Круги по воде

Андрей Исаев-Апостолов
Круги по воде

Размышления старого человека

     Зима в этом году выдалась очень холодной. 
     Я не выходил на улицу, я даже не вставал, но с моей подушки было видно кусочек неба в окне и обрывок тротуара, обсыпанного снегом и людьми. Да, было и вправду холодно, люди быстро, укутавшись всем, чем только можно, пробегали эту коротенькую дистанцию, доступную моему глазу, и навсегда исчезали из виду.
     Зимой мерзнут не только руки и носы. Замерзают и души, и чувства, прохожие так медлительны и отвлечены, точнее, наоборот, чересчур увлечены, но не тем, чем надо. Они напоминают мне хомячков, бегающих в колесе, для которых существовала одна, безумно мизерная, но страшно важная для них самих цель - бег.
     Прохожие проскакивали мое крошечное окошко в мир, не оглядываясь, не поднимая головы, да и зачем? Вы видели хомячка, который вертит головой во время бега? Люди приходили домой, на работу, в магазины, снимали заснеженные шапки, и заявляли, что такой холодной зимы еще не было никогда. Потом они исполняли свою неизменно важную цель, вроде покупки молока, и мгновенно создавали другую, такую же возвышенную. Заплатить за квартиру. Поболтать с подругой. Подумать о работе.
     Они здорово заблуждались. Каждая зима, каждое лето, весна или осень совершенно одинаковы. И предыдущая зима, когда я еще выходил на улицу, и зима шестидесятилетней давности, когда я был подростком - все они ничуть не отличались друг от друга. Человек наделен даром заблуждения, искусственного разнообразия того, что в точности повторяется каждый год.
      Только сейчас я начал осознавать, что жизнь бесконечно и бесконечно копирует себя, такими кругами, отличными друг от друга лишь мелкими, незначительными изменениями. Зима, весна, лето, осень. Один круг. Зима, весна, лето, осень. Второй. Самое ужасное, что следов эти круги не оставляют, будто их пишут по воде. Человек проходит определенное количество кругов и умирает, его существование разглаживается по реке жизни, мысли уходят в никуда, а тело становится прахом.
     Я лежал и тщетно анализировал свой век, понимая, что так и не смог ответить на самый главный вопрос, заданный самому себе, что я так и не сделал ничего, по-настоящему стоящего, что проводил зимы вот в таком анабиозе, покупая молоко и проскакивая замерзшие улицы. Мне было нечего вспомнить на смертном одре, нечем успокоить себя.
     Дети? Дети забудут меня.
     Работа? Да кому была нужна работа преподавателя химии?
     Кусочек неба, который я видел с постели, был холодным, и ослепительно синим. Снег, по которому топтались торопливые прохожие - белым и блестящим от нещадного и безразличного зимнего солнца. Красивый снег. Забавно знать, что в этом снегу меня на днях и похоронят.
     Я родился в феврале, и умру в феврале, спустя семьдесят семь февралей после моего рождения.
     Я умру, и мне нечем утешить себя перед смертью, ведь моя жизнь просто пролетела, даже не ярко, а так, прозаично, будто клочок бумаги на пыльной мостовой. Столько сил, нервов, здоровья - и все это на круги по воде.
     Моя мать была удивительным человеком. Это был символ радости, любви ко всем, и более всего – любви к жизни. Я смутно помню ее, она умерла, когда мне было семь, отправив в эвакуацию меня и дядю, и погибнув в блокадном Ленинграде.
    Я помню ее платье - бежевого цвета, ее руки - тонкие и теплые, глаза - светло-карие с горящими волшебными золотинками.
     Я помню, как она пела мне народные песни, одинаково монотонные и печальные. Мать все вложила в меня, своего единственного ребенка, ради меня она бросила работу, бросила нового мужа, который отцом мне не являлся, ради нас с дядей она легла костьми, чтобы мы отправились на юг, а она осталась в обреченном на гибель городе.
     Дядя говорил, что она никогда не жалела об этом. Удивительный человек. Я помню, что она постоянно повторяла чьи-то слова: "Слушай свою душу, все остальное - тленно".    И она слушала, трепетно соблюдая этот закон, который в итоге привел ее к гибели, о которой она даже не жалела.
