Carnem levare Карнавал

Алексей Федин
               

               
               
                Первый день после конца света.
Часть последняя.

 Дорога возникает под ногами идущего.(С)
Вступление.
Все написанное ниже произошло, или могло произойти, если бы история в одно из мгновений изменчивого времени, повернула на иной путь развития. Или, если хотите, некоторые события начали происходить в нашем мире, но в тоже время, параллельно ему. Возможно, несколько другой виток событий образовался благодаря тому, что кто-то из нашего «настоящего», случайно попал в давно ушедшие события, и нарушил хрупкую вязь происходящего. К примеру, задавил жука, которому следовало жить, и внести свою лепту в образование того мира, который мы знаем сейчас. Ведь ничего в природе не происходит просто так, ни одно мало-мальски происшедшее событие не проходит бесследно. И любое нарушение в «прошлом», может если  и не отразиться на нас самих, то, как минимум, образовать параллельную вселенную, идущую совсем рядом с нами. В которой и нас самих может и не быть. Кто знает… но совершенно точно могу сказать одно: мы не только  будущее наших предков, но в то же время и прошлое наших потомков.
  Пролог. Он же первая глава.
  На центральной площади города царило оживление. Сжимая под мышкой небольшой мольберт, Ян пробирался сквозь пестро одетую, глумящуюся толпу. Большая часть ликующих скрывала лица под масками, у остальных лица были раскрашены самым замысловатым образом. Вот леопард, вот лев, Чудо, да и только!!! Лицо конечно Ян разукрашивать не решился, а вот черную шелковую маску одеть все-таки одел, послушавшись совета почтеннейшего галантерейщика, синьора Кроне, им же и подаренную. Маска, не смотря на то, что была из благородной, нежнейшей ткани, изнутри немилосердно жгла и царапала кожу. К этому болезненному ощущению присовокуплялось еще и то, что она была узковата, и сдавливала округлившиеся на вольных харчах герцога Савосского (в коих ему еще ни разу отказано не было), скулы. Что усугубляло и без того бедственное положение Яна, отягощенного громоздкой ношей, заставляло сутулиться и сгибаться почти до земли. Со стороны, да еще и в суетливой полутьме его можно было принять за ряженого горбуна, точную копию торговца Марко Кроне. Всемилостивейшего благодетеля, а по совместительству и мучителя, с помощью которого он и пробрался сегодняшней ночью через плотное кольцо стражников, пускающих только в карнавальных костюмах. Ветхие лохмотья были сброшены в ближайших же кустах. Вместо них Ян облачился в подаренный костюм с маской, причинявшие теперь столько неудобств.
    Хотя, правду сказать, невелики были неудобства, если сравнивать с тем, что ему довелось испытать за всю свою двадцатилетнюю жизнь. Он как бездомная собака, так привыкшая к тяжким ударам костылей, древков алебард, прикладов ружей, и еще более весомых и изощренных орудий издевательств, что уже не обращает внимания на слабые тычки и пинки ногами.
Двадцать лет это много. Но все эти мытарства, не идут ни в какое сравнение с тем, что выпало отцу Яна, за то, что изобразил главного коменданта Остилии,  таким, какой он есть. С огромным бородавчатым носом, с побитой оспою кожей вокруг заплывших от хронического похмелья, красных, посаженных близко друг к другу глаз. А получившуюся картину увенчал живописной плешью, которая была обрамлена жиденькими, торчавшими в разные стороны волосами. Если еще принять во внимание тот факт, что портрет писался в подземном кабинете Его Свирепства, не имеющем кроме факелов, развешанных на стенах, каких-либо других источников света, то Ян ле Вор - старший, будучи человеком исполнительным, со всей скрупулезностью изобразил огненно-красные блики на лице коменданта.
  Честно сказать, не смотря на всю документальность портрета, то, что получилось, привело Его Свирепство, в довольно свирепое состояние, (да простит меня читатель за этот глупый каламбур) ведь с картины на него с грозным, устрашающим видом взирал ни кто иной, как сам Падший Ангел, темная память ему, Люцифер. Что происходило дальше, документально нигде не отображено. Но знающие люди шепотком распространяли среди людей несведущих слушок, что-де в тот проклятый вечер из кабинета, кроме коменданта, и его верного охранителя, амбала Гаврилы никто не вышел. Куда делись трое слуг, и четверо гвардейцев, было неизвестно.
И лишь потом, год спустя, когда Его Свирепство загнулся от чахотки, (ибо большую часть своей жизни провел в сырых апартаментах Остилии), те же лица, но уже чуть громче, в полголоса, оснастили прежний рассказ новыми подробностями. Увидев портрет, комендант приказал Гавриле запереть дверь, затем собственноручно связал подчиненным руки и ноги. Во избежание огласки высочайшего конфуза, деловитый Гаврила отрубил прямо в покоях своего покровителя семерым свидетелям головы. А чтобы они молчали и на том свете, отрезал у безучастных голов языки. Что поделать, комендант был очень набожным, истово веровал в бога, и в загробный мир. Ле Вор же старший заставил поломать Его Свирепство голову над тем, каким же образом поквитаться с нечестивцем, посмевшим его, без пяти минут апостола, изобразить на картине сущим Диаволом.  Пришлось даже вспомнить то время, когда он, в молодости служил в инквизиции.
   -Да что вы, посадил прямо на кол, и заставил кушать холст, запивая собственными красками?!?- ужасались темные, не сведущие жители городка. –И вместе с колом скинул в ров?... И даже супругу бедняги не пощадил, запер ее на сутки с двумя ротами легионеров, которые только из дальнего похода. Какой ужас!!! Бедная красавица Мари закончила жизнь так глупо… зачем она только связалась с этим недоделанным художником… Сволочи наши блюстители закона…
     Но после этих слов собеседник «знающего», как правило, осекался (ведь демократия еще не наступила, и свободу слова никто не объявлял). Бормотал «Dio!!!...», покрепче завязывал платок (если это была женщина), и, наклонив голову сильнее обычного, вперив взгляд свой в затасканные башмаки, юркал мимо заинтересовавшихся стражников в переулок, потом темными, узкими улочками – домой.
Так же доподлинно не известно, повстречался ли комендант на Том Свете со всеми казненными, замученными, убиенными, коих за долгие годы службы святейшего в Остилии, накопилось более тысячи. Только вот бездомные бродяги, одной лунной осенней ночью, ночевавшие на кладбище месяц спустя после похорон коменданта, узрели  разрытую могилу, и глодавших труп  диких собак, и, как положено темным средневековым нищим, от увиденного двинулись рассудком.  Наутро кладбищенские служители нашли почти разорванного Его Свирепство, причем без головы, и двух полоумных идиотов, один из которых бегал среди могил, с криками «Голова!!! Моя голова!! Верните мне ее!!», и хлопал над макушкой в ладони, как бы доказывая отсутствие оной.  А второй сидел возле старого дуба, и методично бился лбом о потрескавшуюся от времени жесткую кору исполина. И бормотал при этом что-то, похожее на молитву, лоб бедолаги был немилосердно исцарапан, и по лицу струилась алая кровь, стекая в предусмотрительно раскрытый рот.  Инцидент был исчерпан довольно быстро. Сторож с помощниками, видавшие и не такое, небрежно спихнули тело обратно в яму, и, похоже даже не обратили внимание на отсутствие самой главной части тела, присыпали землей. Только вот с идиотами немного повозились – буйный никак не хотел сдаваться, и все бегал, натыкаясь на кресты, пока его не приложил лопатой по потерянной головушке сам сторож. Со вторым проще – увидев бесчувственного собрата, он немедленно повиновался. Таким был последний день, в который Коменданта видели на этом свете.
Ну а как же ле Вор младший, спросите вы? Почему его не постигла участь матери и отца? Неужели чудовищные шестеренки правосудия, наткнувшись на маленькое беззащитное существо, остановились и решили пощадить его? О нет, синьоры! Стоило хотя бы раз взглянуть на этого волчонка, на непреклонный взгляд мальчишечьих глаз, на все это свободное выражение лица! С такими глазами, господа, не миновать бы ему в то беспощадное, темное время, виселицы. Или, к примеру, топора. На колу же можно было очутиться вообще за милую душу.
Но нет, как мы видим, мальцу тогда была уготована иная участь. Участь остаться живым. Когда стражники пришли за Мари, он находился у уже упоминавшегося здесь синьора Кроне, у тогда еще видного собой мужчины. Мать отправила Яна занять немного денег (под будущую оплату из Остилии), и написала гарантийную записку. Правда, в ней содержалось всего несколько слов - «в полночь там же я Ваша», но мальчишка все равно не умел читать. Когда Ян переступал порог лавки галантерейщика, верные гвардейцы коменданта выбили дверь его родного дома. Пока достопочтенный Марко вытирал платком свои белые пальцы, испачканные жирным куском курицы (а было время обеда), Мари смертельной хваткой завернули ее мозолистые, потрескавшиеся руки назад. Кроне читал записку и не подозревал, что то, о чем он в тот момент думал, то, чего он предвкушал, сладко шевеля пухлыми губами, с его любовницей уже совершали. Причем гораздо грубее, чем это позволял себе он, и прямо на кухонном столе (вероятно по той же причине, по которой Кроне извозился в курице).   
             Прочитав записку, Марко смерил оборванца презрительным взглядом, и бросил короткое:
-Жди!!!- и отвернулся к двери, которая вела вглубь лавки. Но затем повернулся и добавил,- и не трогай тут ничего, а то матери унесешь кукиш с маслом. И пребольно щелкнул Яна по носу.
Затем, о чем-то подумав, вдруг похлопал юного ле Вора по впалой щеке. Все происходило как обычно, когда Ян приходил попросить денег взаймы. И поэтому терпеливо ждал, когда закончится процедура, порядком ему надоевшая. Вот сейчас синьор Кроне выйдет из торгового зала (однажды он не плотно притворил дверь, и Ян увидел, как тот быстрыми движениями прямо из штанов выуживает пачки денег), через некоторое время появится, подойдет к конторской книге, делая вид, что записывает непредвиденный расход на заем. Поморщится, как будто ему неприятна вся ситуация в целом, и предложит мальчишке пообедать остатками, намекнув, чтобы Ян передал матери, что за обед ей придется рассчитаться отдельно. Еще неизвестно кому больше была неприятна эта ситуация. Мари заблуждалась, ее сын превосходно умел читать. Грамоте он обучился втайне от всех, в заведении для неимущих, при дворе герцога Савосского. И поэтому сын был в курсе всех амурных дел своей матери и толстяка Кроне. Ян искренне жалел отца, и несколько раз порывался рассказать ему, но Яну-старшему не было дела до этого бренного мира, он обитал в стране куда более совершенной, созданной своими руками, стране своих картин. Картин, которые и вправду были удивительны, но пользовались не большим спросом. Ибо Ян ле Вор изображал только правду, только то, что было на самом деле. Без лишних прикрас, что впоследствии его и погубило. Или, возможно, спасло.
Бросив попытки, не увенчавшиеся успехом, Ян начал мечтать, как он подрастет, купит пистоль, спокойно войдет в лавку к мерзкому Марко, и, направив ствол толстяку в лоб, заберет все деньги, (за много лет мать заработала их с лихвой) Кроне будет ползать, умолять о прощении, но Ян будет непреклонен. И так же, как когда-то галантерейщик, скажет:
-Жди!!!- и выстрелит в упор, а потом подожжёт лавку, и с триумфом покинет место преступления.
Изъятые деньги тоже были поделены в бедной голове маленького фантазера. Часть пойдет матери. Заслужила как-никак. Хоть и непотребным способом, но Ян списывал это на неграмотность, и проистекающую отсюда общую отсталость. Остальная сумма доставалась ему и отцу, как моральная компенсация за все года.  На нее планировалось купить дом с необыкновенным садом где-нибудь в более пейзажном местечке, чтобы отцу было что рисовать. И небольшой салон где-нибудь в Риме, для выставки творений, коих в связи с переездом должно появиться довольно много.
