Ночь на Ивана Купала

Виктор Терёшкин

"В святую ту ночь весь град взмятется и взбесится, бубны и сопели и гудением струнным и всяческими неподобными играми, сатанинским плясанием двинется и в посмех и в поругание дня его. Всескверные песни, и вихляние хребтом, и девам растление..." - писал игумен Елизарова монастыря Панфилий, жалуясь на игрища народные в праздник Иоанна Предтечи.


Быль, рассказанная заядлым рыбаком

За Егором Петровичем водилась еще одна сильнейшая страсть, которая не раз доводила до горчайших слёз его жену Марию: он до жути любил баб. Оно и понятно: всю жизнь отпахал на Петродворцовом часовом наладчиком станков, а там их – глаза во все стороны разбегаются. И рыженькие, и попастые, и брюнетки курящие. А пышные блондинки, у которых груди молоком пахнут? А … И практически все – голодные.

Не раз ходил Петрович с щедро расцарапанной рожей. Будто тигра амурская его драла. Ночевал у приятелей. Бесполезно! Как только ему в клюв попадал эликсир, да еще на рыбалке…

- На восемнадцатом станке, - сладко жмурил свои кобелиные глаза Петрович, - даже мулатка работала. Цветом - как старый ром, который нам Куба поставляла! Результат дружбы народов. – Так вы, мужики, не поверите, я раз в обеденный перерыв ей на задницу бутылку кефира поставил. И – не упала. Так ведь Майка при этом стоймя стояла!

- Брешешь, - выдохнула враз вся компания.

- Вот вам крест! – размашисто осенил себя этот брехун. И выпил из своей стахановской кружки, в которую ровно пол литра вмещалась его любимого винца. Которое он из винограда, что по дешевке на Сенном рынке покупал, делал. А из выжимок гнал чачу - горлодёр. И брехал, что именно такую в армию Наполеона бочками возили.

- Да она раз при мне на спор гвоздь сотку из лавки в курилке выдернула! – жмурясь как кот на мышь в глечике со сметаной, продолжал рассказчик.- Жопкой!

- Да иди ты к бесу, кобель старый! – не выдержал лучший друг Петровича Иваныч и даже сплюнул да чуть не в костер. А кто же не знает, что лучше беса не поминать возле ночного костра, когда рядом – кто – то в лесу трубно дышит, и ветками хрупает. Может, парочка студентов из общаги, что в Доме Учителя на берегу залива. Денег нет, а конец сессии отметить надо. Может конь в самоволку подался. Из конюшни, что в парке «Сергиевка». Может - беспутный одноглазый козёл бабы Люси. Что из первого дома по улице Сергиевской. Козла баба Люся прозвала Фидель. За то, что был черным как смоль, а борода не как у всех козлов - калининским клинышком, а кудрявая. Зато, что если начинал бекать, то иной раз сутки не мог остановиться. А уж если где хабарик видел – тут же, скотина, съедал. А мог и у самой хозяйки начатую  пачку «Примы» сжевать. От того Фиделя и козлята все шли бедовые. То забор рогами разнесут, то пиво из бутылок допьют. Когда мужики за политику начнут толковать. У Фиделевых коз молоко табачищем воняло. Но бабка Люся насобачилась дачницам втюхивать, что это полезнее, чем кумыс. И те, дуры городские, верили. Креатив называется! Никогда у ночного костра не плюйте в огонь, когда в лесу кто-то похрустывает, дышит. Может то сам хозяин пожаловал послушать про кефир? В эту ночь Петрович был в особенной ажиотации. Вдруг ни с того ни с сего заорал благим матом:

-Хякуяку Но Чё!

Все от неожиданности так на месте и подскочили. Лишь один его друг не зашугался, а заботливо спросил:

- Ты чего, Петрович?

- Лучше одна чашечка сакэ, чем сто лекарств, - услышал он в ответ. – Древнее японское наставление.

