Не гневи Вседержителя нашего, не гневи...

Владимир Цыкалов
                НЕ ГНЕВИ ВСЕДЕРЖИТЕЛЯ НАШЕГО, НЕ ГНЕВИ…
                (хроника давних событий)

     Давно это было…
     Так давно, что ни в сказке сказать, ни пером написать.
     Да и было ли оно так на самом деле, как прописали дьяки-летописцы?..
     Никто из этих уже не помнит, никто из тех не подтвердит и не опровергнет.
     Чувства человечьи – не людской костяк, к которому может прикоснуться дланью через века вековые.
     Ведь нет следов у мыслей неписанных…
     Гербарий – да и тот только стать былую держит, а цвета разноцветные да ароматы, волнующие душу нашу, сохранить не в силах, не говоря о поцелуях и прикосновениях…
     Память о живших полнится пересказами с привираниями да посильными украшениями. И уже она выглядит по иному: где правда, где кривда – самый из всех волшебников не разберётся. Оракулы не имут силы над мощью случаев.
     А случаи-то всякие случаются.
     Но – как не крути и не верти - суть происшедших казусов остаётся незыблимой. Она строга, выверена и ничем не искалечена. Она, наполненная предохранениями для потомков – грядущих поколений, была, есть и будет поучительна, невзирая ни на что…
Поймут ли нас потом, когда придёт время осознания свершённого, когда возникет потребность?
     Я верю, что так и произойдёт. Но как много тех, кто недоверчивы.
     И тем не менее я готов повествовать. Вам решать, вам делать выводы. Только вам это дано свыше…
              Давно это было…

   - Нет, что не говори, ёлочки-перепёлочки да лапочки-перепоночки, а Степанида – дивчина гарная, благовидная да справная. Ей Богу, просто писаная красавица! Фигура, аки гитара, волосы чёрны, аки смоль, очи бездонны, аки омуты!
   Глядя вослед прошедшей мимо изящной молодке, прицокнул языком сидевший на лавке недалече от завалинки своей избы дед Парамон, сдвигая набок тёмно-синий с бордовым околышем картуз и почёсывая затылок.
   - Так уж и писаная? – обидчиво возразила ему баба Гаша, поправляя и разглаживая завернувшийся левый рукав синевато-серого салопа. – Что хороша, то хороша: и волосом, и голосом, и статью Бог наградил, и нравом покладистым наделил. Уважительна да внимательна! Что в теле да фигуриста, то верно гуторишь. И, вить, нашёл-таки, как сказать: "Фигура, аки гектара"… А в счёт красы… И красимше видывали!
   - Да не "гектара", а "гитара"! – поправил дед и укорил: - Эх ты, глухопердя! Ёлки-палки, вороны да галки! Уши мыть не пробовала? Ну, да ладно, не забижайся! Шутка знать да понимать надыть… Красивых много – это точно, ядрёна шишка! - хитро прищурив правый глаз и лихо подкручивая ус, согласился дед и тут же добавил: - Сам с одной такой особой знаком был по младости лет. Уж такая заводная дроля да такая вертлявая егоза ненароком тоды встренулась. Свет таких не видывал! Ажно не утерпелося мне и спроворил я её в жёнки. Ты случайным случаем не знакома с той горлицей?
   - Ишь ты, как расхорохорился, кот шкодливый! Не на шутку разухабился наш парубок! – жеманно всплеснув рукой, по-доброму осклабила беззубый рот дородная баба Гаша. – А чё? Недурна была я тоды. Многие заглядывались, цветы дарили…
   - Так-то оно так! В песню слово не прибавишь! Зря молоть языком не буду. Да ежель тоды вы обе – ты да Степанида - одних летков были, я б ещё подумал: кого в невесты брать-то, ёлки-перепёлки?
   - Экий ты, однако, ахальник бессоромный, хлюст карзубый! "Я б ещё подумал…". Вишь ты, ишо чтой-то там ерепенится! Сиди уж в валенках на завалинках да "козью ножку" цыбарь! Да головой по сторонам не крути почём зря, а то ненароком открутится – дратвой не сошьёшь!
   - Не гузи-то понапраслину, грымза! Трифон тебе в карман! – прицыкнул было дед и сразу же, лукаво принасупив поредевшие брови над глубоко посаженными глазами, в которых заиграло озорство, запытал собеседницу: – Ты лучшее сказывай: пошто все чернявые такою красою несказанною наделены? Ить у тебя, как у Степаниды, по младости волос долог да чёрен был, аки смоль. Энто ноне бисною поразбавилась, гляди-ко. Одни треньди-бреньди осталися. А тоды…
   - У меня хоть треньди-бреньди, да свои. А на твоём плешивом чемере впору блины пекти! Да на себя оборотись – и хрипишь, и храпишь, и сипишь, и кашляешь. Вопрошаешь: "Пошто красули чернявые красою блещут"? Не всё те, недотёпистому, сказывай-рассказывай да показывай, - баба Гаша также лукаво подмигнула сразу двумя глазами. – Сие есть тайна великая! И не велено нам доклад перед глупыми держать.
   - Вот те и праздник – жена мужа дразнит! Я тебе не Яшка – серая сермяжка, на затылке пряжка, на вые тряпка, а на голове шапка! Кем таким "не велено"? Что за указчик-приказчик завёлся? Мы о таком и знать - не знаем, и ведать - не ведаем. Да опять же держи ответ: ты иде же тут глупого заприметила? Верно сказывают про баб, что волос долог, да ум короток. Ужот-ко я тебе по вые врежу, мало не покажется! Враз будешь тише воды, ниже травы!
   - Сиди-ко ты, воша в три гроша, выйка копейка, алтын голова! Кажу тебе: "Не хорохорься". Ишь, чего удумал, лешак-плешак! "Врежу"! Отродясь угроз не слыхивала, и слушать не желаю. Али неведомо тебе, что в народе поговаривают: "В стары годы - мужья жён бивали, а ныне живёт, что жена мужа бьёт". Можа, спытаем, каково оно теперича быват?
   - Да шуткую я, шуткую, - поняв, что перегнул палку, мгновенно пошёл на попятную дед Парамон. Он потупил свои очи вниз и согнал щелчком усевшуюся и разомлевшую под тёплыми лучами солнца свои крылья жирную муху с полы своей поношенной, но ещё прекрасно сохранившейся тёмно-серой в елочку поддёвки.
   - Шутки твои уж больно неуклюжи. Ты с ими вона к голопупцу Федоту рыжему со своими корлыпами приставай. Экую куролесь порешь! И не то всурьёз по картузу схлопочешь. Мабуть, обдумаешься!
   - Не кшни у меня! Это мы сами побачимо, кто из нас по чемеру-то схлопочет – я али Федька-рыжик! Нету ишо такого, кто Парамона силою пересилит! Не народился ишо!
   - Ой-ой! Богатыря, однако, мы и не заприметили! Ильюшка Муромец ты наш! Поди-ко, Парамоша, лучшее с мухами повоюй, хоча прок будя! Песок ужо из одного места сыплется, а туда же!
   - Да я завсегда шишку в городе и в округе держал! Рьяно да без изъяна!
   - Как же, помню – помню. Лихой стервец-шельмец-молодец был! Орёл – да и тольки! На зависть всему околотку. Шишку-то коды  держал, а ноне - вон ложка из рук падает.
   - Угомонись ты, ёлки-перепёлки! Эх, что ты за человек выискалась? Так и норовит куснуть с подвывертом, да за самое такое, что ни на есть болючее! Разок всего было то с ложкою, а ты бесперечь, кажную беседу - и в лад, и без ладу - попрекаешь. Памятливая, как я гляну, до беспределу…
     Неизвестно, как долго продолжалась шутливо-обидчивая перепалка между прожившими бок о бок почти полвека супружниками, если бы не появление ещё одной четы. Надседый, одетый в добротный насыщенно коричневый сюртук и такого же цвета штаны-галифе, заправленные в чёрные, начищенные до блеска, яловые сапоги, с по-казацки закрученным вихром, выглядывающим из-под тёмно-синего с таким же бордовым, как и у деда Парамона, околышем картуза, высокий и плотно сбитый, но далеко немолодой мужчина, протягивая рука для приветствия, добродушно улыбался:
   - Что за шум, а драки нет? Сызнова, кум, воюешь? И вам, Агафья Мироновна, доброго вам здоровьица!
   - Нечто, Родион, можно с ими - с бабами - спокойную беседу весть? – привстал, почтительно пожимая руку, дед Парамон и, тут же сконфузившись, приветливо кивнул головой жене старого друга: – Моё почтеньице, Матрёна Димитревна! Позвольте пропоздравить Вас от нас с благовестным днём!
   - Не скажи, Парамоша, - прозвучало в ответ от Родиона на заданный ему вопрос. – Мы с Матюшей от утренних петухов до вечерней зорьки тольки задушевности друг дружке баем. Верно, душа моя?
   - Коды как быват, - уклончиво ответила баба Мотря, усаживаясь, будто квочка, рядом с млеющей от солнечного тепла бабой Гашей. – Мёд сладкий да полынь горькая - жисть наша. Река – и то без волны не быват. А обиды пеленать да помнить – дело негожее: обиды Господом Богом нашим, - тут она перекрестилась, устремив глаза к чистому, без единого облачка небу, - велено прощать. Со злом слово сказанное в камень обращается. А с каменьями за пазухой жить – ой, как опасливо, в омуте всенеприменно потонешь. И никакая силушка не сподможет. Что скажешь, кума?
   - Мудрёно гуторишь, одначе, правду истинную, Мотря, - согласилась баба Гаша и, щурясь подслеповатыми глазами от яркого солнца, решила сменить тему разговора: – Ты тожить ноне в салоп вырядилась? Цвет у него больно ндравится мне. Я такого серо-коричневого и нигде с тех пор боле не видывала. Что я тебе тоды его уступила? Душой мягкая была. Да и сейчас такой осталась, поди? – не дождавшись ответа, поинтересовалась: -  Гуляти ходили? Али по каким срочным делам?
   - Какие ноне дела наши? Тем паче, "срочные"! Воутрие откушали, что Бог послал, да опять на полати, чтоб сало завязалось. Потом покопались, аки жуки навозные, - глядь: полдень, солнце над чемером гвоздиком. Стало быть, обед трапезничать готовься. Пузы наел, покемарил с устатку, пару раз чихнул да пять разов прокашлял – глядь-поглядь: вечерять пора. А там уже ночь в оковы свои сильные берёт – деваться некуда. Вот, кума, наши "срочные дела"! Намаешься  за день в этой круговерти так, что спишь – храпишь, а вокруг земля стонет, - забалагурился Родион, по привычке улыбаясь. – День нонешний – не тот, что давешний. Тута глядь – с утречка вёдро на проулок пригостевало. Вот и зарешились мы с моей разлюбезной Мотрей кости свои поразмяти, на людей посмотрети да себя, красивишных, показати….
   - Да заодно и песком тропочки присыпати, - прибавил дед Парамон, хихикая и озорно оглядываясь на бабу Гашу.
   - И то, кум, неплохое да нечижёлое дело! В кажном деле должна быть польза – ежель не себе, так людей. И тому рады будем, – понимающе отпарировал добродушный дед Родион. – А пошто ж всё ж споры ведётя?
   - Надыся, поки мы тута сидючи, Степанида вдоль порядка прошла - эвон, след-то еёйный, поди, ишо не остыл. У мова-то любезника, како ту молодку заприметил, кровушка-то не на шутку заиграла, закалгатился - не остановить, - с деланной ревностью сообщила, опережая деда Парамона - торопыгу, баба Гаша.
   - Узнаю наипервейшего бабьего угодника, - щегольски подкрутив правый ус и оправив седую редеющую бороду, подмигнул кум. – На таку девку рази не заглядишься?
   - И энтот, окаянный валенок, туды же! - баба Матрёна, жеманно всплеснув руками, положила свою ладонь на тёплую, согретую солнцем руку бабы Гаши. - И лета над нашими мужиками не властны. Впору нам их на гулянки отпускать придётся, подруга?
   - Как упрашивать будут! – тихо, но так, чтобы все слышали, хихикнула та.
   - Энти упросят – не сумлевайся. Не захочешь, а отпустишь!
   - Чтобы там не баили, а хороша семья у нашего купца первой гильдии Трофима Пантелеймоновича, - переждав образовавшийся женский смех, заметил уже полуофициальным тоном дед Родион, примостившись на лавке рядом с кумом. – Что за прекраса его дом! Царят в нём и достаток, и трудолюбие, и благочестие. Да и как не быть достатку, ежель основной добытчик в семье сам глава. А дела его идут недурственно – экий авантаж имеет. Да что тут гуторить? Не зря ведь бают в народе: "Негоциант – он и есть негоциант".
   - Сиднем сидя да лежнем лёжа, прибытку, ако свою спину, не видать. Сам, чай, знаешь, - подмигивая Родиону, согласился дед Парамон. – А Троша, я тебе постатейно доложу, - тот сызмала никогда, сложа руки да спустя рукава, не сидел. В свои сорок семь лет такое дело крепко держит! По всем волостям в округе об ём добрая молва идёт. Даже бают, что в нашей первопрестольной белокаменной про него ведают.
   - Не баламут какой разухабистый, – охотно подтвердил Родион, – не краснобай – пустозвон, коих тьма несусветная – потому и ведают! Вовремя понял, что на "купи-продай" капиталу ни в жисть не заимеешь. Фабрику-то сварганил - всем на зависть, товар отменный мастерит. Не то, что как некоторые – "авось, небось да как-нибудь". Опять же свои фактории мает. А зачинал-то с бязи, а таперича - слышь-ка! - и бумазею робит, и кармазин, и аксамит, и плис, и флёр. Сказывают, будто он и до парчи подбирается.
   - Не спроста сам Государь Всея Руси ему… Как её зовут, бумагу тую? Слово тако мудрённое… О! Есть ишо чтой-то в уловке-бестолковке! "Рескриптом" обзывается, хай ему бис!.. Рескрипт Государь нашему Трофиму Пантелеймоновичу прописал! – дед Парамон гордо наклонил голову направо и многозначительно поднял правый указательный палец к небесам. – Энто тебе не хухры-мухры! Знай наших!
   - А как он за кажным работником радеет, однако беспорядку и воровства им не дозволяет. Оглоедам, оболдуям да недеям, а особо калдырям всяким никакого спуску не даёт, круто с ними расправляется.
   - Да я у него энтих-то и не видывал. Бывало, шельмы - тать али фордыбака какой – и затешутся к ему, дык сами же евонные работники такой "коленкор" им устроют, что тольки пятки у тех засверкают. Дюже люди мастеровые Трофима почитают! Вот оно как! Стало быть, стоящий хозяин! Из ничего сам себя сделал! Да спасибо тяте евонному – Пантелеймону, что добрым попервоначальным капиталом вспомог.
   - И мужик видный, - поддакнула деду Парамону баба Гаша. – Богатырь былинный - да и только: и ростом, и статью Богом одарен, и густая окладистая иссиня чёрная борода в мелких кудряшках, и чёрны волосья волнами, и недюжею силою наделён… Хоть патреты с него пиши да в рамки ставь!
   - А Глафира Аполлинарьевна? Жена его? Она за Трохимом, за таким мужем, аки за каменной стеной, аки у Христа за пазухой, живе. А сам - что твоя картинка! Под пару пришлась. И красавица, и глазища серые с зеленцой, коих ни у кого нетути, и весела, улыбчива да приветлива – завсегда доброе слово найдёт, а, встретимшись, мимо не пройдёт. И лицом, и душою тёплою на радость вышла. Не гляди, что скоро сорок годков стукнет, - обстоятельно заключила баба Мотря.
   - Вам, бабам, тольки об красе балясы точить да зезюлить-лязготать без умолку! Да что толку? – балагуря на свой манер, дед Родион добродушно укорил хвалебниц, хитро подмигнув куму левым глазом.
   - А что тут такого? – не унималась баба Мотря. – А детки у их? Не налюбуешься! Дай Бог им здоровья! Старший-то сын - Аксентий – весь в папеньку пошёл! Ему б ишо бороду с усами – вылитый Трохим по младости. И ростом, и силой Бог его тожить не обидел. Ему который годок пошёл?
   - Двадцать один по осени, я чай, будя. Яшуня – младшенький сынок – поди, таким же умным да расторопным будя, как родный батюшка, - не удержалась вставить своё слово баба Гаша. – Тожить, глянь, всего четырнадцать годков, а смекалист не летам, справный да почитателен немамоверно. Лицом, правда, на матерь свою больше схож. Да что там гуторить: оба наследника – лучше и желать неча!
   - Хороши-то – хороши, - со вздохом почесал затылок дед Парамон, возвращаясь к изначальной теме, - а краше Стешки и не придумаешь. И телом, и делом, и умом… Эх, где ж мои молодые лета?!
   - Нет, ты гляди, как она ему в душеньку запала! – Баба Гаша легонько подтолкнула в бок соседку. – Ему скоро лапти плести приспичит да нову рубаху надевать без примерки, а туда же – парубкуется! Дивчине тольки девятнадцать будя. Он же надысь девятый десяток разменял, а хвост свой облезлый павлином распустил! Бздюха придорожная! – она прихлопнула деда по спине.
   - А ежель энто страсть неуёмная? – тот в очередной раз лихо скрутил седой ус заскорузлыми пальцами. – Тоды как? Ничего ты не понимаешь! Сердцу не прикажешь! Верно, Родя?
   - Верно-верно кум толкуешь! – гыгыкнул тот.
   - "Лыко-мочало, зачинай сначала"? – измичурилась на деда Парамона баба Гаша, явно давая тому понять, что не стоит сызнова ворошить эту тему…
* * * * * * *

   - Остынь, Парамон Евсеевич, мил человек, - остановила его кума - баба Мотря, видя, как тот взбутетенно встрепенулся и собрался было позубоскалить по прежнему поводу. 
   - Пошто так?
   - Уймись. Песня вся, больше петь нельзя. Не то соперник твой по любовным ахам да вздохам ненароком тебе холку-то начистит! – Баба Мотря степенно поправляла платок на голове.
   - Какой-такой "соперник"? Хто энто супротив самого Парамона осмелится, ёлы-перепёлы?
   - Ишь ты как! "Самого"! Да мы самее видывали. Нешто неведомо тебе? Чё прикидываешься, будто "я – не я, и лошадь не моя"?
   - Ёлки-палки-перепалки! Ты про Веньку большой намёк держишь, что ль? Про Асафия сына?
   - Он самый. Вишь, вроде и мужик неглупый, а сам дотумкался - докумакался.
   - Какой там догада? – досадливо хлопнулся себя по коленям дед Парамон и шутливо запричитал: – Совсем мозги мои ссохлися! Запамятовал об ём! Кубышка старая не варит! Острожок – не творожок! Сурьёзный соперник у меня выискался! Силы у его не меряно, аки у меня бывалочи! В былые-то лета я б с ём потягался! Впрямь и не знамо, кто из нас тоды бы верх одержал? А, Родя? Ноне же для меня время тяжкое для понимания, не то, что при дедах…
   - Вишь, как в жизни всё обустроено? – мягко заметил дед Родион, слегка толкнув соседа по скамье. – Мир велик, и  людей не счесть, а находят-таки друг друга человеки. Вот тот же Трофим встренул на своём пути Глафиру? – он взглянул на супругу, которая тут же утвердительно и торопливо кивнула в ожидании продолжения прерванной вопросом мысли. – Вы с Агафьей мимо не прошли, и мы с Матрёной не разминулись. Вот и говорю: яблоко от яблони далеко не падёт, а вишня никогда не уродит груши, как не бейся. Верно, кум? А, мабуть, и завяжутся вскоре меж Степанидой и Вениамином семейные узы, коих вовек не развяжешь?
   - Эко ты куды завернул, колесо неезжено! Палки-моталки! – выдохнул с нескрываемым восхищением внимательно дослушавший до последней фразы кума дед Парамон. – Мудёр наш мудрила!
