разрушения (вроде индийской богини Кали), которой и мужчины и женщины жаждут принести в жертву и самих себя, и своих детей. Продолжая сознательно цепляться за надежду на лучшее будущее, кибернетическое человечество закрывает глаза на тот факт, что оно уже превратилось в поклонников богини разрушения.

Можно привести множество различных доказательств этого тезиса, но ни одно из них не является столь убедительным, как два следующих, а именно, что великие державы (и даже некоторые менее крупные государства) продолжают разработку ядерного оружия со все увеличивающейся разрушительной силой и не приходят к единственному здравому решению – уничтожению всех ядерных вооружений и заводов, поставляющих необходимый материал для создания ядерного оружия, и что, в сущности, ничего не делается для того, чтобы положить конец угрозе экологической катастрофы. Короче говоря, ничего серьезного не делается для сохранения человеческого рода.
ГУМАНИСТИЧЕСКИЙ ПРОТЕСТ

Дегуманизация социального характера и расцвет индустриальной и кибернетической религий вызвали движение протеста, возникновение нового гуманизма, корни которого в христианстве и философском гуманизме позднего средневековья и эпохи Просвещения. Этот протест нашел свое выражение как в теистических христианских, так и в пантеистических и нетеистических философских теориях. Он исходил от двух противоположных сторон: от романтиков, придерживавшихся консервативных политических взглядов, и марксистов и других социалистов (и некоторых анархистов). И правые, и левые были единодушны в своей критике индустриальной системы и вреда, наносимого ею людям. Такие католические мыслители, как Франц фон Баадер, и консервативные политические лидеры, как Бенджамин Дизраэли, излагая проблему, нередко пользовались такими же формулировками, что и Маркс.

Каждая из сторон по-разному представляла себе пути спасения людей от опасности превращения их в вещи. Романтики (правые) считали, что единственно возможный выход состоит в том, чтобы остановить безудержный "прогресс" индустриальной системы и вернуться к прежним, хотя и несколько модифицированным формам социального порядка.

Протест левых можно было бы назвать радикальным гуманизмом, хотя он находил выражение то в теистической, то в нетеистической форме. Социалисты считали, что экономическое развитие остановить невозможно, что нельзя вернуться к прежним формам социального порядка и что единственный путь к спасению – это движение вперед и создание нового общества, которое освободило бы людей от отчуждения, подчинения машине, от будущей дегуманизации. Социализм явился синтезом средневековой религиозной традиции и постренессансного духа научного мышления и политического действия. Он был, подобно буддизму, "религиозным" движением масс, ибо, хотя по форме он всегда оставался светским и атеистическим, целью его было освобождение людей от эгоизма и алчности.

Необходимо дать хотя бы краткие комментарии, чтобы объяснить мое понимание марксистского учения о социализме ввиду того, что советскими коммунистами и западными социал-реформистами социализм превращен в материализм, цель которого – достижение всеобщего блага. Как отмечали в свое время Герман Коген, Эрнст Блох и ряд других ученых, социализм представляет собой нерелигиозное выражение пророческого мессианства. Вероятно, лучше показать это на каком-нибудь примере, процитировав, скажем, отрывок из Кодекса Маймонида, где дается характеристика мессианского времени: "Мудрецы и пророки страстно ожидали прихода Мессии не для того, чтобы народ Израилев восцарствовал над всем миром, и не для того, чтобы подчинить себе иноверцев и возвыситься над другими народами, и не для того, чтобы он мог есть, пить, проводить время в веселье. Они уповали, что Израиль пребудет свободным и что народ его сможет посвятить себя изучению Книги и заключенной в ней мудрости, и не будет ни одного нарушившего Закон, ни гонителя его, и каждый будет достоин жить в мире грядущем. И не станет тогда ни голода, ни войны, ни зависти, ни борьбы между людьми. Плоды земные явятся людям в изобилии, и каждый получит все, в чем он нуждается. И одно только занятие останется людям в целом мире – познавать слово Божье. И станет тогда народ Израилев поистине мудр, и откроется ему все ныне от людей сокрытое, и придет он к такому пониманию всего, сотворенного Всевышним, на какое только способен разум человеческий. Как писано: "Ибо земля будет наполнена ведением Господа, как воды наполняют море" (Исаия, XI, 9)".