- Ну и где я тебе сейчас твои саки возьму? – прищурился Иваныч.

- Да вот же оно, - заявил новоявленный самурай, тряся своей неимоверной флягой, в которой что-то аппетитно булькало. На фляге вилась надпись «Казацкому роду нема переводу!». Да еще и казак был изображен, отбивающий гопака. В широченных шароварах. Оселедець за ухо заправлен. И заставил этот камикадзе всех пойти к ручью, который тёк слева от дворца Лейхтенбергских. Там пройти то было пятьдесят метров. Компания шла за ним в сильнейшем недоумении. Найдя на берегу ручья большой камень рядом с кустом папоротника, Петрович уселся на него и потребовал, чтобы все рыбаки отошли метров на десять вверх по течению, вручил им свою флягу, кружку и кусок доски. Недоумение усилилось до полного охренения.

- А теперь набулькайте мне кружку, но, чур – не шельмовать – полную, и пустите ее на доске по течению. А Иваныч задаст тему для стиха. Не смогу придумать – кружку не трону.

Раздался ропот тюркских слов.

- Про увядший лист, - ехидно сказал Иваныч, отмахиваясь от комаров веткой черемухи.

- Как лист увядший падает на душу, так и печаль моя светла, не знаю, что грядущее пророчит – любовь или перчатки палача, - отозвался Петрович и опустошил свою кружку. Крякнул:

- Сосу-якисоба.

Басурман какой-то, его и не поймешь на каковском бормочет. А на стоянке он продолжил:

- Однажды нужно было починить проводку под столами, за которыми сборщицы сидели. Я додумался, лег спиной на скейт и езжу. Чиню. А лето, в цеху жарища, они все под халатами без трусов. И такие я птушки чудные увидел… И с хохолками, и с хвостиками. Бородками а ля Троцкий. И бритые, как Маяковский. Всех цветов радуги. Никакими словами не передать…

Истории эти сыпались на каждой рыбалке после парочки стахановских из Петровича, словно отборное зерно из широченного мешка. Несколько раз Петрович доставал компанию своими правдивейшими историями до того, что его грозились отбуцкать. Больше всех ярился Иваныч. Вскакивал от костра на свои тощие и длинные как у журавля ноги, и тряс увесистыми кувалдами. Самое противное, что истории эти до того врезались в память, что забывшийся рассказчик спустя год или два начинал рассказывать самому же Петровичу про мулатку, которая могла дюбель в стенку вогнать.

- А и брешешь же ты, сучий потрох, - орал тут Петрович. – Давайте же я заново расскажу. И Иваныч подтвердит, что всё так и было.

- Давай, давай, про мулатку цвета портвейна - завозился на плащ – палатке самый молодой в компании Петька. – А халат она задрала, когда вгоняла или так обошлась?

- Ты, Петрусь, укоротись, - срезал его Петрович, поглаживая себя по изрядному пузу, куда только что влилась очередная стахановская. – Сегодня не день солидарности с угнетенными неграми Зимбабве. А ночь на Ивана Купала. Забыл, малец, что в эту ночь бывает с теми, кто в ведьм не верит? И в папоротника цвет?

- Бреши, бреши дальше, Петрович, - придвинулся Петька к костру и прикурил от головёшки.

– Складно у тебя выходит. Больше не мешаю.

- Все вы знаете наш Старый Петергоф, - продолжил довольный Петрович, пуская в усы густейшие клубы дыма из носогрейки, сделанной им из берёзового капа. Дорогой зарубежный тютюн Петрович покупать не мог, потому что вышел прошлой осенью на пенсию, а пенсии у нас такие, что либо заплачешь, либо запьешь. Что наш рассказчик исправно и частенько проделывал. Второе следовало за первым. Вот Петрович и приладился добывать себе зелье на табачной фабрике, выменивая его на своё самоё забористое вино. Он в него махру подмешивал. А в тютюн бодяжил какую –то богородскую травку, медвежье ушко и полынь – чернобыльник. Получалась такая едрическая, как он выражался, смесь, что его Рыжик, который весь пошел в хозяина, и ни одной кошки не пропускал круглый год, задрав хвост, вылетал на улицу через форточку, там оседлывал забор и долго чихал, суча задней лапой.