   - Мудёр-то мудёр! Мудёр, аки бобёр! – издалека начала баба Гаша. – Да не нам решать! Ты прикинь – кто Трофим Пантелеймонович, а кто – Асафий Филиппович… Далёко не одного поля ягоды. Ой, не одного! И достаток у их разный: эвон у Трофима деньги куры с гусаками не клюют, не дом-заморыш, а дворец какой-то: в два яруса, с широким балконом, с высокими окнами. Опять же хозяйство у его немалое. Угодья, сам знашь, какия, инда дух захватывает-перехватывает! Опять же фабрику сумел отгрохать, своя мануфактура, лотки да лавки по всему городу раскиданы, торги запредельные ведёт, ажно в Московею ездиит. А у Асафия – что? Ну, да: мельница-то у него знатная на всю волость, конюшня о двух лошадях с мерином да с жеребя малым, свинарник да с курьми-гусьми птичник. Магазин огоревал, где мясом да яйцами приторговывает…
   - Ты про сало-то не забудь, ёлочки-перепёлочки, - как всегда, суетливо встрял непоседливый дед Парамон. – Такого сала никто на сто вёрст в округе не видывал! А, Родя? Правильно я гуторю? – обратился он за поддержкой к куму и, заручившись утвердительным кивком того, спешно продолжил: – И так его приготовит, и эдак: и солёное, и копчёное, и в перце красном скусно изваляет, и неведомыми травяными приправами насытит. Мало того, энто сало таким бобиром-кандибобиром изловчится преподнесть народу, что аж слюньками изойдёшься, тольки одними глазами лупая. А ежель оно – то сказочное сало - в ротяку попадёт, вся головушка от наслады вскружится так, что ухи друга дружку в догонки закаруселят! Не сало, а песня вольная да широкая! А ежель тонюсенько порезать, чтобы скрозь его Ярило-солнышко ясно проглядывалось, ишо под рюмашечку заиндевелую, да при доброй тёплой кумпашке… А, куме?   
   - Спору-то спорить нужды нету, Парамон Евсеевич. Знатное у ёго сало завсегда приключается! Про то от стара до мала ведают. Да и как ему, тому салу, не быть таким? Издревле малороссы энтим промыслом промышляют. Оттого и таков товар у Асафия, потому как он сам - урождённый малоросс, товар добротный и добротнее не удумаешь. Тем Асафий и знаменит! Дока! Всем докам дока! Как говорится: "Был комарик комаришкой, стал комар Комарищем".
   - Знаменит-то знаменит, спору нет, - попыталась перехватить инициативу в разговоре баба Гаша, - а угодья у его всё же помене трофимовских будут. Троша сызмала землю тутошную топтал, а Асафий – пришлый с Дону-батюшки казак. Сказывают бабы, что колысь в лихое казачество дед его подался, атаманил. Сам же Асафий до хорунжия казачьего войска успел дослужиться. А сюды до нас с жёнкой приехал лучшую жисть искать. Так что – как не крути - не верти - Трофим с Асафием и разного достатку, и в разных земелях рождёны…
   - А энто при чём? – снова не удержался от вопроса, сверкнув осуждающим оком, дед Парамон. – Ты говори, да не заговаривайся! Энто кады ишо было? Токмо мы и помним, да ещё пальцев на обох руках хватит пересчитать тех, кто энто памятует. Взять опять же, жёнка евонная – Олимпиада Антоновна – иде детишков-то своих народила? Не иде-нибудь там, в Малороссии, а что ни на есть тута! Ту-та, едрёна зелёна, на сосне ворона! Всех в энтим городе и народила - и Евдокею, и Вениамина, и Зиновею. Всех трёх кряду!
   - Я давеча распознала, что жена Асафия была не какой-то голодырщицей, а дочурой Рязанского дворянина, знатного да богатого неимоверно. И что, зря сказывать не будут люди, будто бы он был шибко супротив их свадьбы. А Липа, недолго думая, тоды враз собрала кое-какое барахлишко в узелок, хлопнула дверью дубовой и ушла как есть за Асафием. Даже мать не в силах была остановить доню разлюбезную, - сообщила баба Гаша и прибавила: - Грех великий она сотворила!
   - Я тожить про то слыхивала. Бают, полюбила она энтого донского казака разухабистого так, что поперек воли отца родного пошла. А тот оченно рассерчал-разгневался. Судачат, что он даже в своём завещании Липе ни макового зернышка не отказал, ни полушки не отписал. Не простил ослушания ея, несмотря, что она сызмальства была самой любимой доченькой. Души он в ей не чаял. А как сбежала из отчего дома, вопреки воли отцовской, не покорилася, не упала в ноженьки, выпрашивая благословения, проклял до самого судного дня да из сердца напрочь вырвал. И народившихся обох внучек с внуком через то ни за что не почитает и не привечает. Вот оно как на белом свете быват, - заключила баба Мотря и, вздохнув, прибавила: – Любиться-то, Гаша, я тебе скажу, не грешно. А ежель и грешно, зато сладко.
   - Вот энто любовь! Вот энто я понимаю! – откровенно изумился и заелозил дед Парамон.  – Ай, да Асафий! Ай, да мужик! Не сказать, не придумать! Наших кровей! А, Родя?
   - Не то слово, Парамоша! – согласно кивнул обстоятельный дед Родион. – Дети у их добрые, особливо младшенькая Зиновея. Она у их самая набожная - в церковь кажен день ходит молиться, посты, какие есть, строго блюдёт. Опять же, хороша собой – и стройная, и статная, и тёмнобровая. А уж расторопная да ласковая какая! Брат еённый - Веня - лицом, приглядись-ко, точь-в-точь, что сестра его младшенькая. Красавец - молодец - да и тольки! Дай Бог ему всяческого здоровья! А вот у Зиновеюшки недуг сурьёзный на левой щёчке, всё она его под платком наровит спрятать. Через недуг тот и людей чурается. Оттого и парубки за ёй не бегают. Похож, так останется она в девках.
   - А Дуняша-то – старшая дочь - ноне в церковно-приходской школе учительствует. Щас-то она из себя ничаво сделалась, а дитём была несуразным: толстая да неповоротливая, с незнамо какого цвета волосами, лицо всё жиром заплывшее. Потом изрослась, облагородилась. В самом Санкт-Петербурге училася, в каком-то Анституте благородных девиц, да не закончила, потому как её свадебка приключилась скоропалительно, забрюхатела ненароком, сказывают, да не ко времени. Она ж нет-нет – да наведывалась на побывку в отчий дом. Вот и донаведывалась! – с прихихом информировала всезнающая баба Мотря. – Уж пять лет, как отделилась от родителей, живут с мужем Елизаром да с дочкой Машуткой. Дом-пятистенок возвели-поставили, хозяйство ведут немалое. Сама Дуняша-то ужо вдругорядь брюхата. В генваре, глядишь, и мальца в люльке качать будет…
* * * * *

     …Как бы ни был город невелик, но когда приближалось ярмарочное время, он весь преображался до неузнаваемости.
     А время это было знатное!
     Оно всегда наступало после августа (как только не называли раньше этот месяц: и серпень, и собериха, и припасиха, и густарь), обычно за неделю до Капусток, то есть посиделок накануне праздника Сергия-капустника. Обычно дни были солнечные, тёплые, лёгкие ветерки охотно переносили с места на место тенёту. К этому времени завершались три крестьянские заботы: и косить, и пахать, и сеять.
     Наступало самое любимое межсезонье, прозванное в народе "бабье лето".
     В городок всегда стремились и щедрые продавцы, и покупатели любого достатка, и просто зеваки-ротозеи, невзирая на расстояния, которые нужно было преодолеть. Затраты и хлопоты-заботы стоили того. Тут было, на что поглядеть и за что поторговаться, – ведь товар добротный привозили.
     Вот и сегодня уже с самого утра на церковной площади разноцветная и обильная ярмарка радостно шумела, нарушая привычную для городка неторопливость, и по своему обыкновению волновалась.
     Чего только здесь не было и кого только здесь не было?
     Возле воловьих обозов стояли дюжие, кряжистые малороссы в колоритных рубахах-"вышиванках" навыпуск, опоясанными широкими алыми и синими атласными кушаками. Они с озабоченными лицами и со знанием торгового дела продавали свежее и солёное сало с розово-красноватыми прослойками и без них (на выбор), крупные белого и коричневого цвета куриные и почти гигантские гусиные яйца, дурманящее своим запахом сено, разновеликие тушки копчёных кур, румяные и желтовато-зелёные яблоки, янтарный мёд, круглые, щедро набитые семенами подсолнухи, чёрные и полосатые калёные семечки и слюнявых бычков-сосунков.
     Рядом с ними пристроились суетливые евреи в ермолках с множеством мелких хозяйственных товаров и кухонной утвари.
     Местные дородные торговцы, заслоняя узкие проёмы дверей лавок, зазывали покупателей, зычно и безо всякого стеснения расхваливая многоцветие ярких тканей.
Степенно восседающие узбеки в изящно расшитых тюбетейках, запахнув длинные полы халатов, предлагали, прицокивая языком, духмяные приправы.
     Усато-носатые, стройные, как кипарисы, моложавые грузины в чёрных черкесках с нашитыми по сторонам груди гозырями, в которых металлически поблёскивали декоративные палочкообразные патроны, охотливо наливали на пробу желающим тягучее зрелое вино в инкрустированные рога, тут же предлагая присоседиться к мангалу и отведать сочный шашлык на шампурах.
     По всей площади среди купчего народа суетились офени-коробейники в серых от пыли армяках и зипунах, продававшие то здесь, то там галантерийный товар, домотканую мануфактуру и книжки в сафьяновых переплётах с яркими обложками.
     Приезжие казахи и татары в меховых тебетеях на головах, в ичигах и чарыках на ногах, кутаясь в свои кементаи из белого войлока и в стёганные на вате чапаны, общаясь на каком-то придуманном ими объединённом языке и понимая при этом друг друга, охотно помогали общими усилиями сплавлять своих баранов богатеям-аборигенам.
     Розовощёкие мордовочки – кто в ярких пангах и длинных национальных платьях, а кто в блузах из домотканого холста и фиолетово-синих понёвах из шерстяной домодельной ткани, сшитых из трёх полотен не наглухо -  наперебой расхваливали крупный картофель, который и без того раскупали огромными мешками местные горожане, зная толк в подобном товаре.
     Среди этой купли-продажи шастали христорадники в выцветших, с чужого плеча ферзях и опашенях без застёжек и воротников, тяжёло опираясь на посохи и канюча милостыню.
     Пели и плясали под гитары заезжие беззаботно весёлые цыгане с неизменным спутником – косолапым медведем с привязанной к голове шляпой с незатейливым плюмажем и в напяленной яркой цветной жилетке, заставляя его кружиться и приседать в такт звучащей музыки.
     Не теряли времени даром и мазурики, очищая карманы малахаев зазевавшихся оболдуев и беспечных горожан…
   - Глафира Аполлинарьевна, доброго Вам здоровьица и не менее доброе Вам наше здрасте!
   - И Вам, Миней Гобронович, утречка доброго. Дай Вам Бог здоровьица! – прозвучал ответ, наполненный радостными интонациями, от здоровой и крепкой на вид женщины. У неё было белое, необыкновенно привлекательное и моложавое лицо с совершенно светлыми волосами.
   - Как изволили ночевать? Надеюсь, что всяки всячестности не нарушали Ваш покой?
   - Отнюдь, Миней Гобронович, отнюдь! Ноне негоже ночевали. Полудрёмой забавлялися. Комарьё треклятое (да простит меня Господь!) замучило. И откель оно народилось? Всю ноченьку жужжом жужжало да во все телеса типнуть пыталось.
   - Да как же Вы устояли супротив такого супостатства?
   - И не мыслится, како оно сделалося. Под утречко сон укрыл росным туманом. Бог милостив! – Женщина перекрестилась и скоренько оправила образовавшуюся складочку на юбке.
   - Дай-то Бог, коли так. Однако знатный день затевается. Лучики светиловы негой да теплотой проникнуты, к люду простому протянуты.
   - Экий Вы, Миней Гобронович! Изъяснение Ваше завораживает сладозвучием. И откуда черпаете такие словеса, что до сердца дотрагиваются?
   - Глядя на Вас, Глафира Аполлинарьевна, оды писать желается. Да не обучены мы тому искусству великолепному.
   - Ой-да! Так уж от душераскрытости сказываете? Не мнится ли Вам сказанное?
   - Помилуй Бог, ежель кривдою балюсь! Это Вы в заграничных далях учёны обходительству. А мы, чернь сермяжная, вторим тем речам велиречивым да вздохи в грудоньке своей подавляем от белой зависти. – И вдруг собеседник переменил тему беседы: - Что супруг ваш – Трофим Пантелеймонович – всё так же бодр и неутомим в делах? Надеждою живу, что от немочи своей он оклемался?
   - То не нам судить. Богу дано судьбы вершить. А нам остаётся только в соглашении с Господом пребывати. Одначе получшело Трофиму Пантелеймоновичу опосля травяных взваров, что лекарь наш - Иона Никодимыч присоветовал…
   - Позвольте утолить антерес, - с вежливой улыбкой прервал Миней Гобронович, - что за травы такие? Расспрос незряшный, ибо сам страдаю такой же немочью. Инда головы поднять не в силах, какие боли обуревают.
   - Как же Вам не порадеть! – охотно откликнулась Глафира Аполлинарьевна и достала из синего бархатного ридикюля небольшой листок с какими-то записями. – Сама готовила взвары, оттого и знаю не токмо травы, но и в каких плепорциях. Потребно в равных долях смешать пустырника, сушеницы болотной и цветов боярышника, добавить половину такой доли омелы белой. Утром залить одну плошку сбора четырьмя плошками вара, настоять, укутав, до обеду. Процедить через тонку тряпицу и пить по трети чайной чашки за получас до трапезы. Мой хозяин до сих пор пьёт взвар до завтрака, до обеду и перед вечерей. Иона Никодимыч велел потреблять его цельный месяц. Свекольный сок с мёдом в равных долях велел тако ж опосля того взвара пить по большой ложке. А когда шибко голова занедужит, тряпицу яблочным уксусом смочить да к подошвам на четверть часу приложить.
    - А мне наш эскулап присоветовал отвар плодов черной смородины пить. Думаете, что эти взвары ему помогли?
   - Не сумлеваюсь ни на толику. А, може, и вопиялицы вспомогли, понеже премного кровушки в нутро своё насосали? То Бог ведает. А то ведь головой ворочать не мог, како боли донимали. Уж, какой терпеливый Трофим Пантелеймонович, а тут, как случится прилив крови в голове, всё: "ой!" да "ой!", да головушку свою руками крепко обхватит. Ночами почивать не мог! Вот как оно было!
   - Нечто так расстройство переживал?
   - Всего не расскажешь! С того дни в вечор и началося это. Иона Никодимыч упреждал, чтоб Трофим Пантелеймонович избегал нервотрёпок, через кои приливы у него случаются. А днём нелёгкая принесла к нам в дом энтого студента ссыльного. Да ить Вы знаете, что Тихона Трофим Пантелеймонович не привечал с тех пор, как тот явился в наш город. Не лежало - да и доныне не лежит - сердце к ему. Некчёмным, пустым человеком его считает.   "Финтифлюшка мелкая, а фанаберии в нём на многих хватит", - завсегда он об Тише так сказывал. А тут те и на! Заявился тот Тихон к нам. И ведь что окаянный удумал? Стешу сватать в одночасье удумал! Единолично явился-не запылился, то с одного краю зайдёт, то с другого, сам гуторит, а глаза прячет да в словах вязнет. Трофим Пантелеймонович слушал его, слушал да како стукнет вгорячах кулаком по столу: "Не видать тебе Степаниды, аки своёй спины! Токмо речи некчёмные глаголишь да выгоду себе ищешь, стервец! Да ты спросил ея: люб ты ей али нет? Думу удумал, что как отец прикажет, и она безотлыжно под венец пойдёт по отцовой воле? Опосля, дескать, стерпится – слюбится? Ан-нет! Не приказчик я её душеньке. Не Стеша тебе нужна, а её немалое приданное! А там и до папенькиного капиталу руки сами протянутся? Через свадебку дела свои выправить хочешь! Кто ты есть? Голь перекатная! Болтаешься, как цветок в проруби! Проку от твоего заумничества нету, одне прожекты в пустой башке. Сам пропадёшь, и Стешу сгубишь! Заруби себе на носу: никогда Трофим Пантелеймонович свою дочь ни за недея, ни за ланстрыгу, ни за вы****ка замуж не выдаст! Вот и весь тебе мой сказ!"
   - Неужто так и случилося, как сейчас молвилось? – искренне округлились глаза любопытного собеседника.
   - Так оно и было! Вы же, Миней Гобронович, знаете, какой крутой норов у Трофима Пантелеймоновича! Так-то он не злобен, одначе недюжим умом наделён, справедлив, смел и прям. Что думает, то и говорит. Юлить не приучен, людей за версту видит. К тому ж, он в Стешеньке души не чает, заботою окружает.
   - А что Тихон?
   - Присмурел тот вмиг да отправился ни с чем восвояси, голову понурив. Супротив хозяина вякнуть ничего не мог в своё оправдание. Трофим Пантелеймонович так разгорячил, желваки ходуном ходили, глаза кровью налились, а к вечору-то прилив крови в головушку и приключился, шибко на голову стал жалиться. Вот уж как неделя прошла, тольки ноне-то и получшело. А то всё маялся да маялся, - заключила Глафира Аполлинарьевна, почувствовав от высказанного, что держалось за душой, облегчение, пряча бумаженцию в ридикюль. – Да и я вся за него испереживалась. Все дни и ночи за им ходила. А ноне вот на ярмоньку отпустил. "Иди, - говорит, - товару присмотри какого, приценись. Засиделась, пташечка моя, в золотой клетки, поди". Тако и сказал: "Пташечка моя…", - на её глазах заблестела сентиментальная слеза, которую она быстро смахнула алым шёлковым платочком, неизвестно каким образом оказавшимся в её руке и также непонятно куда исчезнувшим.
   - Поклон нижайший передавайте Трофиму Пантелеймоновичу, - Миней Гобронович снял чёрную фетровую шляпу с широкими полями и учтиво склонил на мгновение свою плешивую голову. – Вы уж звиняйте, ежели что не так. Подзадержал я Вас своими расспросами.
   - Да что Вы! – воскликнула женщина в ответ, поправляя бежевую ротонду. – Милости просим к нам на чай. То-то Трофим Пантелеймонович рад будет! Шибко он Вас уважает!
   - Непременно буду в вашем уютном гнёздышке! То-то праздник души испытаю от общения с таким знатным человеком. Да и детками вашими повидаюсь с превеликим удовольствием! – последовало искреннее заверение с нижайшим поклоном.
И постепенно оба собеседника растворились в пёстрой ярмарочной толчее…
*******

     …Постепенно – совершенно не по сезону - душный день сменился желанным прохладным вечером.
     От вяло перекатывающей волны реки  и с коротко остриженных, опустошённых полей повеяло предосенней прохладой. Синее небо, проводив в закатные бугры утомившийся за день солнечный шар на заслуженный отдых и опасаясь грядущей кромешной темноты, спешно и щедро рассыпало по своему пологу гвоздики звёзд.
     Где-то в лесу заухали взбодрившиеся филины, готовясь к ночной охоте. В полях тешились разомлевшие от духоты цвиркуны. Откуда-то издалека доносился тревожно хриплый лай цепных псов. Отпевались своими запоздалыми "кукареку" петухи.
     Усталый городок с гордо возвышавшимися над притихшими домами и пустеющими улочками куполами единственной церкви постепенно отходил ко сну…
     Тихона несло неуёмное и потому необъяснимое чувство достижения поставленной перед собой цели. Те пятьдесят грамм припрятанного на всякий случай армянского коньяка, принятые якобы "для смелости" перед выходом из дома, уже совершенно не могли повлиять на его действия. Здесь было что-то другое, скорее всего – ненасытная тяга осуществления задуманного. Он шёл почти автоматически. В его извилинах в бешеном темпе проигрывались десятки вариантов предстоящего разговора. И Тихону казалось, что каждый раз он находил убедительные и разумные доводы на возникающие "зачем" и "почему", искусно (по крайней мере, ему так казалось) пряча при этом самоцель его похода.