  В общем, не спать бы Марко больше ни одной ночи, если бы вдруг Спаситель наградил его даром чтения чужих помыслов. Но, поскольку господин Кроне не научился внимать своим собственным мыслям, то ни о какой всевышней награде речи вообще идти не может.  Галантерейщик представлял собой образчик очень мерзкой натуры, совершеннейшим образом помешанной на деньгах.  Ливры, песо, Ruble из далекой и полудикой России. Сольдо, золотые дукаты, лиры… Дурманили и кружили не особо приятную для непривычного глаза  голову торговца, покрытую грязными, нечёсаными волосами, которые по численности обитателей превосходили фауну каких-нибудь бразильских джунглей.  Ну а мысли сходились с мыслями бегущего по этим самым джунглям аборигена (да простят меня все жители тропического континента за столь нелестное сравнение). Как бы выследить добычу, да обвести хищника (то есть систему правосудия) вокруг пальца. И все. Кроме похоти, никаких чувств Марко больше не имел, оставаясь на одноклеточной ступени всего пути развития обезьяны. Ведь нельзя же, скажем, инфузорию называть Высшим Существом только за одну способность делиться, так и Кроне не повернется язык определить как Человека, за одно только стремление к обогащению. Потому как истинный Человек – это та самая совокупность всех, или большинства качеств, которые выгодно отделяют нас от всего остального мира живых существ. Созидание прекрасного, вдохновение, способность творить поэзию, прозу, вырезать из дерева, ораторское искусство… Пусть не гениальность, но иметь хотя бы зачатки хотя бы нескольких талантов обязан иметь каждый. Вообще – чувства, это та нить, которая так сближает нас, людей, в отношении с животными. А способность направлять чувства в нужное русло является одним из талантов, что отдаляет от первобытности. Но обвинять Марко тоже было бы не совсем правильно. Ибо он жил в ту пору, когда истинные Люди (назовем их так) горели на кострах инквизиции чаще, чем эти костры разжигали. И именно эта темнота и первобытность служила своеобразной защитой для торговца. Кому, скажем, нужен был бы гениальный Марко Кроне? Который бы вдруг начал ломать старые устои, старые взгляды, расшатывать глиняные столпы нынешней власти, и нынешней веры в бога. Рисовал бы он картины, писал бы стихи, романы, которые открывали мир его обитателям совершенно с другой стороны, заставлял прозревать слепых, глухих – слышать. Черствых сухарей – любить. Потому что истинная гениальность свершает истинные чудеса. Нет, власть предержащим выгоден был именно такой Марко – как крыса, постоянно сидящий в своей норе, и приносящий двойную выгоду: обирал таких же, как он, «слепых» людей, загонял их в долги, тем самым подчиняя себе, а так как сам подчинялся государству, то упрощал последнему задачу. И платил огромные налоги. Древняя, отлично отработанная система, тикала стабильно, как швейцарские часы.
Но кому, и для чего требовалось защищать торговца Марко, спросите вы? Дело в том, что у любого живого существа есть свое тайное назначение, некая цель, поставленная Высшим Разумом, для исполнения другой, более благородной цели. Многие о ней даже не догадываются. Даже сгоревшие, погибшие в пыточной, могут только догадываться о том, что гибель их только укрепит веру в Дело, за которое они не пожалели самое жизнь.
Вот и Марко даже не думал о том, что, кроме как зарабатывать правдами и не правдами барыши, у него еще есть какой-то жизненный путь. Тайный, параллельный, неведомый никому. Но без него выпал бы узор из картины мироздания, не сложилась бы цепочка событий, предначертанная свыше, всему сущему. А о чем думал он, в тот, описываемый здесь момент, нам известно.
Марко схватил Яна за шиворот, сунул носом в недоеденную пищу, стоявшую на засаленном столе, швырнул рядом с тарелкой потертый мешочек, в котором серебряным звоном ободряюще брякнули монеты. Мол, жуй, не робей, мы еще покажем этому сквалыге!
-Жри молча и быстро!!!- Утробно рявкнул торговец, сопроводив слова ударом по затылку, и сытой отрыжкой.
Ян вначале  хотел отказаться от столь унизительной трапезы, но, как известно, желудок не насытишь гордыней и чувством достоинства, и юному ле Вору пришлось повиноваться постоянно голодному органу. Подталкиваемый урчанием в животе, Ян вонзил зубы в не успевшую остыть кость с обрывками не прожаренного мяса так, что кровь безвинно убиенной курицы заструилась по подбородку, и защекотала кожу под рубашкой. Но мальчишка лишь сладко поежился. Давно ему не приходилось едать столь восхитительной птицы!!! Вкус не шел ни в какое сравнение со вкусом уличных ворон, во множестве обитающих на свалке.
В это время начальник стражи Соломон Арни, запихав Марии ле Вор в разбитый рот угол подола ее собственного платья, чтобы не изрыгала проклятья в адрес блюстителей порядка, методично насыщал свою похоть. Мария была чудо как хороша, лет двадцать пять – тридцать, ему, шестидесятилетнему старику, было просто в радость ощущать одрябшими руками упругие бедра, и тугие, объемные груди. Она больше не сопротивлялась, лежала на животе, кровь струилась по уголкам ее рта, последний удар древком в темя, лишил ее возможности ощущать насилие. Так что, какую бы боль не старался принести ей старый садист, Мари оставалась безучастной ко всем его стараниям. Но внезапно ее взгляд упал на воткнутый в стену самодельный нож Яна, которым сын частенько что-то выстругивал для своих игр.  Дождавшись пока Соломон, поверив в беспомощность жертвы, притупит свое внимание, Мари собрала последние силы, резко толкнула садиста прекрасным задом, и в то же время обратным движением вытянулась на столе и вытащила нож из стены. Арни, не ожидавший такого натиска, отлетел к противоположному углу,  запутался в приспущенных брюках, потерял равновесие и упал. Главный стражник даже не успел понять, что же произошло, когда беззащитная жертва дикой кошкой взобралась на него, и наполовину тупое острие, направленное рукой взбешенной женщины, несколько раз проскользнуло между левыми ребрами. Последнее, что он видел, это были горящие бешеным инквизиторским костром глаза Мари, ее перекошенное, окровавленное лицо, «Господи, моя кровь смешалась с ее кровью… дева Мария, как же больно!!.. », и белые зубы, остервенело сжимающие самодельный кляп. Его остекленевший взгляд уже не уловил, как ворвалась стража, как первый из стражников, с криком «Сука!!!» перерубил гибкий, совсем еще девичий стан, алебардой напополам, и отшвырнул пинком с бездыханного тела. Как верные подчиненные тащили своего начальника через порог осиротевшей лачуги, и голова с открытыми, но не зрячими глазами, с тихим стуком пересчитала немногочисленные ступени. Как разбегались в ужасе соседи, и как солдат, зарубивший Мари, зажег факел, и кинул внутрь дома. Как расползался огонь, как вспыхнул сноп искр…
Марко разводил огонь в камине, дрова дымились, коптили, но разгораться не желали. Противный  дым лез в лицо, разъедал глаза. И вот вроде бы старания почти увенчались успехом – на тлеющей бересте заплясал первый язычок пламени, как неожиданно раздавшийся за окном набат – вестник пожара, наводнения, или другой напасти, надумавшей обрушиться на мирный, в общем-то, городишко, (названия которого мы не будем упоминать в этой повести, дабы не  снискать гонений от людей, утверждающих, что упомянутые события чистый вымысел, ну и чтобы ненароком не оскорбить того, чей славный род уходит корнями в этот затхлый уголок вселенной) заставил дрогнуть и без того неверную руку. Лучина вывалилась из скрюченных пальцев, и угодила прямо в более всего оберегаемое торговцем место – между ног. Именно там, с обратной стороны штанов, был пришит потайной карман с дневной выручкой. И, чертыхаясь, захлопал себя по промежности.
Пока Марко поминал всех родных Спасителя распоследними словами, а Ян ехидно посмеивался в чашку, набат становился все гуще и гуще. Мимо мастерской с треском пронеслись две повозки, и бодро прошагал пожарный расчет, весело бряцая топорами. Затем дверь лавки с шумом распахнулась, и на пороге возник с головы до ног закопченный мальчишка, хорошо знакомый Яну по уличным играм. Хлопнув себя по оборванным штанам, он звонко крикнул, показав единственно белое, что у него осталось – зубы. И тыкнул пальцем на безмятежно жующего Яна.
-Воренок! Кишку набиваешь, а там мамка твоя вместе с хатой горит. Люди говорят – ведьмой она оказалась. Вот и решили ее стражники пожечь. - И, глянув на все еще жующего Яна, на бессмысленно захлопавшего веками Марко, махнул рукой, и скрылся так же, как и появился. Не здороваясь, и не прощаясь.
Кошмарный смысл сказанного дошел до обоих не сразу, но одновременно. И Ян, и Марко разом вскочили, и бросились к распахнутой двери, из которой все явственней потягивало дымом. Не иначе, как вспыхнула целая слобода. Возле дверного проема торговец и мальчишка столкнулись. На ходу что-то сообразив, галантерейщик внезапно с силой сунул Яну кулаком в  лицо, да еще и добавил ногой, от чего парнишка кубарем отлетел под стол, стянув на себя скатерть с обеденной утварью. Жалобно звякнула любимая глиняная тарелка, встретившись с утоптанным до каменной твердости, земляным полом. А господин Кроне, не захватив даже шляпы, захлопнул дверь, и, заперев лавку на огромный навесной замок, помчался с неприсущей ему прытью хорошо знакомой дорогой.
Набат тогда еще звучал, но в голове у Яна после встречи с кулачищем Марко, завелась собственная колокольня, выдающая рулады позаковыристей бронзовых городских колоколов. Да еще хряснувшаяся рядом с ухом тарелка  подбавила переливчатых трелей. Не выдержав и минуты этого рукотворного оркестра, в сознании юного ле Вора  наступила профилактика.
Ах, господин Марко,  господин Марко, несясь сломя голову к пожарищу, вы даже ни на секунду не задумались о первопричине своего поступка, могущего нанести серьезные увечья неокрепшему юноше. Хотя возможно ли винить вас в этом? Или обвинения в вашу сторону будут звучать так же глупо, как если бы мы осудили разряд молнии, ударивший в прошлом году в малолетнего пастуха. Пастушонок остался инвалидом, но волк, находящийся в полуметре за его спиной, был сражен насмерть.  Какая же сила двигала и вами, и небесным электричеством? Боюсь, что ответ на этот вопрос, прозвучит в этом мире еще не скоро. Ну а на тот момент узор встал на свое место в общей картине, и через много эпох протянулась нить, предопределяющая события.
Подобран первый паззл.               

Глава 2. Врата.
Солнце второй месяц немилосердно опаляло небольшой степной городок, находящийся на самой окраине великой и могучей державы. Назовем его Форт. Когда-то этот ныне зачахший town и вправду представлял собой мощный оплот, охранявший южные границы страны от многочисленных попыток интервентов прорваться на ее территорию непосредственно с моря. Но фортовая крепость, стояла неприступной твердыней, своими укреплениями выдаваясь далеко за пределы береговой линии. Вооружение батарей крепости состояло из 12-ти 10-дюймовых (254-мм) орудий, 8-ми 11-дм (280-мм) гаубиц и 6-и 6-дм (152-мм) пушек. В то время с такой огневой мощью было не под силу совладать даже флоту Владычицы Морей, достопочтенной Океании. На руку военным, оборонявшим одну из ключевых точек южных задворок империи (Форт являлся еще и важной торговой точкой), так же играло и само местоположение крепости. Форт находился в небольшом заливе с кристально чистой водой, берег в этом месте был в форме разомкнутого кольца, а расстояния между двумя не сошедшимися оконечностями хватало лишь на проход одного корабля. Что, естественно, заставляло неприятельскую эскадру толпиться в «очереди» перед так называемыми воротами, а одним кораблем на три стороны вести бой не очень то удобно. Да если капитан головного судна, проходивший в охраняемый залив, вода в котором, как уже было сказано, идеально прозрачная, обладал повышенной впечатлительностью, то обычно бывал повержен в шок от увиденного на дне. Преломляемые относительно небольшой толщей вод, а от того казавшиеся еще ближе, величественно покоились небольшие шхуны, быстроходные фрегаты, смертоносные галеоны и man-o'-war.  Облупленная краска, почерневшие морские девы на носах, позеленевшая медь, рваные паруса и полуразвалившиеся, но легко узнаваемые гербы государств, графств, и княжеств, повергали в смятение, давали возможность прочувствовать, насладиться возвышенностью смерти, и ее низостью. И если ошеломленная команда, во главе с капитаном, не брала курс обратно восвояси, то это почти всегда заканчивалось их гибелью. Редко кому удавалось уйти на спасательных шлюпках. А за ними, как правило, сворачивалась и остальная эскадра, отправляясь на более доступный для атаки порт. О, сколько раз эти покрытые изумрудной растительностью берега слышали выражение: que Le diable vous emporte!!! На разных наречиях, и языках, с добавлением разных demons и всевозможных вариаций слова fuck. А единственный путь в бухту прозвали Врата Люцифера, ибо те, кто пришел туда с мечом, от меча и гибли.