- Жили мы в нём, не тужили, рыбку ловили, на работу ходили, самогонку гнали, и друг к другу на праздники в гости гуливали. Домики у всех одинаковые,  огороды тоже. Из машин одни велосипеды. Но как советская власть приказала долго жить, начались у нас такие бесовские игрища, что небо с ваучер показалось.  Грузовики по ночам ревут, краны стрелами машут, отбойные молотки пулемётами стучат - новые русские себе замки строят. Вот и у меня появился такой сосед. Первым делом пригнал бригаду таджиков, один был с морды вылитый негр, они за два дня забор пятиметровый отгрохали. Потом у меня весь люминий со двора стаджичили. И пропали. Как на дрожжах, что в сортир бросили, стал подниматься за  забором замок из красного кирпича. И где этот бисов сын такой оттенок взял – про то лучше не задумываться. Братков своих в него после мясорубки замешивал, что ли? А сам – карла карлой. Плешивый, пузатенький. Титька тараканья - вот и весь сказ. Ему такое имя дали при рождении – Карл. Видать, из немцев. А они – сами знаете, с нечистой силой знаются. А от блинов с икрой и вовсе - дохнут. Ездил он, конечно, на «Хаммере». У кого хрен с ноготок, тот без членовоза не може. Деньгами этими своими чёртовыми, чур меня, не к ночи будь помянут, разбрасывался. То рыбаков у Генеральского пруда напоит «Наполеоном» так, что они и удочки позабудут смотать, и в пруд попадают. Один даже опарышами спьяну закусил. А раз приехал и всем им японские удочки подарил. Дурни эти обрадовались. Ну, обмыли, конечно. Проснулись  – сидят перед магазином на асфальте, в сапогах. А в руках не удочки держат, а выброшенные на помойку лампы дневного света. А карле этому приятно, хохочет, зубы белые скалит. Он и ко мне повадился. Как вечер пятницы, так и тащится. Целую корзину выпивки, закуски принесет, шуткует – а я дедушка мороз! Ага, говорю, борода из ваты, проходь до хаты… Напьюсь как свыня, Рыжика из дома выброшу, моя Марийка меня поколотит и к себе на неньку Украину запустится. Потом ее оттуда салом не выманишь. И сам этот карла - тоже за воротник любил залить – куда как ловко. Но сей же час как напьется, то нет, чтобы как я – песню запеть, за девками по огородам погоняться. Глаза выпучит, базедка, видать одолевает, зубами скрипит  – мороз по коже. Клади на зубы кирпич – готовь щебень. Моя Марийка про то говорила – о, то бес в нём сидит! Часто он уезжал – капусту шинковал. А може – человечину. Один раз приехал, совсем с морды синий и тут же в нашу церкву, что  парке стоит. А за ним здоровенный бугай что-то в холстине тащит. Оказывается, богатейшую икону купил – жертвую, мол, храму! Ясное дело – душегуб! Но только его батюшка дальше порога не пустил. Карла аж позеленел от злости, заорал, что ноги ему за такую икону должны все целовать. И воду пить. Но батюшка одно слово – изыди! Карла побледнел, затрясся, кулаками батюшке грозит. Мордоворот его уже и руку за пазуху тянет. Повернулся батюшка к ним спиной, перекрестился на икону Николы Угодника, что над входом висит и в храм вошел. А Карла с того дня пропал. И не было его с полгода. Никогда так долго не пропадал. И я уж подумал – а не придушили ли где его добрые люди за все злодейства? И лишь подумал – гляжу, катит его броневик, навстречу из ворот замка охрана выбегает, чуть не в землю кланяется. Сам - то карла с морды совсем черный и сморщенный стал. И что-то суетится у дверки своей тварюки механической.  Гляжу в окно – а ж боженька ты мой, на ступеньку машинюки ступает красавица. Утром дело было, солнце сквозь клён светило, и такой рыжий волос у неё на голове огнём загорелся, что мой Рыжик – просто швабра мочальная. А она на землю ногами длиннющими ступила, грудь у нее колыхнулась – ну вот как волна на заливе, когда в берег приходит. А лифчика на ней никакого. Тут мой барсик чуть герань с подоконника не сшиб. А мой - то барсик  дока!И мулатка та Майя, грех вспоминать, чуть его с корнем не вырвала. А Карла меня у окна заметил, грудь цыплячью выпячивает, на каблуках своих женских вышагивает. Тьфу ты, думаю – жаль девку. Продала она свою душеньку и тело за гроши его золотые. Спустя неделю, сам Карла ко мне жалует, а за ним его очередной бугай корзину тащит. И давай тут Карла заливаться… Думает, что соловьем, а мне в его голосе поганом ворон чудится, что, знаете, у входа на кладбище всегда каркает. Мол, это королева красоты, мисс чего там, и любит его, как кошка. И снял он ее на Мальдивах, там и загорел так, и купались они с ней при луне, и на дельфинах дрессированных ночью нагишом катались. Слушал я это, слушал и опять так набубенился, что заплакал. А он, слёзы мои мужицкие, увидев, захохотал, прям филином заухал. Наклонился ко мне – в глаза уставился. Что, старый хрен, хотел бы такую? Душу за нее отдашь. Надоела тебе твоя Марийка толстожопая… Хотел я ему в бубен дать, да только бугай мою руку перехватил. Ушли они, а тут и Марийка из города приехала. Увидела меня пьянущего, полотенцем кухонным отметелила. И на свою историческую родину подалась. Эх, думаю, теперь ее до осени не увидишь. И такая меня злоба на карлу и его рыжую стерву взяла, что стал я керосин искать. Спалю, думаю. Пущу красного петуха! Вот тут - то меня друг мой единственный – Иваныч и спас. Мы с ним на рыбалку собирались, на залив, а он в аккурат лодку новую купил. Себе на день рождения сделал такой нужный подарок. А у меня с деньжатами было негусто. И я ему сделал открывашку для пива, с одной стороны – то, что нужно. А с другой елда деревянная из туи. Головка преизрядная. Отполировал всё честь по чести, в масле растительном выварил.  