     Стремительная карусель быстро проносящихся в его голове мыслей привело к утрате осознания окружающей сиюминутности. Мнилось, что выбранному им пути не будет ни конца, ни края. И только когда стало произрастать чувство безысходности творимого в это время, он вдруг обнаружил, что вот она – финишная ленточка пройденной им дистанции. Преодолев обильно покрытый навозом двор, Тихон остановился перед вроде бы как внезапно возникшей дверью знакомого дома.
     Он нервно вздёрнул головой, одновременно поправляя и непослушные волосы, и растрепавшиеся мысли.
     Да, это была та самая дверь, к которой он так стремился. Зачем-то вытерев и без того сухую от волнения правую ладонь о сукно однорядки, он осторожно постучал в запертую дверь и прислушался. Ответа не последовало.
     Он торопливо постучал другой и более настойчиво третий раз.
     Только после этого с той стороны деревянной преграды послышалась непонятная для восприятия возня, затем возникли сразу и кашель, и приближающееся шмыганье туфель. И наконец надтреснутый годами голос произнёс по-еврейски:
   - Вэр из дорм? (Кто там?) Ойрах? (Путешественник?)
   - Это я, дядя Иохэм.
   - Кто это за "я"? Откуда мне знать, что ты – это действительно ты, а не кто-то другой. И где тебе надо быть в такое невозможное для понимания время? Ты что – уже ночь не отличаешь от светлого дня?
   - Мне рекомендовали обратиться к вам…
   - Нет, вы ещё подумайте: "рекомендовали"… Кто же ещё может помнить бедного Штрейбле? А знаешь ли ты, куда тебя привели ноги? Чтоб я так жил! Гоим?
   - Что? – Тихон не понял, потому что на еврейском языке он знал только несколько фраз.
   - Я тебя спрашиваю: "Ты - еврей"?
   - Нет.
   - Так что же тебе надо здесь, если ты должен в это время там, где тебе надо быть?
   - Дядя Иохэм, вы сами говорите всегда: "Нельзя быть там, где тебя уже нет".
   - Слава Иисусу, наконец-то я услышал того, кто знает настоящее обращение к людям.
Переговоры через дверь явно затягивались, и Тихон начал заметно нервничать.
     Когда его терпенье почти истощилось, наконец-то лязгнул засов, заскрипела деревянная задвижка, загремел крючок, ударившись о косяк, противно завизжали несмазанные петли - и дверь неожиданно, как бы сама, отворилась.
     Тихон увидел старого, бисного, как лунь, еврея в ермолке, который в левой руке держал огарок свечи с мерцающим пламенем. Большая волнистая седая борода ниспадала на его грудь, из-под густых нависших бровей сверлил позднего гостя проницательный и недовольный взгляд тёмных, холодных глаз.
   - И что же тебе, "племянничек", от дядя Иохэма нужно?
   - Дядя Иохэм…
   - Какой я тебе "дядя"? Нет, вы подумайте себе - "дядя"! Ты всё-таки к кому?
   - К вам, дядя Иохэм.
   - Мойра, скажи хоть в этой жизни правду: ты ждала их? – Старик, неуклюже повернув свою короткую толстую шею, обратился куда-то вглубь дома.
   - Не будь ребёнком, - откуда-то издалека прозвучал полусонный, но уже раздражённый женский голос. – К тебе пришли люди – вот и говори с ими. Дай же ты мне в конце концов спать! Отстань трогать мой слух!
   - Дядя Иохэм, у меня к Вам есть разговор, - занервничал Тихон.
   - Ты знаешь, "племянничек", как мне противны сквозняки? – сказал тот, запахивая свободной правой рукой полу армяка. – И знаешь почему? Потому что из каждого раскрытого рта веет холодным сквозняком. Не так? Ну, что ты всё киваешь? Нельзя со всем сразу соглашаться. Разве тебя не учили этому? Гладость ночи не любит суеты. Чтоб ты так знал! Ежели ты не разбойник какой (а бедный Штрейбле это уже видит) можно и впустить тебя в хату.
     Старик позволил-таки Тихону переступить порог и, отстранив его, затворил дверь, водрузил засов и задвижку на их обычные места, накинул привычным движением крючок.   Только после совершения своеобразного ритуала он зашкрябал стёртыми подошвами, пробурчав нежданному гостю:
   - И что ты стоишь, как памятник всем обрусевшим евреям? Птица моя, лети за мной!
       Пройдя немного вперёд и отворив справа ещё одну дверь, хозяин вошёл в обетованную комнату. Тихон покорно проследовал за ним.
   - Дядя Иохэм…
   - Ну что ты всё "дядя" да "дядя"! Я уже семьдесят лет с гаком "дядя Иохэм"! Чтоб тебе так жить! – Старик заскользил вглубь комнаты. – Заходи, коли пришёл.
     Дом, в котором оказался поздневечерний (вдобавок к тому, и совершенно непрошенный) гость, был деревянный и состоял из трёх жилых помещений, не считая сеней, почти всклень набитых всякой ветошью и утварью, однако с относительно свободным проходом, больше напоминающим тропинку в густом тёмном лесу – такую же узкую и такую же грязную, как после очередного дождя. Оказавшись в довольно просторной с двумя окнами комнате, освещаемой с тремя свечными огарками канделябром, Тихон сначала прищурился от резанувшего по глазам живого света и затем постепенно огляделся.
     Посредине комнаты стоял круглый обеденный стул под серой скатертью с непонятными геометрическими фигурами и с грязными (видимо, от какого-то въедливого жира) пятнами. В левом переднем углу притулился к стене небольшой письменный стол. На столе в немыслимом беспорядке громоздились друг на друге неаккуратно сложенные бумаги, над которыми возвышалось некое рукотворное подобие чернильницы. В стороне валялось ободранное донельзя гусиное перо с заострённым и обильно испачканном концом.
     Над столом висела олеография с изображением Иерусалима с храмом Соломона, раскрашенным сине-голубой краской. Возле правой стены, на которой в неясном содружестве расположились две разновеликие картины, но разобрать, что на них нарисовано, было невозможно из-за обильной засиженности мухами.
     Вдоль этой стены парадно выстроились три стула с выгнутыми спинками. На окна с обеих сторон спадали из-под потолка ситцевые полинялые коричнево-жёлтые полотна, перехваченные на уровне подоконников зелёными тонкими лентами, закрученными на четырехгранные самодельные металлические стерженьки. Между двумя окнами по центру комнаты угнездилось кресло с мощными подлокотниками и завешенной спинкой.
     Хозяин уверенно проследовал именно к нему, водрузил своё жирное тело в тесноту спинки и подлокотников, обшитых красным аксамитом, троноподобного кресла, на сидении которого покоилась квадратная атласная подушечка зелёного цвета, и с нескрываемым любопытством принялся разглядывать позднего гостя, периодически потирая огромную бородавку на носу.
     В этот момент из двери, устроенной в левой стене, выглянуло заспанное лицо сморщенной старушенции с гноящимся правым глазом.
   - Иохэм, ты меня звал?
   - Мойра, закрой поплотнее дверь, но с той стороны, - громко (как это было у входной двери) и раздражённо отреагировал на её появление Иохэм. – Я так понимаю, что добрый молодец не к тебе на свидание пришёл. А может, и недобрый молодец – как знать? Иди почивать. Так будет лучше всем. Поверь мне.
      Убедившись, что его распоряжение, во-первых, правильно понято и, во-вторых, правильно выполнено, он произнёс самую короткую за весь вечер фразу, состоящую из одного двухбуквенного слова:
   - Ну?
       Тихон ощутил, что настала пора излагать просьбу, ради которой он так спешил в этот дом, и что от волнения его язык будто прилип к нёбу. Такого приёма и начала разговора в его вариантах даже не предполагался. Он нервно и, стараясь, негромко откашлялся, подошёл к обеденному столу и, слегка наклонившись над ним, чтобы любым способом приблизиться к хозяину дома, громко прошептал:
   - Дядя Иохэм, мне нужен пистолет…
   - Что ты сказал? Я не расслышал. Или мне показалось?
   - Мне нужен…, - Тихон взглянул на только что закрывшуюся дверь слева.
   - Хватит шептать! Ты не на исповеди. Эта глухая тетеря Мойра с трудом слышит только то, что ей ору. Что тебе надо?
   - Пис – то - лет, - по слогам и достаточно громко произнёс проситель.
   - И всё? Пхе, и кто тебе сказал, что ты пришёл на военный склад? Или ты думаешь, что старый Иохэм только тем и занимается, что делает на заказ разные пушки и пороховые пукалки? – Говорящий кивнул головой в сторону стоящей в правом заднем углу комнаты швейной машинки: - Иохэм может шить, Иохэм может перешивать, Иохэм может кроить, Иохэм может перекраивать, Иохэм может делать новые костюмы, Иохэм может перелицовывать старые костюмы… Да мало ли чего может Иохэм? Но Иохэм никогда не занимался с металлом. Ты мне понял? Ни – ког - да! Единственный и любимый старым Иохэмом металл называют почему-то презренным. Пхе, "презренный"! Я бы хотел на них посмотреть, чтобы они делали, если у них тот металл отобрать и выбросить в самое глубокое море на самое глубокое дно. А? Они бы выпили то море до дна и вытерли бы каждую "презренную" монетку об своё рубище! Чтоб я так жив! – Потом за короткой паузой неожиданно прозвучало: - И зачем она, эта пистоля, тебе? Что ты имеешь сказать на это?
   - Понимаете…, - начал было Тихон, на мгновение опустив глаза.
   - Только не надо врать старому человеку! – Правый указательный палец в который раз нервно прикоснулся к  бородавке на носу. – Иохэм всегда чует нутром, когда ему продают кривду. Кто тебе не сказал, что Иохэму врать нельзя? Такая штучка, как пистоля, не для того, что колоть орехи. Это и сопляку должно быть ясно. – Он снова выдержал небольшую паузу и вдруг, сощурив глаза, задал тот вопрос, которого боялся Тихон: - Нечто убить кого захотелось?
   - Нет, - проглотив комок волнения, гость старался говорить ровным голосом. – Постращать хочу.
   - И что, у тебя для этого "постращания" совсем уже никаких слов не хватает? Пистолей пугать зарешился. Так-таки старый Иохэм и поверил! Не гневи Вседержителя нашего! Не гневи… На всё есть своя причина. Ты прячешь тайну? Человек волен всё делать так, как ему желается. Но никто не уйдёт от Высшего Суда…, - старик поднял вверх указательный палец, немного помолчал и продолжил: - У православных есть-таки молитва со мудрыми словами: "Руце твоя создаста мя и сотвори мя, вразуми и научуся заповедем твоим".  Сам, поди, знаешь о такой. По одёжке вижу, что не из простецких будешь. И здесь угадал "дядя Иохэм"? Тогда вспомни, "племянничек", негоже, как учит Святое Писание, убивать своего клеврета - собрата по крови. И на бренной земле, и со светлых небес твердят нам издревле: "Не убий!". И будь ты католик, христианин, иудей либо мусульманин, эта заповедь – да и все остатние - для кажного смертного едины. Никто тебе не дал права прервать путь себе подобного… А, может, тебе это нужно ради мести? Тогда я напомню две мудрые мысли: "Кто собирается мстить, тот роет две могилы" и "Жизнь человека, который не умеет прощать, страшнее смерти". Задумайся и разреши сам их глубокий смысл… Иохэм знает это, Иохэм помнит это, Иохэм не сотворит злого умысла, как бы он не был зол. Творец дал нам разум, свободную волю и бессмертную душу. И в том есть глубокий смысл, великое назначение и высокая цель жизни человека. Две скрижали утверждают на Земле две любви: любовь к Богу и любовь к ближнему. Жизнь есть величайший дар Создателя нашего. Лишать жизни есть самый ужасный, тяжкий и великий грех. А чтобы избежать греха…
   - Дядя Иохэм, - юноша прервал пространные поучения увлёкшегося своими познаниями еврея, - я знаю Закон Божий. Знаю и все заповеди… Но не могли бы Вы мне всё-таки продать пистолет?
   - Что не может старый Иохэм? – всплеснул руками человек внутри кресла, после чего соединил ладони, прикрыл глаза веками и прикоснулся кончиком носа к соприкоснувшимся пальцам. Помолчав, он продолжил: – Иохэм может всё: продавать и не продавать, ругать и хвалить, говорить и молчать, смотреть и не видеть… А чему ты в жизни этой научился?
   - Вы о чём?
   - "О чём"? Боги, это он мне говорит: "О чём?" И он ещё имеет грубую наглость спрашивать, о чём это с ним говорят так долго! Что ты из себя думаешь: хочет ли жить спокойно "твой любимый дядя"? Или ему уже не хочется любоваться ранним утром и поздним вечером в своём рваном халате, выходя на крыльцо своего дома? Или ты думаешь, что моя жена Мойра сможет обойтись без своего любимого Иохэма, когда тот будет смотреть на казённые стены? А если завтра придёт в эти руины околоточный и станет приставать ко мне с разными вопросами…
   - Я понял, - догадавшись, на что намекает старик, перебил Тихон. – Я буду нем, как рыба. Не сумлевайтесь! Клянусь всеми святыми! Никто не узнает!
   - А чем ты можешь со мной поменяться, когда я дам тебе это? – Хозяин ещё раз взглянул на раскрасневшееся от волнения лицо просителя, на его горящие глаза, на то, как тот торопливо перекрестился, тем как бы заверяя свою искренность. Обуреваемый мыслями старик тяжело вздохнул и, покрякивая, вытащил своё тело из тисков кресла. Он подошёл к окованному железом сундуку, поколдовал ключом в огромном замке, откинул вверх крышку хранилища, поковырялся в его чреве, извлёк с самого дна что-то завёрнутое в тряпицу, которую осторожно развернул, и также осторожно положил на обеденный стол, ближе к канделябру револьвер системы Нагана.
   - Сколько?.. – Глаза юноши ещё сильнее заблестели при виде того, о чём он мечтал, и протянул руку с желанием потрогать холодный металл.
   - Что за вопрос "сколько"? – Старик отстранил его руку.
   - Сколько вы просите за это? У меня деньги есть…
   - Вы его послушайте! У него "есть деньги". А хватит ли их, этих денег, чтобы это стало твоим?
   - Вот! – Тихон распахнул однорядку, достал из-за пояса довольно объемный бумажный пакет и положил его рядом с револьвером.
   - Кажная вещица имеет свою цену. Иохэму лишнего не нужно. Иохэм никогда не желал стать сквалыгою, - бурчал старик, одновременно разворачивая бумагу. Когда купюры оказались в его руке, он заглянул в глаза покупателя, затем бросил взгляд на его одежду, прикидывая от какой суммы можно освободить нежданного гостя. После этого тяжёло крякнул, цокнул языком и пересчитал все деньги. Снова посмотрел на Тихона, отслюнявил две трети предложенных денег, аккуратно сложил их пополам и засунул в глубокий карман сермяги. Оставшиеся купюры бросил на развёрнутую бумагу, отодвинул всё это в сторону стоящего перед ним и повторил: - Иохэму лишнего не нужно. Теперь это твоё. И это тоже, - рядом с брошенными деньгами он положил мешочек, наполненный, судя по характерному звуку, патронами. - Однако помни, что тебе говорил старый Иохэм…
Он хотел что-то ещё произнести, как вдруг раздался мелодичный бой, который происходил из хозяйского армяка. Старик извлёк из левого кармана брегет в позолоченном корпусе, осторожно открыл крышку и, прищурив глаза, взглянул на циферблат.
   - Через два часа наконец-то завершится этот сумбурный день. День канет в Лету… Что-то ждёт Иохэма завтра?.. – философски вопросил он, пряча под крышкой хронометра французского мастера Бреге неутомимые стрелки. Лишь только после этого обстоятельный и наделённый мудростью еврей позволил себе пристально вглядеться в глаза гостя. - И запомни: Иохэм тебя не видел, Иохэм тебя не знает… И знать больше не хочет!
     Этим он намекнул, что сделка закончена, глядя, как Тихон вожделенно и подобострастно осматривал приобретённый "товар", проверяя, как действуют механизмы, и пересчитывая количество снарядов в небольшом кожаном мешочке.
     Старик громко прокашлялся и, взяв вновь зажжённой огарок свечи, пошёл из комнаты через сени к входной  двери.
     Тихон суетливо завернул в тряпицу оружие, сунув туда же мешочек с патронами, и, спрятав всё это за пазуху, поспешил за хозяином в тёмные тесные сени по направлению к выходу из дома. 
     Расставание получилось совершенно безмолвным.
     За порогом гость, кивнув напоследок (видимо, в знак благодарности), тронулся быстрыми шагами в обратный путь. Глядя вослед уходящему, старый Иохэм, покачивая головой, продолжил философствовать:
   - Слаб человек… Ох, как слаб! Слаб перед своей ревностью, слаб перед своей глупостью, слаб перед своей гордынею… И его не интересует, что там за той горой, за той сопкой жизни… Где та разгадка, где тот ответ? Радость ли приходит за грустью или наступает безысходность? Что есть правда и что есть ложь?.. Ещё латиняне твердили люду: "Inothi seauton", что значит "познай самого себя". Слаб человек… А, может быть, в слабости его сила? Мир не однолик… Одно знаю, что опаснее слабого, но злого человека на свете не бывает!.. Ой, как прав был мой дед! Ещё тогда мой мудрый дед Аарон Штрейбле, видавший такие виды за свою жизнь, учил меня: "Запомни, Иохэм, ты – властелин в этом суетном мире и ты – мелкая букашка, ползущая по оконному стеклу, ты – маг-волшебник и ты – простак самый последний, ты – Давид и ты – Голиаф в одном теле. Только Спаситель наш всесилен и праведен. На Земле у человека есть лишь имя, а небеса – судьи ему. Живи так, как ты желаешь, пока земля и небо не слились воедино. Не сей мерзость и пакость, не гони врага своего заклятого, но и не приближай к себе близко сладословного дружелюба. Помни о роде нашем, о семье своей и о детях, что даст тебе Бог. Знай своё место под солнцем и под луной. Жизнь наша – вертлявая штука, да все равны пред гробовым исходом. Что предрешено в этой суете? Того не дано нам знать. Да и нужно ли это – знать, что будет и чем закончится? Однако, даже умирая, человек может быть бессмертным"…
*******

     …Что ни говори, а городок отличался уютностью и ухоженностью.
     Он буквально утопал в зелени. Вековой лес охватывал его широким полукругом с трёх сторон, а четвёртую сторону омывала и тихо плыла, прихотливо извиваясь, не менее широкая река с покатыми и буйно покрытыми мягкой травой берегами.
     И там за рекой, насколько хватало глаз, опять возвеличивался во всей своей красе лес, кое-где мозаично перемежаясь с квадратными и прямоугольными полями, засеваемыми по обыкновению рожью, пшеницей и гречихой. Глядя на многоликую зелень деревьев, создавалось впечатление, что и сам городок наслаждался ласковыми объятиями этих лесов, дышал их свежестью и нежными ароматами, рождаемыми незатейливыми цветами и листьями.
     От этого рождалось спокойствие в душе и умиротворение.
     Горожане любили это место, оберегали и обихаживали его, как могли. В ответ природа щедро, в зависимости от сезона одаривала их то сочными ягодами, то крупными орехами, то обилием грибов, то немалым рыбным уловом, то невиданным урожаем… И потому в погожие дни люди устремлялись на встречу со своей дарительницей, наслаждаясь её неописуемой красотой и откровенной негой.
     Об эту пору, что начиналась со дня Симеона летопроводца (по преданиям, Симеон провожал старое и встречал новое лето), зачастую стояла ясная, вёдренная и продолжительная погода.
     На лугах, пожнях и на деревьях носились тонкие нити вычурно ажурной паутины. Может быть, потому это время называется "бабье лето", что издревле именно с Семёнова дня прекращался полевой труд, и начинались женские работы и рукоделья. Бабы мяли, трепали и мыли пеньку, стлали лён, брались за веретено, стряпали кушанья для пиршеств. И приходило благодатное времяпрепровождение, называемое посиделками. Ему были рады и стар, и млад.