Задолго до того, как снискать себе славу неприступной твердыни, Форт находился во владениях одной беспечной страны, в которой  карнавалы и фестивали настолько занимали все население, что идти на соседние государства с оружием никто даже и не помышлял. А у соседей не было мыслей о том, что можно захватить эту вечно веселую землю (по крайней мере, так писали учебники истории). Именно с этих мест пошли обычаи устраивать карнавалы, всенародные празднества, когда население всего города могло высыпать в одну из июньских ночей на улицы, нацепив маски, либо разукрасив лица. Пестро наряженные толпы веселились и бесновались до самого утра. А перед самым рассветом небо разукрашивали разноцветные фейерверки, удовлетворяющие самым изысканным любителям развлечений.
Но все хорошее в этом мире имеет одно нехорошее свойство – очень быстро заканчиваться. Вот и в почти безоблачной истории родины карнавалов, после трехсотлетнего затишья настали смутные времена. И Форт сыграл в этом не последнюю роль. Ибо именно в этом городе родился Великий человек, который позднее внес свой вклад в изменение политической ситуации в стране, и в Европе в целом. Это из-за него позднее таким удивительным образом перекроили карту Мира. Но об этом позже. Оставим на данный момент в покое Форт средневековый, и перейдем к Форту новейшему. В котором, как  нам стало известно, уже второй месяц подряд было знойно, сухо, и душно.
На центральной площади не было ни единой тени и ни единого человека. Из всех существ на площади находился только дохлый бродячий пес, испустивший дух от обезвоживания. Электронный  градусник на не большой, ярко разукрашенной башенке Осминского пассажа показывал сорок восемь, а маленькая стрелочка справа была неумолимо направлена вверх. На единственном открытом прилавке, на конторской книге, сидели мухи, похожие в своей неподвижности на жареные семечки – всем своим видом показывали - щелкай не хочу, мы не против . На беду, со стороны залива, из-за Врат, не прорывалось ни малейшего дуновения. На море, на удивление, тоже установился полнейший бриз. А ветер со стороны степи не приносил облегчения, поскольку был сухой и горячий, и, на мгновения врываясь в городок, притаскивал только песок, да иногда легкий запах горевшей травы. Воздух был вполне осязаем, и дрожал не только у самого асфальта, но и гораздо выше, отчего действительность воспринималась как мираж, как сон. Все пятнадцатитысячное население старалось как можно меньше находиться на улице, только по полуразрушенным остаткам от прежде великой крепости бродили несколько туристов, да еще две подозрительные личности. Не так давно, в местной газете «Приморский вестник» в окончании одной из научных статей, некто, под псевдонимом «Морской дьявол» написал: «Таким образом, смею полагать с почти стопроцентной уверенностью, что где-то под обломками старого замка, построенного незадолго до Великой войны, в 1680 году, мирно покоятся спрятанные еще до Имперского подданства сокровища. Вышеперечисленные причины (выше действительно вольготно располагались на двух страницах те самые причины, но мы их упоминать не будем -  уж больно скучны), очень точно указывают и на хозяина, самозванца, полковника Рене бон Аппио. Того самого Рене, который и развязал Великую войну 1696 года, по окончании которой Форт и многие другие земли мятежника перешли к Империи. После данной публикации, наплыв туристов не то что бы увеличился, он просто, наконец-таки, начался, сдвинулся с нулевой отметки. В гостинице «Покой Изреэля», хозяином которой являлся Сендер  Шиф, дела пошли куда лучше. За неделю народу набралось столько, что его единственная в городе гостиница с пятью десятками комнат, оказалась заполнена. Тех постояльцев, кто приехал позже, люди Сендера с не меньшим комфортом (а возможно, что и большим), разместили по домам в иудейском квартале. Некоторые из жителей справедливо полагали, что выдумка о сокровищах – дело рук самого Шифа, так как больше ничем Форт привлечь туристов не мог. Развалины крепости и замка больше никого не прельщали, а прозрачная вода в бухте, с наступлением 21 века, и с развитием цивилизации, приобрела темно-серый окрас. Но, тем не менее, рыба, которая там все же ловилась, частенько попадалась довольно радужных оттенков. На вопрос экологов почему, глава небольшого целлюлозно-бумажного производства, Арсентьев Пал Кузьмич только растерянно разводил руками. Мол, вы же экологи, вам видней.
Иудейский квартал вытягивался на север от главной площади, почти на четыре километра в длину, и километр шириной. Это было самое чистое и культурное место в Форте. Весь цвет общества жил здесь, не смотря на национальность и вероисповедание. И упомянутый Пал Кузьмич,  и начальник полиции Джереми Макларен. Сам мэр Савелий Самсонович Вяткин (которого областной прокурор именовал не иначе как Взяткин) проживал   в одном из благоустроенных коттеджей. Видимо, у еврейской нации это заложено в древней их крови – даже в так и не вылезшем из средневековья Форте сделать вполне пригодный для современного человека уголок. И пускать к себе, пусть неверных, зато за хорошие деньги.
Параллельно еврейской улице протянулся квартал, намного бедней и хуже, что даже названия-то в принципе и не имел. Впрочем, люди с других улиц называли его «Грязной слободой», и старались обходить это пропащее место. Ибо подобно столичной  Хмуровке 19 века, Грязная слобода являлась пристанищем и укрывищем крупных воров и мелких воришек. На эти отведенные под слободу квадратные метры не лезли даже полицейские. И если мелкий воришка, стянувший в Осминском пассаже у какого-нибудь зазевавшегося мирянина лопатничек, успевал скрыться в заветном квартале, постовые даже не делали попытки догнать татя. Каждому умному человеку известно ведь – в слободке улицы тесные, ходы запутанные, ловушки на каждом шагу. А кому сгинуть охота? Никому. Вот и тащили терпилу в участок, заявленьице писать. Да только тут же оно и закрывалось в особый сейф, где лежали не одна сотня дел по Грязной слободе заведенных, а потому и редко раскрываемых. А то и того проще, давали терпилке подзатыльник, чтобы «сам лицом не щелкал». Садились в «бобик», да и уезжали. С другой стороны, от вокзала отходила улица Мещанская, по летнему времени вся утонувшая в зелени садов, да в цветниках. Здесь жили преимущественно разжалованные дворяне. Восьмидесятилетние старики и старухи. Злые, нелюдимые, чопорные. Так и сверкают не хорошо, неприятно, породистыми глазами на людей, которые у них отобрали положение, business, деньги; шевелят беззубыми ртами. Вот, казалось бы – на что в Спасителя веровали, а про то, что бог велел делиться, забыли. Или не хотели помнить. Дома на Мещанской были сплошь двухэтажные, старинные, с лепниной, колоннадами, арочными окнами, и львами у входа, построенные на остатки от былых богатств.
В одном из таких домов, в небольшом восточном флигеле, в чистой и уютной комнатке, на пышной кровати, лежал молодой человек. По виду – года 23-25. На губе, там, где пробивался совсем еще юношеский пушок, и на лбу, от чего-то насупленному во сне, блестели капли пота. Волосы у парня были растрепаны, рука неудобно завернута под подушку. Розовые, потрескавшиеся губы беззвучно шевелились. Ему снился сон. Словно он, совсем еще маленький, шагает ночью через поле, бормоча себе под нос молитву о спасении, и в этот момент начинается гроза, сперва немного погромыхивает вдалеке, а затем ударяет ближе, совсем рядом. От первого же удара, спящий проснулся, его темные глаза переполнились болью, оттого, что с первой молнией его сердце пронзила острая, раздирающая боль. Парень выпростал руку из-под подушки, и схватился за правую сторону груди. Болело у него именно сердце, только оно располагалось не слева, как у большинства людей, а справа. Так называемое зеркальное расположение органов, не столь частое, но не такое уж и редкое в наше время. Боль не проходила, положение делало бедственным еще и духота, стоящая во флигеле. Медленно хватая ртом сухой, противный воздух, больной согнулся на своем ложе,  затем, смутно помня о том, что где-то на тумбочке должен стоять стакан с водой, попытался выпрямиться и протянуть руку. Липкий, противный пот заливал глаза, стекал в уши. На мгновение страдающему даже подумалась странная в этой ситуации мысль – откуда только такое количество столь ненавистной, соленой жидкости в его иссушенном теле.
С грехом пополам нашарив на тумбочке стакан, дрожащая рука вцепилась в него как в последнюю надежду, но тут же, сраженная очередной вспышкой боли, повисла безвольной плетью. Пальцы разжались, но посудина, как показалось теряющему сознание парню, слишком долго летела на пол. Одновременно с глухим ударом о паркет, распахнулась дверь и в комнату вбежала опрятно одетая, но растрепанная старушка, и кинулась к больному.
-Курт!!!- отголоски незнакомого, с присвистом, голоса эхом отозвались в затухающем сознании.
Что произошло потом – было, иль не было, Курт так и не разобрался. Из всего больного бреда он вынес только смутные образы – бородатого, в круглых смешных очках врача, одетого в старинный камзол, облупленные стены, противный смрадный запах, и как чей-то надтреснутый голос у самого уха повторял какое-то загадочное слово «digitalis», вкрапляя через каждые две секунды в свою речь, более-менее понятный «nonsense». И все. А когда очнулся в следующий раз, все так же слепило солнце, правда, уже другого дня. Но в распахнутые створки окна залетал чудный, солоноватый ветерок, шевелил голубые, старинные занавеси, и торчащие в разные стороны вихры Курта. Постель была свежей и приятно холодила тело. Парень прислушался к своей груди – «мотор» работал спокойно и ровно, без перебоев. Прошлый день можно было счесть кошмарным сном, если бы не совершенно четкие и ясные воспоминания. Да и старушка, вновь войдя в комнату, подтвердила реальность произошедшего.
-Ну что, дорогой, полегчало тебе?- старушка стояла в халате, утирая мокрое лицо краем передника. - Жарища-то спала, погляди. Я сегодня всю ночь Спасителю о тебе молила, чтобы недужь твоя вместе со зноем на убыль пошли, и вишь ты – помогло. А вам лишь только бога высмеивать, да нечистого поминать к месту и не к месту. От того и беды все наши и наказания. Ох-хо.
Курт, внимая незнакомой женщине, попытался приподняться, и – о чудо, у него это вышло лучше, чем вчера!
-Лежи, лежи, милый, я подам водички, без жидкости то оно совсем можно высохнуть, как клен старый, зачахнуть, – заторопилась старушка, углядев неуверенные маневры Курта. Руки-то еще трясутся, куда ему, слабому, цельный стакан удержать. Прижав стакан к синюшным губам больного, чуть не пустила слезу. Это все от расстройства нервов, да от старых лет, в молодости то она себе того излияния сентиментального дозволить никак не могла. Зазорным считала даже по любимому плакать. А тут еще конечно, болезнь эта клятая, хоть и чужой человек, а как не пожалеешь. От всех этих переживаний рука бабули дрогнула, несколько капель пролилось на голую грудь Курта, от холодных капелек пробежали приятные мурашки. Он поежился, продолжая медленно вытягивать из стакана освежающую жидкость, которая, однако, имела странный, вощеный привкус. От рук старушки пахло молоком, прямо как от материных, лет двадцать назад. Когда она вот так же поила его, несмышлёныша, парным коровьим молоком, вот таким же утром, залитым солнцем. Вспомнил, но тут же заставил себя забыть. Потому, что от первого же воспоминания снова кольнуло в груди. Лицо на мгновение исказилось от пронзающей боли, и Курт заставил себя хотя бы на время забыть, то, что забывать навсегда никак нельзя. Но бабуля, внимательно наблюдавшая за ним, уловила ту секундную гримасу, и, отняв от жадных губ практически пустой стакан, заставила его снова принять горизонтальное положение.
