Место моё больное, и Богом дарованный друг

Елена Андреевна Рындина
-  Разувайтесь, - будничным тоном произнёс он.
-  Зачем? – удивилась я.
-  Как зачем?! – ещё больше удивился он.
       Потом мы искренне и достаточно громко (для данного заведения – это была поликлиника) смеялись. Он, сосудистый хирург, привык почему-то иметь дело, как правило, с больными ногами своих пациентов. Я же, инспектор по делам несовершеннолетних, была направлена к нему на консультацию по поводу нарушения функций диаметрально противоположной части тела, той самой, которая «ногам покоя не даёт».
       В результате просмотра мох документов, недолгой беседы и осмотра, он как будто сам ошарашенный истиной, открывшейся ему, воскликнул:
-   Послушайте! У Вас же – ишемическая болезнь мозга. Что же Вы делали со своей головой?
-   Я - ли? – почти прошептала я, выходя из кабинета. Мне не хотелось навязывать дискуссию ещё и на эту тему человеку, занятому серьёзной и очень нужной для десятков ожидавших своей очереди людей работой.
       Он умер. Я ещё жива и мысленно не один раз пыталась ответить на его, звучавший неподдельным интересом, вопрос. И вдруг Юрий Иванович Аруцев, врач, председатель историко-родословного общества Ярославля, поэт и прозаик, решился взяться за издание  книги, основной целью которой является ответ на вопрос: как жить (не благодаря, а вопреки) тем, кого общество отнесло к категории людей «с ограниченными возможностями». Некий клапан в нездоровой моей голове открылся, и я поняла, что теперь отвечу обоим этим, уважаемым мною, мужчинам и врачам. Сейчас.


Л Е Н К А.


       Иногда в начальной школе меня звали ещё и «пучеглазая», но чаще всё-таки обходились стандартным «Ленка». Вокруг бегали по коридорам и сидели за партами «Таньки», «Вовки», «Мишки» и прочая мелюзга, из которых воспитательная система  Советского Союза пыталась вырастить «гармонично развитых личностей».
       Насчёт гармоничного развития всех полемизировать не буду  - далеко забреду, а некогда. Но вот интересные экземпляры среди ребятни тех лет, точно, были. Со мной сидел Генка, очень крупный для второклассника мальчишка. Я, воспитывавшаяся вместе с сестрой матерью-одиночкой, никогда не видевшая ни отца, ни деда, не имевшая братьев, но по сути своей бывшая «пацанкой», очень остро переживала факт полного отсутствия представителей сильной половины человечества в нашей семье. И…придумывала их для соседа по парте. Поскольку простое наличие их в моей биографии меня не устраивало, они становились обладателями необыкновенных судеб: два брата силой моего воображения «учились» один в суворовском, другой – в нахимовском училищах; папа, естественно, был «лётчиком»; умершему же в год моего рождения дедушке, железнодорожнику, выпала в моих фантазиях и вовсе завидная роль  -  он… «царствовал» на Руси. С братьями «суворовце-нахимовцами» мой невольный слушатель кое-как смирился, с отцом-«лётчиком» тоже особых проблем не было, хотя иногда он намекал, что не против посмотреть на них всех. Но вот дедушка-«царь» его никак не устраивал. Я не отличалась особой начитанностью, а  Генка, чувствовалось, был более подкован в вопросах истории. Мои же сказки просто заставили его проштудировать прошлое нашей страны основательно. И каждое утро начиналось у нас с привычного диалога. Дотошный мальчишка, терпеливо и основательно, как взрослый, пытался выстроить доказательную базу того, что я слегка заблуждаюсь насчёт своей родословной, подытоживая всё заученной фразой:
-  Ленка, ну не было царей Ефимовых!
       И если мне не хватило моей детской соображалки  дать «царю»  дедушкину фамилию, которая звучала бы, если и не правдоподобно, так загадочно, то упрямства было не занимать:
-  Были.
-  Романовы были. Я же читал.
-  Значит, не всё читал.
      Генка терялся, как грамотный герой из шукшинского «Срезал», но на меня не злился, и мы оставались хорошими друзьями, даже когда его отсадили от меня. Задним числом мне пришла в голову мысль, что это было сделано по просьбе его родителей, которым даже заочно надоела наша «царская» возня.
       Карусель школьной жизни была стандартной: мальчишки дёргали нас за косички, стукали портфелями, забрасывали колючими снежками. Девчонки, как правило, визжали и жаловались. Я  -  нет, не было во мне привычки ждать помощи со стороны, видела же: маме, главбуху, с работой и подработками не до того, учителям с их поурочными планами – тоже. Поэтому и жила, как мальчишка: вместе с ними швырялась снежками, бегала по партам, когда оставляли дежурить, и била портфелем при встрече. За косички только никого не дёргала  -  не было тогда у пацанов косичек, а девчонок я почему-то жалела.
       Генка шёл впереди, крупный, медлительный, уверенный в своей нужности на этой земле. Я всегда была мелочью. Стояла последней на физкультуре, а в троллейбусе кондуктора проходили мимо, не собираясь меня обилечивать, хотя я как могла выставляла вперёд свой портфель. И такой солидной поступи, как у Генки, у меня не было. Зато к намеченной цели я продвигалась стремительно. Иногда так стремительно, что не успевала сообразить, та ли это цель. У меня, правда, мелькнуло в голове: с кем это Генка? вроде, не из нашего класса с ним мальчишка? Но мысли не успевали за движениями моих юрких конечностей. Рука с портфелем взлетела, и «посадка» не спине состоялась. И только когда «одноклассник» обернулся, я в тысячные доли секунды вспомнила, что у Генки есть брат-пятиклассник, с которым они были похожи, как близнецы. Большего времени у меня не было. Всё покрылось болью и туманом…
       Когда я очнулась, вокруг уже было тихо. Я лежала у стены, об которую, вероятно, и ударилась перед тем как потерять сознание. Уроки начались. Все прошли мимо. Равнодушие не вчера родилось. Голова болела, но изображение перестало раздваиваться, и я поплелась на урок. Получив положенную долю нотаций за опоздание, села на своё место. И, думаю, приятно удивила в тот день учительницу своим поведением на переменах. Погудевшая с неделю голова потом успокоилась. Никто ничего не узнал. Ябед я презирала так же, как мальчишки. А Генку с братом больше не путала.
               
       И странные развлечения подвыпивших субъектов тоже имели место в пионерско-комсомольской России. У мамы было архи-мало свободного времени. Но, по возможности, она максимально интересно оформляла проведение наших каникул и выходных. В то воскресенье она взяла меня на прогулку по реке. На теплоходе. Было здорово: и с мамой, и на «корабле», и с музыкой. Наверное, мы подплыли слишком близко к берегу. И наверное, просто был «не мой» день. Я только услышала крики-визги, почувствовала  жуткий удар и снова провалилась в уже знакомое мне небытие. Это, как я понимаю, всегда мгновения, но ощущение такое, что ты надолго покидаешь людей с их проблемами…
       На самом деле, проблемы, навряд ли заслуженные мною в тот момент, были всё-таки у меня. В деревне и сейчас меньше развлечений, чем в городе. И тогда, значит, тоже чего-то не хватало. Вот парнишки допризывного возраста и развлекались: бросали кочаны капусты, соревнуясь, вероятно, в силе и ловкости. Кто-то «выиграл»  -  попал ещё и в «мишень», которой на тот момент послужила моя голова. Нет, в милицию или к врачу никто не обращался. Наверное, не хотелось нацеленным на веселье людям омрачать праздник ни себе, ни другим. А я и не жаловалась, я улыбалась. Я знала, как мама паникует на всё, связанное со мною: когда мне должны были делать прививку, она зажмуривала глаза, затыкала ладонями уши и…отворачивалась от меня, ждущей инъекции. Я рано поняла, что – сильнее её. «Американская» улыбка навстречу всем страхам и неприятностям – моё жизненное кредо  практически с младенческих лет. До сих пор не могу избавиться от этой привычки. Да и надо ли?
               