     Я и сейчас сомневаюсь в правильности ее слов. Но никто не знает, как сложилась бы моя жизнь, если бы я беспрекословно следовал этим правилам.
     Мой дядя был человеком совершенно другого склада. Брат отца, погибшего на фронте, он во всем винил мою легкомысленную мать. Со стороны это был еще тот сухарь - грубый, мрачный, себе на уме. Его ценности целиком состояли из практичных вещей и стандартных достижений. Он собирал монеты, кропотливо и монотонно, и в итоге собрал самую большую коллекцию в нашем городе. Он учился на статистика, многократно вылетал, снова упорно лез в институт, стараясь просчитать все на свете, и стал академиком.
     Статистика была идеальной отраслью для человека, который верил только в то, что можно потрогать и посчитать. Дядя считал и просчитывал постоянно. Свои монеты, дни, деньги, диаграммы, бирюльки его толстой глупой жены с перепудренными желейными щеками, мое будущее. Он находил удовольствие в том, чтобы жить и умереть по расписанию. Каждое утро, все пятьдесят пять лет своей жизни он вставал в шесть двадцать, брился, умывался, ел яичницу с докторской колбасой, надевал белую рубашку, красный галстук и синий пиджак, и шел на работу. Лишь когда его жена умерла, он нацепил черный галстук и не притронулся к своей яичнице. Но на следующий день после ее похорон все началось сначала.
     Не буду скрывать, я всегда находил что-то заманчивое в такой жизни. Уверенность достигается в постоянстве, постоянство - в монотонности. Дядя крепко знал, что будет завтра, послезавтра, через год, пять лет, и в этом было его счастье, гордость и довольство.
     Но я все же был сыном своей матери, хоть и воспитанным другим человеком. Во мне мучительно смешались эти два образа жизни, сложившись в вопрос, терзавший меня до последних дней.
     Что верно - жить сердцем, или разумом?
     В итоге я избрал самое глупое - прыгал туда-сюда, то слушая чувства, то действуя по строгим правилам моего дяди.
     Безумно обидно вспоминать это сейчас, когда лежишь на кровати и видишь только стену и кусочек неба. Ничто не верно. Мать погибла от голода, оставив сына, который  спустя семьдесят лет умирает в своей постели холодным февральским утром. Дядя прощелкал на своих счетах весь свой короткий век, строго просчитывая совершенно все.
     Все - значит все, и дядя не терпел неопределенности.
     Когда ему сказали, что у него рак, он спросил, сколько ему осталось. Ему ответили, что нельзя сказать точно, может месяц, может год. Дядя усмехнулся, пошел домой, снял красный галстук и повесился. Наверное, затягивая петлю, он думал, что обхитрил и врачей, и Бога, и черта, а может, он просто просчитывал время своей агонии и в какую цену обойдутся мне его похороны.
     Меня начало клонить в сон, когда я заметил на тротуаре детей, увлеченно играющих в снежки. Отсюда, с подушки, было не разглядеть, но, кажется, детям было не больше шести-восьми лет. Они падали в сугробы, друг на друга, и судя по открытым ртам, постоянно смеялись. Я всегда в тайне завидовал дуракам и детям. Удивительный дар - просто жить, не задумываясь, не оглядываясь, жить сегодня, а не вчера или завтра, и пусть это будут те же круги по воде, какое до этого дело, когда об этом не думаешь, а просто радуешься снегу и смеешься, черт знает с чего.
     Дядя любил меня, и постарался обустроить мою жизнь как можно лучше. Школа, институт, работа.
     О, как заманчиво это было, как шаблонно! Я твердо решил жить как надо, а не как хочется, надевать красный галстук и завтракать докторской яичницей.
     Но бунтарский дух моей матери не оставлял меня. Ее звали Саша. Мужеподобное имя, возможно, но, несомненно, доброе и звучащее. Я влюбился в нее на первом же курсе института. Я был на химфаке, она на биологическом. Худая, хрупкая, с тонкой шеей, большими серыми глазами, и совершенно сумасшедшая. Когда я еще не знал ее, она подошла ко мне в аудитории, и заявила, что я буду ее мужем. Я засмеялся, и тут же забыл ее, но ночью, проснувшись в холодном поту, понял, что влюблен.
     Дядя отнесся к этому крайне скептически. Любовь было невозможно просчитать или хотя бы потрогать, и его это буквально выводило из себя.