В этом отрывке цель исторического развития определяется как предоставление каждому человеку возможности всецело посвятить себя изучению мудрости и познанию бога, а не достижению власти или богатства. Мессианское время – это время всеобщего мира, материального изобилия и отсутствия зависти между людьми. Эта картина очень близка к тому пониманию цели жизни, которое сформулировано Марксом в конце третьего тома "Капитала".

"Царство свободы начинается в действительности лишь там, где прекращается работа, диктуемая нуждой и внешней целесообразностью, следовательно, по природе вещей оно лежит по ту сторону сферы собственно материального производства. Как первобытный человек, чтобы удовлетворять свои потребности, чтобы сохранять и воспроизводить свою жизнь, должен бороться с природой, так должен бороться и цивилизованный человек, должен во всех общественных формах и при всех возможных способах производства. С развитием человека расширяется это царство естественной необходимости, потому что расширяются его потребности; но в то же время расширяются и производительные силы, которые служат для их удовлетворения. Свобода в этой области может заключаться лишь в том, что коллективный человек, ассоциированные производители рационально регулируют этот свой обмен веществ с природой, ставят его под свой общий контроль, вместо того чтобы он господствовал над ними как слепая сила; совершают его с наименьшей затратой сил и при условиях, наиболее достойных их человеческой природы и адекватных ей. Но тем не менее это все же остается царством необходимости. По ту сторону его начинается развитие человеческих сил, которое является самоцелью, истинное царство свободы, которое, однако, может расцвести лишь на этом царстве необходимости, как на своем базисе. Сокращение рабочего дня – основное условие" [Маркс К. и Энгельс Ф. Соч., т. 25, ч. II, с. 386-387. – Курсив мой. – Э.Ф.].

Подобно Маймониду – и в отличие от христианских и иудаистских учений о спасении – Маркс не постулирует какое-то окончательное эсхатологическое решение; противоречие между человеком и природой сохраняется, однако царство необходимости ставится, насколько возможно, под контроль человека: "Но тем не менее это все же остается царством необходимости". Цель – "развитие человеческих сил, которое является самоцелью, истинное царство свободы" (Курсив мой. – Э.Ф.). Мысль Маймонида, что "одно только занятие останется людям в целом мире – познавать слово Божье", – это для Маркса "развитие человеческих сил, которое является самоцелью".

Иметь и быть – этим двум различным формам человеческого существования отводится главенствующая роль в идеях Маркса о возникновении нового человека. Опираясь на эти две формы, Маркс переходит от экономических к психологическим и антропологическим категориям, которые, как мы могли убедиться, обсуждая Ветхий и Новый завет и учение Экхарта, являются в то же время фундаментальными "религиозными" категориями. Маркс писал: "Частная собственность сделала нас столь глупыми и односторонними, что какой-нибудь предмет является нашим лишь тогда, когда мы им обладаем, то есть когда он существует для нас как капитал или когда мы им непосредственно владеем, едим его, пьем, носим на своем теле, живем в нем и т.д., – одним словом, когда мы его потребляем... Поэтому на место всех физических и духовных чувств стало простое отчуждение всех этих чувств – чувство обладания. Вот до какой абсолютной бедности должно было быть доведено человеческое существо, чтобы оно могло породить из себя свое внутреннее богатство. (О категории обладания см. статью Гесса в сборнике "Двадцать один лист".)" [Маркс К. и Энгельс Ф., Соч., т. 42, с. 120].