-Лежи, лежи, не отошел еще. А воды я тебе свежей принесу, налью. Специально раздобыла родниковой-то. Юрий Варфоломеич расстарался для старой знакомой, уважил просьбу. А я тебе меняла ее каждый час, пока ты в забытье зубами скрипел. Да еще лоб твой омывала, чтоб не сильно духота тебя мучала. – чуть-чуть подумав, бабуля наклонилась к Курту, и вытерла с него пролитую воду.- А еще врач приходил, оставил таблетки, да укол тебе сделал. Сказал, чтоб ты к нему на прием заглянул, когда полегчает. Что-то недоброе он усмотрел в твоей болести.
Курт едва кивнул головой. Он и вправду был еще слаб, а когда закрыл глаза, то вместе с кроватью медленно закружился в полуобморочном танце и снова отключился. Бабуля на цыпочках вышла из комнаты. Но на пороге остановилась, повернулась в пол-оборота, и осенила больного крестом.
-Господи, спаси и сохрани, помилуй и прости нас, грешников, за дела наши неправедные. Спаси и сохрани…
Сознание вернулось к Курту только вечером. Все время своего забытья ему казалось, что он находился не там, где разум его покинул, а где-то в другом времени, или измерении. Он словно бы гулял по улицам Форта, но в то же время это был и не Форт. Старинные дома (правда, некоторые из них стоят и по сей день), узкие улочки, странно одетый люд, высыпавший на улицы, иностранный говор. Но Курт хотя и не был полиглотом, почему-то понимал все, что горожане говорят, а они его словно не замечали. Он проходил сквозь них, улавливая некоторые их мысли, а  почти каждый горожанин находился в предвкушении некоего празднества. Карнавала, что ли, Курт точно не разобрал, но двинулся в то же направление, что и толпы размалеванного, разодетого люда. Это было незабываемое ощущение – скользить сквозь стены, людей, на расстоянии сантиметров тридцати над землей. Вдруг полет окончился, причем так, как Курт не ожидал. Внезапно он, словно бы превратившись из бесплотного духа обратно в свое прежнее состояние, столкнулся с неким горбатым юношей, одетым в скособоченный берет и какой-то неказистый разноцветный костюм, на лице была черная, в пол-лица, маска. Обычная маска, как у большинства тех, кто пришел сюда веселиться и решил спрятать истинное обличье. Юноша, судя по всему не ожидавший столкновения, вскрикнув, полетел на мостовую. Курт приостановился, раздумывая, помочь ему подняться, или нет. А если попробовать помочь, то получится ли у него. Ведь до этого он вроде как был бесплотным духом. Пока Курт предавался размышлениям, ряженый юноша медленно приподнялся, и виновник столкновения увидел, что то, что он принял за горб, оказалось обычным, складным мольбертом, до падения висевшим на спине у парня. Мольберт был прикрыт накидкой, и со стороны, да еще в сумерках, на него и вправду можно было подумать, что это некий нарост на спине у молодого бедняги. Из маски блеснули глаза, лицо упавшего исказила гримаса благоговейного ужаса, дрожащие губы прошептали только одно слово.
-Dio!..
  -Да ну тебя,- произнес ему в ответ Курт, и, взлетев повыше, решил более не уделять внимания местным жителям – больно уж религиозны они. Как резать друг друга, да в костры совать, так это ничего, это можно, а как увидят что-либо не понятное, необъяснимое, так сразу господа бога вспоминаете, о спасении просите. А за что вас спасать-то? А, главное, зачем? Чтоб вы и дальше на колья сажали, да петли одевали на шеи тех, кто умней вас? Нет уж, по справедливости, за каждую Жанну Д*Арк, по сотне таких палачей в костер. Нет, сначала на дыбу, а затем в пламя! Распаляясь праведным гневом, и размышляя о злобе человеческой, Курт не заметил как долетел до замка, который еще отнюдь не выглядел разрушенным, как в его времени (ну или, если угодно – мире). А совсем даже наоборот. Судя по всему, он был отстроен совсем недавно, каких-нибудь лет десять или пятнадцать. Грозные башни с остроконечными шпилями зловеще темнели на фоне закатного неба. Море подступало прямо к зубчатым стенам, а соленые брызги перелетали через них, и попадали прямо во двор, по которому прогуливались чванливые молодые офицеры. Правая рука каждого из них лежала на эфесе шпаги, а левая придерживала около себя даму в шляпке. Видно было, что томятся они в ожидании какого-то события уже не менее получаса. Кавалеры чуть ли не поминутно поглядывали на главную башню замка, а барышни, перешептываясь, обращали взоры, полные томления, в сторону Врат. Курту нравилось летать. Такие сны он не видел с детства, но еще более он заинтересовался, чего же все-таки ожидают разукрашенные толпы в городе, и эти, так называемые «сливки общества». Легкой птицей он вспорхнул на балкон, никем не зримый, и уселся, свесив ноги, так, чтобы хорошо было видно Врата. Но, поскольку ничего долгое время не происходило, Курт со скуки решил заглянуть в окно, напротив которого он сидел. Стемнело почти полностью, поэтому он не боялся, что его кто-нибудь опять заметит. Очень уж не хотелось будоражить умы средневековых жителей (что ему снится именно средневековье, летающий наш шпион понял из одеяний местных жителей, и некоторых предметов обихода, поскольку довольно неплохо знал историю.), пусть даже и во сне.

В комнате царил полумрак, на столе, стоящем прямо возле окна, находился канделябр с двумя горящими свечами по краям. Центральная же свеча, видно, прогорела только что, от нее вился вверх едва заметный дымок. За недостатком света, освещалась лишь передняя часть комнаты, все остальное тонуло в полутьме, от чего разглядеть убранство не представлялось возможным. Но зоркий глаз Курта все же рассмотрел малую толику – по стенкам шкафы с книгами, у самой дальней кровать, и все. Обстановка самая спартанская, если не сказать убогая. За столом, припадая чуть не носом к свитку, сидел какой-то господин, и усердно скрипел пером, то и дело отрываясь от письма, и устремляя свой острый взгляд куда-то в пространство. Казалось, ему не хватает вдохновения, и он пытается почерпнуть его в окружающем эфире. Господин был безус, с чисто выбритым лицом, длинные волосы, до плеч, сзади уложены в хвостик. На белоснежную рубашку, с расстегнутым воротом, сверху был накинут военный мундир с неизвестными Курту знаками отличия, но, судя по погонам, не рядовой, скорее - офицер. Лицо у сидящего офицера было породистое, со строго очерченными чертами. Сразу видно, что человек благородный, возможно даже какой-нибудь граф. А то и принц. Такие люди Курту еще не встречались. От него веяло спокойствием и отвагой. Незримой, но вполне ощущаемой силой. Причем телосложения он был не сильно могучего. Примерно одного роста с нашим шпионом, разве только чуть по шире в плечах.
Курт, забыв про осторожность, желая поближе рассмотреть любопытного индивида, наполовину залез в окно. Господин как раз наклонил голову, и зашевелил губами, снова взявшись за перо. Со склоненного затылка на противоположную сторону шеи съехала коса, открывая длинный, уродливый шрам. А рядом, чуть ниже на шее были вытатуированы какие-то буквы. Силясь прочитать надпись, Курт высунулся сильнее, но как раз в этот момент распахнулась дверь, и в комнате стало светлее. Вошел высокий седой старик держа перед собой целый букет из восковых свечей, осветив скрытую до этого момента от взора вторую половину комнаты. Курт помыслил, и решил, что это обиталище какого-нибудь прислужника, ибо в таком богатом замке в такой запущенной конуре может обитать только самый низший челядинец. Хотя погоны, да и весь вид господина, говорил совсем о другом. Да и черт с ним! Хрен их поймешь, этих средневековых, только больше запутаешься.  Но сон Курту, тем не менее, нравился.  Таких ярких и цветных снов  он еще никогда не видел. Наверное, болезнь дает о себе знать… Но додумать соглядатай не успел, так как вошедший старик отступил в сторону, и из темного проема на свет, как на сцену театра, выпорхнуло такое очаровательное создание, что Курт чуть не вывалился целиком. Прямо на стол. То-то смеху было бы, если офицер смог бы его увидеть, так же как парень на площади. Но пока он никого не замечал, даже вошедшую даму. А не заметить ее было трудно. Когда она вышла из тени, в комнате стало словно еще светлее. Возможно потому, что в ее платье были вшиты бриллианты и другие драгоценные камни, простроченные золотым шитьем. Но когда она откинула фату с лица, померкли даже отблески драгоценностей. Под накидкой скрывался столь милый и ослепительный образ, без каких-либо косметических следов, но единственно с пририсованной на щеке мушкой, что Курт на мгновение зажмурился. Надо отметить, что зажмурился он не только по вышеописанной причине, но и потому, что образ восхитительной дамы напомнил ему другую, дорогую его сердцу девушку - Сашу . Тот же немного восточный разрез глаз, задорно вздернутый носик, и гордо поднятая голова. Черные, как антрацит волосы обрамляли почти идентичный с Сашенькиным овал лица. Но главное глаза. Ярко-голубые глаза цвета бухты перед Вратами, излучали ту же непокорность судьбе, ту же уверенность, и в то же время страх перед будущим. Он уже почти забыл этот взгляд. Теперь освежил в памяти, и уже, походу, надолго.
Открыв веки, Курт увидел, что дама стоит на том же месте, не решаясь окликнуть офицера, а то в свою очередь с удивлением смотрит прямо на лазутчика, наполовину пролезшего в окно. У Курта промелькнуло в голове. Неужели видит? Но в его взгляде нет того ужаса, как у давешнего бедняги, одно лишь любопытство. Ладно, пора завязывать с этими сновидениями, иначе черт знает, чем это может закончиться. И не заметил, как сказал вслух:
-Пора просыпаться,- и вылетел из окна. А офицер снова взялся писать, прошептав лишь « Signe!!!».
А девушка, отбросив сомнения, кинулась таки к пишущему с вскриком:
-Ren;!!!
Курт к этому времени был уже над крепостью, охраняющей залив. Солнце окончательно погасло в море, и через Врата в долину вползал туман. Пролетая над одной из фортовых пушек, Курт залюбовался восходом луны, и не заметил, как из орудия вырвался клуб дыма, и заряд фейерверка, на подлете к нему, разорвался на тысячи звезд, порвав заодно и тело Курта. И шпион вместе с искрами салюта осыпался в залив, и потух, освободив место в небе для следующей порции зрелищного выстрела.
  Никто не видел произошедшего, и лишь Врата беззвучно смеялись, разевая свою каменную пасть.

Глава 3. Александра. (Из собственных наблюдений)
Сашенька, Шурка, Александра, Сашок, Сашка, Шурило. Сашенька – для мамы, Шурка для отца, Шурило для ненавистного младшего брата, Сашка для друзей и родственников. А для всех остальных – Александра Симоновна Александрова. Бабушка говорила, что они с матерью назвали ее в честь Александры Превольской, сожжённой заживо за проповедование своей веры еще в 4 веке, в городе Превол, ныне носящем название Санмус. Поскольку день Сашиного рождения пришелся на 6 апреля, как раз в день памяти святой мученицы. Каждый раз, когда при своих чадах мама и бабушка начинали рассказывать подобные истории (почему-то умалчивая в честь кого был назван её отец, родившийся этого же числа) Александра и ее младший брат Антон стремились покинуть помещение, ибо слушать эти истории для нового поколения было совсем уж невозможно, и даже пошло. В то время в моде были совершенно иные вещи, и тех, кто был излишне религиозен, в обществе просто не воспринимали всерьез, а иной раз даже и могли поднять на смех. В лучшем случае адепты той или иной религии становились героями анекдотов. В худшем – попадали в секту. Это немного позже, Александра сама уже и не помнила в какой момент это произошло, в тренде появились такие вещи, как обязательное крещение, или, например, венчание в Храме.
Последнее обстоятельство особенно заботило Александру, так как к тому времени она была почти сложившейся женщиной. Увеличилась грудь, на радость хозяйке и окружающим перестав влезать во все старые бюстгальтеры, округлились бедра, плавней стала походка. Даже брат как-то раз отметил, ущипнув за полную ляжку:
  -Что-то ты разжирела, мать,- и недобро усмехнулся, поскребя пальцем недавно пробившийся пух под носом… Тоже, между прочим, комплимент.