Притартал Иваныч свою обновку, меня выслушал, утешил – не горюй Петрович, давай лучше на залив пойдем, а там у костерка горилки с перцем выпьем да хорошим куском сала закусим. Я как раз хохляцкого взял, с чесноком. И помнишь, Иваныч, что тут случилось? Я как раз у окна с геранью сидел, а из него башня замка видна. И вот никогда там в верхнем окошке свет эти богачи не зажигали. А тут гляжу – светится окошко. Свет какой –то необычный. И появляется в нем рыжая хозяйка. На ней прозрачная длинная рубашка, в руке свеча. Эге, себе думаю, куда это она собралась? А она будто мысли мои услышала – оборачивается и прямо мне в глаза уставилась. И медленно, медленно так подол поднимает, а свечу опускает. А у меня на подоконнике бинокль всегда лежит. Когда птички поют или девки на лошадках катаются, я смотреть люблю. Схватил бинокль, кручу окуляры, а руки трясутся. Навел на резкость. А у нее на лобке такое руно кудряшками завилось – червонное золото так не горит! А вы говорите – греки! Мы с Иванычем опомниться не успели, как в замке оказались. В большом зале камин горит – размером с футбольные ворота. В кресле из мореного дуба рыжая красавица сидит спиной к огню. И огонь так на волосах и играет, так и выплясывает. А соски до чего нежно розовеют. А она уже ноги раздвигает, хоть мы и по тормозам ударили. Про охрану и карлу вспомнили. Охрана спит,- чаю с травкой попила,говорит она с такой улыбкой, что у меня морозом по спине так и продрало. А Карлуша улетел человечину клевать. В Новую Зеландию. Местная ему приелась. Мальчики, предлагаю выпить за знакомство.  Обернитесь, хелп ё химселф. Пока служанки мои подъедут, обслужите себя сами. И опять мне в глаза уставилась. Я запылал как маков цвет. Вспомнил, что барсика ублажал на веранде, когда Марийка в очередной раз в свою Трощу уезжала на меня обиду таить. Значит, не только у меня бинокль… Я, конечно, не из таковских, чтобы баб робеть, пусть они хоть трижды мисс Вселенной и самой Чёрной Дыры. Шаркаю бутсой, подхожу к креслу с бокалом какого то яду чёрного как смоль. На столе этот кухоль стоял. И тянусь ручку поцеловать. А эта чаровница смеется – не ожидала, Петрович, что ты такой робкий. Тетки на заводе про тебя говорили, что кобелина тот еще. Был… Встает и обе груди ладонями поднимает. Сначала одну целуй. А потом вторую. А к птушке после перейдём. Я, было, попятился от страху – и про баб на заводе знает, и про птушек. Но тут меня Иваныч в пятую точку коленом поддал. Мол, это тебе, брехун, не боталом коровьим у костра блямкать. Ты фильм «Судьба человека» смотрела, спрашиваю эту рыжую стерву. Там даже эсэсовец русскому солдату перед смертью стакан налил. Выпей, выпей, вспомни молодость, говорит Оксана и своим бокалом чокается. А тут Иваныч сбоку подоспел, своим бокалом - звень. Самогоном густо пахнуло. Из буряка. Тры гычкы. Чую, он, чудила с Нижнего Тагила, свою любимую виску налил. Тут только понял я окончательно, что живыми нам из замка не уйти. Небось, карла с наганом в шкафу сидит с нукерами своими. Или эта ведьмачка траванет. Вон как густо из моего бокала какой-то болотиной тянет. Тут у меня со страху – то колени подогнулись, но я из своей чаши залпом ахнул. Солёная какая –то дрянь, горло дерёт. Абу Симбел, говорит красавица, которым ты Тоньку из заводской вохры подпоил, когда ее на посту, задрав шинель, драл как сидорову козу. Тут уж у меня волосы на голове зашевелились. Потому что Тонька эта утопилась в заливе напротив Стрельны лет десять назад. Тут же звонок грянул, я зайцем вверх - прыг. А, говорит Оксана медовым своим голосом – вот и служанки. Тут же в залу заходят две девки молодые. Блондинка и брюнетка. Блондинка сисястая, пятый стоячий. А брунетка смуглая, грудки крохотные, а вот соски торчат чуть не на три сантиметра. Потому что обе одеты в сетки рыбацкие. Может, они их платьями называют, но по мне – сетки. И под этими сетками обе чертовки голышом. У блондинки лобок пухлый как пирожок. У смуглянки тощой, зато клитор торчит с указательный палец. Вылитый барсик. Головка на глазах набухает. Блондинка видит, как у нас с Иванычем шары на лоб лезут, и закатывается от хохота. Что мальчики – никогда такого херочка у девочки не видели? А пососать не хотите? А сама брюнетку по жопке похлапывает. Будто негра по там - таму. Нравятся вам, мальчики, мои служанки, спрашивает Оксана? Смотрю – а у Иваныча уже колом встал. Да и мой барсик голову поднимает. Это Кеточка и Неточка – представляет служанок хозяйка. А это, девчонки – рыбачки, соседи. Подержанный товар, конечно, но еще сгодятся. В особенности в эту ночь. А теперь, девчонки, налейте кавалерам наш фирменный ликёр. У меня тост есть – короткий как выстрел. Как Петрович любит. Только смотрите, рыбачки, если вы и в любви будете короткими, как выстрел, не видеть вам больше своих барсиков! Так выпьем за вновь испеченную бабушку. За меня! И одним прыжком взлетела на стол – ни одна рюмка не дрогнула. Стоит, сама над собой хохочет, ноги длинные расставила, позади огонь в камине горит. А ну – выпить, кричит Оксана. А в голосе то слеза дрожит. Да как топнет каблучком. Искру из столешницы вышибла. Переглянулись мы с Иванычем – и жахнули по бокалу этого злодейского зелья. Не знаю, о чем Иваныч подумал, а я – небось, меня и пьяного Пётр пустит. И Оксана, и служанки свои бокалы тоже осушили, об пол грянули, звон малиновый пошел.