Марксова концепция бытия и обладания представлена в следующем обобщении: "Чем ничтожнее твое бытие, чем меньше ты проявляешь свою жизнь, тем больше твое имущество, тем больше твоя отчужденная жизнь... Всю... ту долю жизни и человечности, которую отнимает у тебя политэконом, он возмещает тебе в виде денег и богатства..." [там же, с. 131].

И здесь Маркс, говоря о "чувстве обладания", подразумевает то же самое, что и Экхарт, когда он говорил о "привязанности к своему "я", то есть жажду вещей и приверженность к своему "я". Маркс говорит об обладании как о способе существования, а не о собственности как таковой, не о неотчужденной частной собственности как таковой. Ни роскошь, ни богатство, ни бедность не являются целью существования; в сущности, Маркс рассматривает и роскошь и бедность как порок. Цель – "породить из себя".

Что же такое порождение из себя? Это активное, неотчужденное выражение нашей способности, направленной на соответствующие объекты. Маркс продолжает: "Каждое из его человеческих отношений к миру – зрение, слух, обоняние, вкус, осязание, мышление, созерцание, ощущение, желание, деятельность, любовь, словом, все органы его индивидуальности... являются в своем предметном отношении, или в своем отношении к предмету, присвоением последнего" [там же, с. 120]. Такова в отличие от обладания форма присвоения при бытии. Маркс выразил эту форму неотчужденной деятельности в следующем отрывке: "Предположи теперь человека как человека и его отношение к миру как человеческое отношение: в таком случае ты сможешь любовь обменивать только на любовь, доверие только на доверие и т. д. Если ты хочешь наслаждаться искусством, то ты должен быть художественно образованным человеком. Если ты хочешь оказывать влияние на других людей, то ты должен быть человеком, действительно стимулирующим и двигающим вперед других людей. Каждое из твоих отношений к человеку и к природе должно быть определенным, соответствующим объекту твоей воли, проявлением твоей действительной индивидуальной жизни. Если ты любишь, не вызывая взаимности, то есть если твоя любовь как любовь не порождает ответной любви, если ты своим жизненным проявлением в качестве любящего человека не делаешь себя человеком любимым, то твоя любовь бессильна, и она – несчастье" [там же, с. 150-151).

Однако идеи Маркса вскоре были искажены, и, возможно, это произошло потому, что он родился на сто лет раньше, чем следовало бы. И он, и Энгельс полагали, что капитализм уже достиг предела своих возможностей и, таким образом, революция – не за горами. Они глубоко заблуждались, как вынужден был признать это Энгельс уже после смерти Маркса. Они сформулировали свое новое учение в период наивысшего развития капитализма и не предвидели, что понадобится еще более ста лет, чтобы начался упадок и окончательный кризис капитализма. В силу исторической необходимости этот вывод, антикапиталистический по своей направленности, сделанный в период наивысшего расцвета капитализма, должен был быть использован в капиталистическом духе, чтобы иметь успех. Действительно, это и произошло. Социализм и коммунизм основывались на буржуазной концепции материализма. Некоторые высказывания из ранних работ Маркса (в целом же эти работы расценивались как "идеалистические" заблуждения "молодого" Маркса) повторялись как ритуальные заклинания, так же как на Западе произносятся цитаты из Библии.

То обстоятельство, что Маркс жил в период наивысшего развития капитализма, имело и другие последствия. Маркс, как представитель своей эпохи, не мог не воспринять господствовавшие в его время представления и установки. Так, например, некоторые авторитарные наклонности его личности, нашедшие отражение в его трудах, сформировались под влиянием скорее патриархально-буржуазного духа, нежели социалистического. При создании "научного" социализма в отличие от социализма "утопического" Маркс следовал примеру классиков политэкономии. Подобно этим экономистам, утверждавшим, что экономика развивается по своим собственным законам, совершенно независимо от человеческой воли, Маркс считал необходимым доказать, что социализм обязательно будет развиваться в соответствии с экономическими законами. Поэтому он иногда допускал такие формулировки, которые можно было ошибочно принять за детерминистские. Это находило свое выражение в том, что воле человека и его воображению не отводилось должного места в историческом процессе. Такая невольная уступка духу капитализма облегчала процесс искажения научной системы Маркса и превращения ее в систему, не отличающуюся коренным образом от капитализма.