     Вот и сегодня, завершив все дела, по уговору на берегу реки под развесистым дубом собрались девчата-подружки посудачить да позубоскалить.
     Одевшись понаряднее и накинув на плечи цветастые платки, первыми, как всегда, пришла сюда черноволосая Степанида с рыжей хохотушкой Аксиньей и волоокой Лукерьей. В их плетёной корзинке уместились ещё тёплые пироги с душистой капустой да с яблоками (нынче был небывалый урожай яблок, груш и ягод) и внушительные круги зрелых подсолнухов.
     Не успели они присесть на раскинутый под деревом прямоугольник принесённого холста, как шумно появились – и тоже не с пустыми руками - все остальные завсегдатаи девичьих посиделок: и певунья Раиса, и бойкая Анна, и мечтательно-медлительная Ульяна. Это было их всеми любимое место.
     Отсюда с крутого и укрытого разнотравием берега открывался завораживающий вид на лениво перекатывающую волны реку, на противоположный покатый берег с жёлтой песчаной косой, где поодаль от выстроившихся в ряд, как на показ, остроконечных ёлей расположился тесный кружок белоствольных и кудрявых берёзок, на необъятный для глаз и недостижимый горизонт, куда, намаявшись, падало уставшее дневное светило.
     Утомлённые домашними делами, девчата первым делом отведали пироги, смачно запивая прохладным из погреба молоком прямо из горлышка бутыли. "Заморив червячка", как любила повторять Ксюша, и немного передохнув "от трудов праведных", они разобрали подсолнухи и принялись лузгать семечки, обсуждая свои проблемы и делясь впечатлениями о дне минувшем.
   - Что это Фаинки нету? – вдруг удивленно спросила дородная и медлительная Ульяша, оглядываясь вокруг.
   - Маменька не пустила, - бойко ответила Лушаня - родная сестра Фаины. – Стирки много, попросила ей помочь. А я вот умыкнула на часок.
   - На что тебе, Ульяша, Фаинка? Давно не виделись? Тако, на Лушаню приглядись - они, чай, обе близняшки. И одеваются однаково. Как две капельки росы, схожи. Ты на энту особь зырь, а сама думай, что с Файкой сидишь, - захихикала Ксюша вослед ей же сказанному.
   - Ноне на ярмарке нашу Дуняшу встренула, - сообщила Анюта.
   - Ну, как там она? – встрепенулась Стеша.
   - Как-как? Брюхо ишо более стало. Баит, ворочается ужотко младенчик. Поди, забавно чуять, како в тебе ктой-то шавелится. Не иначе к Рождеству прибыток в ихнюю семью будя. То-то погулям!
   - Ну ты, Анюта, токмо об гулянках думаешь! Ой, кому-то достанется гулёна наша! – опять хихикнула Ксюша. – Ой, достанется! Поди, какого-никакого ужо приглядела?
   - А то! Приглядела, да не скажу! – фыркнула та с гордым взором. – Уж такого, какого надо, приглядела! Будя пора – увидишь, от зависти сгоришь!
   - Ксюха наша ни в огне не сгорит, ни в омуте не утопнет! – возразила, улыбнувшись, Стеша.
   - Это точно, - веско подтвердила Ульяна и тут же, округлив глаза, таинственно произнесла: - Ой, девчата, чё скажу!..
   - Поведай, Ульяна-без-изъяна! – Ксюша оказалась рядом с подругой. – Я ужо слухаю тебя…
   - Маменька надысь сказывала про то, как оне в "бабье лето" потешалися, - Ульяна, пошвырявшись в корзине, извлекла и что-то спрятала в своей широкой ладони.
   - Ну-ка, кажи люду свой ларец с бруллиантами, - нетерпеливо потребовала Анюта.
   - Энто не ларец, - серьёзно промолвила та, подождала, когда все собрались вокруг неё, раскрыла ладонь, на которой появилась маленькая коробочка, вырезанная из редьки, в виде гробика. – Вот!
   - Что это? – насторожилась поражённая увиденным Стеша.
   - А вот что! Маменька сказывала, что с Семёнова дни кончалася жизнь мух, тараканов, клопов и разной другой мелкой твари. И тогда делали из редьки или свёклы мастерили такие гробики, ложили туда…, - дальнейшие действия дивчина решила продемонстрировать на примере, поэтому она откинула крышечку коробочки, чтобы все увидели, что под ней находилось, - мёртвую муху и хоронили в землицу. А тараканов хоронили в щепах…
   - И, поди, плакали горючими слезьми, - прервала её рассказ неугомонная и донельзя любопытная острословка Ксюша.
   - Да, плакать-то плакали, - подтвердила догадку невозмутимая Ульяша, - но с притворью. На такие похороны все девки и парубки собирались разодетые как можно лучше да нарядно. А потом плясы плясали и песни всяки пели. Вот оно как было весело!
   - Что же ты ране об энтим помалкивала? – начала было выговаривать её Анюта.
   - Я же говорю, что тольки давеча маменька поведала. Когда редьку да свёклу перебирали, чтоб в погреб сховать в припас, она-то и вспомнила. Они тоды с моим тятей глянулися друг дружке. Да так, что на другую неделю тятя упросил моих деда и бабу сватов заслать в маменькин дом…
   - А, обженившись, они тебя быстренько спроворили, - не дав договорить рассказчице, перебила вездесущая Ксюша-хохотуша и потянулась за вторым подсолнухом.
   - Како ты успеваешь и балагурить, и семена клювать? – изумилась внимательная Лушаня.  - Бесперечь грызёт да грызёт что под руку попадётся – будь то соняшник али гарбуз. Ненагрыза, каких свет не видывал!
   - А те завидно? – в очередной раз хохотнула Аксинья. – По ночам маешься, тайну мою выведать желая? Я ить об тебе не гуторю, что ты…
   - Ладно тебе, подтыра! – прервала её, заступаясь за подружку, Стеша и тут же, переменив настроение,возбуждённо предложила: - Давайте-ка, девчата, на другое "бабье лето" и тако же устроим!
   - А что? И верно! – поддержала молчавшая до поры Раюся.
   - Тебе-то, Степанида, зачем такое? – Ксюша всё также пребывала в своём ключе. – Ты своего суженого-ряженого нашла. Да, какого! На зависть всей округе. Об других таперя печёшься?
   - Ты, Ксюха, об Тихоне речь ведёшь? – заинтересовалась Анюта. – Ему же от ворот поворот указан самим дядей Трофимом. Али не слышала? У Стеши узелочек другий завязался. С Венечкой.
   - Да ты что? – взлетели ксюшины рыжие брови над округлившимися глазами.
   - А ты, вроде, как и не знаешь?
   - Так ить она и знать не могла, потому как с весны у больной бабки в Рязанщине была на хозяйстве, - уважительно напомнила Раюся.
   - Что же, подруга, ты мне не доложила? – спросила удивленная Ксюша, глядя на Степаниду.
   - Не успела.
   - Похож, не смогла словечко вставить за этой тараторкой? – то ли спросила, то ли подсказала Лушаня.
   - Какое там словечко, - поддакнула Стеша, глазами благодаря за подсказку. – Докладывать-то неча: пришёл Тиша к моему папеньке руку просить, а тот выгнал его со двора и дорогу заказал. Так и молвил в сердцах: "Не видать тебе Степаниды! Вот и весь сказ!" А потом меня запытал про Веню: дескать, верно молва идёт? Я, как на духу, и призналася во всём.
   - Тихон-то что?
   - Красный, аки рак, выскочил из дому. Чуть меня с ног не уронил наземь. Зыркнул на меня жутким блеском в глазах, желваки ходом ходят, буркнул себе под нос, дескать: "Дождётесь ещё! Придёт наше времячко!" да бросился прочь со двора.
   - Тиша горячий быват – слово ему напоперёк не скажи. Ураганом сметёт, кто на путя его станет, - напомнила Ульяна и добавила: - На взгляд благовидный да куратный эдакий, одначе злыденя али упырь какой в ём затесался. Завистлив дюже. Дажи не подумаешь, что ён наукам разным обучался в белокаменной.
   - А я вот слыхала, девчата, - заговорчески произнесла Анюта, перейдя на громкий шёпот, - что там, в Петербурге-то, непотребных книжек он начитался, в обчестве каком-то мыслей поднабрался, на будто бы на сходках об коммуне всё вещал.
   - И я слыхивала, что он подбивал царя скинуть, - в тон Анюте прошептала Раиса. – За то его с дружками из учёбы изгнали напрочь. Тоды-то Тихон в нашем городе взял да объявился. И вроде как его под надзором в околотке держат.
   - Эко уши-то распустили! – Ксюша явно надоело это шептание. – Поди, пустое энто всё. Ты, товарка, мне скажи, - обратилась она к Стеше, - чё папенька-то твой? Что тебе сказал об сватовстве да об Вене?
   - "Что ж, Вениамин – не хлюст какой. Поживём – увидим". Тольки и промолвил.
   - Ты Веньке-то рассказала про Тишу да про папеньку? – обняла подружкины плечи Раюся.
   - Всё, как было. До последнего слова.
   - А он?
   - "Жди, - говорит, - вскоре наших сватов".
   - А ты?
   - Та рази она не согласная? – влезла в разговор, сгорая от озорства, Ксюша. – Ты в глаза ейные загляни – сама поймёшь! Ой, беда с энтими парубками! С ими, едрёна вошь, одна морока!  Ой, девчата, хорошо-то как! Никогда так хорошо не было! "Я упала с сеновала", - вдруг запела, а, вернее, заорала от избытка эмоций, она во весь голос так, что ей откликнулось до сих пор покорное эхо. – Уж и эхо запело, а мы всё втихомолку.
   - И правда! Раюся, наш звоночек, певунья ты наша, запевай свою любимую, а мы тебе подтянем.
   И та словно ждала этого предложения, поправила складки на юбке, выпрямила спину и запела так, что создавалось впечатление - не голос, а душа ведёт мелодию:
            Не пускает меня мама на гулянки,
            Не даёт глядеть на хуторских парней.
            А работа в поле утром спозаранку
            Не даёт взглянуть на юных косарей.
            Вечерами я гляжу у хаты
            Как светило плавает во ржи,
            А потом за холм тот, за горбатый
            Прячет от людей свои ключи.
            И когда звезда заполыхает
            В распростёртой синей тишине,
            И на хутор сказки навевает
            Лунный свет, играя на воде, -
            Я в тот час и птицей стать готова,
            Чтоб взлететь в неведомую высь,
            И мечтою слиться с небосводом,
            Чтоб взглянуть на землю сверху вниз.
            Я готова тучкой стать на небе
            И на миг затмила бы звезду…
            Но какой бы мрак на небе не был –
            Я себе коханного найду.
            Вечерами я грущу у хаты
            Под серебряные трели соловья.
            Сердцем верю: где-то и когда-то
            Встречу я, коханый мой, тебя!..
*******
     …Если бы девчата знали, что творилось в это время на том про руке, он заглянул в глаза покупателя, затем бросил взгляд на его одежду, прикидывая от какой суммы можно освободить нежданного гостя. После этого тяжёло крякнул, цокнул языком и пересчитал все деньги. Снова посмотрел на Тихона, отслюнявил две трети предложенных денег, аккуратно сложил их пополам и засунул в глубокий карман сермяги. Оставшиеся купюры бросил на развёрнутую бумагу, отодвинул всё это в сторону стоящего перед ним и повторил: - Иохэму лишнего не нужно. Теперь это твоё. И это тоже, - рядом с брошенными деньгами он положил мешочек, наполненный, судя по характерному звуку, патронами. - Однако помни, что тебе говорил старый Иохэм…
     Он хотел что-то ещё произнести, как вдруг раздался мелодичный бой, который происходил из хозяйского армяка. Старик извлёк из левого кармана брегет в позолоченном корпусе, осторожно открыл крышку и, прищурив глаза, взглянул на циферблат.
   - Через два часа наконец-то завершится этот сумбурный день. День канет в Лету… Что-то ждёт Иохэма завтра?.. – философски вопросил он, пряча под крышкой хронометра французского мастера Бреге неутомимые стрелки. Лишь только после этого обстоятельный и наделённый мудростью еврей позволил себе пристально вглядеться в глаза гостя. - И запомни: Иохэм тебя не видел, Иохэм тебя не знает… И знать больше не хочет!
     Этим он намекнул, что сделка закончена, глядя, как Тихон вожделенно и подобострастно осматривал приобретённый отивоположном покатом берегу реки, то дальнейшие события, по всей вероятности, развивались совершенно непредсказуемо. И это случилось бы только потому, что именно в это время там собралась почти вся ватага городских парубков во главе с Вениамином – тем самым единственным сыном Асафия Филипповича.
     Этого парня знали в округе (кое-кто баял, что и за округой) под прозвищем "беспалый атаман" или просто "беспалый". Собственно говоря, его "беспалость" не была исторически-героической, а тривиально заключалась в отсутствии большого (первого) пальца левой кисти.
     Это был, всего лишь на всего, результат неосторожности отрока-непоседы: при колке дров он то ли сам отвлёкся всего лишь на секунду, то ли его кто окликнул, надо было - или спокойно опустить занесённый над чуркой топор, или завершить намеченный удар по полену, а уж потом оглядываться, так нет же – решил совместить два дела разом: рубить и озираться кругом. Тогда отец по этому поводу отреагировал следующей фразой:
   - Такэ утворил, що никому казать-то не можно. Заруби соби на носи: "Поспешишь – людей насмешишь". Тут нэ до смиху, колы пальцами раскидался по сторони. Кильки тоби тверджу народну приказку: "За двумя зайцами погонишься – ни одного не поймаешь.
     Но тогда мальцу-егозе урок не пошёл впрок.
     Для того, чтобы набраться осторожки и размеренности в своих действиях, ему потребовалось ещё два случая с "круговерчением" головы: первый завершился падением с лесины строящегося амбара и переломом левой ноги, второй – падением стога сена и переломами ребёр справа.
     Пролежав в связи с этими падениями длительное время, достаточное для анализа сотворённого, Вениамин понял свои ошибки и в дальнейшем утихомирил свой пыл и спешку. "Если эдак дела пойдут, у меня ж пальцев и целых костей на всю жизнь не хватит", - вот примерно такой вывод сделал он для себя тогда.
     В свои двадцать один год этот парубок был очень красив (не зря ведь, говоря о нём, дивчины прям-таки млели).
     Его лицо соединило отличительные черты его родителей. Тёмно-карие глаза под приподнятыми чёрными бровями, прямой, тонкий нос и русые волосы над широким лбом – от отца. Очертания нижней части лица были округлены, нежны, как у его матери. Высокий с крепким мускулистым телом он явно отличался из всей дружной ватаги. Проворный умом не по годам и потому гораздый на изощрённые (но не криминальные) выдумки Веня верховодил с молчаливого согласия всех сотоварищей. Его последнее слово в возникающих периодически конфликтах было неоспоримо.
     Ватага не слыла в городе грозой, а даже пользовалась определённым уважением. Ей прощались мелкие шалости и безобидное хулиганство, ибо знали, что если возникнет непредвиденным казус, ребята могли на помощь и решить то, что было неподвластно взрослым.
     У неё существовали свои механизмы улаживания ситуаций и выявления мелких мерзопакостных обидчиков законопослушных горожан. Кое-кто называл ребят "борцами за справедливость".
     Основное ядро "борцов" собралось по обыкновению в своём заветном месте, которое облюбовали ещё в детстве. Для этого, казалось, сама природа создала все условия: оно было весьма отдалённое для любителей досужих прогулок, сложно доступное, так как попасть сюда можно, только преодолев два переката, и изумительно красивое с песчаной излучиной реки, убегающей за поворот, и с неповторимой перспективой на высокий скалистый берег, вершина которого покрыта обильной травой, мелким кустарником и могучими деревьями с исполиньей статью и кудрявой кроной.
     Это место так понравилось ребятам, что они часто стремились сюда, чтобы поделиться своими радостями и горестями, решать мальчишечьи проблемы, обсудить достигнутые победы, поделиться обидами, строить планы на будущее, и просто отдохнуть, как говорили их родители, "от трудов праведных".
     Неоднократные посещения этого укромного уголка привели к мысли об обустройстве его.
     Веня с Никифором в ответ на идею построить поодаль реки шалаш предложили обозначить его размеры, а когда "строение" из валёжника и зелёных ветвей будет воздвигнуто, по периметру его посадить прямоствольные клёны. Не понимая тогда до конца этой задумки, остальные сотоварищи, доверяя своим атаманам, согласно осуществили предложенное.
     Пролетели беззаботные годы детства, и наконец - пришло то время, когда буквально все осознали – насколько горазда была выдумки закадычных друзей.
     Стволы выросших клёнов, устремлённых ввысь, образовали прочную основу подобия стен беседки под зелёной естественной кроной - "крышой", защищавшей от мокрой непогоди.   Переплетение длинных ивовых ветвей между стволами создало препятствие для докучливых ветвей. Чем дальше, тем больше расширяла границы фантазия: плодами совместных усилий явились сработанный в центре "помещения" незатейливый столик на основе крупного пня и удобные лавки, разместившиеся вокруг него и опирающиеся на крепкие вбитые в землю колышки.
     И надо заметить, что никто из тех, кто случайно забредал в эти края, не нарушал  созданную "обстановку зелёного кабинета", потому что, с одной стороны, это было необычно привлекательно и удобно для всех, а с другой стороны - они  знали с кем придётся иметь дело, разрушив это творение.
     Именно сегодня и именно сюда пришли и Вениамин, и его закадычный друг детства Никифор, и разухабистый, смелый в своих поступках Борислав, и весельчак, наделённый неимоверной силой Ерофей,  и проворный во всех делах, но и обстоятельный в своих решениях Аксентий – старший брат Степаниды, и молчаливо-загадочный Тихон, и, конечно же, вездесущий Алиир в неизменной бесцветной сермяге, которая, казалось, срослась с его телом…
     С последним у Вениамина было связано воспоминание о довольно курьёзным случаем.
Он был малый ростом тогда, широкоскулый, узкоглазый и вертлявый, переполненный энергией паренёк-сирота. Его мать и отец – или как он их называл "апа" и "ата" – умерли во время повального, всеядного и ненасытного мора, когда от неведомо откуда взявшейся страшной болезни погибали не только люди, но и звери, и птицы, и домашний скот. Каким образом уцелел сей пронырливый шкет - озорной паренёк - знал только самый Всевышний. Этот пацан-егоза неизвестной, но скорее всего азиатской национальности, невесть откуда приехавший в город, почти сразу же влился в их сплочённую ватагу. Однако никто точно не знал, когда и как это произошло.
     Его коммуникабельность привлекла всеобщее внимание. Лиирка очень много рассказывал о неведомых для здешних мальчишек местах, в которых он обретался. Из него, как из рога изобилия, изливались нескончаемые сведения и подробности об Алтайских горах и о бескрайних казахских степях с огромными стадами быстроногих сайгаков, о далёком красивом озере Байкале, богатом разнообразными рыбами с немыслимо странными названиями, и о щедрых узбекских базарах с их знаменитыми пряностями и громадными душистыми дыням. Его торопливая речь была буквально напичкана непривычными для слуха пацанов-аборигенов азиатскими словами, которые он тут же охотно переводил на русский язык, яростно жестикулируя и изображая характерных для той или иной местности персонажей.
Именно Лиирка привнёс в ватагу две игры – в "альчики", похожую на русские "бабки", и в "лянгу".
     Последняя сразу же заворожила всех мальчуганов.
     Для этой игры изготавливалась специальная вещица: вырезался круглый диаметром около дюйма кусочек шкуры животного с длинной (лучше около двух дюймов) шерстью, в кусочке свинца такой формы и размеров толщиной в треть дюйма высверливались шилом два отверстия, через которые продевалась тонкая проволока, с помощью которой обе части соединялись воедино.
     Суть игры состояла в том, чтобы не дать этой "лянге" с расправленной по кругу шерстью упасть на землю, подбивая её перед собой внутренней и наружной стороной стопы, допустимо было и подбивание тыльной стороной носка обуви. Побеждал тот, кто таким образом "набивал" большее количество ударов. У каждого игрока должна быть своя "лянга".