Хотя вовсе и не разжирела, думала Саша сама о себе, часами крутясь перед зеркалом, совершенно обнаженная. «Самый сок!!!» однажды услышанное выражение она теперь частенько примеряла на себя. А ведь и правда, сок! Казалось, уколи булавкой в любое место этого аппетитного тела, и как из созревшего помидора брызнет мощным напором алый fresh. Забавляясь, сжимала до сладковатой боли тугие груди,  проводила ладонью по ягодицам, с непонятным еще ощущением наблюдая за мурашками, покрывавшим в такие моменты всю ее нежную кожу, за непонятно почему затвердевшими сосками. А однажды, после горячей ванны, ее пальцы, повинуясь какой-то древней, не изученной силе, скользнули вниз живота и, робея, дотронулись до шелковых завитков. Саша, боясь сама себя, прикрыла глаза и опустила руку еще дальше, закусив губу, но в этот самый момент за ее спиной скрипнула дверь. Расслабившиеся мышцы в одну секунду напряглись, и начали снова повиноваться своей хозяйке, тут же забывшей о сладострастии. Александра проворно присела и, схватив с пола упавшую простыню, тут же завернулась в нее. Но снова посмотрев в зеркало, (повернуться так и не осмелилась) убедилась, что дверь закрыта, и в комнате кроме нее никого нет. Слава богу! Саша облегченно вздохнула и прислушалась к дробно колотящемуся сердечку. То-то вышел бы конфуз, если бы кто-нибудь из родных застал скромницу за столь непристойным занятием. Александра твердо решила больше никогда не прикасаться к «запретным» местам своего тела, и занялась расчесыванием и укладыванием своих шикарных, до пояса волос. Из комнаты надумала сегодня тоже больше не выходить, чтобы не зардеться, случайно встретившись взглядом с той же матерью или бабушкой, не важно с кем, но думалось ей, что все в доме уже знают про ее тайные помыслы, о которых девам даже помышлять не надобно.
Управившись с волосами, Александра легла в постель, прочитала две главы из моднейшей книги нового зарубежного писателя Пабло ди Колро. На ужин не пошла, сославшись на головную боль, и долго лежала, зажав между ног одеяло, всматриваясь в медленно темнеющее окно. И чем становилось темнее, тем больше слабело ее твердое решение по поводу запретных мест ее тела. И кто сказал только, что они запретные? И запретные ли? Раз господь создал Александру такой, значит ему угодны дела и помыслы ее, тем более если они не во вред ей и окружающим! А стало быть, стыдиться девушке, по крайней мере перед собой, не следует. И тут же возникла пульсирующая, как вода в горячем источнике, мысль. «А если я настолько займусь сама собой, настолько увлекусь своим телом, что мне не будет нужен никто другой?! Это будет катастрофа». Саша даже приподнялась с кровати, протянув перед собой руку, словно пытаясь из сгустившейся темноты вытянуть ускользающую мысль. «А как же будущий муж? Как я буду смотреть ему в глаза. Ведь его то же надо как-то ублажать, хотя я и понятия не имею пока, как это делается, но он обязательно будет, и с этим нельзя не считаться»…  Александра в острейшем волнении откинула одеяло и опустила ноги на нежный персидский ковер. Ожидание чего-то большого, необъятного, но, что самое страшное – непонятного окружило ее невинное тело, пронизало насквозь, сжало бедное, не знавшее любовных мук сердечко, и затуманило голову. Саша встряхнулась, пытаясь разогнать чары, но чарующая жуть еще плотнее обволокла ее. Тогда Александра потянулась к ночному столику и зажгла настольную лампу. Колдовство дрогнуло и отступило, оставшись дрожать лишь кое-где в углах. Но то, что было в ней, никуда не делось. Это великое чувство только просыпалось, продремав без малого восемнадцать лет, и рвало ее изнутри, вытесняя прежнюю Александру.
Чтобы унять дрожащие руки, Саша взяла со столика ручку, достала блокнот из ящичка и принялась рисовать. Изрисовав две страницы, на третьей вдруг вывела ровным почерком «13 июля 20** года, с этого дня я, Саша Александрова, начинаю вести дневник…»


*****************
Оставим ненадолго нашу мятущуюся Сашеньку, и перенесемся в другую комнату поместья Александровых, где так же не спал хозяин дома, ее отец, профессор филологических наук, Симон Александров, который месяц уже сочиняя «записки благотворного отца Иеронима, в миру Ренуальд, писанные как рукой его, так же и со слов его». Записки эти освещали жизнь одного смиренного священника средних веков, отчасти документальными событиями, отчасти выдумкой Симона. Непосредственно взятой из истории деталью было то, что Иероним носил, и никогда не снимал черную маску, закрывающую все его лицо. Суеверный люд шептал за его спиной, что однажды, когда Ренуальд еще скитался по континенту с мечом в руках, и с нашитой розой на плаще, число убитых им сровнялось с числом 666, и был он призван к ответу в царство муки и пыток, во владения Сатаны. И от ужасов, увиденных в аду, перекосился навсегда лик будущего святого старца, и вымолил он-таки прощение себе у Спасителя, каясь в последнем своем преступлении на одном из костров. И вытащил Спаситель его из цепких лап сатанинских палачей. И прощен был Ренуальд, и наречен отныне Иеронимом, но лицо его всевышний не пожелал исправить, дабы служило оно своему хозяину напоминанием об адской науке, и не давало вводить в прежнее искушение.
Господин Александров сидел в своем кожаном кресле с высокой спинкой и дописывал очередную главу «Записок», в которой святой Иероним проповедовал своим ученикам основы добра и мира. 
«Благословенны те земли, на которых не было войны, благословенны те сады, где нога в тяжелом солдатском сапоге не втаптывала в дорожную пыль прекрасный цветок. Благословен тот дом, где никогда не держали оружия. А еще более благословенны те люди, которые в помыслах своих никогда не желали соседу зла и смерти, не топтали чужие и свои ромашки и незабудки в солдатском обмундировании, с мечом или ружьем в руках. И не оскверняли жилище свое презренным металлом войны.  Ибо те, кто решит завести у себя дома оружие, уже одной ногой стоит в чужом саду, на чужом цветнике»…
Дописав слово «цветник», Симон отложил перо (он был немножко старомоден и не признавал авторучек), и задумался. Как всегда, в то время, когда надо быть максимально сосредоточенным, и, по возможности на полную задействовать все ресурсы своего мозга, Симон внезапно отвлекался, и начинал думать на темы отвлеченные. Долгое время, как бы сказал младший сын Антон, «зависая» в одном и том же положении, глядя в стену, прямо перед собой. Отвлеченные же его мысли обычно сводились к обдумыванию устройства государства нашего, и последующего влияния этого самого устройства конкретно на его, Симона, семейство. Выходило, что устройство налажено не ахти как, каждый одеяло тянет к себе, а вот хозяйству господина Александрова наоборот, самая польза выходила. Потому как он промеж двух правителей аккурат посерединке. Не ректор какой-нибудь или там декан, а сам замминистра культуры и просвещения. Тут ведь как? Каждый более-менее думающий глава государства должен хотя бы на словах казаться ближе к народу, помогать ему, неразумному, так сказать окультуривать и просвещать. Вот и министерство специально для этого существует, и денежки туда текут пусть не полноводной речкой, но широким ручьем, и с двух сторон, от обоих правителей, поскольку один от другого отставать не желает. По вертикали Симон Александров после министра следующий, поэтому на недостаток средств жаловаться было грех. Да и оправдываться было не перед кем. Это потом уже, на местах, всякие мелкие замы и завы, руководители отделов, мелко трясясь перед инспекциями и всяческими комиссиями, дрожащими учеными голосками пели на один и тот же лад, что, мол, на такое-то и такое-то мероприятие денежных знаков не хватает, и взять их неоткуда. А того, что выделяется сверху, еле-еле натягивают на зарплату. И то не всем.
А Симону Христофоровичу хватало, и Александре Симоновне, и Антону Симоновичу. Даже жене его с тещей доставалось, не смотря на то, что господин Александров давненько уже переселил супругу с мамой ее в отдельный флигелек – уж больно много пытались указывать государственному мужу. И детей воспитывал, чтобы росли с  осознанием собственной чести, своего веса в обществе. На тех, кто ниже званием, родом или чином – смотреть с неприязнью, свысока. Так как они все живут только для того, чтобы служить истинно аристократичным особам и еще, так сказать, для контраста или какой иной потехи.
Сашеньку профессор взращивал с особым усердием и заботливостью. От мужского пола, как мог, оберегал. Учиться отдал в частный, чисто женский лицей, дабы не было греховного соблазна. Ведь как оно бывает? Стоит только самую малость расслабиться, отвернуться в сторону – и вот тебе, пожалуйста, спутается с каким-нибудь плебеем. А такого стыда Симону Христофоровичу не надобно. Присмотрен уже на одном из заседаний тайной ложи (членом которой являлся профессор) очень видный патриций. Чудо как хорош! Был бы Александров юной девой, сам бы не отказался за такого замуж выскочить! Три яхты, два самолета, хорошая доля в одной из нефтеперерабатывающих компаний. А что росту невеликого, да сорок лет, да плешка небольшая, да четырежды женат был, это все так, суета и мелочи. Если человек полезный, да душою добр, кому какая разница до его внешности и прошлых ошибок? Только разным газетным там писакам, и тем, кто чужому счастью завидуют. Вон, в прежние-то века по любви только собаки женились, да и то только те, за которыми и догляда никакого не было.
Размышляя таким образом, Симон Христофорович как-то и упустил тот момент, когда Сашенька переросла на голову тот возраст, в котором ей еще можно было что-то запретить, и превратилась из ребенка в милую девушку, с виду послушную, но имеющую свое собственное мнение, и оно (мнение) почти всегда расходилось с отцовским, и все совершалось, соответственно, наоборот. Единственное, в чем Саша поддерживала папу, так это в том, что он отселил в отдельное крыло их особняка маму с бабушкой. У этих двух особей, кажется, окончательно повело крышу на фоне религиозности. И теперь не приходилось выслушивать этот ежедневный бред про апокалипсис, скорое пришествие и прочие, столь же увлекательные дела.
Другое дело – Антон Симонович, находящийся на тот момент где-то в середине стадии пубертатного периода, этакий мелкий, прыщавый юнец со сломавшимся голосом, и неокрепшей психикой. Воспитывать свое второе творение профессор даже и не пытался, вверив его целиком и полностью в объятья улиц, ночных кабаков, и распущенных друзей, поминая свое отрочество. Дав сыну полную волю, Симон Христофорович желал, чтобы он с малых лет пресытился мирскими и плотскими утехами, а когда исполнится отпрыску лет двадцать, тогда и можно будет его потихоньку вводить в мир бизнеса и широких возможностей. Единственное, что профессор Александров позволял себе в отношении сына, это то, что каждую последнюю пятницу месяца он приводил его в офис своей фирмы (зарегистрированной, впрочем, на Антона же), заводил в кабинет, усаживал в свое кресло, и стоял за его спиной, позволяя ему «руководить». И всему штату, всем подчиненным приходилось выполнять приказы временного директора. А впрочем, у них все равно не было выбора, кроме увольнения, разумеется. Довольно нестандартный способ воспитания, где само воспитание отсутствует, как понятие, в принципе. Хотя Симон Христофорович и сам тоже являлся человеком нестандартным. Во всем, кроме разве некоторых мелочей, начиная с фигуры.
И вот сейчас, подняв эту самую грузную фигуру, не вписывающуюся ни в какие правила, и не укладывающуюся ни в какие каноны, тяжело вздыхая на свою многозаботную жизнь, Симон Христофорович Александров решил проведать сон своей дочери, своего невинного любимого ангела. Бережно собрал в папку с белыми тесемочками разбросанные по письменному столу страницы рукописи, немного повозился, связывая тесемки неуклюжими толстыми пальцами, и убрал драгоценный фолиант на одну из полок. Все равно сегодня больше работать не получилось бы, а порядок, которого так не хватало в стране, в доме Симона Христофоровича должен быть. Но к вящему неудовлетворению профессора, не смотря на заведенные им правила, комната Саши была заперта. Такого вопиющего нарушения правил Александров в своем доме давно уже не видел. Здесь нечего было никому ни от кого скрывать. В сознанье Симона Христофоровича дом его представлялся мощным и неприступным кораблем, который бесстрашно несется через непогоды и бури в страну благополучия и процветания, направляемый твердой ладонью профессора, и только по причине могучей воли его не сбивается с курса. А женщины, как известно, на корабле к несчастью. Это знал еще  дед Симона, Евсей Данилович, хотя плавал всего один раз, и то нелегально, в трюме, пытаясь сбежать из страны. Однажды ночью он вылез из пропахшего рыбой убежища, и изнасиловал сумасшедшую дочь капитана, после чего та окончательно свихнулась, прирезала той же ночью штурмана и рулевого. Корабль сел на мель, вся команда утонула, в живых остался только Евсей, он с грехом пополам добрался до берега, но все равно через полгода отдал концы от сифилиса в какой-то полудикой стране. Отчасти и от таких размышлений Симон «ссадил» в отдельное крыло особняка собственную жену. Но дочь из-за корыстных побуждений пока держал при себе. За препятствие в виде запертой двери, возникшее на пути у любвеобильного папаши, придется Сашеньку немного наказать. Отправиться завтра вместо занятий в Храм с мамашей, просить у ихнего  бога прощения. Симон жирненько усмехнулся, заложил со вздохом коротенькие руки за радикулитную спину, и пошел, шаркая тапочками по паркету, в свою спальню. 