- Бее – беее – бее… - раздалось за спиной. Оглянулись мы – а в кресле мореного дуба Фидель сидит. Да не просто сидит, а сигару толстенную курит. Зажал в раздвоенном копыте и только пых – пых – пых… Хотел я руку поднять, чтобы перекреститься, а хозяйка как топнет каблуком – а ну живо мою птушку в полет отправь. Не успел я опомниться, как две чертовки подхватили меня под руки, а Фидель сзади рогами подпирает. И тут этот хмель злодейский, что я из кубка выпил - Абу Симбел в голову девятым валом грянул, ну, думаю, сейчас я вам устрою арабскую весну! Вспомнилась мне Тонька вохровка, день мартовский, шинель ее задранная, штанишки байковые. Сарынь на кичку! И заработал язычищем как шарошкой. А куда мне деваться? Чертовки руки выкрутили, а Фидель рогами зад долбит. Тут Иваныч не оплошал – как сиганет на стол, да как засадит хозяйке. Попал в черный ход. Потому что свежезажаренная бабка запела так, что Монсеррат Кабалье рядом частушки матерные не пела. А я перехожу на восьмую скорость, включаю форсаж и уже режу болгаркой. Бабулька тут перешла в другую тональность. И басом ревет. Иму Сумак вспомнила. Тут и Иваныч Шаляпина изобразил. Свалились оба на стол. Дышат как марафонцы. А мне барсика куда то надо пристроить. Схватил тут уже я блондинку, пока брюнетка с Фиделем любезничала… Наклонил как вохровку – вот тебе за индекс Доу Джонса, вот тебе за девятнадцатый съезд КПСС и за дебаты шестого рейнского ландтага. А Кеточка стонет – про двадцать шестой съезд не забудь. А у меня горло пересохло, язык горит – пивка бы. А как пост покинешь? Расстрел на месте. С отрывом барсика. Ах, етическая сила, у меня ж в заднем кармане аргумент припасен – елда туевая. Засадил я эту открывашку, левой рукой открывая, шаг вправо сделал, до стола дотянулся, бокал какой-то ухватил. И бац его в мамоняру. А это – бифитер. Кху, говорю, - предупреждать надо! Прокололся, рыбак. Блондинка обернулась – шары на лоб полезли. У в птушке у меня что ерзает? Это у тебя, Кеточка по Достоевскому – шиза демократическая, раздвоение сознания, – отвечаю. Скок на пост. Туя пусть на месте остается, а вот барсик – вперед, в атаку! Во, - заорала Кетка, так держать, рыбак, и беушный мужик на выдумку скор. И мы с ней улетели вместе. Туя, гадство такое, лопнула. Тут всем в голову пришла одна и та же идея – немедленно выпить. А у карлы в подвалах столько всякого было припасено. Да в бочонках, бочонках. Бутылях, лозой оплетенных. Назюзюкался я так, что дальнейшее помню обрывками. Тут помню – тут не помню… Помню, сплелись в кольцо на макушке того богатыря про которого сукин сын в «Руслане» написал. Сплелись так, что ежики, которые там живут, разбежались. А горностай на самый верх липы залетел. На что голова богатыря каменная, а и то вдруг отверзла уста, да как заматюкается на шведском. А, думаю, верно мужики говорили, что это шведы ее к морю тащили да не выдюжили, бросили. Опять провал... Сидим мы в «Хаммере» белая ночь стекленеет, мы все переплелись, смешались в кучу, а чертова железяка сама по себе едет. Через минуту – глядь, а на водительском сиденье Фидель сидит, сигару курит, на голове кепка афганка. В зубах свисток гаишный. Ну, думаю… Не Фидель это, а натуральная белочка… Потом нас занесло во дворец Лейхтенбергских. Оказывается, под ним бассейн огроменный, а в нем осетры плавают. Залезли мы все на осетров, катаемся. А Кеточка и Неточка заливаются – ой, как птушке щекотно.