Если бы Маркс высказал свои мысли сегодня, когда начался – и с каждым днем все углубляется – кризис капитализма, действительный смысл его учения мог бы оказать влияние на людей и даже завоевать их умы при условии, конечно, что мы вправе сделать такое историческое предположение. Во всяком случае, каждая социалистическая или коммунистическая партия, заявляющая о своей принадлежности к марксизму, должна отдавать себе полный отчет в том, что социализм несовместим с бюрократической, ориентированной на потребление социальной системой, что он несовместим с тем материализмом и рационализмом, которые характеризуют как советскую, так и капиталистическую систему.

Только искажением социализма можно объяснить тот факт, что нередко подлинно радикальные гуманистические идеи исходят от групп и индивидов, никогда не считавших себя марксистами, или даже противников марксизма – иногда из числа активных в прошлом деятелей коммунистического движения.

Здесь невозможно назвать всех радикальных гуманистов послемарксовского периода, однако ниже я все-таки приведу несколько примеров их учений. И хотя воззрения этих радикальных гуманистов весьма отличаются друг от друга, а иногда даже противоречат друг другу, все они разделяют следующие идеи:

производство должно служить реальным потребностям людей, а не требованиям экономической системы;
между людьми и природой должны быть установлены новые взаимоотношения, основанные на кооперации, а не на эксплуатации;
взаимный антагонизм должен уступить место солидарности;
целью всех социальных преобразований должно быть человеческое благо и предупреждение неблагополучия;
следует стремиться не к максимальному, а к разумному потреблению, способствующему благу людей;
индивид должен быть активным, а не пассивным участником жизни общества5.

Альберт Швейцер исходит из предпосылки неминуемого кризиса западной культуры. "Но сейчас уже для всех очевидно, – утверждает он, – что самоуничтожение культуры идет полным ходом. Даже то, что еще уцелело от нее, ненадежно. Оно еще производит впечатление чего-то прочного, так как не испытало разрушительного давления извне, жертвой которого уже пало все другое. Но его основание также непрочно, следующий оползень может увлечь его с собой в пропасть...

Способность современного человека понимать значение культуры и действовать в ее интересах подорвана, так как условия, в которые он поставлен, умаляют его достоинство и травмируют его психически"6 [1973, с. 34, 40].

Характеризуя человека индустриального общества как "несвободного, разобщенного, ограниченного", находящегося "под угрозой стать негуманным", Швейцер продолжает: "Поскольку к тому же общество благодаря достигнутой организации стало невиданной ранее силой в духовной жизни, несамостоятельность современного человека по отношению к обществу принимает такой характер, что он уже почти перестает жить собственной духовной жизнью...

Так мы вступили в новое средневековье. Всеобщим актом воли свобода мышления изъята из употребления, потому что миллионы индивидов отказываются от права на мышление и во всем руководствуются только принадлежностью к корпорации...

С отказом от независимости своего мышления мы утратили – да иначе и быть не могло – веру в истину. Наша духовная жизнь дезорганизована. Сверхорганизованность нашей общественной жизни выливается в организацию бездумья" [с. 48-50. Курсив мой. – Э.Ф.].

Индустриальное общество, по мнению Швейцера, характеризуется не только отсутствием свободы, но и "перенапряжением" (;beranstrengung) людей. "В течение двух или трех поколений довольно многие индивиды живут только как рабочая сила, а не как люди". Все это ведет к умиранию духовного начала, и в процессе воспитания детей такими изнуренными родителями оказывается утраченным нечто важное для их человеческого развития. "Позже, сам став жертвой перенапряжения, он все больше испытывает потребность во внешнем отвлечении... Абсолютная праздность, развлечение и желание забыться становятся для него физической потребностью" [с. 42. Курсив мой. – Э.Ф.]. И поэтому Швейцер ратует за сокращение производства и выступает против чрезмерного потребления и роскоши.