       И как меня угораздило пойти с этим недоумком не только на набережную, но и дойти до Стрелки с  неуютно-недостроенными лестницами? Наверное, успокоил вид пропуска на ЯМЗ. «Дура!» - единственный «комплимент», который я могла тогда отпустить в свой адрес. Секса в СССР «не было»; все темы, связанные с ним, были запрещены в нашей мамино-дочкиной «коммуне»; соседи по коммуналке были людьми ещё более строгих правил: у них дети и вовсе рождались только в браке (так же, как и моя сестра  -  я одна не знала своего отца, никогда не бывшего маминым мужем). Но зато знала другое: девочкам нельзя оставаться наедине с юношами, так как может произойти нечто очень противное.
И этого неизведанного «противного» боялась катастрофически. А Стрелка пуста. И глаза у этого Бориса пусты, как-то мутно-страшно пусты. И запах от него резко-неприятный (как я раньше не заметила? понятно  -  не было в нашей семье «кормильца», приходящего домой с таким запахом).
       -  Не вздумай кричать. Здесь всё равно никого нет.
Это он мне? А кому ещё  -   ведь и правда пусто. Отвернулся, курит, я успею «уйти». И в этой надежде начала я биться головой о камни недостроенной лестницы, призванной в будущем стать украшением  Стрелки. Заметил! Как его перекосило. Его руки на моём горле. Всё? Темнота? Ну и хорошо. Нет. Опять его рожа выплыла из тумана. Жаль. Так было темно, приятно, легко. Я хочу назад, в темноту. Вида этой физиономии мне больше не выдержать.
-  Ещё пикнешь  -  зарежу.
       Думает, напугал, а сам подсказал выход. Скорее бы!
-  А-а-а-а!!!!  - наверное, в тот момент я могла бы стать достойной соперницей обожаемому мною Робертино Лоретти.               
       От неожиданности подлец вздрогнул и обернулся, приоткрыв мне обзор, и именно в этот момент (есть Бог на свете!) показалось сначала удилище, потом засаленная (для всех других) и прекрасная (для меня) кепка и (наконец-то!) лицо рыбака, удивлённо ищущего организаторов «концерта». Рванув напоследок на мне блузку, «жених» трусливо дал маху наверх. Рыбак остолбенело уставился на меня:
-  Чего случилось- то?  Помочь чем?
-  Нет-нет, Вы и так помогли,  -  я почему-то была твёрдо уверена, что удравший уже далеко.
       Так в четырнадцать лет я полюбила рыбаков и возненавидела мужчин. Значительно позднее мне пришла в голову не самая оригинальная мысль: рыбаки-то, в основе своей, тоже мужчины.
       В общих чертах я рассказала маме и сестре, с которой и должна была встретиться (если бы не «прогулка» на Волгу), о том, что произошло: умолчать было невозможно  -  неявку к сестре и разорванную кофточку надо было как-то оправдать. Конечно, мне сочувствовали и надавали ещё больше наставлений, как исключить всё «это», на чём и закончился «реабилитационный» период.
       Ночью мне снились кошмары, а, проснувшись от них, я не спала уже до утра. В школе, сидя за партой, я вдруг чувствовала чьи-то руки на своей шее, резко оборачивалась, но встретив тревожно-заинтересованные глаза одноклассника, сидевшего сзади, всё вспоминала, всё понимала, стеснялась самой себя и ещё резче отворачивалась, пытаясь включиться в течение урока.
       В этом же возрасте я начала все свои переживания доверять страницам толстой тетрадки в клеточку, приобретённой специально для фиксации терзавших меня мыслей.
               
            
             Л Е Н У Ш К А


       А так, с ударением на втором слоге, звала меня моя бабушка. Пока не ослепла. До семи моих лет мы жили вместе с ней в посёлке Железнодорожников (он, по-моему, не одно название сменил: помнится мне фамилия Кагановича, например), на месте которого красуется теперь здание Фрунзенской администрации. Потом переехали в коммунальный «рай» на Главном (наш дом находился прямо напротив ныне старого здания вокзала Ярославль-Главный). Это я сейчас кавычки рисую, а тогда 14 квадратных метров на троих, наличие воды (не в колодце, да ещё и горячей!), возможность не ездить в баню по выходным, а доставлять себе удовольствие теломытия, не покидая тёплых стен… О, тогдашнее наше счастье, думаю, было несопоставимо искреннее мимолётных радостей многих нынешних ребятишек, скучно взирающих на возню родителей по поводу приобретения очередных метров «про запас». Но у бабушки случился приступ паралича, и мы снова объединились. Опять в коммуналке, только уже на улице Волкова.
       Мне было семнадцать. Закончив школу, я пошла работать. Секретаршей. Наша, ныне «французская», школа тогда вооружала девочек нужной этой профессией. Воспитанная книгами (с лёгкой руки одноклассника Генки я к ним тоже пристрастилась) и привычкой всё доверять только своим личным дневникам, с отвращением взирала я на «взрослую» жизнь. Всё казалось низменно-мерзким и несправедливым: зачем на первой же пирушке по поводу какого-то праздника наливают мне стакан (!) водки? (болезненно-самолюбивая от природы и маминого воспитания, я «справилась» с «заданием», но чего мне это стоило); зачем взрослые мужчины, не спросив, будет ли мне это приятно, хватают меня за те части тела, которые в книгах, прочитанных мною, были неприкосновенны?; раздражали и просто постоянные масляные взгляды «слюнотёков», как презрительно окрестила я в своих дневниках тех, кому, вероятно, нравилась. Нет, я не выражала громогласного протеста. Включившись в этот странный для меня ритм, мучительно пыталась понять: это шутка такая или мне предстоит теперь  в с е г д а  так жить? И когда очередной любитель секретарш, подкравшись сзади и обхватив меня за еле заметные выпуклости (которые я для себя окрестила как «минус единица»), сладчайше спросил: «Можно Вас обнять?», искренне удивлялась: «Но Вы же уже сделали это! Зачем?» Как мне хотелось завизжать, закричать, обругать! Но я уже знала: истерики, на которые я была способна, приведут лишь к потере сознания. И «держала себя в руках»: рыдала только дома в ванной комнате, включив шумную струю и до боли и крови закусив левую руку. Нет, это было нечасто (раза два в год позволяла я себе такую «роскошь»), но мои блузки и платья с тех пор были всегда с длинными рукавами. Не сойти с ума помогал дневник, где наряду с колкой прозой всё чаще стали мелькать стихи:
Малыш лопаткою железной в окно собрался ломотить,
И мать едва-едва успела упрямца за руку схватить.
Он вырвался, один раз стукнул! Вновь замахнулся  - рядом мать,
И снова бунтаря смешного успела за руку поймать.
Но он кричит: ему мешает преграда эта из стекла,
И вот слеза, слезу толкая, до подбородка дотекла…
А мне его ужасно жалко – мы оба с ним сейчас рабы:
Мне тоже не дают стучаться в окно хрустальное судьбы;
И мне лопатой дерзких мыслей так вдарить хочется сейчас!
Но «разобьешь» мне жалит ухо. И я пред этим жалом «пас»…
Вдруг звон стекла, прозрачный чистый, меня от мыслей разбудил.
«Ой! Глупый, что же ты наделал!?» Смотрю: он всё-таки разбил!
Его шлепком мать одарила, прохожий пальцем погрозил,
А он смеётся и упрямо бубнит, картавя: «Я разбил».
Он – «баловень», «шалун», «разбойник», а я рукою по плечу
Счастливца маленького глажу и «молодец» ему шепчу.
Меня малыш не понимает, но улыбается в ответ.
Я ухожу и на прощанье кричу: «Спасибо за совет!»
       Кто назвал чистые листы бумаги равнодушными? Тысячу раз – нет. Они терпеливы, как никто другой. И у людей моего поколения, насильственно лишаемых навыков посещения Божьих храмов, другой формы исповеди-то практически и не было. Не знаю, как для других, для меня это была незаменимая отдушина.
       Живым же воплощением добра, любви к ближнему, долготерпения стала жившая теперь с нами и постепенно слепнущая бабушка моя, закончившая четыре класса церковно-приходской школы, похоронившая троих сыновей и воспитавшая  сына и троих дочерей, одной из которых и была моя мама. Ещё из раннего детства помнила я, как хлебосольно мы жили: бабушка (в отличие, например, от соседа, о котором ходила страшная байка, что он застрелил мальчишку, забравшегося к нему в сад за яблоками, а тело подбросил на переезд, чтобы имитировать несчастный случай) всегда дарила желающим яблоки, сливы и крыжовник, росшие у нас в саду, а в пору цветения  предлагала влюблённым парням душистую сирень (бесплатно, естественно); за нашим обеденным столом на крохотной кухоньке нередко сидели посторонние измождённые люди, которые, поев и поблагодарив бабушку, куда- то уходили.
       В нашу бытность на улице Волкова она уже не могла так зримо творить добро, но для меня в моих душевных муках стала поистине «лучом света в тёмном царстве» неприкрытого цинизма, который окружал меня на работе, и ханжеского лицемерия, из лучших побуждений поселённого в наших с сестрой головах родительницей нашей. Как прозорлива была «баба Паня», эта полуслепая и уже очень пожилая женщина! Заметив на моей шее, которую не успела я вовремя прикрыть шарфиком, пятно, оставленное мне на память очередным «лазутчиком» (сейчас даже смешно: ведь искатели благосклонности моей и впрямь всё время со спины подкрадывались, когда я была занята перепечаткой документов), она констатировала:
-  Нелюбимый оставил. Любимому-то зачем такие метки ставить? Любовь не прячется, но и не кричит о себе.
       Разменяв  шестой десяток, ничего мудрее на эту тему я не слышала и сама не придумала.
       Больше всего на свете боялась она ослепнуть. Но ослепла. И перестала понимать мир, окружающий её. Только вдруг вспомнила и стала озвучивать для всех, что она  -  Павла Максимовна Подкованова, уроженка села Кресты. А меня стала звать «девочкой», часто – «хорошей девочкой», но Ленушкой уже  -  никогда. Умерла она 20 лет назад, в гробу лежала с доброй улыбкой, прощающей всем всё. Но лишь три года назад моя душа, смирившись с потерей, смогла заговорить достаточно спокойно на эту тему:
Ты сплетни на скамейках не любила,
Хулы напрасной слышать не могла,
Я помню, что тебе всё было мило –
Мою ты душу счастью берегла.
И если говорила – только тихо,
А если осуждала – невзначай,
Случайною была ты поварихой, 
Но щедрым всегда был твой стол и чай:
Убогим находилось место в доме,
Копейкой был никто не обнесён,
Своих любила ты и незнакомых,
И никому не нарушала сон.
Ты презирала толкотню и давку,
Не создавала мелкой суеты,
И детство, и конфеты в местной лавке –
Всё это было тёплым словом «ты».
Не знала Песталоцци или Кафку,
Когда ж рыдали бешено коты,
Мне почему-то «Барышню-крестьянку»
Всегда в ночи рассказывала ты.
И голос твой, баюкающе-добрый,
И искренне-недолгий хохоток
Мне нагадали странную хворобу,
Да путь, который долог-недалёк:
Как в сказке, я иные вижу лица,
Среди людей, но – грежу наяву…
Грешное порождение убийцы,
Я Акулиной-Лизою живу…
               