Однажды вдоволь наигравшись лииркиной "лянгой", Вениамин заболел идеей изготовить себе подобную игрушку. Его длительные поиски необходимых материалов этого незамысловатого изделия завершились следующим образом: втихаря от отца Веня вырезал два куска (с расчётом на две "лянги"  - а вдруг одна не получится) из-под воротника добротного полушубка, найти же свинец потребного размера - проблемы не было. После продолжительных домашних тренировок мальчишка переиграл даже Алиира и прочно занял место чемпиона не только внутри своего сообщества, но и в городе. С его же лёгкой руки "лянга" получила новое название "мохнушка".
     Гордость переполняла паренька недолго. Как всегда, незаметно проскользнула осень, и приблизились зимние морозы.
     В один из дней в их дом нагрянули гости, которые за вкусной снедью, перемежающейся с хмельными напитками, многочисленными шутками-прибаутками и нескончаемыми пересудами, не заметили, что повечерело и ощутимо похолодало.
     Асафий Филиппович – Венин отец, будучи подшофе и в добром расположении духа, вызвался проводить засидевшихся гостей. При этом не приминул отвесить свою традиционную приговорку: "Не забувайте нас  - приходьте к нам почаще. Особенно на могилку". Сказанное было бы внове для тех, кто не знал характер хозяина, у которого постоянно перемежался и обычный, и чёрный юмор. Нынешние визитёры неоднократно слышали эту присказку, поэтому в ответ только расхохотались. На предложение жены одеться теплее он решил, что полушубок для данного момента - самая что ни на есть подходящая вещь, и пошёл в чулан.
     И надо же такому случиться: в полутьме, найдя на ощупь искомое, Асафий Филиппович, извлекая, совершенно случайно пальцами попал в эти  злосчастные дыры под воротником полушубка. Изумлённый обнаруженным, отец вышёл на свет и внимательно осмотрел находку, бурча при этом на казацкий манер:
   - Шо цэ такэ?
   - Да то, мабуть, мыши прогрызли, - махнула рукой Олимпиада Антоновна.
   - "Мабуть, мабуть", - передразнил её муж. – Такэ зубами не выгрызешь. Як кумекаешь, сынку? – обратился он к Вениамину, лицо которого вдруг покраснело, как только в комнату вошёл отец с одеждой наперевес.
   - Может быть, и мыши, - только это и смог вымолвить тот.
     Отец цокнул языком и надел полушубок. Проводы гостей были, по-видимому, неторопливые. За это время мать с помощью дочери Зиновеи успели убрать со стола и перемыть посуду, Вениамин, расставив стулья по местам и сославшись на то, что хочет спать, ушёл в спальню, быстро разделся и нырнул под одеяло.
     Но пережитое возбуждение по поводу обнаруженных дыр не давали ему уснуть, мысли роились в его мозговых извилинах. Когда он потерял чувство времени, раздался стук закрывшейся двери в соседней комнате - и послышалась уверенная поступь вернувшегося отца, приближающаяся к спальне. Веня притворился спящим, за дверью встревоженный громкий шёпот матери умолял: "Асафий, може, не надо?! По утречку побалакаете? Ночь на дворе!.."  Ответа не последовало. Резко отворившаяся дверь впустила в спальню поток света и кряжистую фигуру отца, который приблизился в кровати и решительно откинул одеяло:
   - Почивать изволишь, сынку? – встретил вопрос округлившиеся глаза "проснувшегося" Вени. – Вставай, бисова душа!
     Сын покорно исполнил приказание и в этот момент заметил, что в правой руке отца зажат сыромятный ремень.
   - Мыши, кажешь, прогрызли? А шо ж за тварь тоби совесть прогрызла? – и, не дождавшись ответа, отец, развернув сына к себе спиной, трижды отходил того поперёк там, где спина теряла своё благозвучное название.
     Слёзы хлынули из глаз мальчишки, но он стойко молчал, понимая, за что последовало такое жёсткое наказание. Веня знал, что содеянное им, несомненно, повлечёт наказание, но не предполагал, что оно будет выглядеть таким образом, а не собеседованием с родителем.  Ограничившись произведенным наказанием, отец грозно спросил:
   - Тоби ясно за щё? Не за "мышей", а за враньё твоё. Нашкодив – признайся. "Повинную голову меч не сечёт" – так люди кажуть. Да запомни на усю жизнь: "Всё тайное становится явным"…
     Обменявшись традиционными рукопожатиями, перемешанными добрыми шутками-прибаутками, вся ватага для начала приблизилась к реке. Так уж у них было принято, когда кто-то из друзей задерживался.
     Ероха словно завороженный залюбовался почти гладкой поверхностью водного потока, порой нарушаемой лёгкой зыбью игривого ветерка, пристально наблюдая за неутомимыми перекатами неторопливых и спокойных на первый взгляд волн, скрывающих глубину своих тайн, потом в полной тишине вдруг задумчиво произнёс:
   - Верно говорят, что река - она как скромный человек: сначала вроде бы ничем непримечательный, но чем больше и чаще с ним встречаешься, тем больше поражаешься - насколько он очаровательный и привлекательный...
   - Хорошо говоришь! До чего же река здесь красивый! – не любивший долго молчать Лиирка поддержал Ероху и тут же запричмокивал языком по-азиатски. – И такая широкий, и такая глубокой, и вода в нём такая прозрачный. А у нас Карасу…
   - Что это за "Карасу"? – переспросил Ероха, не отрывая зачарованных глаз от неторопливого потока воды. 
   - Речка такой есть, - обрадовался Лиирка, наконец-то обретя собеседника. – Далёко отсюда. От неё за перевалом Куюк город Аулие-Ата стоит. Раньше тот городок "Тараз" прозывался. Много веков уже стоит. Там тепло, там Мавзолей Карахана есть. Я сам его видел, я сам туда ходил…
   - Ну, понесло! -  по-доброму хмыкнул Борислав. – Теперь не остановишь. Тебя спросили про какую-то Карасу…
   - Вот я говорю. Речка такой. "Карасу" называется, потому что вода в ней всегда мутная и тёмная. Значит, верно её "чёрная вода" прозвали, по-казахски "кара" - "чёрный", а "су" - "вода".
   - Стало быть, как ты там сказал, "мавзолей" какому-то "чёрному хану" построили? – догадался Ероха.
   - Откуда знаешь? – откровенно изумился Лиирка.
   - "Откуда-откуда"? От такого, как ты, верблюда, - громко и добродушно засмеялся довольный собственной шутке Борислав и затем, видя реакцию окружающих (а вернее, отсутствие такового), скоренько добавил: - Он смышлённый такой сызмала. Евойная маманя завсегда так про него гуторит. Понял? 
   - Кого ждём-то? – вдруг спросил Вениамин.
   - Даньку да Филата. Остальные туточки, - отрапортовал Бориска.
   - Филат – тот не придёт. Он с батей коня в кузню к цыгану повёл, чтоб подковать. Мабуть, поздно вернутся, - доложил Аксентий.
   - Кого подковать – батю или коня? – хохотнул было Бориска. – Если батю, то и утром не жди. Пока батя подковы до дому дотянет, кочеты всех кур перетопчут.
   - А Ждана ждать не будем, - не обращая внимания на зубоскальство последнего, твёрдо решил Никифор о Даньке, который всегда неисправимо задерживался. По этому поводу Вениамин как-то тому сказал: "Тебя будто чёрт за портки держит".
   - И то верно, - в том же тоне  заключил Веня и направился в "зелёный кабинет".  Вся ватага потянулась за ним. Алекса, внимательно наблюдавший за другом, догнал его:
   - Ты чё такой смурной? Случилось чё? Или как?
   - Не боись – прорвёмся, - успокаивающе прозвучало в ответ.
   - Ты скажи, ежели спонадоблюсь.
     Поочередно заходя в беседку, каждый усаживался на своё "пригретое годами" место на лавках за столиком. Последним вошёл Аксентий, молча, достал из-за пояса штанов из-под просторной рубахи бутыль, наполненную какой-то жидкостью, и поставил её в центре столика.
   - Он? – спросил Ероха, намекая на самогон.
   - Бражка. Бабуля сварганила. Чай, ярмарка нонче была. Аль забыл?
   - Я? Да забыл? Не сей обиду, хлопче, - с этими словами Ерофей извлёк из-за пазухи свёрток, в котором оказались две рыбины со смачным названием "чехонь": одна – вяленая, другая – копчёная.
     Непонятно, откуда-то среди суеты появились аккуратненькие помидорки, пупырчатые малосольные огурчики, половинка ржаной хлебины да ещё кое-какой снеди. Темп, с каким поглощались все принесённые продукты, свидетельствовал о том, что парубкам в этот переполненный всякими событиями день не хватило времени даже поесть толком. Насытившись (а точнее сказать, утолив голод) и от трапезы подобрев, ватага, не спеша, обсудила некоторые ярмарочные подробности, обсмеяла нерадивых торговцев и купцов, а особенно – зевак и ротозеев и незаметно подошла к привычному для подобных застолий моменту, когда Лиирка, подобно магу – волшебнику, явил сообществу нераспечатанную колоду игральных карт.
   - Опять новая? – вопрос этот был более традиционный, нежели принципиальный, так как каждый знал, что Лиирка , страдавший единственным грешком под названием "скорый на руку", ежемесячно приносил на такие сходки непочатую колоду. Но все, к тому же, помнили, что за сим каких-либо эксцессов не следовало, и поэтому шибко не расстраивались.
   - Ну что, сызначала поваляем "глупенького"? – вместо ответа предложил Лиирка.
   - Отчего не повалять? – разрешил Аксентий, не взирая на то, что доселе молчавший Тихон поморщился. – Дели на всех. Тиша, ты у нас самый умный, напомни-ка сударям, откедова взялися на свете карты.
   - Я уже сколько раз повторял, что карты пришли к нам с Востока, - в голосе чувствовалось раздражение от заученных и неоднократно повторяемых фраз, но все якобы внимательно слушали давно уже им известные факты. – Ещё древнегреческий историк Геродот сообщал, что в них играли в Мидии в седьмом веке до новой эры, в Европе они появились в четырнадцатом столетии  во время крестовых походов, а уж потом - в восемнадцатом веке французские игральные карты проникли в Россию из Германии, сохранив немецкое название мастей.
   - А каких мастей? – педантично вопросил Аксентий, явно куражась.
   - Бубны, червы, треф и пики, - с нескрываемом вздохом перечислил Тихон. 
   - И последнее. Прошу Вас, сударь, напомните этому нехристю, как следует поступать с этими бумажками. И не надо так сверкать на меня очами!
   - Карты, распечатав, несуетно тасуют, дают снять, сдают рубашкой вверх, то есть втёмную, и вскрывают козыря; с рук ходят, бьют или кроют…
   - А карты не под шулера мечены? – это было адресовано уже Лиирке, который всё время, отпущенное на издевательство над Тихоном, размеренно тасовал карты.
   - Я коробка только-только открыла, - когда нервничал, Лиирка начинал демонстрировать своё азиатское происхождение, то есть говорить на непонятном всем языке, порой даже без перевода  (что было для окружающих забавно, особенно Аксентию).
   - Тады, картёжник, дели смело. Тольки втёмную дели.
   - Быр, еке, уш, торт, быз, алты…, - начал считать вслух Лиирка, раздавая карты по кругу слева направо, и хотел было кинуть перед собой карту, как вдруг всё тот же Аксентий прервал его действия:
   - Стоп! Хватит!
   - Токта? Почему токта? Почему "стоп"?
   - Играть будем на "влёт". Кто вылетит, заместо его ты влетишь и почнёшь карты месить.
   - Кто карта карабчил? Кто карта пиринёс? Кто сдавает? Зачем злишь Алиира?
   - Ты поучись-то у дедов! – сдерживая внутренний смех, пытался с серьёзным видом поучать Аксентий. – Воистину далёкие от нас народы! Поглядить на ёго, други! В карты играет, а мастей не знает. Худо, иноземец, в карты играть, а ни мастей, ни козырей не знать. А то ведь кто-сь вякнет про тебе: "Умён, как наш Семён – книги продал, а карты купил. Да всё на одну карту и поставил".
   - Ты завсегда Алиира обидеть желаешь! Зачем злой такой? - бросил обиженный взгляд раздатчик, но тем не менее продолжил делёж карт на шестерых.
   - Не кажи понапраслину. Не завсегда, а тольки кады брага на языке размажется. А ты, Лиирка, не забижайся. Пошто губу отлячил? Тебе добра желают, в воду пхают, а ты из воды вылазишь. Эх ты, дурья башкенция! Раздал? Так кажи всем козырю, - Аксентий слегка похлопал по азиатскому плечу, сгрёб карты в ладонь и через мгновение распределил их подобно вееру.
     Игра пошла бойко: сначала играл каждый за себя (чаще всех проигрывали Тихон и Лиирка), затем разбились по парам. Проиграв три кона кряду, Тихон объявил, что он выходит из игры. Как только он встал из-за столика, поступило предложение сменить эту игру на какую-нибудь другую. Вениамин сразу же категорически отказался и покинул своё место. После бурных обсуждений за столом при одном наблюдателе Никифоре осталось четыре заядлых картёжника, которые разбились по парам - Борислав с Аксентием и Алиир с Ерофеем. Тут-то и закипела серьёзная игра. Как сказал верзила Ероха: "То были игрушки, а таперича в игру поиграем". Вениамин не мог (или не хотел?) понять сути этой новой игры.
     Из обычной (тридцатишестилистовой) колоды убирали "семёрки", "восьмёрки" и "девятки", остальные карты после тасовки делили на четверых. Козырями, необходимыми для набора "взяток", были все валеты, дамы и вся трефовая масть, причём сильными считались: дамы, за ними валеты и далее трефы. Примечательно, что среди дам и валетов был свой ранжир в мастях – по возрастающей он выглядел следующим образом: бубны, черви, пики и трефи. Но самой козырястой в этой игре была "скромная" трефовая "шестёрка", которая,  кроме того, что по необходимости могла перебить любую козырную карту, не взирая на её ранг, была страшна тем, что "ловила" трефовую даму.  Когда эта "ловля" происходила (независимо от того – в начале, в середине или в конце очередной сдачи карт), кон признавался сыгранным, за что паре "ловцов-удачников" начислялось максимальное количество баллов - "четыре". Если означенная дама "убегала" от всесильной "скромницы", производились подсчёты набранных очков. При этом "шестёрки" (даже трефовая) не имели никакого номинала. Пара игроков с большим количеством очков, то есть по преимущественному перевесу, получала два балла. Победительницей именовалась та пара, которая первой наберёт двенадцать баллов.
     Вениамин никак не мог уяснить правильность подсчёта набранных очков, что его нервировало, видимо, поэтому он и не мог добраться до сути игры. Собственно говоря, так случается с каждым человеком: когда нервозность превалирует над размеренностью здравого осмысления, положительного результата не жди. А нашему герою в этот период не хватало времени, чтобы, как говорится, "с чувством, с толком, с расстановкой" проанализировать карточное новшество.
     Прислонившись к стволу дерева при входе в беседку и скрестив руки на груди, Вениамин не без интереса понаблюдал за игрой, а вернее – за поведением игроков, за их азартностью, послушал их разговоры, замешанной на прибаутках. Он заметил, что каждый игрок использует соответствующие для характера присказки. Мощный Ероха любит повторять: "Трус в карты не играет"; Аксентий при неудачной игре соперников с ехидцей замечает: "Карты хмель любят, карты вину братья" или поучает, пытаясь шлёпнуть картами по носу игрока, заглядывающему в его карты: "В чужих картах негоже ночевать"; суеверный Борислав, внимательно наблюдающий за тасовкой и съёмкой колоды, в нужный момент напоминает: "Карта потянулась, следует пересдать, а то несчастье будет".  Азиатский же говор Алиира одновременно умилял (а иногда и раздражал) всех. Во время игры они бесконечно поправляли его, когда он произносил:
   - Это моя "братка".
   - Да не "братка", а "взятка".
   - Я ж не взял, а забрал. Значится, "братка". Вашего, урусов, языка не поймёшь.
Вениамин, наблюдая за игроками, часто ловил себя на мысли: а каков он сам в игре, особенно наполненной азартом. Вот и сейчас, подумав об этом, он отвлёкся от происходящего и заметил отсутствие Тихона в беседке. Оглянувшись, он увидел, как тот, не торопясь, поднимается по косогору к стайке сосёночек, и последовал за ним. Догнав Тихона, Веня, запахнув чёрный с синеватым отливом казакин, прервал его задумчивость незатейливым вопросом:
   - Далёко путь держим, хлопче?
   - Сказывают, что опята в лесах уже пошли. Вот и решил удостовериться лично, - неохотно ответил тот.
   - Да ты, как я помню, никогда грибничеством не занимался. Сам говаривал, что удачно грибы находишь только в похлебке.
   - Мало ли что я говаривал, - с уловимым раздражением прозвучало в ответ.
   - Вот именно: "мало ли что говаривал", - Вениамин ухватился за необходимую ему нить разговора. – Скрытный ты, однако, Тиша. Скрытный и склизкий. Да, похоже, с опаской с тобой надо быть.  Завсегда держать ушки на макушке. А то, не ровен час…
   - Что так? – Тихон остановился у приземистой сосны и резко развернулся лицом к собеседнику, словно готовясь к бою.
   - А то ты сам не знаешь, о чём речь будя? – зло сузил глаза Вениамин. – Не ожидал я от тебя такого поворота-переворота. Надо же, Иуде сподобился.
   - Ты это о чём?
   - Всё о том же, паря, всё о том, об чём ты зараз думку маешь. Решил, стало быть, меня опередить? Ты же доподлинно знал, как я к Степаниде отношусь. А ты сам самосватом в их дом попёрся. И поделом, когда тебе на дверь указали помелом. - Лицо Тихона вмиг раскраснелось, глаза налились кровью, тем не менее оправданий не последовало. - А ещё "другом по гроб жизни" назвался! Грош! Ломаный грош – цена твоим словам в базарный день! Нешто так можно промеж себя делать?
   - Это моё дело!
   - Гляди-ко, как завернул: "Моё дело"! – оборвал его Вениамин. – Не любо мне припоминать содеянное добро людям, но тебе припомню. Ну-ка, "родной", распахни свою памятливость. Кады заявился ты сюды, опосля студенческих стачек, як тебя встренули парубки с низов? Враз к нам бегом заявился с "хвостами-хлыстами" - "дескать, спасайте, робя"! Мы, об тебе ништо не знамши, стенкою стали. Обуспокоили "нижних", заручились ихним словом, что не тронут тебя. А ты, Тиша, ишо тоды гонорился: "Мол, мы в столицах обретались, уму набирались, а потому нас не замай". Было дело?… Пошто молчака давишь, хруст лисячий? Али я не прав? Али мне враки глаза застят?..  Да Бог с тобой, твоя душа – это твоя душа. Или душонка? Сам гляди!… А кто за руку волок, кады воутрие ты ко мне припёрся? Кто клялся и божился, что никогда поперёк моего путя не возникнет? Я тэбэ за языченю тягнул, возгря зэлэна? - За Вениамином водилось подобное: когда он – заводной по натуре – приходил в ярость, в его лексиконе сами по себе словно просыпались и из него буквально сыпались слова, скажем так, "украинско-донского казачьего настроя".   Сказывались, видимо, "генетические дрожжи". Поэтому ему было весьма трудно контролировать себя в подобные минуты – он будто плыл по течению события. – Дывлюсь я тэбэ та й гадаю: як же ж тоды нэ распойзав я в тоби змеюку грэмучу? Довирчив був, як цуцик! Що ты мэни тоды казав о добрих людях, о равенстви та братстви людовом? Ото ж и народывся "братко"!
   - Ты не трогай моих личных убеждений! – будто Феникс, вдруг воспрял духом Тихон. – Не тебе судить о них, коли не знаешь! Не мешай кислое с пресным! Одно другого не касается!
   - Ой ли? – левая бровь Вениамина моментально вздёрнулась вверх. - "Не касается", говоришь? Тоды грош – цена не тольки тебе, но и всем твоим, как ты их называешь, "товарищам". В лицо гуторите одно, а за глаза живёте другими мерками. У них ни на полушку совести нету, одна блажь беспорточная!