А Сашенька, в то время как ее родитель в беспокойстве прохаживался возле двери, что вела в ее комнату, ничего не слышала и не видела перед собой кроме белых листов блокнота, перечеркнутых лиловыми полосами, так как очень уж увлеклась идеей написания собственного дневника. Опустим начало этой биографии и заглянем в девичий блокнотик спустя несколько дней.
******************
            Даже не знаю с чего начать описание сегодняшнего дня, и, самое главное, как начать. У меня до сих пор сильно колотится сердце, трясутся руки. Симочка Смурова, когда мы ехали с ней домой (она поступила на курсы медсестер, наслушавшись новостей про скорое развязывание войны), мне сразу авторитетно заявила, что у меня, как говориться «на лицо» быстро прогрессирующая неврастения, и поэтому «Санечка, тебе лучше всего сейчас попить валериановые капли, а так же настой пустырника…» и еще какой-то травяной хрени. Я не дослушала и вылезла из такси, сказав, что мне нужно прогуляться, и оставшуюся часть пути я доберусь пешком. Было холодно, и меня начало знобить еще и от пронизывающего ветра. Снежинки не ласкали мое разгоряченное лицо, как вчера, а зло и больно втыкались в кожу, как сотни маленьких сюрикэнов, издавая противный скрежет «январрррь, январрррь», предвещали скорое наступление этого ледяного месяца. Одета я была по-осеннему, а в город в этот день как раз пришел первый день зимы, электронные табло на домах показывали минус пятнадцать, и я в своем пальтишке чувствовала себя абсолютно обнаженной на свежем морозном воздухе. Грели, а точнее подогревали меня только лишь мысли о том, что произошло несколькими часами ранее. А впрочем, обо всем по порядку.
             Утро. Чудо что за утро! Сегодня я проснулась в ощущении чего-то неизведанного. Душу щемила какая-то непонятная печаль, как у странника, который навсегда покидает родное место. Это особенное чувство, наверно, возникает только тогда, когда ты уже стоишь на вокзале, ветер ерошит твои не приглаженные волосы, поезд уже объявлен, и виднеется вдалеке неотвратимо приближающейся точкой. Еще несколько дрожащих минут, и пассажирский состав захватывает все пространство перед тобой, сметая на своем пути последние сомнения, мешает их с пылью и бросает неравномерно на встречающих, провожающих и отъезжающих. Это то сжимающее самую твою суть нежными щипцами ощущение, которое усиливается, когда поезд останавливается, и полная проводница в отутюженной форме неторопливо открывает дверь. А ты перекидываешь поудобней на другое плечо свой рюкзак и уже заносишь ногу на ступеньку, но медлишь, потому, что в спину тебе упирается взгляд одного из провожавших. Взгляд того, кто провожал тебя. Но ты не оборачиваешься, и с деланной легкостью залезаешь внутрь состава. И все. Точка невозврата пройдена, позади остается только жизнерадостное, но уже чужое небо, земля, которая носила тебя с тех лет, когда ты только стал на ноги, и тот человек на перроне. Полоса отчуждения недаром носит свое название, она прочно отделяет тебя крепкой дверью вагона от всей той шелухи и сентиментальности, которую ты приобрел за годы своего существования…
           Не знаю, чем во мне было вызвано этим безоблачным зимним утром все вышеописанное, вроде я никуда не уезжала, не стояла на перроне (по правде сказать, дальше Второй и Первой столиц я нигде не бывала), а всего лишь нежилась в своей девичьей постели. Может быть, на меня так действовал вид из окна. Когда построили усадьбу, я сама выбрала эту комнату – с высоты второго этажа открывалась панорама, которая если и не захватывала дух, то как минимум пробуждала у меня, и у людей аналогичного склада характера смешанные чувства. Как однажды метко окрестила все та же Симочка «Болезнь хоббита, туда и обратная», по аналогии с произведением Толкиена. Дело в том, что из окна был виден только горизонт. Ни леса, ни домов, ни кустарника. Только голая степь. И лишь иногда, когда стемнеет, на самой кромке, там, где небо соединялось с землей, зажигался огонек. Я часами могла стоять у окна, наблюдая за тем, как он то гаснет, то меркнет, то раскачивается как фонарь на сыром осеннем ветру. Открывала форточку, несмотря на промозглую погоду, слушала как вдалеке сигналят поезда, как настырное эхо сквозь расстояние доносит до меня раскатистый перестук спешащих куда-то колес. Мое живое воображение тотчас же рисовало мне  картину – словно я одна на маленьком кораблике посреди бунтующих водных просторов, сбилась с курса и плыву неизвестно куда. Слышны голоса других судов, но они слишком далеко. И дает надежду только тот самый огонек. И я точно была уверена, что это корабль прекрасного принца, что на всех парусах спешит мне на встречу. Когда он гас, ложилась спать и я. А утром все было по-другому, не было огонька, за стеклом простирались унылые, пока еще не застроенные земли. И, хотя шумы железной дороги заглушались большим городом, на окраине которого стоял наш дом, грусть полосы отчуждения посещала меня все чаще. Не надо было, наверное, все это описывать. Всего лишь очередной бред одинокой девочки, который никому не покажется интересным. Но стало легче, я хотя бы сама перед собой выговорилась.
          Снизу, с гостиной доносились звуки рояля, кто-то впервые за несколько месяцев играл какой-то лиричный романс. Его нежные звуки доносились до меня даже через закрытую дверь (кажется, я вчера закрылась на замок – если отец пытался зайти, так ему и надо, пусть побесится), потянувшись, я приподнялась на одной руке, и задержала дыхание. Прислушивалась, однако, не к мелодии, лившейся с низу, а к самой себе. Ощущение так и не отпускало меня из своих объятий – стало быть, сегодня непременно что-нибудь произойдет. Ну и пусть! Моя жизнь и так бедна на события. Я решила, что не буду дожидаться, пока пройдет полусонное состояние, как делала это обычно, а прямо сейчас пойду в душ. Сегодня надо было ехать на занятия, а опаздывать я не любила. Откинула одеяло, прошлась легким шагом по комнате, кинула взгляд в зеркало. Не без сладостного удовольствия вспомнила вчерашнее, и решила продолжить в душе. Ах, женское тело, и не менее женская душа, сколько же вы еще тайн храните для только созревшей девочки!..
          Из ванной я вышла спустя минут сорок, не меньше. Причем основную часть времени я занималась тем, что любой приличной девушке моего круга общения и возраста не пришло бы и в голову (как я думала), а уж тем более стыдно говорить об этом, или хотя бы писать. Постигать саму себя, оказывается, являлось занятием не лишенным приятности. Но, должно быть, я еще только-только начала этот путь, потому что ласки выходили несколько скомканные и грубые. Но лиха беда начало.
       Одевшись в строгое, закрытое гимназическое платье, я поспешила в низ. Так как оттуда слышался уже не романс, а грозный марш – гимн одной из гвардейских частей, в которой по молодости мать состояла в качестве полевой санитарки. Мелодия, сочиненная в середине прошлого века, звучала торжественно и угрожающе даже без орнамента положенных ей труб и барабанов. И означала, что я слишком задерживаюсь и рискую остаться без завтрака и моих любимых овсяных печенек. По правде сказать – эти утренние лакомства, то немногое, что в неизмененном своем виде осталось от прежней жизни, от моего детства, с той поры, когда папа еще не помешался на истории и политике, и мама не сдвинулась на религиозной почве. Эти маленькие радости ревностно оберегались моей гувернанткой, урожденной немкой, Эльвирой Гансовной Франц. С виду она была похожа на высушенную воблу в огромных очках с позолоченной оправой, и в детстве я, признаться, даже немного боялась ее. Она ходила всегда в длинных, выше колена, кожаных сапогах, мешковатые серые штаны небрежно заправлены в узкие раструбы, сверху же неизменная гимнастерка, немного потрепанная, но всегда чистая и выглаженная. Венчали картину несколько необычного для детской прислуги вида папироска и стек, который мадемуазель Франц практически никогда не выпускала из рук. Папироска же, в зависимости от присутствия рядом детей, могла быть и погашенной, но почти постоянно торчала в одном из уголков маленького, гордо поджатого рта. Но не смотря на все свои странности, чистокровная арийка(как она сама утверждала), выполняла свои обязанности с немецкой точностью и педантичностью. На хозяина дома взирала с высока, но не перечила, с остальной прислугой была холодна, и держалась подчеркнуто официально, меня любила, с бабушкой ругалась, а маму всегда чему-нибудь учила, или наставляла. В общем, дипломат она тоже была отличный.
       Но больше всего я ее любила за печенье, до которого она никогда не допускала повариху, а всегда готовила сама.
      В гостиной кроме мамы и бабушки не было больше никого. Эльвира, наверное, отдыхала у себя, а отец уже был в министерстве, да и с давних пор предпочитал не показываться рядом со своей супругой. Я прошла к столу, взяла из хрустальной вазочки уже остывшее печенье, и не успела донести до рта, как мама прекратила играть, запрокинула голову и певуче расхохоталась.
           -Дочь, у меня для тебя прекрасные новости!  Ах! Как это будет замечательно! Твой отец хоть и постарел, но еще не разучился преподносить сюрпризы. Представляешь, он сегодня сам явился ко мне в апартаменты, чего с ним не случалось уже три года. Последний раз он удостаивал наш с мамой скромный флигель своим визитом, когда прекрасный кот Чезаре совершенно случайно, взмахом своего обворожительного хвоста, перевернул горящие возле образов свечи, и загорелась старинная скатерть. После этого случая Чезаре пропал… Ах!.. О чем это я? Сюрприз…
            Мама приготовилась было заново рассмеяться, но бабушка властным жестом остановила ее неуемное веселье. Воспользовавшись небольшой заминкой, я отхлебнула холодный кофе. Честно говоря мне за две минуты надоел этот бесплатный цирк. Маман опять наелась антидепрессантов, и ее, что называется, понесло.
           -Кларочка, угомонись, дай я скажу.- Бабуля откашлялась, грациозно прикрывая рот красным веером,- Александра, твой папА (она сделала ударение на последней букве) сегодня утром имел честь объявить нам, что моя обожаемая внучка и не менее обожаемая Кларочкина дочь, изъявила желание (повинуясь его непреклонной воле) оправиться к обеденной службе в Храм вместо гимназии. И мы, Сашенька, будем тебя сопровождать…
           Спустя несколько мгновений до меня дошел весь смысл сказанного. Бабушка говорила что-то еще, но я уже не слушала. И первой реакцией моей было то, что я от неожиданности выплюнула еще не проглоченный кофе в горшок с кактусом, стоящий на столе. Следующим движением растение полетело в стену, прямиком в портрет того самодовольного тирана, которого я называла своим отцом. Дело было не в том, что я не хотела идти в Храм, а в том, что мой разлюбезный родитель даже не спросил моего мнения, смогу ли я именно сегодня посетить святое место. И хочу ли я сделать это в обществе этих двух полусумасшедших женщин. В моих планах на сегодня совершенно не было места этим многочасовым стояниям в храме со свечой в руке. До этого папаша только пытался ограничить мою свободу, (ему так казалось) но сегодня он сам себя обскакал.