Только Оксане быстро эта забава наскучила. Сейчас, говорит, я вам покажу цирк. Кеточка и Неточка в лесу скрылись. И тут же оттуда топот раздается – прямо на нас несется ахал – текинец вороной. Кеточка впереди колесом выгнулась, а Неточка сзади. Восьмерка. Жеребец ржет, девчонки орут. Скрылись за поворотом аллеи. Что – то мне от всех этих ламбад купаться захотелось, - томно говорит Оксана. Девчонки теперь долго кататься будут. Каучук гнуть. Поедем на озеро Красавица, купнемся. Ты ведь, Петрович, любишь красавиц? И опять мне в глаза уставилась. Подъехали мы к озеру, над ним туман столбами ходит. Плыви, Петрович, на середину, цедит Оксана, там тебя ундина ждет. Понял я, кто меня там ожидает, понял. И тут опять друг мой единственный выручил. Протянул Иваныч флягу. Выглотал я шило как воду колодезную и поплыл. Доплыл на середину, слышу, догоняет кто-то. Иваныч саженками чешет. Я от бабушки ушел, - орет… Тут впереди забелелось что- то. Тонька. Такая же белая была, когда ее из залива выловили. Застонала она: за что ты меня, любимый погубил, за что… Подглядела начальница, мужу передала… Бил он меня смертным боем, ой как бил… А ты не защитил. Пожалей меня хоть сейчас. Поплыл я к ней, заплакал. А тут Иваныч как даст мне в ухо, схватил за волосы и потащил к берегу. А позади Тоньки плач сердце мне рвет…