   - Не смей так говорить о моих друзьях-товарищах!
   - Да плевать мне на твоих друзей – революционных ублюдков с напористо-бессмысленными призывами. Ты не думай, что мы тут ничего не розумиемо! Мы здесь не чернь и не "быдло"! Есть и грамоте обученные, не хуже вашего. Не мене, а то и поболе вас разбираются, что за красивыми иноземными словами скрываются понятия для простых людей: "грабь награбленное" та "воруй наворованное". А цель всех ваших стачек да забастовок единая и неодолимая - "Абы не работать"! Это также просто, как "абевега".
   - Ты не прав! – нервно повысил голос Тихон. – И придёт время – я докажу тебе!
   - Ничего ты ни мне, ни другим не докажешь, - неожиданно спокойно сказал Вениамин. – Бо ты не способен к этому. Ты мелок, завистлив и… рвёшься из своих силёнок к славе и к власти. Рвёшься, да кишка тонка. Тебе непокойно, что хлопцы ко мне тянутся, а не к тебе. Так?.. Знов молчака давишь. .. Да ты, Тиша, что ни на есть подпольщик! Кругом подпольщик - и с нашими, и с вашими. Втёрся в нашу кумпанию, пообвыкся, пригляделся и заговор супротив меня затеял. Ишь, кукушонок выискался! Думал, что до меня не дойдёт? Сколько не таись, всё одно на свет выползет само собой… Що, з переляку у штанци накакав? Та не бойся ты, не дёргайся! Учить уму-разуму кулаками не буду. Несмотря на гадючность и вонючность твоего норова. – Он соединил свои ладони, медленно, но с заметным напряжением потёр их между собой и добавил: - Времячко само тебе по чемеру-то врежет… Что ж ты за фрукт заморский, Тихон? Имячко тебе, видать, не зря дадено: Тихон – тихоня. А в тихом омуте анчутки родятся. Слыхивал мудрённость такую?.. Молчишь? Ну-ну, молчи, молчун Тихон, потихоньку. Тильки я скажу: зла на тебя не держу, но и заканапатить себя не дам, и Степаниду не отдам! Живи, як знаешь. Одначе, знай край, да не падай! А ежели что сотворякаешь, на карачках ко мне приползёшь прощения просить. А не приползёшь, сам тебя знайду и приду до тэбэ. Но это тоби, хлопче, дороже обойдётся! Вот и весь мой сказ! Дюже заруби себе на носу… 
     Вениамин расправил рубаху под кушаком, немного постоял перед Тихоном, словно ожидая хоть какого-нибудь ответа, и, не дождавшись реакции, развернулся и пошёл прочь в сторону беседки.
     Раскрасневшийся от волнения и злости Тихон, тупо сосредоточив свой взор себе под ноги и сжав от бессилья кулаки, остался стоять в окружении молодых сосёнок-сестрёнок…
*******

     …Одноэтажный, но довольно высокий каменный дом под красной черепичной крышей, выстроенный на видном месте (почти в центре городка) по собственному, хотя и несколько замысловатому проекту Асафия Филипповича, состоял из шести комнат по типу анфилады со сквозным (на всю длину дома) и относительно широким коридором.
     Парадный вход с пятью слегка пологими ступеньками крыльца под выступающим вперёд навесом, поддерживаемым двумя круглыми колоннами, располагался прямо по центру здания. Справа и слева от него красовались по три окна с резными раскрашенными бирюзовым и белым наличниками.
     Все двери дома были сработаны из крепкого дуба, довольно большие окна всех комнат обеспечивали достаточную освещенность и смотрели в сторону роскошного сада с ухоженным огородом и стоящими по периметру хозяйственными постройками: амбарами, лабазами, сараями с сараюшками да ригой с дополнительно пристроенным овином.
     Скотный двор (конюшня, коровник с телятником, свинарник, птичники для кур, гусей и цесарок) располагался поодаль, дабы не портить воздух дурными запахами.
     А там, за дальней межой открывался чарующий своим простором вид на живописный косогор с возвышающейся мельницей (гордостью Асафия Филипповича), с распластанными вокруг неё полями и лугами, окруженными густым лесом.
     Вошедшего в светлый от немалого количества окон коридор посетителя встречала дверь, которая скрывала за собой самую большую комнату с двумя огромными окнами.
     В ней нашли свой приют, создавая собою некий торжественный и в то же время семейный уют, квадратный обеденный стол, стоящий в самом центре комнаты и окружённый деревянными с высокими резными спинками стульями, и шкаф с грациозными дверцами и с застеклёнными рамочками-оконцами, за которыми проглядывались солидные книги в сафьяновых переплётах; высокий стоячий трельяж с двумя боковыми, инкрустированными тумбочками и соединёнными единой нижней полкой, расположенной под центральным, овальным сверху и прямоугольным снизу зеркалом, изначально слегка полнившим фигуру и физиономию любующегося своим отражением; твёрдый, обитый коричневой кожей диван, и три таких же твёрдых кресла. Здесь же была устроена печь с широкой открытой топкой и непривычным для этих мест названием "камин", над которым на прямоугольном куске мраморной полки возвышались часы с циферблатом, окруженным маленькими скульптурами ангелочков. Эта комната в особые для семейства и парадные дни предназначалась для приёма гостей, а в будни служила столовой, где трижды в день в определённые часы собиралось за квадратным столом всё семейство. Это был своеобразный ритуал, для неучастия в котором требовалось изложить весьма уважительные причины.
     По левую сторону от этой комнаты (назовём её "залой" или, если хотите, "гостиной") следовали одна за другой три горницы: первая была отведена исключительно для взрослых, вторая и третья – чуть поменьше первой - для детей. Справа от "залы - гостиной" размещались ещё два помещения. Одно, служившее кухней-поварней, было просторнее второго, так как здесь имелась отгороженная перегородкой  кладовая для провизии и кухонной утвари. Второе же помещение прозывалось по понятной причине "тятиным кабинетом". Во всех комнатах (кроме, естественно, "залы") было прорублено по одному светлому за счёт своих габаритов окну и сложено по одной печи с окрашенными белым трубами.
     На кухне, как водится, готовились щи да борщи, калья да кутья, блины да кулебяки, разносолы да сладкие компоты. Но чаще её называли "поварской", потому что в ней дозволено быть да жить поварихе – старой дряхлеющей женщине, которую всё звали "тётя Христя".
     Её матери довелось служить ещё у Вениного деда – Филиппа Селивановича, воспитывать Асафия, а когда Асафий Филиппович, сойдясь с рязанской красавицей Олимпиадой Антоновной, решился уйти с Дона-батюшки в новые края, молодая дивчина Христя, ничтоже сумняшеся, собрала весь свой нехитрый скарб в узел и смело (с тайного благословения и наставления самого Филиппа Селивановича) пошла за молодыми к ним в услужение. В этой семье её ценили и уважали от мала до велика, она платила тем же, готовя еду и стирая бельё, помогая приглядывать за хозяйскими детьми и убираться по дому. Не гнушаясь никакой работы, она была не только кухаркой, но и ключницей, и гувернанткой, и кастеляншей, и даже искусной сказительницей, когда бесконечными зимними вечерами кропотливо сучила пряжу и рассказывала детишкам (да и присоединявшимся к ним дворовым людям) былины да байки, которых знала превеликое множество.
     Чистоту и порядок в этом доме ценили особо, но не для показухи. Сам хозяин, будучи придирчивым аккуратистом, терпеть не мог малейшего отступления от этой ипостаси.
     Однажды (давным-давно, ещё по приезду на новые места) он нарочито грозно с едва заметной притворью, которую девушка в силу своего воспитания не могла распознать, указал на обнаруженную им неопрятность и обронил самую обидную (как ей показалось) фразу-присказку: "Видно Гапку, шо пэкла бабку, - уси ворота у тисти". После того Христя всю свою жизнь изо всех сил старалась доказать, что тот казус был лишь случайной оплошностью, а не закоренелой неаккуратностью.
     О её поварских способностях следует сказать отдельно. Приготовленные ею с присущей тщательностью и изобретательностью блюда обрели особую славу среди гурманов, нередко посещавших дом Асафия Филипповича. По их мнению такого борща "писанного" (название это появилось с лёгкой руки хозяйки: бордово-красный от добротной свёклы, наваристый, пахучий за счёт самых разных кореньев и зелени борщ подавался с густой белой сметаной и действительно напоминал живописную картину своим сочетанием ярких оттенков) никто в округе готовить не мог. Если случалось какое семейное торжество, приглашенные имели возможность отведать огромный арсенал напитков, изготовленных Христей. Чего тут только не было: и вишнёвая наливка, и померанцевая водка, и гоголь-моголь, и ягодная водица, трефовая  и Петровский напиток, который любили пивать со времён самого Петра Великого.   Многие удивлялись, где эта неграмотная стряпуха смогла самостоятельно освоить знаменитый "лабардан по-архангельски" (единственное, что они доподлинно знали, что в этом доме всегда припасали солёную треску). На дни рождения каждому виновнику торжества подавалось его самое любимое блюдо, например, хозяину готовилось "королевское жаркое", а хозяйке – шнельклопсфлейш". Накануне Святой Пасхи расторопная повариха, не теряя время даром и не смыкая глаз, успевала подготовить многоцветные яйца-"крашенки" и испечь "кулич парадный". В сервировке столов вместе с ней с удовольствием участвовали сама Олимпиада Антоновна со своими послушными и отзывчивыми дочерями Евдокеей и Зиновеей, которые охотно обучались кулинарным секретам Христи.
     Шли годы, и с ними уходила молодость Христи. Со временем она постепенно (естественно, с согласия понятных и благодарных ей за поддержку в трудные минуты жизни хозяев) сузила круг своих обязанностей, оставив за собой поварское дело. У стряпухи уже до того болели все члены от старости, что ей было всё равно, где и в каком доме доживать свой век. Главное для неё теперь - только бы печка с тёплой лежанкой принадлежали ей. Она же была совершенно одинока во всём белом свете. Её единственную дочурку Марфушеньку (она явилась на свет плодом пылкой и страстной любви с соседским конюхом – красивым, учтивым и работящим парнем Митрофаном, которого спустя некоторое время по повинности "забрили в рекруты" [почему-то с большим трудом приживалось в этом городе слово "новобранец", пришедшее на смену привычному старшему поколению старожилов "рекрут"], с тех пор его дальнейшая судьба так и осталась неизвестна) ещё в семилетнем возрасте убило молнией во время небывалой для этих мест грозы. Видно, тогда Христя выплакала все свои слёзы и как-то быстро постарела, осунулась. Она даже перестала вспоминать о своей прежней жизни. Но её часто посещало только одно желание - отправиться в церковь и отговеться. Каждый раз, возвращаясь с очередного причастия, она жила ожиданием, что вот-вот  придёт за ней костлявая смерть в чёрной хламиде да с вострой косой за плечами и заберёт её - очищенную и покаявшуюся - с собой в совсем иной, потусторонний, никому неведомый мир. Но смерть почему-то в задуманное время не являлась. Грехи – уже новые - накоплялись, и снова старуха, превозмогая боль в суставах и кряхтя, плелась в церковь, чтобы под священными сводами говеть и каяться…
     Вениамин, запыхавшись больше не от быстрого шага, а от обуреваемого его волнения,  по мере продвижения по коридору замедлял свой ход, прокручивая в который раз подготовленное сообщение. Наконец, оказавшись перед заветной дверью, он задержался буквально на те мгновения, которые позволили ему перевести дыхание, расправить под кушаком сбившуюся при спешной ходьбе рубаху и трижды осенить себя крестным знамением. После этого он, глубоко вдохнув полные лёгкие воздуха, вежливо постучал правым, согнутым крючком, указательным пальцем и, не дожидаясь ответа, потянул на себя медную ручку дубовой двери.
     Асафий Филиппович в это время стоял на коленях перед образами под серебро да под золото, которые в полотенечном уборе приютились в красном углу комнаты, перед ними теплилась хрустальная лампада. От этого чуть выше среднего роста кряжистого и неумолимо лысеющего мужчины постоянно веяло несгибаемой силой и твёрдой уверенностью. В сей же миг он, покорно склонив голову с закрытыми глазами и сложа соприкасающиеся ладони перед собой, что-то тихо шептал. Веня оторопел оттого, что он впервые увидел отца, стоящего на коленях и сотворяющего молитву. По жизни так сложилось, что никто из детей никогда самостоятельно, без отцовского дозволения на то или приглашения не имел права посещать эту комнату. Она служила главе семейства своеобразным кабинетом, куда приглашались проезжие, приезжие и местные торговые люди для совершения договоров, где решались серьёзные семейные вопросы и порой устраивались разбирательства в связи с неблагопристойным поведением кого-то из детворы. Даже дочерям не доверялось делать там уборку, эту обязанность выполняла только Олимпиада Антоновна – жена хозяина и мать троих детей.
     -…Во имя Отца и Сына, и Святаго Духа, аминь, - Асафий Филиппович, благоговейно вглядываясь в лики святых, трижды перекрестился, напоследок смиренно сотворил земной поклон, прикоснувшись головой пола, и, тихонько покряхтывая, тяжело поднялся на ноги, распрямляя уставшую спину.
     Медленно развернувшись, он увидел покорно стоящего у двери сына, нисколько не смутившись присутствия того, прошёл к письменному столу, сел на крепкий дубовый стул с обтянутым тёмной кожей сидением, туго набил душистым табаком и степенно раскурил вырезанную из вишни трубку. И только всего этого, повернувшись и пристально глядя в глаза парубка, негромко спросил того:
   - Видкиля спрыгнув, хлопче?
   - Нэнько казала, що вы гукалы мэнэ. Ось явывся, - ответил Веня на том же языке, на каком прозвучал вопрос.
   - Добре, - похвалил отец. В его говор неожиданно для слушателя вплетались то русские, то украинские слова и выражения. – Хорошо, что такой исполнительный. У мэня до тэбэ разговор мается.
   - У меня тоже, - неожиданно для себя смело произнёс сын.
   - Что ж, коли так, спробуемо соединить две беседы в одну, - последовало предложение.  - Но старшой завсегда зачинает пэршим…
     Асафий Филиппович немного помолчал, как бы обдумывая с чего же всё-таки начать, дважды затянулся дымом, выдыхая его тонкой струйкой вверх, к потолку. Создавалось вполне логичное впечатление, что он ищет осторожные подходы к основной теме. Но, по-видимому, это у него не получалось, поэтому, в очередной раз повернув голову к сыну, он вместе с дымом выдохнул:
   - Ну и доколе ты, така здорова дытына, в коныков будэш грать? Шось я не бачу твоего сурьёзу. Годков до биса лысого, а ума не на полушку? До сих пор шалберничаешь, в игруньки всё тешишься. Пора бы до дилу - какому-никакому – приноравливать да привыкать. Али ты вознамерился всю жизнь на батьковой вые сидеть? Хто ты зараз? Ты – той человече, який може тильки транжирить деньгу, а не колупаться в чём-то. Деньгу робыть надо. А ты, мабуть, думаешь, што то - манна небесна. Не, сынку! Не раззявай почём зря вэршу, а ищи, як денежну волю обресть.
   - Что ж, тятя, мне идти коров пасти? Али волам хвосты крутить? – осторожно поинтересовался Веня (ему явно не нравилась выбранная отцом тема).
   - Я ничем не чурался в твои годы - и стада с табунами пас, и, як ты гуторишь, хвосты волам крутил… А раз претит тебе такое, ищи, что твоему сердэньку любо.
   - Я давеча хотел…, - начал было сын, но отец его оборвал:
   - Не хотеть надо, а делать надо! Робить, спину гнуть, руки не покладать, рукава засучивать! В конце концов, батьке в помочь иттить. Шо опять морду скукожил? Не по нраву слова отцовы пришлись? Тебе вечно чтой-то не нравится, ты постоянно недовольный – и собой, и мной, и сёстрами, и нэнькой ридной, и чоловиками вкруг тэбэ. Все видят твою кислую мину. Тэбэ даже стыдно быть моим сыном! На наши вывески глядеть стыдишься. Не перечь, своими глазоньками бачив! Открой свое дило да свою картинку приляпай, колы так…
   - Но ты, тятя, сам заполонил всё и вся! Я уж не кажу про Трохима Пантелеймоновича. Ведь невозможно развернуться – куда не глянь: твой магазин, твоя лавка, твои вывески, твой товар! А ежель не твои, так дяди Трохима! Тяжело за вами! Ты даже не знаешь, как оно быть за твоим именем! Все тильки и говорять: "Как твоя фамилия? Ой, так ты - той сын того самого Асафия Филипповича?" – Из Вени вырвался горький вздох, брови его сами собой сошлись у переносицы.
   - Шо насупердылился? В сём честном миру, сынку, всё тяжело да тяжко. А ты покажи себя, добейся, шоб твоё имя зазвучало! В тебе гордыни премного. А гордыня ещё никому не помогала. Возомнил себя цесаревичем, а сам-то… Мы с тобой иншего сословья, нежели дядя Трохим. Однако оно тебе родным отцом дадено! Зависть изглодала до костяка, что есть люди побогаче твово батьки? Да ты удержи в руках то, что маешь, да поднакопи силёнок, преумножь, расширь, вырасти да укрепи! Да к тому ж скажу: в тебе много упорства, однако не менее того упрямства. Если первое тебе помогает, второе же зачастую мешает. Кажу ж тэбэ в котрый раз: "Накопи капиталу да разверни свое дило, коли не нравится пребывать за моёю фамилией"… Ой, хлопче - хлопче, николы не гнушайся нэ чим у достиженя желання! Бачь сюды! Хто я був, колы прыихав звидтэля? Хто мэнэ тут знав? Та нихто! Будь я сто раз фильтикультяпистый-расфильтикультяпистый, нэкому и не нужен був. Бо хто знав, що за фрукт такый? А я сам себя спрацював, своим трудом имя своё поднял. Вот и ты сэбэ спрацюй! Силы тебе не занимать. Смелости тоже. Да и ума в тебе – не кот наплакал. Здоровый парубок, уже пора жениться. А он ветку оседлает и по пылюгану скачет вприпрыжку. Сурьёз буди в себе! Стань этаким хитрованом: приглядывайся да примечай. Да ничего не бойся! Я для тэбэ позначалу буду наипервейшим помощником. До поры до времени буду, конечно, тем помощником, причём… тайным. Хай люд думает, шо я здесь не причём. Якэ их дило! А сидеть тебе, сложа белы рученьки, не дам! Не грех бы тебе знать, что лучше умная хула, чем дурацкая хвала. Ты мэнэ, сынку, поняв?..
     Вениамин утвердительно кивнул головой и взглянул на отца. На какую-то долю мгновения их глаза встретились. Первым отвёл взгляд сын, предчувствуя, что разговор с родителем ещё не окончен. Так оно и случилось: на смену первого акта действа пришла вторая.
   - Туточки я краем уха слышал, что ты - большой любитель выяснять всяки отношения меж собой и меж людьми. Болтають? Али вправду? Кажуть, що хлопци твои заступничеством занымаються, - Асафий Филиппович закрутил правый ус, обошёл вокруг стоящего в центре комнаты фикуса с тёмно-зелёными, будто глянцевыми листьями и остановился перед окном, попыхивая трубкой. – Бают, що ни за что, ни про что обвинять любишь. Так?
   - Не, тятя. Невинных не обижаю.   
   - Верю. Но запомни: не будь спешуном. Прежде чем выяснять с кем-то отношения, припомни всё, что знаешь о нём - и хорошее, и плохое, а потом уж обвиняй, колы есть за що! Щоб оценить свои поступки, трэба иногда посмотреть на усих и на cэбэ якобы со стороны. И тоды побачишь и свои достоинства, допетришь усё происходящее вкруг тэбэ. Заруби себе на носу: главное у человика – це честь. Честь – вона не знает неякого времени. Честь – это сурьёзно… Да не наживай врагов среди дураков – себе дороже будет. Да помни наперёд: самому надо быть добрее.
   - Тятя, можно тебе скажу? Чем больше делаешь людям добра, тем наглее они становятся, потому что перестают ценить все твои ранее сделанные добрые дела. На себе убедился.