               
Там же, в доме№2/4 по улице Волкова, невольно стала моей соседкой, а потом и наставницей в вопросах адаптации к взрослой жизни актриса театра имени Волкова Людмила Васильевна Охотникова, за что я ей безмерно благодарна. Об этих, прожитых бок о бок десяти годах, можно написать целый роман. Бог даст, и напишу. Не теперь. Правда, звала и зовёт меня доныне Людмила Васильевна Ленкой. Да «Ленушка» из её уст меня бы и не устроило. «Ленка» делала нас равными, хотя мысленно я всегда ставила соседку на «три головы» выше себя. Так оно и было на самом деле. Но мою бабушку Охотникова тоже очень уважала, обладая прекрасным чутьём на хороших людей.


 Е Л Е Н А.


       А вот это обращение меня сначала «прикалывало», как бы сейчас выразились, потом раздражало и в итоге – заморозило. Ведь так называл меня (постоянно и не в шутку!) мой первый мужчина и первый муж, с которым встретились мы двадцатилетними детьми.
       Пройдя школу «взрослых» притязаний к себе со стороны мужчин, я стала довольно циничной особью (во всяком случае – внешне), поняв, что так легче защититься от того, что было мне пока неприятно и непонятно. Так появилась на свет маленькая записная книжечка, в которой каждому новому претенденту на мои девичьи «прелести» давался порядковый номер и достаточно объективная, но нередко обидная кличка. Всё содержание укладывалось в ответы на два вопроса: чего хотел? чего добился? Никого не удивит, наверное, что из 47 «удостоенных» отведению для них персональной странички в этом самиздате только трое, на мой взгляд (естественно, что я была единственным читателем этого «шедевра»), претендовали на «руку и сердце». Остальных интересовали совсем другие «запчасти» женского тела. Думаю, естественным покажется и то, что ответом на второй вопрос на всех 47 страничках была «фигура из трёх пальцев», заменённая ныне на некий иностранный вариант, мною не принятый. В наших словах и символах – больше жизни.               
        Логическим продолжением такой прозы жизни стали
         
С е з о н ы  л ю б в и
Любовь бывает разная:
Холодная и страстная;
С туманом, ярким светом…
Любовь бывает летом.
Идёт она от лености,
От водки или – зрелости.
Она нас ждёт на пляже
И в зоопарке даже,
Где - с мордою гориллы
Всё кажется нам милым.
Любовь приходит осенью,
Когда её не просим мы:
Приходит от усталости,
Обиды или жалости,
Когда унылый дождик,
Испортив выходной,
Нас соберёт под крышей –
Под одной.
Любовь приходит и зимой,
Когда идёшь ты не домой,
Идёшь, как «к чёрту на кулич»,
Идёшь, презрев иронию,
Чтоб кто-то где-то отогрел
Озябшие ладони…
Весной любовь приходит.
Пожаром, половодьем!
Не верю весенней любви:
Не люди поют – соловьи,
Не улыбка зовёт – заря,
Все весенние чувства – зря;
И влюбляется каждый, «как все».
Это – дань молодой весне.
Ну а в общем: она очень разная,
Она – добрая и – опасная.
Хочешь – верь ей, но лучше – не верь.
Вот такой это странный зверь.
       Сотрудник тогдашнего «Северного рабочего» Олег Александрович Каратаев не стал придираться к неровностям строк. Он только удивлённо переспросил: «И Вы говорите – Вам семнадцать?!» Да, мне было семнадцать.
       Смешно. Боясь любви, я не боялась материнства. Гордость моей покойной мамы заставила её воспитать нас в полной уверенности, что нормальной семьёй может быть лишь та, где нет мужа и отца, но дети – обязательно. Объяснение одно: «все мужики – сво…» Так что ничего нового на наших телеэкранах не придумали. Для меня, во всяком случае. Я расплатилась за эту теорию сполна. Заслуженно ли – второй вопрос.
       В обоих случаях моего замужества на официальной регистрации настояли мужчины, ставшие отцами моих троих детей.
       Но, естественно, что судьбоносной  стала для меня первая смена фамилии. Согласившись на это, я ставила перед молодым и очень красивым студентом нашего университета лишь одно условие: понравится другая – только «свистни», не задержу. Не «свистнул», «стукнули» другие. «Не клянись» - если бы я раньше знала эту истину! Не знала, и успела поклясться  (себе! вот что страшно-то), что никогда не изменю своему мужу (насмотрелась игр на эту тему на рабочем месте и была уверена, что иначе выстрою свою судьбу) и рожу от него всех детей, запланированных для нас Природой. А тут…
       Выход вырисовывался один: трёхполочная аптечка, наполненная горой лекарств, покупаемых на все случаи болячек, одолевающих разновозрастных членов моей девичьей семьи. Сейчас нас было трое: я, муж и старший теперь, а тогда – единственный из моих детей, полуторагодовалый сын. И именно он лежал рядом.  Почему-то меня это не остановило. До сих пор не могу запомнить ни одного названия и назначения лекарственных препаратов (кроме анальгина и аспирина): и для надёжности выпила все.
Не знаю, сколько прошло времени, но «процесс пошёл»: комната закружилась, руки и ноги наливались свинцом, сердцу стали мешать и рёбра, и ночная рубашка. И тут малыш повернулся в мою сторону и обнял за шею. И вторично поверила я в Создателя, знакомство с которым не входило в тогдашние воспитательные программы. Кто же ещё мог так вовремя ужалить меня мыслью: мальчик проснётся, а я – холодная, и никого вокруг; он же испугается! Не знаю, как логика, а воображение у меня хорошо развито, возможно, слишком -  болезненно развито. Оно и подняло с кровати уже ватно-безвольное тело, затолкнуло его в ванную комнату и заставило оказать себе «первую медицинскую помощь». Благо, при отравлениях она не требует излишнего профессионализма. И только, когда снова легла рядом с так и не проснувшимся сыном, почувствовала такой жуткий страх за лежащее рядом тельце рождённого мною первенца, что сжала кулаки и..потеряла сознание. Утреннее солнце разбудило в моём теле другую женщину. Она была гораздо сильнее вчерашней, но никак не добрее в сторону мужчин. Малыш, которого нужно было нести в ясли, мною к ним ещё не причислялся.
       Я нацелилась на борьбу, в которой не могло быть победителей. Второй брак, в котором я стала «Алёнушкой», был более романтично обставлен, но мало что изменил в лучшую сторону для моей психики. Вероятно, оба мужа по-своему любили меня. Как мужчины. За это их трудно винить. Но мне нужна была ещё заботливость отцов (и не только по отношению к детям моим, но и ко мне – ведь этого я была лишена) с их стороны. Да ведь мало кто умеет «прыгать выше крыши». Не умели и они. Не дано. Не сбылось. Но как долог был путь к этой философии. Простое трудно постигается.      