Подобно доминиканскому монаху Экхарту, протестантский теолог Швейцер настаивает на том, что человек не должен погружаться в атмосферу духовного эгоизма, отстраняться от мирских дел, он должен вести активный образ жизни, стараясь внести свой вклад в духовное совершенствование общества. "Если среди наших современников встречается так мало людей с верным человеческим и нравственным чутьем, то объясняется это не в последнюю очередь тем, что мы беспрестанно приносим свою личную нравственность на алтарь отечества, вместо того чтобы оставаться в оппозиции к обществу и быть силой, побуждающей его стремиться к совершенству" [с. 50. Курсив мой. – Э.Ф.].

Он приходит к выводу, что современная культура и социальная структура приближаются к катастрофе, после которой наступит новый Ренессанс, "гораздо более величественный, чем тот, который уже был"; Швейцер утверждает, что если мы не хотим погибнуть, то должны стремиться к самообновлению в новой вере. "В этом Ренессансе важнейшим будет принцип активности, которым вооружает нас рациональное мышление – единственный выработанный Человеком рациональный и прагматический принцип исторического развития... Я убежден в своей вере, что эта революция произойдет, если мы решимся стать мыслящими человеческими существами" (Курсив мой. – Э.Ф.).

Возможно, именно потому, что Швейцер был теологом и наибольшую известность – по крайней мере в философских кругах – завоевал разработанной им концепцией "благоговения перед жизнью" как основой этики, обычно игнорируемой людьми, он стал одним из самых радикальных критиков индустриального общества, развеявшим его мифы о прогрессе и всеобщем счастье. Он понимал, что человеческое общество и мир в целом приходят в упадок в результате индустриализации; уже в начале XX века он видел бессилие и зависимость людей, разрушительное действие всепоглощающей работы, необходимость меньше работать и меньше потреблять. Он говорил о необходимости Возрождения коллективной жизни, которая должна быть организована в духе человеческой солидарности и благоговения перед жизнью.

Завершая это изложение учения Швейцера, нельзя не отметить тот факт, что он был метафизическим скептиком, не разделявшим метафизического оптимизма христианства. В этом кроется одна из причин того, почему Швейцера так сильно привлекала буддийская философия, согласно которой жизнь не имеет никакого смысла, дарованного или гарантируемого верховным существом. Он пришел к следующему выводу: "Если принимать мир таким, каков он есть, невозможно придать ему такое значение, чтобы цели и задачи Человека и Человечества приобрели смысл". Единственный достойный образ жизни – это деятельность в том мире, в котором мы живем; причем не просто деятельность вообще, а активная деятельность, проявляющаяся в заботе о ближних. Швейцер доказал это и своими трудами, и всей своей жизнью.

Существует поразительное сходство между идеями Будды, Экхарта, Маркса и Швейцера: всех их объединяет решительное требование отказаться от ориентации на обладание; настойчивое требование полной независимости; метафизический скептицизм; религиозность без веры в бога7; требование проявлять социальную активность в духе заботы о человеке и человеческой солидарности. Однако сами эти учители далеко не всегда осознают все это. Экхарт, например, не осознает свой нетеизм, а Маркс – свою религиозность. Интерпретация взглядов этих мыслителей, особенно Экхарта и Маркса, настолько сложна, что невозможно дать адекватное представление о той нетеистической религии, проповедующей заботу о ближнем, которая делает их основоположниками новой религиозности, столь соответствующей потребностям нового Человека. Я надеюсь проанализировать идеи этих учителей в своей следующей книге. Даже те авторы, которых нельзя назвать радикальными гуманистами, ибо они почти не выходят за пределы абстрактных механистических взглядов нашего времени (как, например, авторы двух докладов, представленных Римским клубом), не могут не видеть, что единственной альтернативой экономической катастрофе является коренное изменение внутренней природы человека. Месарович и Пестель говорят о необходимости "нового мирового сознания... новой этики при использовании материальных ресурсов... нового отношения к природе, основанного не на покорении природы, а на гармонии... ощущения тождества с будущими поколениями людей... Впервые за всю историю существования человека на земле от него требуют не делать то, что он может делать; от него требуют ограничить экономическое и технологическое развитие или, по крайней мере, изменить направление этого развития; все будущие поколения людей на земле требуют от него поделиться своим богатством с теми, у кого ничего нет, поделиться не из соображений милосердия, а в силу необходимости. От человека требуется сконцентрировать усилия на органичном развитии мировой системы. И может ли человек, будучи в здравом рассудке, сказать на это "нет"? Они приходят к выводу, что без этих коренных изменений в человеке "Homo sapiens приговорен".