          В общем, я не знаю, чем бы закончился внезапный приступ ярости (по словам Эльвиры все в нашем доме «wenig не ф себе»), но Тот, хвалу которому мы собирались воздавать полуденной молитвой, послал отличного профессионала по разрядке напряженных ситуаций. Тяжелая дверь распахнулась и, впуская за собой клуб пара, как посланник из другого мира, в белой меховой накидке, впорхнула та самая Симочка, единственная моя отрада и мой свет среди темноты этого мира (я надеюсь, что не слишком высокопарно выражаюсь?) А, впрочем, все равно. Для первого раза сойдет. Лицо ее раскраснелось, видно от небольшой пробежки по парку, окружающему наш дом. На ресницах и в волосах запутались ослепительные снежинки, сияние которых затмевало блеск бриллиантов в ее серебряном ободке (Сима была дочерью настоящего графа Ричарда фон Штеффи-Смурова, имевшего не малое состояние, и могла себе позволить умопомрачительно дорогие безделушки).
          Растерев пушистыми варежками замерзший нос, Сима пару раз топнула маленькими ножками в аккуратных белоснежных унтах, и только потом взглянула на нас, растянула в дружелюбной улыбке свое маленькое веснушчатое личико. Но, очевидно догадавшись по нашим лицам, что в гостиной назрел скандал, да еще, судя по кактусу, не шуточный, улыбка медленно сползла с пухлых губ моей подруги. Мгновенно оценив ситуацию, Симочка подбежала ко мне и обвила руками мою шею. От нее веяло морозом, каким-то дорогим парфюмом и мятной жвачкой.
         -Сашка, я все знаю,- торопливо зашептала она, обжигая своим горячим дыханием мое ухо,- я тоже не пойду на занятия, провались они пропадом. Лучше я получу выговор, чем отпущу тебя одну.
        В моей груди колыхнулось теплое чувство. Но безжалостный разум тут же погасил этот благородный порыв. «Ага!- шепнул он мне,- как же! Хотел бы я посмотреть на того преподавателя, который графине фон Штеффи-Смуровой объявит выговор. А подружка твоя в очередной раз хочет засветиться перед прессой. Наверняка несколько газет уже оповещены о том, что наша сиятельная подружка выйдет к полуденной молитве…». Этот несносный, беспардонный голос продолжал бы и дальше, если бы я не остановила его. Оторвав от себя подружку, я, почему-то тоже шепотом, почти одними губами, сказала
       -Сима, откуда ты знаешь?- графиня, весело прикусив губу, кивнула на бабушку и маму, которые молчали на протяжении всей этой сцены. А сцена со стороны, должно быть, была та еще.
        Так, так, так. Бабуля с мамулей позаботились о своей близкой родственнице. Похвально, похвально. Я демонстративно подняла руки и почти беззвучно похлопала этим двум несчастным женщинам. Затем критично окинула взглядом сначала себя, а следом и Симу, неодобрительно поглядела на украшение на ее голове.
         -Сима, зачем тебе это?-я с сомнением покачала головой.- Это не клуб, не званый вечер, и не благотворительный бал. Ты ни разу не была на молитве. Ты не знаешь как вести себя в храме. И твои цацки будут неуместно сиять в свете даруемых свечей.
           -Ты во мне сомневаешься, мадмуазель Александрова?- Симочка склонила на бок свою прекрасную головку,- я тебя не подведу, правда! Вот, смотри, голову и плечи я покрою платком, а когда надо я умею делать очень даже смиренное личико... Кстати, тебе говорили, что когда ты злишься и чуть-чуть краснеешь, ты становишься очень даже прекрасной. Я бы сказала, что почти неотразимой.
           Смурова потянулась к моему лицу и чмокнула меня в губы. Лучше бы она этого не делала. В свете последних событий это прикосновение, бывшее обыденным раньше, вызвало во мне небольшой ураган чувств. О да, Сима, возможно, я возжелала тебя в этот самый момент сильнее, чем саму себя час назад. И самое постыдное было в том, что я перестала стыдиться своих животных чувств и инстинктов, то и дело возникающих внутри. Наоборот, меня это даже забавило. Ведь со стороны я оставалась все той же кроткой, юной барышней, краснеющей всякий раз, по поводу и без повода. Это делало окружающих куда более беспомощными по отношению ко мне, чем им самим представлялось. О, Спаситель, это было так пикантно…
            Я обняла Симу за шею, чуть больше нужного задержалась лицом в ее волосах, вдыхая терпкий и такой манящий аромат ее импортных духов. Как я понимала сейчас мужиков, что даже будучи в обществе своих дам, долго провожали взглядом стройную фигурку Смуровой, обычно затянутую во что-нибудь облегающее. Но не все сразу. Я лукаво (как мне показалось) улыбнулась подружке, опять одними губами сказала.
          -Люблю тебя,- и подмигнула. Было забавно наблюдать за недоумевающей Симой. Впрочем, тушевалась она недолго. Через мгновение пухлые губы растянулись в улыбке, и она сделала вид, что приняла игру.
          Смурова сделала мне церемонный реверанс, какой исполняла только на папенькиных званых вечерах именитым гостям, и достала из сумочки белый платок, окаймлённый по краю вышитыми цветами, и почти полностью завернула в него голову и плечи. Оставила лишь подрагивающие от смеха глаза и вздернутый носик. Дорогая накидка же отправилась в сумочку. Что ж, получилось очень даже целомудренно. Эта Симочка никак не была похожа на Симочку обыденную, немного развратную. Среди наших однокурсниц она носила голову гордо, почти ни с кем не здоровалась. И дело не в титуле – по слухам, которые Сима всячески поддерживала, она не была девственницей, а, поддавшись веяниям новой эпохи, имела секс с несколькими мужчинами.  С одним мы даже видели ее издалека. На потоке из курсисток нашего возраста кроме Симы лишением девственности могла похвастать только некрасивая Рябова, дочь мелкого предпринимателя. Но над той надругался собственный папаша, и она, полежав полгода в психушке, особо этим не хвастала. 
           Итак, мне до сих пор не верилось, что наша развратница решилась на поход в Храм. Все бы ничего, просто она была там последний раз, когда ее крестили, то есть довольно давно. И с такими грехами как бы ей не загореться еще на входе. Я усмехнулась, наблюдая, как подружка заканчивала последние приготовления.
           -Что, я не гожусь на роль святой?- Сима молитвенно воздела очи к потолку,- а так?
          Ответить я ей не успела, бабуле с мамулей надоело за нами наблюдать. Да и большие гостиные часы показывали, что до начала службы осталось чуть меньше часа. Мама ужаснулась так, как это умела только она, и еще заслуженная артистка по фамилии Переигрова, заламывая руки и закатывая глаза.
         -Ах, девочки, мы так опаздываем, так опаздываем, надо успеть купить свечей и освятить их в Храмовой лавке. А еще добираться. Ах, как я упрашивала твоего отца - тирана, Сашенька, чтобы он нас довез, но ты же его знаешь, у него заседание в Сенате, потом в каком-то клубе, потом еще, еще, еще и еще… Ах, такой занятой, Симоша, ради нас всех старается. Надо будет беспременно попросить Заступника нашего, чтобы ниспослал ему помощь в делах его…
          «Симоша!»
        -Мама, вы непоследовательны.- надеюсь в моем голосе не чувствовался ядовитый сарказм,- сначала тиран, а теперь молиться за него хотите?
       Мама, опешив, захлопала своими огромными глазами. Сегодня точно что-то произошло. Но я не стала задавать лишних вопросов, тем более, что мы и правда опаздывали.
        Подоспел дворецкий, помог маме и бабушке облачиться в их монументальные шубы, отчего они превратились в каких-то средневековых боярынь. Таких я видела на картинах висевших в холле нашего лицея. Одна из них была изображена на санях, фигурой как бабуля, а взгляд и лицо – ну вылитая Эльвира. Я накинула легкое пальтишко, обвязавшись таким же, как у Симочки платком. И мы отправились к такси, на котором приехала моя подруга. Впереди шествовала Смурова, следом бабушка, потом мама, а замыкала эту, наверное забавно смотрящуюся со стороны процессию, я. Я немного отстала от своих товарок, потому что копалась в своей сумочке, пытаясь найти телефон, и когда они скрылись за поворотом, я решила немного прибавить шаг, но голову так и не подняла. И внезапно налетела на что-то мягкое, отпружинила, небо сыграло какую-то шутку, перевернулось, и я увидела перед собой мужские ботинки. Все произошло так быстро, что я даже не успела понять. Судя по всему, я упала. И тут мне внезапно стало жарко, несмотря на то, что лежала я практически в сугробе, и на улице было довольно холодно. Краска залила мне щеки. Черт! А если он симпатичный? А я нахожусь в таком, мягко говоря, невыгодном положении. Я сделала попытку подняться, и тут же почувствовала, как этот незнакомец сильным, но нежным прикосновением (он по любому должен быть симпатичным!!!) пришел ко мне на помощь. Должно быть, выглядела я презабавно, если не сказать больше. Пальто расстегнулось, платок съехал набок и из-под него торчал какой-то уж слишком взлохмаченный клок мох волос. А еще эта проклятая привычка краснеть. Удобно, конечно, но надо будет научиться контролировать свои эмоции. По крайней мере, чтобы они не отражались на лице. Когда я подняла голову, он стоял передо мной и протягивал мою сумку.  Я зажмурилась. Нет! этого не может быть, он на самом деле симпатичный!!! По-моему даже не извинившись, я схватила сумку, и помчалась догонять свою процессию. А когда обернулась, его уже не было. Только ослепительно сияли на солнце конусообразные крыши двух башенок нашего коттеджа, похожих друг на друга как два брата-близнеца. 


       Курт.
     Курт Магнитский родился 21 июня под знаком Близнецов. Как ему, тогда еще маленькому, говорила его бабушка, все, кому покровительствует Меркурий (оказывающий влияние как раз на этот знак зодиака), бог торговцев, юристов, интеллектуалов и воров, становятся не иначе как юристами, интеллектуалами и ворами. И приводила множество примеров, начиная чуть ли не с начала эры, и по настоящее время. Курт, отрывая очередной игрушке голову, пропускал ее слова мимо ушей, а бабуля, увлекшись, забывала, что перед ней шестилетний внук и пускалась в такие исторические дебри, которые были бы малопонятными не то что сопливому малышу, но и взрослому человеку. В такие моменты не в меру ретивую бабушку могли остановить только родители Курта.
       Потом уже много лет спустя, Курт понял, что торговцы, «умники», юристы, и собственно воры, понятия очень тесно переплетающиеся между собой. Если не родственные. А понял на примере своего отца. Во времена так называемой Южной войны, когда только-только Империя распалась на несколько удельных государств, и новое правительство решило удержать хотя бы южные земли (надо сказать, не без основания, потому что через юг проходила довольно крупная нефтетрасса, другим концом своим упирающаяся в основного покупателя «черного золота», и потеря контроля над частью нефтепровода, означала огромный убыток), они эмигрировали на другой континент. В другую страну, более спокойную в моральном и финансовом плане. Отец, Филип, имея юридическое образование, полученное им в престижнейшем вузе на родине, поступил на службу в федеральную коллегию адвокатов. Сунув кому-то толи приличную сумму денег, толи какой-то процент от своего пакета нефтяных акций, Магнитский-старший очутился на теплом месте в организации, которая по своей влиятельности уступала только лишь военному альянсу.  В коллегии собрались, если можно так сказать, супер специалисты юриспруденции, настоящие акулы своей профессии. Эти асы за деньги готовы были защищать в суде хотя бы и самого дьявола. К ним обращались все дельцы со всего мира, способные мало-мальски платить. А иногда к услугам коллегии прибегали даже целые страны – с целью оттяпать от другого государства кусок территории, остров там, или полуостров какой-нибудь. А то и просто деревню с населением всего лишь каких-нибудь 300 человек. За разумную цену находились чуть ли не свидетели того, что оспариваемый участок лет четыреста назад находился под юрисдикцией истца.