Е Л Е Н А   
И В А Н О В Н А

       Заочно окончив институт и, в силу этого обстоятельства, став сначала учительницей, а затем инспектором по делам несовершеннолетних, я на долгие годы превратилась в типичную советскую женщину, выполнявшую («спасибо» эмансипации, к завоеванию которой мои-то ровесницы, точно, не имели никакого отношения) многочисленные функции, начиная со «строительницы коммунизма» и  заканчивая «берегини семейного очага». И как это мудрейшим нашим мужичкам не пришло в голову, что такое совместительство абсурдно и неминуемо ведёт к ослаблению  на каком-то из двух этих фронтов деятельности? Хотя, скорее всего, догадались они об этом давно, но, в лучшем случае, помалкивают, снисходительно улыбаясь тяжеловесным шуткам (типа «я -  и баба, и мужик»); в худшем – нас же и обвиняют в том, что днём создаём мы материальные блага, вечером бегаем по магазинам, готовим ужин, стираем и утираем «насморк» детишкам, ночью являемся таковыми или изображаем любовниц, совсем не уставших и шустрых («сами хотели» - распространённое оправдание» сильной половины человечества» данному беспределу; кто хотел? покажите мне хоть одну из живущих ныне женщин, согласных постоянно «вбегать» – «входить» уже некогда - «в горящую избу» и «на скаку» что-то там тяжёлое останавливать!).
       Не спорю, хотя не удалось мне апробировать такой вариант, что существовали и существуют  семьи «наоборот», где «вечным двигателем» служит мужчина; есть и другие, где разум и любовь обоих супругов позволяют равномерно делить тяготы, связанные с семейным бытом; множится сейчас и племя домохозяек, чьи мужчины способны материально обеспечить не одну, а несколько семей, что, кстати, увлёкшись призрачной свободой и чуждыми нам аналогами, и практикуют. Но всё это – скорее исключения, подтверждающие правило. Пока государство не возьмёт в свои руки подлинное равноправие женщин (а оно  -  никак не в праве представительниц слабого пола брать на себя физически тяжёлый труд, а только в материальной возможности каждой, родившей ребёнка, прокормить и «проодевать» его до той поры, пока не встанет он на ноги; а мы – не птички, у нас «за червячками» самостоятельно детишки не на первом году жизни вспорхнут, и не на десятом…), ничего не изменится. Отвлеклась всё-таки. Наболело.
       Я-то жила «по правилам». И эти «правила» окружали меня не только дома, но и на работе, на улице, в общественном транспорте. Не поддающийся на уговоры разума (типа: «не обращай внимания», «тебя это не касается», «всем не поможешь» и пр., и пр.) организм всё чаще стал удивлять меня и врачей своими выходками: перестала чувствавать иглу невропатолога левая половина тела; кисть левой руки самопроизвольно разжималась, создавая впечатление брошенных на землю или пол сумки или картофеля; на три года пропали «женские радости», а давление со 120/80 перекочевало на 90/60; обмороки стали практически еженедельными. Спасало одно: я чувствовала их приближение и могла заранее, в зависимости от обстоятельств, лечь, сесть и даже…встать. Поудобнее…
       Наверное, никому не надо напоминать, что в определённый период существования СССР продукты посимпатичнее и повкуснее можно было купить только в столицах наших. Мои сумки были уже набиты до отказа, но универмаг «Москва» всё ещё соблазнял меня своими прилавками. Зачем я увидела эту индейку?! Тогда ещё никто и не агитировал нас за западные ценности. Но в оглушённой муравьиной суетой Москвы голове моей этот усопший деликатес вдруг начал ассоциироваться  с Новым годом, ради которого (да нет, конечно, - ради своих детей, ждущих этого праздника) я и толкалась по магазинам, так всегда ненавидимым мною. И только когда «заветная» тушка (тушища!) легла поверх всех остальных съедобных приобретений, я вдруг осознала: всё – с места мне не сдвинуться. Какое! Мысленные картинки, изображающие моих  детей, жующих что-то, кроме салатов, как рассвет влюблённого  поволокли меня по подземному переходу на Ярославский вокзал. Сантиметр за сантиметр (думаю, больше не получалось) я преодолевала это, скудно освещённое, пространство, когда поняла, что сейчас погружусь в обморок. А ведь нас было только трое: я и две неподъемные сумки. Возможно, им кто-то из пробегавших мимо людей и помог бы «идти» дальше (и тогда, и сейчас вокзалы кишат несчастными людьми, ждущими чужой беды), а вот мне – никто. Я это знала. Как и то, что  н е  м о г у (не имею права!) обмануть ожидания моих детей, чьи мысли сейчас согревает моё предполагаемое возвращение из Москвы. Я должна вернуться. И не одна, а с теми подарками, которые заслужили мои маленькие ярославцы и моя мать. С этой мыслью я поплотнее прижалась спиной к колюче-холодной стене перехода, с каким-то остервенением сжала в кулаки пальцы, опоясавшие ручки тяжеленных сумок, и…улетела из утомившего меня города в неизведанную даль небытия. Сколько прошло? Минута? Две? Три? Откуда я знаю. Но мимо всё так же, отрешённо-озабоченно, бежали люди. И все – мимо. И никто не заметил, как далеко я «уходила». К счастью. Поэтому обе сумки так и отягощали мои руки. Вот только, когда я попробовала разжать кулаки, ничего не вышло: сцепленные пальцы как будто примёрзли к поклажам, призванным принести радость моим домочадцам. Благо, времени у меня было предостаточно. Опустившись на корточки, с внутренним монологом в адрес своих рук, насмерть впитавших в себя последний приказ моего улетающего мозга, я уговорила их отпустить сумки. И вдруг почувствовала резкую боль – на каждой ладони отпечатались по четыре кроваво-красных лунки как память об этом бессмысленном для окружающих подвиге. Я тоже, кстати, не была в восторге от себя. И никогда больше не затаривалась продуктами в Москве. Перешла на игрушки: они приносили детям гораздо большую радость и были легче…
       Но ведь я-то, пусть и с не состоявшейся женской судьбой, и мои дети, пусть и не знавшие красивой и дружной семьи при наличии обоих родителей, были всё равно неизмеримо счастливее сотен женщин и детей, проходивших через «мои руки» (а на деле – через сердце моё!) по долгу службы, выбранной мною. Я боялась сойти с ума от той безнадёжной истины, которую давно открыла для себя: мы живём в стране, созданной для сильных. Слабых (а это – старики, женщины, дети) здесь никто не защитит, кроме тех, кто рядом. А кто рядом? Где – кто. И никакого в этом утешения.
       Раньше подозревала, теперь уверена: не сломаться мне помогли те мои публикации, которых насчитывается порядка шестидесяти, где выплёскивала я на страницы газет и журналов (начиная с «Северного рабочего» и «Юности» наших, заканчивая единственной «Правдой»; включая специальные журналы -  «Милиция» и «Сыск») свою боль по поводу несовершенства мира, приютившего меня на время земного пути каждого из нас. С каждым новым черновиком или публикацией  появлялась какая-то надежда, что хотя бы в отдельном этом случае справедливость восторжествует. И в «доперестроечные» времена такие прогнозы нередко сбывались. Конечно, это были «капли в море», но «море» было моим, и мне становилось легче. До следующей беды того, кто оказывался рядом.
       Левая рука и нога повели себя просто смешно: на всё холодное, с чем они соприкасались, они стали реагировать, как на что-то горячее. И чем холоднее был предмет соприкосновения, тем горячее было ощущение. Так я чуть не обожгла левую (и только левую – правая пребывала в стандартном состоянии) ногу, поскольку привыкла по утрам и зимой, и летом подставлять ноги под струи холодной воды. Удивляясь сама, изредка удивляла и врачей (как правило, во время диспансеризации, поскольку другого, свободного для них времени, просто не было). Зато занималась «самолечением»:

Л ю д и  и  с о б а к и
Она просто была голодна,
Грязно-серая эта собака,
И ещё -  безнадёжно одна
(Это статься может со всяким).
Ведь ласкали её кобели,
Ведь была же когда-то будка…
Лишь три лапы коснулись земли,
А вдогонку пинок ей – «Ну-ка!»   
 Вроде как хозяин идёт
(Не собаки – собачьей жизни),
А на лбу – неумытый пот,
Сердца нет – до костей хоть выжми!
Я-то помню этот оскал,
Эту ногу в пьяном полёте:
Он бомжиху тогда пинал,
А она хрипела: «Что бьете?»
Не нужны вопросы ему,
Не нужны ему и ответы:
Враг он – каждому и всему,
Каждый встречный платит за это!
Горе-женщина вне судьбы
Заходилася в крике-плаче,
И не снять мне с себя вины
За взгляд тускло-бито-собачий…
Как-то жить мне нехорошо,
И за что-то ужасно стыдно
(Будто по сердцу кто прошёл
Сапогами, каких не видно).
Как сломали что – не починишь,
Иль упала – не поднялась,
И чему-то хорошему – финиш…
Не отвесть намагниченных глаз
От печали людской и скорби
Тех, обманутых бандой фраз,
Не жующих «Сникерс» и «Орбит»,
Нас спасавших от бед не раз;
С них, не знавших праздников лени,
Поневоле бдящих посты…
Что-то гнёт мне к земле колени,
Кто-то губы мне рвёт: «Прости!!!»
Я застыла с вечной виной
(Я давно не живу иначе):
Словно в ада палящий зной
Меня пнула судьба собачья…
      
       Но в какой-то момент подвела меня моя «профилактика». Слабость в левой ноге сделала меня предельно осторожной. И в общественном транспорте (особенно – на выходе) я слегка подстраховывала себя руками: опиралась за расположенные вблизи стены и другие точки опоры, боясь «потерять» ногу. Но чего не сделаешь ради начальства? Шутка. Была и остаюсь независимым в этом плане человеком. В пределах разумного, конечно. Но в тот день мы вышли из отдела вместе с начальницей, с которой нас связывали самые дружеские отношения. А трамвай стоял и дразнил нас, собираясь «показать хвост». Правда, одна я бы всё равно не побежала: даже в детстве считала ниже своего достоинства бегать за кучкой металла на колёсиках. Но здесь…
- Лен, бежим!
- Другой подойдёт…
- Да брось! Ждать-то сколько.
- Ладно!
       И две дамы далеко не юного возраста дёрнулись в сторону дразнящего своей близостью вагончика. Почти добежали. И зачем мне пришла в голову эта мысль? Но пришла: «Чего ты, Лена, вздумала непонятно за чем гоняться? Так ровно всегда сосуществовала со всеми троллейбусо-автобусо-трамваями…» Не успела поругаться я сама с собою. Что-то исчезло слева подо мною: не то земля, не то нога , и с неимоверным грохотом пронеслись перед моими глазами колёса злополучного трамвая, на который мы так и не попали… А через два дня была диспансеризация:
- Елена Ивановна, что с Вами? – давно знавшая нас всех, как своих домочадцев, встревожилась врач.
- Нога пропала,- нервно хохотнула я, понимая, что смешного-то мне в жизни уже не так много осталось.
        «Срочно к невропатологу!» - кричала надпись в моей карточке. Туда я и направилась. Срочно. И уже навсегда.