   - Сынку, да не все ж люди придурками живуть… Умных бильше. Одначе они не выгораживают себя, не бьют кулаками себя в грудь. Воны все бачут да примечають! Колы тако разговор пошёл, скажу, що и тоби надо помягче быть. Особливо с теми, кто рядом с тобою обитуется.. А ты сызмальства до си не научился просить прощения за содеянное. Мог тильки на вопрошение "больше так не будешь?" кивнуть головой, дескать "не буду". Просить прощение, сынку, и уметь прощать – великое человечье дело! Так что, добрее надо быть  и сочувственнее к людям.
   - Да ты сам-то мне никогда не сочувствовал, - вдруг напряжённо вымолвил Вениамин, подняв на отца колючий взгляд.
   - А як же, милый мой человече, узнать, когда посочувствовать, ежель ты, як та рыба, молчака зачастую давишь? Эха ведь без звука николы не родится. Нешто позабыл об энтим? Чай, ужотко, не сопеля поперечная - летки за плечьми маешь. И знай на веки вечные: я тебе николы ворогом не був и николы ворогом не буду! А що поучаю, то я тэбэ научаю, як облегчить нашу маятливу жисть. Бо ты ж - мий сын! Ты ж – мий вотчич! Мий любимый сынку…
   - Тятя…, - больше ничего не смог вымолвить Вениамин и с трудом справился со спазмом в горле, возникшем в результате этого впервые прозвучавшего признания: ему вдруг захотелось обнять и прижаться к отцу, но он всё-таки заставил себя остаться на месте.
     Асафий Филиппович очень чутко осознавал эмоциональной напряжение сына, поэтому он немного помолчал, вернулся к столу, не спеша положил на него докуренную трубку и напомнил:
   - Ты что-то хотел мне сказать?
   - Тятя, - сын слегка помялся, набираясь после предыдущего напряжённого разговора силы, и твёрдо продолжил начатое: - Вот ты тут сказал, что мне пора жениться. Так вот, я об этом и хочу тебе сообщить, что я уже надумал жениться.
   - Дело хорошее! – неожиданно для него ответил отец и с улыбкой произнёс: – Шо ж за дивчина забаламутила голову моёму дитяти?
   - Степанида, - сразу же сознался Вениамин, несколько ошарашенный его реакцией, добавил: – Дядьки Трохима дочка.
   - Смуглявую да ладную красулю себе выбрал. Ай, да удалец! Ай, да молодец! Мий батько казав до свадьби: "Помятуй прыказку: "Зять любит взять, тесть любит поесть, а шурин глаза щурить".
   - Ещё, тятя, хочу попросить тебя, - обрадовано затараторил сын: - Не придумаю, як маме весть такую сказать.
   - Энто я удумаю. Трошки позжее. Колы же сватов засылать прикажите?
   - Та хучь завтра.
   - Ни! Давай у неделю. Через два дни, - уточнил Асафий Филиппович. – Бо я не успию з мамою. – неожиданно он хитро подмигнул и резко перешёл на шёпот: - А невестка знает о предстоящем сватовстве? Она-то сама не супротив?
   - Ты що, тятя? Хиба ж так можно? Усэ вже уговорэно!
   - Ты уж, сынку, гляди – нэ ходы расхристанный, причипурысь, щоб уси зналы якого ты роду-племени! Ой, дывысь, хлопче! – улыбнулся отец и  лукаво погрозил пальцем. – Ой, дывысь!
     И они вместе рассмеялись – благодушно и беззаботно…
*******

     …Уже вечерело, когда Тихон возвращался из церкви. Даже будучи революционно настроенным студентом, он не смог отречься от религии – этого "опиума для народа", как это сделали его сотоварищи по партии. Тайно посещая собрания на явочных квартирах, он также тайно ходил в Храм Божий.
     Там, в далёком от этих мест Санкт-Петербурге у студента-подпольщика не было какой-то одной определённой церкви, которую бы он посещал регулярно. Храмов в славном граде Петровом, как известно, превеликое множество, и это давало Тихону  неограниченную возможность уехать в любой конец Северной Пальмиры, чтобы вновь и вновь оказаться под высокими сводами богослужения. И даже если кто-нибудь из сообщества подпольщиков попытался бы уличить его в поклонении религиозному культу, он в любой момент мог слукавить, что, дескать, вынужденно скрывался в церкви от вездесущих шпиков.
     Здесь же, в этом городке действующая церковь была единственной (правда, пару-тройку лет решили построить сразу две церкви – утвердили прожекты строительства, определили места для них, завели фундаменты, начали было возводить стены, как вдруг выяснилось…   Впрочем, не стоит искать или детализировать причины. Ведь известно, что "за двумя зайцами погонишься – ни одного не поймаешь". Так что действовала пока одна и пока единственная церковь).
     Высокая, подпирающая пятью коричневыми с позолоченной проволокой, образующей ромбы, куполами-луковками и крестом серебряным, воткнутым в золотой шарик тычка стройной восьмигранной колокольни, небосвод, довольно просторная и постоянно ухоженная церковь, словно радушная хозяйка, во все времена находила место для своих прихожан, ходоков из близких и далёких поселений и всем православным соседних волостей и уездов. В престольные праздники к ней стягивалось такое количество народу, что, казалось, маковому зернышку некуда было упасть. Всяческого уважения заслуживало её внутреннее убранство, особенно – иконостас, где на видном месте размещалась икона, рисованная самим Андреем Рублевым с учениками. Славилась церковь и своим певческим хором, участие в оном считалось великой честью. Горожане, впрочем, как и вся паства – местная или пришлая, гордились светлым Храмом и охотно отдавали свои пожертвования на его благоустройство. Немалую долю во славу "Дома Божия" привносили и его священнослужители (епископы и священники).
     Тихон, регулярно посещая церковь, опять же объяснял это как необходимость, так как якобы он, находясь в ссылке под надзором у околоточного, должен производить впечатление прихожанина, раскаивающегося в своих противоправных действиях. Он, дескать, вынужден поступать именно так, а не иначе. Поэтому за всё время пребывания в ссылке не одно богослужение он не пропустил. И это мог подтвердить отец Еферий, который постоянно при их встречах вёл с ним душеспасительные беседы.
     Надо заметить, что Тихону была свойственна такая черта, как поглощающая увлечённость происходящим процессом, иными словами – если он что-то делал, то делал это до самозабвения. Надо было видеть его в тот момент, когда он пребывал под сводами храма: спрятавшись в укромный угол, он молился так горячо и так искренно, что слёзы навертывались на его глаза. Он просил Бога отогнать от него тоску и смутное беспокойство, овладевшее им в последнее время и приносящее ему сильные страдания. После таких молитв приходило ощущение, что тяжесть с души его спала и, выйдя из храма, стоя на церковной паперти, откуда открывался широкий вид на реку и всё заречье, он испытывал чувство умиротворённости и очищения от скверны.
     Сказать, что Тихон вёл двойную жизнь, нельзя, потому что он обманывал не только подпольщиков и прихожан, но и себя. Здесь уместно подчеркнуть его неискренность: даже на исповеди он старательно скрывал все свои грехи, тем самым обманывая священнослужителя. Стало быть, правильнее было бы назвать его жизнь тройственной.
     В городке, куда был выслан из Санкт-Петербурга за участие в студенческих забастовках Тихон, тоже имелись свои подпольщики, называющиеся себя "борцами за светлое равноправное будущее". Странность этих "борцов" заключалась в том, что их активность нарастала в основном во время приближения зимы, потому что, начиная с ранней весны до поздней осени, почти все они были заняты земледелием, огородничеством, строительством чего-то и прочими делами. А в зимние месяцы эти революционеры буквально от "неча делать" усиленно упражнялись в политических баталиях, пылко (чуть ли не до рукоприкладства) обсуждая появляющиеся в город неизвестно откуда "воззвания" и "манифесты". И это явление станет до конца понятным, если вспомнить Шекспира, написавшего очень верно: "И праздность рук рождает праздность мысли". Подтверждение тому весьма прозаичное, даже, можно сказать, вульгарное.
     Стоило ощутить на себе благостное влияние весенних, тёплых, солнечных лучей – словесные сражения прекращались, "борцы", образно говоря, выползали из душных прокуренных квартир на свет и вольный воздух, стремглав спешили на поля, в сады-огороды, на недостроенные объекты. И только изредка – один раз в полтора-два месяца  - собирались на сходки-летучки и таким образом соблюдали революционную дисциплину.
     Собственно говоря, их ячейка-то была немногочисленная. Настоящих активистов не набиралось и двух десятков – таких же ссыльных, как и Тихон, да ещё около десятка местных "бузатёров" с трафаретными высказываниями типа "а мы не согласные!", "а где это написано?", "они не имеют права!" и тому подобными. Большинство этой ячейки составляла молодёжь, переполненная энергией, но недопонимающая в полном мере, что происходит в государстве и к чему сие приведёт в конечном итоге. Матёрых подпольщиков было всего шестеро – пять бритолицых (в противовес бородатым и усатым предпринимателям и торговым людям) мужчин с поседевшими висками и одна постоянно курящая женщина – сухопарая и откровенно некрасивая, которая одевалась как "мужичка". Голос её от курева грубоватый, движения неуклюже угловатые, волосы на голове коротко остриженные, взгляд бесцветных глаз колючий и презрительно недовольный… Даже Тихону она была весьма неприятна.
     Кстати говоря, о женщинах. Тихон, естественно, питал определённые чувства к представительницам женского пола. Он даже заглядывался на красивых петербургских девиц и бойких местных дивчин. Но из-за своей робости и неуклюжести в вопросе общения с ними он позволял себе лишь мечтать об интимных прелестях. Неудачный отроческий опыт ухаживания за молодой женщиной, которая была чуть старше его, сыграл отрицательную роль. Несостоявшийся с той дамой интимный контакт по причине его юношеской оголтелой поспешности, на долгие года погрузил Тихона в личные переживания и душевные самокопания. Теперь он сторонился девушек и женщин, хоть втайне мечтал побывать в борделе. Не успев воспользоваться такой возможностью в Санкт-Петербурге, он мечтал об этом в ссылке. Но в городке сделать это было практически невозможно – здесь всё и все (а особенно пришлые) были на виду. Вынужденное по женскому поводу (назовём это так) самозатворничество тоже вносило свою нелестную лепту в развитие нервозности.
     Да, смятение души и отсутствие определённой стабильности сделали Тихона нервозным: он стал слепо верить во всякие предрассудки и приметы, в нём упорно прорастали семена нигилизма и пассивного негативизма, благостное настроение исчезло, взамен ему появились раздражительность, быстрая утомляемость, состояние беспокойства и тревожного ожидания, чрезмерные переживания относительно маловажных событий, нередко недомогалось, возникли неприятные болезненные ощущения в различных областях организма, преимущественно в сердце, участившиеся головные боли спровоцировали расстройства сна (вплоть до изнуряющей бессонницы, как здесь её называли "изночница") и аппетита.
     Вообще у этого молодого человека, по всей вероятности, с самого детства был весьма противоречивый характер: кроме положительных черт таких, как усидчивость, настойчивость в достижении поставленных целей, способность к учебе и познаниям, в нём присутствовали замкнутость, скрытность, спесивость, управляемость течением происходящих событий.
     Со временем этот перечень расширился.
     Появилось непочитание своих родителей (вопреки желаниям домочадцев он самовольно уехал поступать в институт города на Неве; смирившихся тем временем отца и мать за пересылку денег, необходимых ему на существование и учёбу на чужбине, никогда не благодарил, раз в год писал им единственное письмо, в котором, как правило, излагались новые просьбы; покинув отчий дом, не разу не навещал родные места).
     Произросла оголтелая завистливость преуспевшим сверстникам и знакомым. Расцвело неуёмное тщеславие (пребывая в подпольщиках, он надеялся, что, когда придёт наконец то время, ради которого идёт борьба, его заприметят и назначат на высокое место, но более желалось, чтобы ему сразу бы стать у руля какой-нибудь власти).
     И, наконец, его существо наполнилось жадностью (именно она привела в дом Трофима Пантелеймоновича, чтобы заполучить жену с богатым приданным). Картина бы не совсем полной, если не упомянуть ещё две характерные для Тихона черты - это избирательная леность, чтобы иметь всё, не прилагая физических усилий, и непостоянство: поступив в университет, он вдруг почувствовал, что это для него не то, что ему хотелось. Да и хотелось ли поступать вообще?
     Развившаяся нервозность досаждала и угнетала самого Тихона. Ему не с кем было облегчить душу, отыскать верный путь в суетных жизненных проблемах. Такое положение приносило ему немалые страдания. А, как известно, страдание, запертое в сердце, становится гневом.
     Но при всём при этом Тихон находил-таки некоторое  успокоение, общаясь с природой. Именно природа во всех её проявлениях захватывала его, рождая в его душе неясные стремления к лучшему и более возвышенному, в отличии от того, что окружало его. Она насыщала всё его существо утраченной жизненной энергией и увлекала к новым целям, вселяя некоторую уверенность в своих силах и возможности (хотя бы на какое-то время).
     Вот и сейчас после трудного и напряжённого дня его повлекло взглянуть на речные просторы. Выйдя на берег, он остановился в раздумьях. Уже потянуло свежестью со стороны реки, появившийся неизвестно откуда лёгкий туман сливался с белесоватыми промоинами высокого берега, который всё уходил и уходил вдаль. Там, на горизонте довольно ясно виднелся могучий лес, но до него оставалось ещё две, а может быть и три версты. Усталые лучи заходящего солнца напоследок окрашивали небосвод неповторимой гаммой немыслимых красок. Нежные дуновения ветерка едва заметно шевелили листву.
     Тихон глубоко вдыхал воздух, насыщенный запахами трав и влажностью речных перекатов. Но воспоминания о событиях пережитого дня его не давали ему покоя…
Началось с того, что на нынешний день было назначено сватовство Вениамина. Это первое, что пришло в голову Тихона, с трудом проснувшегося после измучившей его бессонницей ночи и тяжёлого утреннего сонного забытья. Даже яркий солнечный лучик, пробившийся между оконными занавесками и предвещавший погожий день, нисколько не обрадовал его.   Состоявшийся третьего дня разговор с Вениамином однозначно вычеркнул Тихона из рядов "дружков", которые должны участвовать в ритуале сватовства. Но любопытство распирало его. К тому же, жила и безумная надежда на то, что Вениамин всё же переменит своё решение.
     Отшвырнув противное от тепла и слегка влажное от предутреннего пота одеяло, молодой человек, насупившись и нервно сопя, привёл себя в порядок, постоянно прислушиваясь ко всем шумам, шорохам и стукам за дверью. Ничего особенного не произошло и позже, когда безо всякого аппетита наспех проглотил пару пирожков с картошкой, что принесла с вечера ему хозяйка дома, где он проживал, и запил их кружкой холодной воды.
После томительного часового ожидания, истерзанного безразличием стрелок часов – "ходиков" и беспристрастным появлением деревянной кукушки, Тихон, всё это время, подобно затравленному зверю, бегавший из угла в угол по комнате, решительно напялив свою однорядку и надвинув картуз до бровей, наконец-то вышёл на улицу и окольными путями оказался недалеко от дома Асафия Филипповича. Он занял весьма удобную для него позицию: он видел всё и всех, а его никто не мог заметить.
     Вся "венькина" ватага, кроме него, была в полном сборе, в праздничных нарядах и крутилась на пяточке перед палисадником.
     Внимательно наблюдая в засаде, Тихон убедился, что сборы, как и всё остальное, связанное с древним обычаем сватовства, прошли без неожиданностей. Он, также стараясь быть незамеченным, видел почти всё, что происходило на этом чужом празднике без его участия. Видел, как чопорные сваты пришли к дому Тимофея Пантелеймоновича, как после традиционных пространных речей вся весёлая гурьба исчезла за распахнутыми дверями, а потом через пару часов вывалилась уже подогретая горячительными напитками с песнями под гармонь да с приплясом. Видел и то, как Вениамин, прощаясь, урвал-таки момент, чтоб шепнуть на ухо Степаниде, от чего та радостно кивнула ему в ответ. "Поди, о новой встрече уговарились. Уж больно их лица умилённые стали", - мелькнула обжигающая извилины мозга догадка у Тихона.
     Вдруг в его мозгу возникло (откуда только это берётся в одночасьи): "На карачках ко мне приползёшь…" Посмотрим, недоумок стоеросовый, кто к кому. Ишь ты – подишь ты! Я тебя на карачки поставлю. А нет, так в ногах ты – а не я! – будешь валяться! Мразь! Я всё припомню (далее последовало слово, которое автору неприятно цитировать)! Посмотрим: чей козырь старше! Ой, посмотрим!" Запальчивость постепенно изчезла… 
     Вернувшееся утраченное чувство времени привело его в яростное негодование на самого себя: "Ради чего?!! Ради чего я это делаю? Зачем мне это нужно?" Он, конечно, понимал, что "почём", но им завладела высокопарная риторика. Ведь не хотелось - даже себе - признаться, что это было заурядное любопытство – не праздное, а выжидательно - злорадное. Хотелось (ой, как хотелось!), чтобы в ритуале сватовства что-то не заладилось, что-то сорвалось, что-то не спаялось, что-то не удалось или, в конце концов, стопорнулось. Но мечта – увы! - не сбылась. Всё действо прошло как по маслу… И это привело к очередной нервной вспышке.
     Он зло сплюнул горечь и пошёл, совершенно не осознавая, куда идёт. Да и сами шаги его были далеки от ритмики, они изменялись, по-видимому, в зависимости от скорости и характера мыслей, становясь - то быстрыми, то медленными, то длинными, то почти семенящими. Мелкие мыслишки скакали-перескакивали, словно кузнечики с травинки на травинку, а тяжёлые мыслища, подобно слонам, гулко бухали по его извилинам, мешая сосредоточиться
     Сумбурность движений исчезла также неожиданно, как и возникла. Перед Тихоном, распахнув в постоянном ожидании двери, высилась церковь. "Это знаменье! Это знак свыше! – застучало в висках. – Боже, что ты делаешь со мной? Длань твоя щедра, помощь твоя безмерна!" Со вздохом облегчения он вошёл под своды, осенив троекратно себя крестным знамением.
     Народа в храме в этот час было совсем немного. Как всегда, вдоль иконостаса в промежутке от правых до левых диаконских врат подобно маятнику "маршировал взад-назад" неутомимый "страж Царских врат" – известный всем с рождения блаженный юродивый Феофил, которого назвали просто и коротко – Филя (а совершалось это действо с дозволения епископа). При аналое молодая барышня, стоя на коленях и покорно склонив голову под епитрахиль, исповедывалась в своих очередных грехах у иерея. Перед пречистыми образами в немой молитве застыли, едва шевеля губами, пара путников, судя по их одеянию, по торбам через плечо и по  стоптанной обуви. На скамейке, что слева от входа, сидели и тихонько перешёптывались о чём-то дряхлые вдовы – подружки с детства, прячась в церкви от тягостного домашнего одиночества; тут и там степенно, с озабоченными лицами суетились церковные служки…
     Тихон на мгновение остановил проходящего рядом молодого диакона, одетого в стихарь и  благоговейно придерживающего правой рукой орарь, и поинтересовался у него, где можно увидеть отца Еферия. Он весьма опечалился, когда узнал о том, что "протоиерей недавно возвратился из епархии от митрополита, куда ездил третьего дни, и всенепременно будет только к заутренней службе, ибо с дороги хворь его сковала необыкновенно".
     Еле сдерживая эмоции, Тихон в знак благодарности кивнул диакону-ровеснику и быстро зашагал прочь из храма, даже забыв перекреститься. "Всю жизнь так: что задумаю, всё срывается", - неистово кипел его мозг, явно преувеличивая, ибо такие совпадения в его жизни были крайне редки. Но когда они всё-таки проявлялись, ему (как впрочем, и всем людям) казалось, что не везёт именно всю жизнь, то есть изо дня в день…
     Переворошив события дня уходящего, бывший студент принял решение – срочно надо расслабиться. Откровенно говоря, последнее время он незаметно для себя зачастил обращаться к спиртосодержащему "лекарству" после нервных встрясок, число которых прогрессивно увеличивалось. Образовался и упрочнялся порочный круг: чем чаще Тихон нервничал, тем чаще выпивал, при этом и количество употребляемого спиртного также неуклонно увеличивалось. Однако Тихон не утруждал себя подобным анализом. Как и в былые дни, так и сейчас он заспешил в шинок "Дома у Домна".