Этому исследованию присущи некоторые недостатки, и, на мой взгляд, наиболее существенным из них является то, что авторы его не рассматривают политические, социальные и психологические факторы, стоящие на пути любых изменений. Бесполезно указывать на общую тенденцию необходимых изменений, если это не сопровождается серьезной попыткой рассмотреть те реальные препятствия, которые стоят на пути реализации всех их предположений. (Остается лишь надеяться, что Римский клуб вплотную займется решением проблем, связанных с осуществлением тех социальных и политических изменений, которые представляют собой необходимые предварительные условия для достижения главных целей.) И тем не менее факт остается фактом: эти авторы впервые сделали попытку показать потребности экономики и наличные ресурсы в масштабе всей планеты, и, таким образом, как я писал во Введении, впервые было сформулировано требование о необходимости изменения этики не как следствие развития этических убеждений, а как следствие рационального экономического анализа.

За последние несколько лет в США и ФРГ было опубликовано множество книг, авторы которых поднимали ту же проблему: подчинить экономику потребностям людей, во-первых, ради простого самосохранения, а во-вторых, ради нашего блага. (Я прочел или изучил около тридцати пяти таких книг, но их общее количество по крайней мере вдвое превышает это число.) Авторы этих книг в большинстве своем приходят к единому мнению, что увеличение материального потребления не обязательно означает увеличение общего блага, что наряду с необходимостью социальных изменений нужны изменения в характерологической и духовной сферах; что, если мы не прекратим истощать природные ресурсы и нарушать экологические условия существования человека, нетрудно предвидеть, что в ближайшие сто лет разразится катастрофа. Я назову здесь лишь нескольких выдающихся представителей этой новой гуманистической экономики. Экономист Э.Ф. Шумахер в своей книге "Мало – это прекрасно" ("Small Is Beautiful") показывает, что наши неудачи являются результатом наших успехов и что развитие техники должно быть подчинено реальным потребностям человека. "Экономика как суть жизни – это смертельная болезнь, – пишет он, – потому что неограниченный рост ее не подходит ограниченному миру. Все великие учители человечества внушали людям, что экономика не должна, составлять суть жизни; и сегодня совершенно очевидно, что она не может быть таковой. И если возникнет желание более подробно описать эту смертельную болезнь, то можно сказать, что она похожа на наркоманию или алкоголизм. И не столь уж важно, в какой именно форме проявляется эта пагубная привычка, чего в ней больше – эгоизма или альтруизма, и удовлетворяется ли она откровенно материалистическим путем или находит для этого какие-то другие, более утонченные – художественные, научные или культурные – способы. Яд останется ядом даже в блестящей упаковке... Но если пренебрегают духовной культурой, внутренней культурой Человека, то такой ориентации больше соответствует эгоизм (примером его может служить капиталистическое общество), а не любовь к ближнему".

Шумахер реализовал свои принципы в разработке мини-машин, приспособленных для нужд развивающихся стран. И особенно примечателен тот факт, что его книги становятся с каждым годом все более популярными, и отнюдь не из-за широкой рекламы, а благодаря изустной пропаганде его читателей.