Е Л Е Н А   А Н Д Р Е Е В Н А


       А ею я являлась (и являюсь) по сути своей…
       Еще малышкой мама часто водила меня в маленький канцелярский магазинчик, располагавшийся тогда на улице Свободы в районе школы №49. Мне очень там нравилось. Мир канцтоваров был для меня ужасно привлекателен, хотя мечты стать секретаршей у меня никогда не было. Капитаном дальнего плавания рисовала я себя в будущем. Сейчас думаю, что не только скрепки-папки тянули меня сопровождать маму в её походах в тот магазин: заведующей там была очень приятная женщина, с которой мама была дружна. Правда, первый наш приход туда меня, пятилетнюю девочку, слегка озадачил. Войдя, мы поздоровались; черноволосая женщина оторвала взгляд от каких-то бумаг, улыбнулась маме, а, взглянув на меня, вздрогнула:
- Ой, Лёленька, как похожа…
       Потом она быстро пришла в себя и, как бы извиняясь за что-то, показывала-предлагала мне милые моему детскому взору безделушки. Всё принимая и искренне радуясь подаркам, я не могла забыть её возгласа. Нет ничего более цепкого, чем детская память. «Ходячие магнитофончики» -  так всегда звала я своих детей и внуков в их раннем детстве. Моей маме предстояло тогда открыть мне то, что она, вероятно, собиралась скрыть. Как всё-таки наивны взрослые, казалось бы, люди: прошлое всегда будет кусать нас за пятки, его не прогонишь; лучше подготовиться к этой встрече, чтобы прошла она с наименьшими потерями. Так я узнала, что Андрей Рындин – мой биологический отец. Иван Ефимов – отец мой старшей сестры, с которым мама находилась в законном браке. Только он повесился (по официальной версии), поэтому к моему появлению на свет не имел никакого отношения. Фактически. Формально по всем документам я проходила «Ивановной». Кроме одного…
       «Драмкружок, кружок по фото, да мне и петь ещё охота…» - это и про меня тоже писала любимая нами Агния Барто. Тогда, в семь лет, я пошла заниматься акробатикой в ДК железнодорожников. Близко – дорогу перейти. Но войти – не вдруг. Требовался пропуск: честь по чести – бумажка в твёрдых корочках. И на мимолётный вопрос шустрой тётеньки («Отчество-то твоё как?») я, поинтересовавшись сначала, что это такое, затем подробно живописала ту странную ситуацию, которая сложилась вокруг меня с отцами. Так в первый (и последний пока) раз в официальном документе значилось, что секцию акробатики посещает Елена Андреевна (правда, фамилию мне не рискнули изменить – многие знали мою маму). А она, женщина с юмором, отнеслась к этому  философски; только удивлённо взглянула на меня, наверное, впервые поняв, что «подарочек», оставленный ей «гражданским мужем», как бы сейчас удобно выразились, подрос, и его вопросы будут ещё серьёзнее, чем предыдущие. Впрочем, долго пользоваться приятным на ощупь документом мне не пришлось. Когда я училась во втором классе, что-то хрустнуло в моей спине при очередном «мостике»; пару недель пролежала я на домашнем диване, а в школу принесла смешную (для моего тогда возраста) справку: «травматический радикулит», которую учительница долго и недоверчиво рассматривала, считая, вероятно, что это – очередной мой закидон…
       Нас, пациентов неврологического отделения медсанчасти УВД, на какие-то, специфические, обследования всегда направляли в поликлинику №5. Такие походы нам нравились: прогулка в знакомой компании по родному городу – это вносило весомое разнообразие в скучный ритм постоянных капельниц и таблеток. В тот день нас было человек пять, наверное. Мы все прошли через один кабинет, где нам чем-то мазали головы, что-то на них закрепляли, потом требовали дышать, не дышать и т.д. Теперь оставалось самое приятное: посидеть-поболтать, дожидаясь результатов, которые нужно было захватить для нашего лечащего врача. Выглянувший доктор назвал почему-то только мою фамилию, приглашая в кабинет. «Ты за старшую!» - засмеялись девчонки. А мне вдруг стало непривычно тоскливо, но выработанная годами упорных тренировок улыбка, думаю, скрыла это от окружающих. В кабинете было ещё хуже: слишком ласково смотрел на меня доктор, слишком вежливо пригласил сесть…
- Обмороки у Вас бывают?
- Да.
- Как часто?
- До стационара где-то раз в неделю. В основном, по утрам. Я пораньше встаю. 2-3 минуты отлежусь, и всё…
       Он смотрел на меня достаточно долго, словно не решаясь что-то сказать. «Как пацан, который в любви боится признаться» - мелькнула у меня озорная мысль. Но он «признался»:
- Простите, а пена изо рта у Вас никогда не идёт?
- А что – пора уже? В принципе, от такой жизни, в которую нас окнуают, полагаю, скоро пойдёт.
- Ладно. Возьмите документы для вашей санчасти. Идите. И все тоже свободны. Будьте осторожны.
       Он невесело улыбнулся мне на прощанье. Озадаченная, я всё-таки не позволила себе испортить настроение ждавшим меня подругам, привыкшим подпитываться моим оптимизмом. Им, конечно, было интересно, что за причина удержала меня в кабинете лишние минуты. Ничего не скрыв, описала я им происходившее в таких красках, чтобы не расстроить (кому к своим болячкам чужие нужны?). Но, вернувшись в «родные пенаты», выкроила минутку одиночества, за которую успела рассмотреть среди непонятных мне диаграмм и словесов фразу,  сразу связанную мною со странным вопросом вежливого врача: «Судорожная готовность мозга». К чему готов-то? Этот глупый, как мне показалось, вопрос я никому не решилась задать…
- Елена Ивановна. В принципе всё не так уж плохо. Вы только постарайтесь голову не наклонять вот так.
       Тоже очень вежливая врач наша стала поочерёдно наклонять свою голову. Вперёд, назад, вправо… Я мысленно отсчитывала: раз, два, три… И удивилась тоже мысленно: интересно, только влево что ли можно наклонять ? Но она пресекла и эту возможность, склонившись головой к левому плечу. Я хихикнула, возможно, не очень естественно – не знаю, не помню:
- Хорошо, буду носить голову царственно. Привыкну, потом, может, и титул какой подтянется.
        Но она даже не смогла улыбнуться в ответ. Лишь снова по-доброму (слишком по-доброму!) взглянула на меня и пожелала удачи. Я бы с удовольствием за ней сбегала. Но с предстоявшей мне ещё работой среди обездоленных с рождения людей – где взять эту самую удачу?! Даже обмануть себя не получится. Проработала я, конечно, немного.
       Каждое обследование с «бигуди» (так я окрестила процедуру, через которую вынуждена была ежегодно проходить – нет у меня памяти на медицинские термины;
если честно – на цифры, на имена, на включённый газ…тоже нет; и ещё на многое, всего не перечислишь… поэтому ищу я удобоваримые для меня заменители) заканчивалось для меня (в дополнение ко всему прочему) знакомой фразой с «судорожной готовностью». Натыкаясь на неё, я как-то мысленно замерзала, и всё-таки молчала со всеми – врачи тоже предпочитали обходить стороной эту тему. Разорвать «порочный круг» помог случай…
       Может, ремонтировали всю поликлинику, а, возможно, не функционировал лишь нужный мне кабинет, но на очередные «бигуди» мне пришлось идти в психодиспансер: в нём имелось необходимое оборудование. Вероятно, публика, работающая там, не привыкла особо церемониться с пациентами, пусть и не «местными», пусть и обследующимися за свои же кровные. Поэтому по окончании процедуры в знакомом мне уже по размерам свитке обнаружено было мною нечто «новенькое»: «эпипризнаки» бесстрастно констатировала синяя паста чьей-то ручки. Не проявили привычного для меня такта они, не было и у меня ни желания, ни времени для реверансов:
- Послушайте, это что? – эпилепсия?
- Да, в определённой стадии.
- И в какой же?
- Ну, это уж с врачами решайте.
        Как бы то ни было, теперь у меня появился незавуалированный повод для конкретной беседы и со специалистом по моей официальной болячке. И другому уже сосудистому хирургу, молодому и ещё не уставшему от посетителей, задала я вопрос, который почти пять лет мучил меня:
- Как же я живу с этим – без пены и «колотунчика»? (видела я такое в детстве: мальчишка-пятиклассник, одноклассник мой, на физкультуре упал на пол спортивного зала и стал вытанцовывать своим худеньким телом что-то сродни современным «напольным» танцам; только страшно закатились его глаза, изо рта пошла пена, булькающие звуки разрезали кладбищенскую тишину, вдруг наступившую после жуткого гомона, обычно царящего на таких уроках; наш, всегда жизнерадостный, физрук впервые выглядел беспомощным и напуганным – схватив мальчика на руки, он  прижал его к себе, как что-то самое драгоценное, с чем никто и ничто не заставит его разлучиться; а я тогда снова вдруг подумала о том, что подспудно мешало мне быть счастливой – позавидовала, что у меня нет и никогда не будет такого отца, как наш учитель; потом, когда всё кончилось, вспомнила, что ведь до этой трагедии физрук часто обидно дразнил больного мальчишку, рифмуя его смешную фамилию самым нелепым образом; многолик  каждый из нас…)
- Не знаю, как, но Вы этим научились управлять, - удивил и обрадовал меня этой констатацией мальчик-доктор. Кто-то из мудрейших наших предков заметил: «Человек – сам себе мудрец, сам себе – подлец, сам своего счастья кузнец». Наверное, немногих удивлю, если добавлю: он (человек) и врач для себя самый главный. Но думаю, излечить болезнь легче, чем сосуществовать с ней, заставив считаться с ритмом твоей жизни. Для этого нужно очень много времени. Да ведь у меня его и было немеряно! Еще до рождения моего, полагаю я, началась такая «закалка»…
       Я всё-таки, взрослея, вытянула из покойной ныне мамы (Царство ей Небесное) что-то о родителе, подарившем мне взгляд (надеюсь, не внешность – поклонниками меня Судьба не обделяла), так напугавший когда-то заведующую магазином «Канцтовары». Он уже был судим, когда они познакомились и стали жить в каморке, предложенной им его сестрой. «Роман» был недолгим. Красивая и гордая, моя мамуля быстро поняла, что ей никогда не удастся руководить этим мужчиной, но подчиняться ему – да, придётся! Будучи очень трусливой в экстремальных ситуациях, она выбрала вариант без альтернативы – бегство («а я – на дерево»  - так он ещё озвучен в одном из наших мультиков) в «стан» родителей, которые всегда живо откликались на её «караул!». Но отец был, возможно, влюблён и, наверняка, самолюбив и упрям (иначе – откуда это во мне?): он ежедневно приходил в вестибюль Управления Северной железной дороги, где работала мама, и, поджидая её, играл…ножом, беглым взглядом окидывая всех проходящих мимо. Вот откуда взялся страх  маминой подруги-заведующей. Вот откуда бралась паника в маминых глазах, когда она лишь вспоминала о своём мужчине много лет спустя. Вот когда я, уже зачатая ими, стала «судорожно готовиться» к выходу в этот не слишком ласково ждущий меня, мир… А отец, как говорят, зарезал тогда кого-то другого и «сел». Всем его фотоизображениям мой дедушка выколол глаза и спустил их на ниточке в уборную, а сам, умирая в год моего рождения, всё звал и меня с собой (наверное, боялся, что я могу «дать жару» его любимой дочери в будущем), Но я на «приглашение» не откликнулась. Задержалась здесь, вступив на «тропу войны» с самой собой…
       Когда-то, готовясь к очередной лекции, которые я сама и разрабатывала, я наткнулась на материалы, рассказывающие о человеке, поразившем меня глубиной мыслей и всеобъемлющей добротой. И тогда уже моя память подводила , но оставалась эмоциональной. Что задевало (в хорошую или плохую сторону – неважно), было как бы зацементировано в каком-то участке мозга. И председатель общества инвалидов из какого-то, далёкого для меня, города Ирина Триус, произнёсшая «Если тебе плохо, найди того, кому хуже – и помоги ему», навечно получила «прописку» в моей голове. Лежачий, мучающийся постоянными болями человек, способный на такие ( воистину – неземные) мысли. Ничего не знаю о её судьбе, но уверена: она пожалела бы и Ходорковского (правда, сейчас это не столь актуально – страдальцев у нас многие жалеют), и Абрамовича (загляните в глаза этому богатому «буратинке» - в них спрятался извиняющийся за своё богатство пацанёнок, помогающий многим, но, раз не «всем», всё равно для кого-то «плохой»). Любовь и жалость к окружающим – великий лекарь от собственных недугов…
          А кому-то помогает удержаться на земле и сохранить равновесие тросточка. Таким же, как я – невесомый лист бумаги. «Опять плохо? Плачь. Я всё выдержу.» - зовёт он тогда, когда всё другое, включая обмороки, уже использовано и не помогло. И я плачу (по чьим «счетам»: деда, изрубившего в щепки домашние иконы? мамы, не верившей в главный дар небес – любовь? отца, возомнившего себя судьёй и палачом в одном лице? Как велик ещё мой «долг»?) и плачу под фамилией моего отца (наверное, это-то как раз справедливо):
Б о л ь
Откуда же, Господи, боль-то такая –
Без дна и без края (как войско Мамая!)
Убили ребёнка,  ч у ж о г о  ребёнка,
За что же  в о  м н е  всё так ломко и тонко?
За что умираю, родиться не в силах?
За что ты, Создатель, лишаешь нас милых?!
Горячие губы в молитве остынут,
И только надежды меня не покинут
На что-то, чего не достигнешь словами,
Что как-то незримо вдруг справится с нами…
        Иногда мне кажется, что всё, написанное мною, и есть та «пена», которую прогнозировали мне приборы и ждали врачи. Просто она видоизменилась по чьей-то, очень мудрой, воле. Благодаря этому я не просто выживаю. Живу я, чего и всем желаю.