Выбрались на берег, бегом ко мне в избу. Едва вбежали, лодку схватили, а уж слышим – на дороге мотор ревет. Мы через черный ход, огородами к заливу. Лодку Иваныч прет. Сзади крики – живыми брать, живыми. Карла каркает. Кувырком скатились мы со спуска, что от дворца к заливу ведет. Как лодку надули – уж не помню. Бросили на воду, поплыли, решили укрыться за большим камнем, что неподалеку от берега. А уж на горе мотор гремит. Я гребу, Иваныч руками огребается, ему не видно, но я то вижу, что с горы летит джипяра. На прицепе катер резиновый. Только мы за камень укрылись, а мотор катерный уже загремел. Летит к нам стрелой Карла, в руке помповик держит. Иваныч тут – наверх вы товарищи, все по местам. И рубаху расстегивает. Под ней тельник. Но тут загремело все вокруг. И камень, что испокон веку лежал в воде, поднялся на дыбки. И накрыл Карлу…

В тот же момент стал рушиться замок. Упала и рассыпалась его башня, покачнулись и осели, стали на глазах превращаться в песок стены, и тут же из подвала, словно из преисподней вырвалось пламя и над развалинами проклятого замка заревел пожар.
Петрович налил себе еще кружку вина. Выпил. Помолчал.

- Прислушайтесь.

Над заливом пронесся тяжкий стон…

Виктор Терёшкин, 21 июня, 19.20