Очень близки по своим взглядам к Шумахеру американские авторы Пауль Эрлих и Анна Эрлих. В своей книге "Население, ресурсы, окружающая среда: проблемы экологии человека" ("Population, Resources, Environment: Issues in Human Ecology") они пришли к следующим выводам относительно "современной ситуации в мире".

Принимая во внимание современное состояние технологии и распространенные модели человеческого поведения, можно сказать, что наша планета чрезвычайно перенаселена.

Огромное число жителей на планете и высокий уровень роста населения являются главными препятствиями для разрешения стоящих перед человечеством проблем.

Человечество уже почти достигло пределов своих возможностей в производстве продуктов питания традиционными средствами. Трудности снабжения населения пищевыми продуктами и проблемы, связанные с их распределением, уже привели к тому, что примерно половина человечества голодает или недоедает. Ежегодно от голода погибает около 10 – 20 млн. человек.

Попытки дальнейшего увеличения производства пищевых продуктов приведут к быстрому истощению окружающей среды, а в конечном счете – к снижению возможностей земли производить продукты питания. Пока еще не ясно, достигло ли истощение окружающей среды такого уровня, когда оно стало, в сущности, необратимым; вполне вероятно, что возможности нашей планеты поддерживать жизнь на земле постоянно уменьшаются. Такие технические "достижения", как автомобили, пестициды, неорганические азотные удобрения, суть важнейшие причины истощения окружающей среды.

Есть все основания предполагать, что рост населения увеличивает вероятность летального исхода для человечества в результате эпидемии чумы или в результате термоядерной войны. И та, и другая способны стать самым нежелательным "решением" проблемы роста населения путем увеличения уровня смертности; и та, и другая обладают потенциальными возможностями уничтожить цивилизацию и даже привести к исчезновению с лица земли Homo sapiens.

Технология не предлагает никакой панацеи для преодоления кризиса, вызванного целым комплексом проблем, среди которых рост народонаселения, нехватка продуктов питания и оскудение окружающей среды, хотя правильно применяемая технология может оказать значительную помощь в таких областях, как борьба с загрязнением окружающей среды, развитие средств связи и контроль рождаемости. Кардинальное решение проблемы предполагает радикальные и быстрые изменения в установках людей, особенно в отношении проблем рождаемости, развития экономики, технологии, охраны окружающей среды и способов разрешения международных конфликтов (Курсив мой. – Э.Ф.).

Следует упомянуть еще одну недавнюю работу – книгу Э. Эпплера "Конец или изменение" ("Ende oder Wende"). Идеи Эпплера близки к идеям Шумахера, хотя и носят менее радикальный характер. Позиция Эпплера представляет особый интерес еще и потому, что он лидер социал-демократической партии в Баден-Вюртемберге и убежденный протестант. Две мои книги – "Здоровое общество" и "Революция надежды" – созвучны работам Эпплера.

Кроме того, в Советском Союзе в 1972 году состоялась встреча самых выдающихся специалистов в области естественных наук, экономики и географии для обсуждения проблемы "Человек и окружающая среда". В повестке дня этой встречи были вопросы, связанные с итогами исследований, проведенных Римским клубом. Результаты этих исследований были рассмотрены с пониманием и интересом, были отмечены серьезные достоинства этих работ, несмотря даже на то, что участники встречи отнюдь не во всем были согласны с выводами, к которым пришли специалисты Римского клуба (для ознакомления с отчетом об итогах этой встречи см. "Technologie und Politik" в Библиографии).

Все наиболее существенное, что внесла современная антропологическая и историческая наука в трактовку гуманизма и что объединяет всех авторов, выдвигавших идеи осуществления подлинно гуманистических социальных преобразований, представлено в работе Л. Мэмфорда "Пентагон власти" ("The Pentagon of Power") и во всех его предыдущих книгах.