     Шинкаря действительно звали Домном, а шинок действительно располагался на территории его дома. Как говорится, "что ты, мама, всё без обмана". На утеплённой веранде (со временем шинок стал работать не только круглосуточно, но и всесезонно) разместились три стола, обеспечивая присутствие минимум двенадцати человек. Этого было вполне достаточно: в дневное время надолго здесь не засиживались, уходили одни, тут же их места королевское жаркоезанимали другие (словно в порядке живой очереди), ну а тёмное время суток…
     Под покровом ночи  сюда заглядывали те, кто желал по-быстрому заглотить пару чарок или прикупить печатный десятириковый или даже осьмериковый штоф самогона "на вынос", да прихватить с собой добрую закусь, состряпанную женой и двумя дочерями хозяина. Дело Домна явно процветало: по понятной причине (люд-то заглядывал разный и отказу ему не было) его не грабили, не разбойничали, потому как знали, что и околоточный мог "нечаянно" заглянуть на "чарку чая" (а, вернее, получить мзду за обеспечение своим именем-званием и периодическим присутствием спокойной жизни шинкаря и его семейства).
     Расположившись за свободным столом, Тихон принялся, не торопясь, "уговоривать" заказанные им три чарки крепкой и в отличии от водки мутноватой жидкости, заедая их свежеквашенной с клюквой капустой, небольшим куском кровяной колбасы и шанежками с картофелем под звуки гармоники и страдания одинокой скрипки. Музыканты – русский гармонист и еврейский скрипач – по вечерам отрабатывали свои гроши по договорённости с хозяевами, которые ради процветания подкармливали их за счёт заведения. Пребывая в шинке, Тихон напряжённо о чём-то думал, порой уставившись недвижным взглядом в белённую стену.
     Он не обращал никакого внимания на подпившую "кумпанию" из трёх мужиков-завсегдатаев и дородной бабищи с бородавкой на щеке, из которой торчал пук рыжих волос. Те бурно вели разговор о каком-то "замечательном богачестве", о том, что "везде всё наскрозь перекрыли", что "не дозволяют неустрашимо говорить об энтим", что "кругом полный аккурат: сплошное умствование да хула идут, а весь люд разуто-раздетый шастает, ажно промежножность стынет", что "там - дворец на дворце, а тут - халабуда на халабуде". По ходу беседы один из них – лопоухий с рыжей бородёнкой - постоянно резюмировал: "Почешишь тут репу, когда задумаешься!", на что трезвеющая на миг "дама" открывала поочередно то левый, то правый глаз, произнося одну и ту же фразу: "И вам за это сердечное мерси!", а после выражения приказного характера "Не кшни, страхолюдина! Спи, пока спится!" она покорно погружалась в прерванную дремоту.
     Тихон даже не заметил, как проезжавший мимо домой кучер зашёл, чтобы выпить традиционную рюмку водки, как появился продавец "самых лучших в мире" папирос, оставив привезённый товар шинкарю, и как навестил полюбившееся заведение невысокий человечек с острыми усиками, в выцветшем котелке, ярко-оранжевом "галстухе" и запылённых сапогах (его манера поведения и одежда указывали на профессию типичного шпика). 
     За думами незаметно пролетело около или чуть более часа. Но, судя по тому, как изменилось его лицо, время прошло не зря. И по тому, как уверенно припечатал к столу последнюю опорожнённую чарку, стало ясно, что он нашёл-таки решение своей проблемы. Попросив шинкаря присовокупить к его долгу денежную стоимость нынешнего посещения (хозяин практиковал такое), Тихон спешно двинулся восвояси.
     Задержись на пять минут, он увидел бы, как шинкарь удалил из помещения за ворота возбуждённый "дипломатическими переговорами" "Совет четырёх". А также он мог бы наблюдать за тем, как под тусклым уличным фонарём спор, возникший после "глубокомысленного" замечания лопоухого: "Это я принёс вам  доброту душевную!", естественным образом перерос сначала в словесную перепалку, так как каждый настаивал на том, что каждый из них, а не лопоухий, даровал "душевную доброту", а затем и в очередную потасовку, в которой, как обычно, больше тумаков досталось дородной, но неповоротливой бабище. Мог бы стать и свидетелем тому, что вослед примирению, наступившему за первой кровью (кто-то кому-то врезал-таки в качестве аргумента по "носопырнику"), вся "кумпания", дружно обнявшись вчетвером, прихватив недопитый наполовину штоф с собой и горланя песню о замерзающим в степи ямщике, отправилась к хлебосольной матроне "на хату", зализывать раны, полученные в пылу нежданно-негаданно возникшего "пьяного сражения"…
*******

     …Вениамин и Стеша, как и было обговорено, встретились в условленном заветном месте – старом займище, обильно заросшим бурьяном. Сказывали, что это небольшое поселение на дикой новой земле, занятое всего одним двором, появилось так давно, что сейчас никто толком не мог вспомнить имя и фамилию того довольно богатого и самонадеянного смельчака в вычурном долгополом, расшитом галунами кафтане, решившегося на подобную аферу.
     Запомнилось лишь странное и непривычное для слуха отчество "Казимирович". Судя по его поступку, человеком он был весьма неординарным: приехал то ли из Литвы, то ли из Польши полный смелых планов, неслухьян по натуре (твердили же ему, что не будут люди селиться рядом, потому что далёко до центра города). Но одержимый идеей трудяга был ещё тот: подтверждение тому воздвигнутый дом-пятистенок с шикарной светлой верандой и хозяйственные постройки. Народ всё же его не поддержал, рассуждая приблизительно так:   "Зачем обживать неведомо какое место, когда, гляди-ка, сколько свободной земли в городе – строй-не хочу". "Шляхтич" (эту кличку или, вернее сказать, прозвище с чьей-то лёгкой руки пришпандорили в одночасье), не на шутку рассердившись, плюнул в сердцах и не стал переезжать в городок, а совсем уехал из этих мест.
     Впоследствии где-то в соседней волости со временем появилась ладненькая и аккуратная, будто расчерченная по линейке деревенька с легко запоминающимся из-за своей необычности названием "Казимировка". Однако - был ли тот "шляхтич" или же какой другой - зачинал ту деревню - никто доподлинно так до сих пор ни сном, ни духом не ведает. 
     Там, где встретились наши герои, так и осталось займищем (лучше назвать "дальним заброшенным однодворком"), не превратившись в "починок". Казалось, что полуразрушенный годами дом с болью, наверняка, вспоминал своих неутомимых хозяев под сварливое карканье вороньих стай. Никогда, как сейчас, бывший огород изобиловал разнообразием сорняков. Верные же себе фруктовые деревья по необъяснимо преданной инерции продолжали плодоносить. Однако их душистые груши и наливные яблоки собирать было некому. И они, падая на землю, естественным образом превращались в добротные удобрения.
     Время стояло прекрасное. Об эту пору вечера и ночи были тёплые, а дни почти жаркие, но не особенно знойные. Преодолев довольно значительное расстояние, Вениамин и Стеша встретились поодаль займища на берегу громадного пруда, тянувшегося чуть ли не на версту и окружённого большими вековыми деревьями. Солнце спряталось за опушку леса, но его косые лучи ещё светили сквозь редкую листву. Дело шло к тому, что очень скоро должна вступить в свои права тёплая, чарующая, звёздная и от того магически прекрасная ночь.
     Тихий ветерок едва шевелил теряющие свой цвет листья сада. Порой с мягким стуком роняли на землю яблони и груши поспевшие плоды. Нарождающийся лунный свет постепенно заливал пространство. В воздухе витали запахи трав, плодов, тёплой земли.
     Нацеловавшись вдоволь, уже сосватанная парочка медленно прогуливалась по сохранившейся аллее несостоявшегося поместья. Стеша с умилением и вниманием внимала рассказам любимого парубка, а тот там и заливался, будто соловей, перемежая свои россказни весёлыми казусами и шутками-прибаутками. Они оба наслаждались присутствием друг друга, соприкасаясь телами и мыслями. Даже порой запальчиво жестикулируя левой рукой, Вениамин ни на секунду не выпускал из своей ладони горячую девичью ладонь. И в эти желанные мгновения ничто не могла их отвлечь…
     Даже появление прячущегося за деревьями и кустарниками и затаившего дыхание Тихона. Его догадка оказалась верной. Он навсегда запомнил тот день, когда Веня – весь на лирических воздусях и в поисках внимательного слушателя – нечаянно поведал ему об этом тайном месте. Тогда ещё отношения между ними, пройдя этап завязки, перешли в другую ипостась - доверительную. Тем более, что отсутствие в тот период каких-либо конфликтов и размолвок способствовало этому. Мало того! Однажды они вдвоём побывали здесь: у оказавшегося в незнакомом городке ссыльного студента появилось острое желание излить кому-нибудь душу в обмен на сострадание к его мукам. Понятливый Веня пошёл ему навстречу и решился открыть свою тайну. Здесь они провели за разговорами долгие часы и были довольны оба: один нашёл то, что искал – помощь и поддержку, обретя некую уверенность в себе, другой же – радость от содеянного им в нужную минуту.
     И путь к этому месту Тихон тоже запомнил навсегда. Обладая великолепной зрительной памятью, он довольно быстро достиг желаемого. Но сейчас это был совсем другой человек.   Его переполняла до краёв чёрная зависть и непреодолимая ненависть к удачливому сопернику. Он был готов на всё, только бы остаться наедине со Степанидой. И пусть впереди его ждёт наказание, пусть даже "пятерят" (отсекут ему руки, ноги и голову) на виду у всех, на городской площади, лишь бы исчез на веки вечные Вениамин. Ведь именно он, как считал Тихон, источник его бед и унижения, его неудач и непокоя, самодовольный счастливчик, атаман крепкой ватаги парубков и любимец местных дивчин. Теперь ссыльный студент не сомневался уже в этом своём убеждении. Пусть будет, что будет, но он должен избавиться от этого удачливого молодчика!
     В Тихоне нарастала и ширилась неуёмная злоба. Что-то дурное и дикое, подогретое хмелем, налетело на него. Ему захотелось начать сокрушать всё, что только попадётся под руки. Сейчас же! В это мгновение!! Немедля!!!
     Усилие, какое он совершал над собой, желая (хотя бы на время!) подавить возникшее в нём желание, вызвало холодные капли пота на лбу. Ему казалось, что всему наступил предел, - он ни на что больше не надеялся, ничего не ждал, кроме мига расправы, за которым мнилось его душевное облегчение и долгожданное успокоение. Он ничего не слышал, кроме собственного биения взбудораженного безумной мыслью сердца.
     Под гулкий ритм сердечных сокращений Тихону стало чудиться, будто они созвучны с чьими-то голосами – кто-то что-то нашёптывал ему в уши. Сначала слова были неразличимы, и он силился их понять, нервно прислушиваясь, старался разобрать их смысл. Но вдруг в этой какофонии он ясно услышал: "убей его". Слова эти как бы раздались над его ухом. Кто их произнёс? Он затаил дыхание, озираясь по сторонам. Рядом никого не оказалось. Но с первым входом, в каждом звуке окружающей его природе – под ногами, над головой, спереди и сзади, слева и справа – он как будто слышал одно и то же, в одном и том же ритме: "убей его", "убей его", "убей его".
     Тихон по-прежнему стоял в кустах, глядя на двух беседующих и милующихся людей, и чувствовал, что в нём нет ничего – ни страха, ни отчаяния. Вокруг всё растворилось, исчезло в никуда и остались лишь эти навязчивые слова: "убей его", "убей его", "убей его"…
     Пальцы его правой руки беспрепятственно развязали прихваченный из дома узелок и ухватились за сыромятный ремень кистеня. Подобно охотнику Тихон, вычислив маршруты движения и бесшумно обогнав приближавшуюся к пруду парочку, затаился за широким стволом дуба, поближе к тропе. Как только увлеченные собой влюблённые миновали дерево, он выскочил из засады и пустил в ход своё орудие. Удар по голове справа  пришёлся в тот момент, когда Вениамин, держа в своей руке ладонь идущей слева от него Стеши, спокойно (он даже не успел среагировать) шёл по тропе и находился спиной к потерявшему контроль над собой Тихону.
     Испуганная неожиданным налётом девушка, наблюдая за происходящим, буквально оцепенела. Её рука выскользнула из твёрдой мужской ладони. Она увидела неподвижно лежащего на лесной тропе Вениамина, истекающего кровью, но ничем не могла помочь ему, потому что рядом стоял разъярённый Тихон, размахивая подобно маятнику кистенём. Кричать было совершенно бесполезно – время был позднее, да и на много вёрст вокруг, наверняка, не было ни одной души. Страх сковал всё её существо, только в голове хаотично путались мысли и догадки – одна страшнее другой.
     Когда Вениамин, придя в сознание, застонал и попытался перевернуться на спину, а заметивший это Тихон с размаху нанёс ещё один удар кистенём по голове лежащему у его ног, она отчётливо поняла, кто станет следующей жертвой.
     Во рту у неё вдруг пересохло, в ушах зазвенело, грудь точно расширилась и наполнилась необъятным чувством ужаса. Тем не менее, Стеша нашла в себе силы сделать пару шагов назад и прижаться к стволу дуба, ища у него хоть какой-то поддержки. 
     Тихон смотрел на неё стеклянными глазами, лихорадочно обдумывая дальнейшие свои действия. Основная причина его ненависти была ликвидирована, но оставалась эта дивчина – предмет его вожделения и свидетель свершившегося  преступления. Кровь то приливала, то отливая от его лица.
     Перед его мысленным взором ни с того, ни с сего возникло весьма странное видение.
     Будто они со Степанидой в окружении празднично одетой толпы. Кругом изобилие ярких цветов. Улыбающаяся дивчина в белой просторной блузе, белом кринолине и (почему-то) в красном головном платке держит в руках букет белых полевых ромашек с синими васильками.  А рядом с ней под руку он – сам Тихон – в своей любимой однорядке, жёлтой атласной рубахе навыпуск и (опять же – почему-то) в красном высоком картузе с белым бантом, укрепленным справа на чёрном околыше так, что ленточка то и делом закрывала ему левый глаз, от чего ему приходилось дёргать головой. "Свадьба, что ли?" – успела промелькнуть в его извилинах шальная мысль, и он собрался было приглядеться к кое-каким деталям, разглядеть присутствующих, но, к его сожалению, видение сразу же исчезло также, как и возникло.
     На мгновение он прикрыл глаза веками и резко дёрнул головой, освобождаясь от непонятной грёзы. Это вернуло его в действительность. В голове Тихона ураганом пронеслись мысли о безысходности его положения.
     Ему внезапно стало жалко себя, очень жалко – такого молодого, не познавшего радости жизни, но уже стоящего перед окровавленным эшафотом. Он почувствовал, как слеза медленно скатилась на щеку. Тихон боялся представить себя обезглавленным или конвульсивно дёргающимся в тугой петле на виду всех. Теперь он всем телом пульсировал единственным словом "бежать". Но…
     Тихон решительно шагнул в сторону прижавшейся к дубу девушке. От осознания всего, что произойдёт дальше, Стеша усилием воли сбросила с себя оцепенение, в котором пребывала до этого момента, и, устремив вверх свой взор, осенила себя крестным знамением и начала сотворять последнюю в своей земной жизни молитву:
   - Отче наш, Иже еси на небесех! Да святится имя Твое, да приидет Царстве Твое, да будет воля Твоя, яко на небеси и на земли…   
     Крепко сжимая кожаный ремешок, парень, шумно и нервно дыша, уже вновь ничего не слыша, кроме собственного приказа "должна умереть, должна умереть", медленно сокращал расстояние между ними…
   - Хлеб наш насущный даждь нам днесь. И остави нам долги наша, якоже и мы оставляем должником нашим. И не введи нас во искушение, но избави нас от лукавого…
     Сухие ветви трещали под ногами Тихона в звенящей тишине…
   - Яко Твое есть царство, и сила, и слава Отца и Сына и Святаго Духа ныне и присно и во веки веков. Аминь…
     Яркая луна позволяла чётко разглядеть безумный взгляд приблизившегося Тихона и услышать его частое злое дыхание. Дивчина крестилась и насколько можно спокойно продолжала:
   - Господи, помоги, спаси и сохрани. Господи, помоги, спаси и сохрани. Господи, помоги, спаси и…
     Резкий удар тяжёлым кистенём по левому виску не дал завершить просьбу о сохранении жизни молящейся. Всё вмиг застыло и оборвалось. Девичье тело после такого мощного удара рухнуло на правый бок и сразу замерло. Тихон склонился и прислушался.
     "Ни стона, ни вздоха - она мертва", - сообщил слух его воспалённому головному мозгу. "Вот и всё - дело сделано! – поставил в ответ свою точку мозг и родил другую мысль: - Что дальше?"
     Идея пришла самая по себе – надо скрыть, спрятать тела.
     "Место здесь глухое, далеко от городка. Авось не найдут! – словно кто-то диктовал ему. – Но где? " Тихон стремглав бросился к пруду и как-то сразу натолкнулся на углубление под невысоким берегом.
     Ведомый той же идеей, оглядевшись вокруг, он, сбросив на хоу однорядку, опрометью вернулся на тропу. Развернув бездыханное тело Вениамина и схватив его за ноги, Тихон потащил труп к пруду. И можно было только поражаться, откуда взялось столько силы у этого тщедушного парня!
     Свалив тело в углубление, он также поступил со Степанидой, но волок её тело, ухватившись за подмышки.
     Оба трупа без труда уместились рядом. Не найдя ничего подходящего, Тихон руками и ногами принялся засыпать углубление песком, землёй и опавшими листьями, стараясь сравнять его с окружающей поверхностью берега.
     И это ему удалось. Затем он забросал следы волочения тел и потревоженный береговой грунт валежником и листьями, которые охапками притащил из-под садовых деревьев и дубов.
     Оценив результат своих действий, Тихон остался довольным. Весь взмокший от пота он снова вернулся к тому роковому дубу и при свете полной луны отыскал кистень, который, подойдя к пруду и размахнувшись изо всех оставшихся сил, забросил далеко в воду.
     Натянув на себя однорядку, Тихон ощутил в кармане револьвер, купленный у старого Йохэма.
     Он достал его. Холодный металл обжигал руку.
     Ему вдруг отчётливо припомнились фразы мудрого еврея: "…Негоже, как учит Святое Писание, убивать своего клеврета - собрата по крови. И на бренной земле, и на светлых небесах твердят нам издревле: "Не убий!". И будь ты католик, христианин, иудей либо мусульманин, эта заповедь – да и все остатние - для кажного смертного едины. Никто тебе не дал права прервать путь себе подобного… Не гневи Вседержителя нашего! Не гневи… На всё есть своя причина. Ты прячешь тайну? Человек волен делать так, как желается. Но никто не уйдёт от Высшего Суда…".
     Тихону захотелось крикнуть в ответ: "Я ведь в них не стрелял! Я не нарушил твоего поучения!", однако его взгляд упал на то место, где было сокрыты от глаз людских два тела.
     Страх, пришедший неизвестно откуда, охватил всё его существо и заставил его убежать с места совершённого преступления, не разбирая дороги и углубляясь в чащу леса.
Он всё бежал, бежал и, задыхаясь, твердил одно и то же: "Руце твоя создаста мя и сотвори мя, вразуми и научуся заповедем твоим".
     Ветви цеплялись за его одежду, местами земля уходила из-под его ног, он падал, но вскакивал и продолжал своё движение в никуда.
     Неожиданно для самого себя измученный бегом Тихон резко остановился, извлёк револьвер, взвёл тугой курок и ощутил правым виском дульный срез.
     "Господи..", - крикнул он и одновременно нажал на спусковой крючок.
     Что он хотел, обращаясь к Богу, - испросить прощение за великий грех или что-то другое, так и осталось только его тайной навеки…

     Давно это было…
Да и было ли оно так на самом деле?..