Елена Рындина

               
      
               
Младенцы не орут! Младенцы плачут…
Не принимая что-то вокруг нас,
Пытаясь что-то здесь переиначить,
Не утешаясь от обилья фраз.
Младенцы требуют от нас ответа
За то, что натворили в суете:
И за плевки (обычно – против ветра),
Да и за то, что ласканы не те…
Они всё понимают. Я-то знаю,
Через себя просверливая боль,
Дарованную мне извечным маем
Как этой жизни на Земле пароль.



Уходит человек.
 
Уходит человек…  Который – нужен!
Так что ж молчала пять минут назад,
Когда он, чем-то вдруг обезоружен,
Ловил твой (подарённый долу) взгляд?
Как глупо, безнадёжно как, Создатель,
К твоим намёкам глухо-слепы мы,
И опыт – недоверья оправдатель,
Захлопнул ставни от щедрот зимы.
А там: скрипит декабрьская дорога
Под шагом твёрдым, смелым – под мужским;
Мои ж цементят скулы у порога –
Его уход теперь неотвратим!
Так догони! Иль крикни – «Погодите!»
Он остановится, вернётся с полпути:
Не безнадёжно порваны те нити,
Что вас неволят рядом с ним идти.
Но нет – молчу, а он неуловимей:
Средь кружев белых тает силуэт…
И всё – прошёл навеки мимо
Мираж былых и будущих всех лет:
Мужчина (не «мужик» - претит мне это),
И – че-ло-век (в мечтах, но всё же – мой),
Вновь разбудивший женщину-поэта
Такой нарядной нынешней зимой.
Исчез из виду… Что же натворила?
А след его ласкает снегопад…
Теперь не спросишь, что здесь было мило,
Да и о том, чему он был не рад.
Уходит целый мир дорогой белой,
Искрящейся, как россыпь жемчугов,
А я осталась: для кого-то смелой,
Но для себя – в объятиях оков
……………………………………………………..
Уходит человек. Уже ушёл. Я знаю.



Русская «белочка».

Кровь на снегу – губы
На мертвенно-белом лице…
Мы сами с собой грубы
В бесстрастной жизни конце:
Она лишь за нас пишет,
Не успевая порой
Понять, кто же здесь лишний –
Ты или твой «герой»?
Как мы себя морочим,
Обманывая других…
И только в агонии строчек
Правдой взорвётся стих;
За шкирку возьмёт: «Не бейся,
Я-то не подведу.
А ты? То – башкой на рельсы,
То – катаклизм в бреду…»
Повинно сгибаю плечи,
Шарахаясь от зеркал…
Но! Тишина лечит,
И кто-то во сне звал –
Так, как никто доныне
(Как торжество сирен),
Лаская моё имя...
Но - с надоевших стен,
С поблекших давно обоев
Буравят меня глаза:
Не жертвы и не героев,
А ускользаешь зря –
Они уже всюду, всюду!
Вползают на потолок…
Виски режет крик: «Не буду!»
«Понял? – То-то , милок…»
Рассеялось многоглазье –
И грешников ждёт заря…
А с водкой – жгучей заразой
Точно, дружить нельзя!
29.12.2009.


ТРИЖДЫ РОЖДЁННЫЙ

Отводил её руку в сторонку
Дядька мой, уходя в страшный путь,
Но Предвечного Спаса  иконку
Мать молила припрятать на грудь.
И знаменьем крестным осеняя
Неокрепшую спину бойца,
Отрешённо шептала, как зная,
Сколь тревог он испьёт до конца:
Будто видя, как грубым приказом
Из окопа прогнал офицер,
Где со смертью и встретился сразу…
А Витюшка её (почти цел)
Шёл вперёд по разрытым дорогам
Неприкаянной дуры-войны,
Нам за что-то ниспосланной Богом…
По растерзанным венам страны
Дошагал он до нового боя
И до русского звона – «Урра!!!»
Только рок, уже ямочку роя,
Не позвал добежать до утра:
И – споткнулся, вперёд руки бросив,
На уставшее тело земли,
А холодные русские росы
По безусому лику стекли.
Мёртво губы упрямые сжаты,
Веки смежились (словно навек…)
Как же коротки дни у солдата!
Как же слаб пред судьбой человек!
Обогнув пацана-первогодка –
Жертву проклятой той Мировой,
Крякнул нервно обозный: «Погодь-ка!
Вроде, дышит? И правда – живой!»
Он увидел брезентную крышу,
Боль рванула с разорванных ног…
Бормотанье сиделки услышал:
«Поклонися иконке, сынок…»
Вот когда образ матери милой –
Довоенного прошлого тень
Оттолкнул паренька от могилы:
«Ты надень её, Витя, надень…»
Ведь свинцовый комочек тот смерти
Щекотнул образок на груди.
Только Кто-то шепнул (вы поверьте!):
«Погоди умирать, погоди…»
Вновь, похоже, Извечный Спаситель,
Сумасбродство людское щадя,
Как любой нашей боли Целитель
Принял этот огонь на себя!


 «Встреча»

Ярославль, я вернулась!
Ну, признайся – скучал?
Я ж как будто очнулась ,
Ты – начало начал:
Здесь прошло моё детство,
Юность канула здесь;
Лишь с тобой – моё сердце,
Лишь в тебе – моя честь.
Не в новинку нам раны –
Поседел, как и я,
Горделиво-упрямый
(Аж упрямей меня!).
Помнишь наши проказы,
Неуёмность потерь:
Всё хотели и сразу,
В сказку взломана дверь.
Мы немало успели,
Что-то зреет в мечтах…
У моей колыбели
Ты пророчил размах…
Заблудилась в надеждах,
Прожила впопыхах,
Но теперь, как и прежде,
Презираю я страх.
Мы смелы с тобой оба,
Город вечной мечты,
И до самого гроба
Буду дерзкой, прости…
А ты будешь и дальше
На ветрах зеленеть,
Я ж без лени и фальши
Твою грусть стану петь.



П Л А Ч   
Она кричит, как раненая птица…
Мне боль ее вовек  не залечить.
Я только (перед тем, как здесь проститься)
Прощенья у Небес могу молить.
Она стенает чайкой над волнами,
Я – словно тонущий в ночи корабль;
Но бездна времени растаяла меж нами,
Вздымая общих мыслей дирижабль.
Прости меня, малышка, как поймешь,
Что груз грехов моих тебе, увы, достался:
И будут жужжать в уши – «Молодежь!
Им только пиво, водка, танцы-шманцы»
Не верь поганцам злобным всех сортов,
Считающим себя важнее прочих,
Не знающим цены хрустальных слов,
Встречающим лишь храпом сказку ночи.
Не верь, любимая, их мелкой суете,
Наполненной души самообманом;
Расти быстрей и встретят тебя те,
Кто сделает судьбу твою романом…
Я знаю: ты грехов не повторишь –
Не зря же мне главу осыпал пепел!?
Не плачь! Давай поверим в утра тишь
И в то, что день для нас настанет светел.



Не стреляйте в белых лебедей,
Чёрных – жалом пули не губите…
Разве мы становимся смелей,
Разоривши гордых птиц обитель?
Или кто-то станет веселей,
В мёртвые глаза пернатым глядя? –
Не мути потока кратких дней,
Будь ты хоть пацан, хоть взрослый дядя:
Но полёта их  не прерывай,
Не хвались ружьём перед другими;
Красоты души не предавай,
Не порочь подаренное имя!
Не бывать богаче и щедрей,
Предложив красавцев на жаркое!
Почему-то злоба для идей
 Избранным не жалует покоя…
Доброты чужой не пережив,
 Мыслей чьих-то не простив размаха,,
Люди, костёр зависти сложив,
Хрупкую любовь ведут на плаху.
Оглянись (с окраин до столиц):
Только на Земле не виден случай,
Что б пролившим кровь невинных птиц
Чем-то в этой жизни стало лучше.