     Но дядя молчал, может, потому что сам втайне жалел, что его толстая жена стала его женой только потому, что была дочерью директора бюро статистики. А может, ему просто было не до меня.
     Мне надо было учиться, а я гулял с ней, молчал, как идиот, а она говорила, говорила. Она восхищалась небом, теплой летней землей, холодней осенней, вкусу дождя и виду снега. Она безумно напоминала мне мою мать, и за это, наверное,  я и любил ее.
    Мы встречались уже больше года, у меня тут же появились хвосты. Я завалил сессию, мы расписались. Встал вопрос о моем исключении, мы стали думать о ребенке.
     Я ни секунды не жалел об этом до того момента, как она начала сходить с ума. Она постоянно кричала на меня, что я глуп, слеп и глух, что я загубил ее, отобрал у не все самое дорогое. Временами ее отпускало и она плакала, вцепившись в меня тонкими пальцами, и заливая слезами мою синюю рубашку. А когда она наглоталась таблеток, и ее еле откачали, дядя заявил, что ей пора в сумасшедший дом.
     Время ведь совсем не лечит раны, это мы замазываем их иллюзорным йодом, накладываем швы заблуждений, пьем микстуры самообмана. Мне так же больно вспоминать это, и моя уже морщинистая, сухая и слабая рука сжимается в кулак, когда я вспоминаю ее испуганное лицо, и трепещущее тонкое тело, которое уносили куда-то безразличные санитары.
     "Ты предал меня", сказала она, прежде чем ее посадили в кирпичный черный уазик.
     Я предал ее. Я остался ни с чем, из института меня исключили, денег у меня не было, дядя на просьбы помочь лишь усмехался, и говорил, что ошибки надо исправлять самостоятельно.
     Я понял, что моя мать фатально ошибалась. Что ее заблуждение сломало мне жизнь, лишило карьеры, любви, будущего. Что сердце привело меня к пустому корыту, словно пушкинскую старуху.
     Но я был достойным племянником своего дяди, и упорно добивался возвращения в институт. Дни, недели, месяцы слились в одно серое существование, где был только я, старые уроды из ректората и бесконечные пособия по химии.
     Черт возьми, я бы мог дойти до конца, вылечить ее, зажить счастливой жизнью. Но мне, видимо, было суждено метаться от разума к сердцу, а ей было суждено сгнить в желтом доме.
     В итоге я вновь поступил, и закончил институт с отличием. Начался этап жизни, о котором я жалею больше всего.
     И тому есть яркий пример.
     Мне хотелось пить, но встать не хватало сил. Стакан с водой стоял на столе, до него было не дотянуться. Мой сын разговаривал по телефону в соседней комнате, дяде бы он понравился, деловой поверхностный червяк. Я лежал, пялясь на шмыгающих промерзших людей, и не мог попить воды. Вот к чему привела меня жизнь, и только.
     Я работал долгие годы, учил студентов в институте, из которого в свое время вылетел, завел семью. Каждый день был как один, и я был доволен, ведь все было, как надо, как принято. Зима сменялась весной, весна летом, круг шел за кругом, и ничего не случалось, лишь я безнадежно старел.
     В школе я писал стихи, отличные, оригинальные. Их все хвалили, прочили мне великое будущее. Но я решил, что есть вещи поважнее - учеба, карьера. Покупка молока.
     Невероятный дурак. Старея, я много думал о том, чтобы снова писать стихи, мысли были, их нужно просто вылить на бумагу. Но я откладывал на потом, на завтра, на следующую неделю.
     Смешно, что сейчас мое "потом" - это лишь деревянный ящик и черви.
     Смешно до слез. Кто знает, может, в бытность свою поэтом я бы рисовал такие круги, которые не исчезли бы спустя сотни лет?
     Но уже поздно думать об этом, все позади. И это хорошо, после смерти не мучает совесть, нереализованность, тоска старого человека. Зимняя тоска.
     Меня клонит в сон, мысли путаются, набегают друг на друга, яркие образы вспыхивают и тут же гаснут. Бежевое платье, галстук, Саша, дядя, зима, весна, осень, лето.
     Пустота за спиной и тьма впереди.
     Все суета. Все круги по воде.

Андрей Исаев-Апостолов,
2012, февраль.