      

«Нервный срыв»... Да, сегодня я знаю,
Как озвучена эта беда.
Но тогда... Никому не родная,
Словно изгнанная навсегда,
Я скиталась по мрачным мыслишкам
Нездоровой своей головы,
Где напихано было с излишком
Всех мастей раздражённых «Увы!»
Не любя ни себя, ни кого-то,
Ополчилась на каждого зря,
Не простив им судьбы поворота...
Как в тот день полыхала заря!
А вечёр и костёр разгорелся,
Тени бросив притихшим кустам, -
У него душой каждый согрелся...
Только мне места не было там:
Я, свою боль-обиду лелея,
Уползла в темноту от костра,
Где, став сразу мрачнее и злее,
Простонать собралась до утра.
Но по-взрослому умный мальчишка
Очутился тут рядом со мной,
Вмиг умело сварганил дровишки:
«У нас будет костёр с тобой свой» -
Без надрыва, но словно отрезал,
Не заметив упрямство моё,
Осветив собой добро и трезво
Опостылевшее бытиё.
Как послушно огонь разгорался
Нам, молчавшим, румяня лицо;
Как во мне демон с Ангелом дрался,
Как душило безверья кольцо!
Только он, этот мальчик далёкий,
Вдруг из детства возникший в ночи
(Когда снова мне так одиноко...),
Вновь шепнул: «Ты поплачь-помолчи...
Пусть слезою прольётся обида
И засохнет от жара огня,
И тогда тебе всё станет видно,
И оценишь вмиг хлопоты дня.»
Нет! Речами тогда он не мучил -
Лишь костёр полыхал до небес,
И опять улыбнулся мне случай,
Подарив ночь надежд и чудес...
Разыгралось кострище на славу!
Но, когда рядом сел рыцарь мой,
Одноклассников наших ораву
Ощутили у нас за спиной.
Не галдели привычно подростки -
Мысль-работа во взглядах текла,
Где читалось так больно и просто:
На Земле не хватает тепла!

      

   
         
 А я зову её Ленушкой, 
Как меня бабушка звала:
Ведь внучка мне она, подружки!
Такие, «девочки», дела...
Две внучки, внук, два сына, дочка -
Мой капитал на сей Земле.
Возможно, не созрела «точка»,
А «богатеть» придётся мне
Ещё и дальше в мире этом,
Хоть наблюдать сие извне...
Не нам решать то, не поэтам,
Но где-то в мозга глубине
Меня терзает мысль без края,
Что тёзке маленькой моей
Достанется судьба такая,
Где вереница моих дней
Покажется пустой прогулкой,
Ненужным отблеском зари...
Она ж возникнет громко, гулко;
Нужды не будет в «посмотри!»:
Её без крика все заметят,
Но многим ли оно к добру?...
Как хочется, чтоб наши дети
Пришлися просто «ко двору»,
Где бы без глянца процветали
Любовь и дружба, и добро...      
Тебе помочь могу едва ли,
Но помечтать-то мне дано!
          

ДАВАЙ ПОМОЛЧИМ

Мы целовались в липовой аллее –
За что-то выделил Господь нас Бог:
Я таяла, великой мукой млея,
Ты своего порыва скрыть не смог…
Два одиночества под вековою кроной
Нашли друг друга на короткий миг,
И стали нам «не писаны законы»,
Когда к моим губам ты вдруг приник.
Кружилась голова, как в тех романах
Читаемых когда-то мной в ночи…
Но! Чтобы не было в объятиях обмана,
Я помолчу, ты тоже – помолчи.


«Вы все такая же красивая», -
Ровесник сына мне сказал
И окрылил нежданной силою:
Не зря кружился жизни бал!
Не мог он не заметить зримого:
Упрямый ежик седины
И – тонкой шеи под морщинами –
Годам проигрываем мы…
Но он сказал, а я поверила,
И стал мальчишка сразу мил:
В надежду приоткрыл он двери мне-
Возможно,  душу оценил?



         РОМАНС НЕ ПРО НАС

Ты – не гусар, я – вовсе не графиня,
Но так уж получается, дружок,
Что ты не мной прославленное имя
Не вычеркнешь из сердца на часок.
Не выхожу вечёр я на балконы,
Не кутаюсь загадочно в вуаль,
Но чахнешь ты, как дерево без кроны,
А мне порой безумно тебя жаль:
И я, забыв про скуку с нелюбимым,
Улыбкою измучаю лицо,
И не пройду надменно-гордо мимо
И рук своих не разниму кольцо
От сильной шеи бронзового цвета;
И глаз твоих надежду пощажу…
Уж лучше б не родиться мне поэтом,
Жалеющим здесь каждого слезу!

Я не люблю зеркал. Они как будто
Подглядывают за моей душою:
Крадут у размышления минуты,
Манипулировать пытаясь мною.
Я не люблю зеркал... Совсем не знаю
Ту незнакомку... Хоть мы с ней и схожи...
Возможно, что она ничуть не злая;
Наверное, и ей здесь трудно тоже.
Но это ведь не в помощь — в назиданье:
Всегда чего-то требует и просит -
Уводит от объёма мирозданья
И ещё строже обнажает осень,
Которая и так меня смущает
Ветров капризом, мыслей неуютом,
Подсчётом дней, что так заметно тают,
Улыбками когда-то и кому-то...
Я не люблю зеркал! Как тех отчётов,
Которых кто-то требует всечасно...
Сегодня возмутилась отчего-то
И стёклышки обидела напрасно!

   
Зато люблю часы: мне симпатично,
Что время, нам отпущенное, тает;
Когда как грешнице совсем уж неприлично
Мечтать об отдыхе в глубинах рая.
Но так устала от забот и скуки
По поводу людского копошенья,
Что кажется – с Землею мне разлука
Хоть в чем-то нарисует утешенье.


«Разведенка» - бросил в след кто-то глупый…
Не узреть ему, ребята и с лупой:
Мне его  ты предложи (хоть с приданым),
Я скажу, что под венец еще рано –
Он мне, разве как костыль, будет нужен
(грубияна кто ж возьмет себе мужем?)
Я ж пока еще и ног не ломала –
По -другому меня жизнь наказала.
Или если все вдруг выпадут зубы,
Кто ж тогда мне сервелат жевать будет?
Хотя (чем уж выходить за такого)
Приискать могу продукта другого.
Если зрения лишусь очень срочно –
Не туда мужик сведет, это точно.
Коли руки чем-нито мне отдавит,
Такой «молодец» борщом вмиг отравит.
Словом, верно подсказал мне Всевышний:
Из него и санитар никудышный.
Злые песни в колыбели он слышал,
Потому таким бестактным и вышел.
Мне подумалось: ведь сам разведенный,
Словно дерево с обглоданной кроной.
А с тоскою побороться не хочет –
Вот и брызжет всем слюной своей в очи.
Даже жалко мне его слегка стало –
Не задался экземплярчик сначала.


Памяти матери. Не моей...

Её звали... А как её звали?
Я не помню. Простите меня...
Как огонь и — как воздух... Едва ли
Кто припомнит вдруг имя огня,
Или — прозвище воздуха, света...
И — того, без чего нам не жить...
Иль — умершего в родах поэта,
Иль — желания есть или пить...
Я не помню! Но как это важно,
Чтобы был не земле человек,
Показавший тебе, сколь отважно
Можно здесь отслужить этот век!!!


А я не помню «чудного мгновенья»,
И не «являлся» мне никто, а шёл
Навстречу... В суете миротворенья,
И нам обоим было хорошо!
Ну, а потом... Зачем «потом», дружище:
Не мной и не тобой заведено -
Больных эмоций взорванные «тыщи»
Нам «выключают» милое «кино»...
Но я настаиваю: мы лишь «шли» друг к другу,
Ладони до тепла не дотянув,
Не добежав по замкнутому кругу,
В очередной раз зренье обманув...
Я в и л с я   лишь однажды миру Некто,
Жалевший здесь и всех, и ...одного...
Но стоп благих сломали люди вектор -
Мы не достойны Имени Его!
P.S.
Голубчик! Пушкин! Вы меня простите -
Что с женщин взять? Плели бы лучше нити...
Но! По дороге к раю или аду
Не стоило писать «Гаврилиаду»...