        Фил Магнитский же, очутившись в адвокатском кресле, обратил свои взоры на незабвенную родину. Но, отнюдь не потому, что мучала ностальгия, а следил за развитием событий на Южной войне, в самом эпицентре которой находились столь небезразличные сердцу Фила нефтепроводы. И на следующий же день его пригласил к себе заведующий отделом, и предложил нечто такое, от чего Магнитский не смог отказаться, а через месяц со своей семьей переехал в собственный пентхауз с видом на море, бассейном, и вертолетом на крыше. Что это было за предложение – Курту никто не рассказал, мал он был еще тогда для взрослых разговоров, да и не для чужих ушей. Пару раз лишь удалось подслушать их с матерью разговор, который вопреки обычному велся на повышенных тонах, без учета того, что и у стен есть уши. А их оказалось двое. Правда из-за закрытой двери удалось услышать только мамино: «но это же воровство!!!... тебя посадят!!!!... связался…». А потом дверь прикрыли плотней, и совсем ничего не стало слышно. А на следующий день к ним в гости прилетел из смутной, терзаемой раздором Империи, старый друг отца, смуглый дядя Хан, старый пройдоха, которому сидеть оставалось еще лет тридцать. Но коллегия сделала свое дело. И дядя Хан стал набегами появляться у них в доме. И каждый раз, по приезду дарил Курту какую-нибудь безделицу, и часами держал его у себя на руках (своей семьей дядя Хан обзавестись не успел). От него пахло неведомыми запахами, терпкими, как полынь и одновременно сладкими как полевая клубника. Курту грезилось тогда, что так пахнут, должно быть метеориты, а дядя космический путешественник, и возьмет его с собой сияющие космические дали. Но Хан почему-то не брал, и только в очередной приезд привозил очередной сувенир, наверное, с покоренной планеты.
    Осознание всего происходящего пришло к Курту, когда ему исполнилось пятнадцать лет. За неделю до дня рождения он случайно увидел у дяди Хана за поясом пистолет, и две гранаты на постели. В тот же миг Курт вдруг осознал насколько глупы и наивны были его мечтания про космические путешествия. Хан резко изменился в глазах подростка. Так пахли далеко не метеориты. Так пахла взрывчатка, так пах порох. Так пахла выжженная горячим южным солнцем земля под армейскими сапогами. Это был запах войны, разрушений и казненных пленных (Курт в сети недавно видел видеозапись, выложенную кем-то из пользователей). Запах горя и крови…
    Хан, обернувшись, тоже заметил мальчишку, и поспешил накинуть на постель покрывало.
    -Так, муляжи… - растерянно улыбаясь, произнес несостоявшийся космонавт. И, почесав бороду, вдруг довольно добавил, кивнув на тумбочку. – Возьми вон газету почитай. У нас на родине война кончилась! И мы с твоим отцом полетим туда, на разведку, так сказать. Если там все нормально, то и ты прилетишь… Соскучился, поди?
      Курт неопределенно кивнул головой. Его больше всего занимали «муляжи». А для чего, спрашивается, муляжи? Кого он ими пугать собирался? полицейских? А за поясом тоже муляж?...
    Хан заметил, куда смотрит Курт, и, схватив газету, сунул ее мальчишке.
    -На, почитай, почитай. И ступай, мне переодеться надо.- И бесцеремонно вытолкал Курта за дверь.
     А Курт так с зажатой газетой стоял возле комнаты Хана, пока его не окликнула мать. Про оружие он рассказывать ничего не стал. Да она, должно быть и сама знала. Вечером Хан с отцом улетели, а семь дней спустя в дом буквально ворвались люди в штатском, заставили упаковать только самые необходимые вещи, и в тонированном микроавтобусе увезли в ту маленькую квартирку, где они жили первые дни в этой стране. Мать пыталась узнать, в чем дело, но ей посоветовали молчать, или будет хуже.  Это был пятнадцатый, запомнившийся на всю жизнь день рождения Курта. Вечером того же дня на материн сотовый поступил звонок с неизвестного номера. Голос, с металлическими бесстрастными нотками, полушепотом вдохнул в покрасневшее ухо мадам Магнитской, что ее муж пропал без вести в Империи, что самолет, на котором они летели, совершил посадку для дозаправки в одной нестабильной республике. Экипаж и пассажиры были захвачены в заложники почти сразу же по прилету. После заправки, воздушное судно, контролируемое террористами, поднялось в воздух, и пропало из поля зрения всех радаров и систем слежения. После некоторой паузы голос то ли с сочувствием, то ли с насмешкой добавил:
        -Мы ведем поиски на земле, в надежде обнаружить хоть какие-то следы крушения, но пока не обнаружено ни одного факта катастрофы, если конечно таковая имела место…. А, впрочем, вам же нужно знать все? Ничего не говорите, конечно же вам интересно… Об этом мы еще никому не сообщали. Кое-какие детали мы все же нашли, недалеко от того самого аэропорта. Детали самолета, потерпевшего крушение…
        Курт, вошедший в комнату в тот момент, увидел, как мать побледнела за одну секунду, и медленно начала валиться на бок.  Телефон выпал из ослабевшей руки и глухо ударился ребром о ковер. Сын кинулся к матери, обхватил ее за плечи, и усадил на диван, прислонив к мягкой спинке. Затем поднял телефон, и случайно нажал на клавишу громкого вызова. Неприятный, свистящий голос выскочил из динамика.
       - ….только этот самолет, вернее то, что от него осталось, лежит там уже лет пятьдесят. Минимум. Хм. Я надеюсь, вы же не подумали, что я имел в виду тот транспорт, на котором совершал перелет ваш муж. Конечно, нет! вы же благоразумная женщина. – Раздался короткий звук, похожий на смешок, затем голос продолжил,- мадам Магнитская, вы слышите меня? Мы найдем его, он слишком дорого нам обошелся… а пока я посоветую вам и вашему выб…ку затянуть пояс по туже и найти работу. Кредитки можете выкинуть – счета были заблокированы час назад. У меня все, не стоит благодарности…
       Связь оборвалась, а Курт еще несколько минут сидел, тупо уставившись в дисплей телефона. От этого занятия его отвлекло хрипение, которое вырвалось изо рта матери, и переросло в дикий, безнадежный крик.
       - А-а-а-а,- мать кричала в полный голос, по щекам текли слезы, глаза побледнели, и стали тусклее, чем у дохлой кошки, которая валялась в подъезде. Посиневшая нижняя губа прикушена до крови, голова тряслась как у эпилептика. На секунду Курт ужаснулся мгновенной перемене, но затем ему стало противно, и он, размахнувшись, влепил матери пощечину, отчего она покачнулась, уткнулась лицом в подушку, и затряслась еще больше. Но по крайней мере, кричать перестала.
       Курт отшвырнул телефон, и убежал к себе в комнату, хлопнув дверью, так, что затряслись стекла. Там уже он упал на кровать и с остервенением вцепился зубами в одеяло, боясь заплакать. Но напрасно – глаза его были сухи. А в ушах, на удивление звучал не материн крик, а тот голос из телефона, навсегда врезавшийся в цепкую память Курта. «Не стоит благодарности»… голос немного картавил на «Р» , или как сказала бы бабушка, грассировал.
       Сам Курт не был настолько сражен вестью о пропаже отца, как мать. Возможно по той причине, что никогда не был обласкан его вниманием. Фил всегда был слишком занят, чтобы уделять время своему сыну. У Курта было по сути все – дорогие игрушки в детстве, поездки в умопомрачительные аттракционы, обучение в престижном колледже, мотороллер последней модели. Самые новейшие технические новинки – приставки, компьютер, планшет, навороченный телефон. Все, о чем мечтали (а некоторые даже не смели мечтать) многие его сверстники из далекой Империи. Было все, кроме отца. То есть в каком-то смысле он конечно был. Редкие воскресные обеды втроем, да раз в три месяца выезды за город на пикник. И все. А когда через полгода стало ясно, что его возможно вообще больше не будет в их с мамой жизни, Фил понемногу начал стираться из памяти Курта. И уже этот человек, звавшийся когда-то отцом, становился таким же далеким и таким же полумифическим, как существующая (и существующая ли вообще?!) где-то родина. Порой начинало казаться, что папа и Империя – это лишь плод больного воображения подростка, пристрастившегося к наркотикам. И единственное, что реально – это темная двухкомнатная халупа где-то в пригороде, спившаяся мать, работающая официанткой, и длинный, худой, нескладный Курт, вместо уроков курящий в туалете дурь.
      А тогда, вонзая крепкие зубы в ни в чем не повинное, невкусное одеяло, Магнитский-младший подумал о том, что он, должно быть плохой сын. После страшной вести, внутри него совсем ничего не шевельнулось. А мать молодец… не смотря на то, что ее истерика была ему отвратительна, внутри у Курта шевельнулось что-то вроде невольного уважения. Какие эмоции, какая любовь!!! А он видно не способен ни на какие чувства кроме злости… Выплюнув одеяло, ставшее противно-мокрым от слюны, Курт перевернулся на спину. С брезгливостью выплюнул ворсинки, и уставился в потолок. Неслышно вошла мать. Присела на край кровати и смущенно посмотрела на сына.
     -Успокоилась? - процедил Курт через зубы.
     -Прости, сынок… ты не должен был этого видеть. Это все… так неожиданно…- мать смущенно пригладила взлохмаченные волосы. Было видно, что она еще не совсем отошла, и слова ей давались с трудом.- Ты не думай, я не превращусь в истеричку… просто… твой отец был нам опорой и поддержкой. С ним мы были как за каменной стеной. А сейчас… сейчас нам придется пойти работать. Ну не нам конечно, а мне. Тебе учиться надо. А я пойду даже на две работы. Как-нибудь проживем. Хоть я и никогда нигде не работала…
      Ах вот оно что! Курту стало еще противней. Любовь! Чувства! Розы и слезы! А всего лишь исчезло средство существования, и пришло сознание того, что придется выживать самой. Он повернул голову и взглядом, полным ненависти всмотрелся в мать. Ее щека еще хранила розовый след от его удара. И захотелось повторить этот, наверное, низкий поступок. Даже нет, не ударить, а схватить ее за щеку, ну или за что там, и стащить самому эту мерзкую маску, которую его отцу приходилось принимать за любящую жену. Какая искусная игра все эти годы! Да вам в театр надо, мадам. Или на карнавал. Там в ходу и куда более ужасные маски, только носят их не столь долго. Не по двадцать лет. И не так противно окружающим. Все знают, что у тебя под маской – нормальный человек, ну или хотя бы догадываются, надеются через несколько часов увидеть оного. А тут же два десятка лет – и как ни в чем не бывало. И кричала-то видать из-за того, что приросла маска, с кожей, с кровью срывалась с лица…
      И все. Дальше дни закрутились, завертелись, и понеслись вскачь. Началась та самая пора, какая, наверное, была у каждого человека. Та пора, которая играет немаловажную роль в жизни, но ее хочется как можно скорее забыть. При одном воспоминании об этой карусели и ее тошнотворном скрипе, у Курта к самому горлу подступал противный комок, и начинала дико болеть голова. Словно под череп запускали сотню-другую муравьев, и они начинали рвать на мелкие части все, что плохо лежит. Поэтому Магнитский-младший предпочитал считать, что тот долгий период от пятнадцати и до своего двадцатилетия он находился в коме. Да некоторым интересующимся его жизнью (а таких встречалось немного) он именно так и рассказывал.  Отчасти поэтому мы ненадолго опустим факты биографии Курта, с целью услышать их из уст стороннего человека немного позже. А пока вернемся ко времени повествования.

                ***********************************

      Третью ночь в отеле Курт провел из рук вон плохо. Мало того, что от выпитого накануне его мучали не прекращающиеся позывы тошноты, пришлось придвинуть к кровати горшок с цветком, чтобы не бегать в туалет. Так еще на балконе бесцеремонные коты устроили полноценную свадьбу. Судя по звукам с тамадой, другом жениха, и всей остальной братией. И это в мороз-то! А до балконной двери, приоткрытой сразу же по приходу (пьяного Курта всегда раздражали посторонние запахи) добраться уже не доставало сил. Как говорил его собутыльник, местный абориген, «почему я не сдох после первой рюмки». Именно такая мысль посещала Магнитского в момент, когда приходилось отрывать голову от подушки и переносить ее поближе к горшку.  Потом наловчился спать, свесив голову так, что макушка касалась цветка, и его шершавые стебли, как пальцы шаловливой любовницы щекотали то ухо, то щеку стонущего Курта.
       Остаток ночи в тяжелом забытье, и серый рассвет принес вместе с фантомным, неестественным утром, небольшое облегчение похмельной голове сенатора первой статьи суверенной Федерации. Которого насмешливая судьба закинула в сказочную Империю. Имя этой судьбе – начальник отдела военного альянса Федерации по международным связям, старший судья Адам Форрест. Цель – налаживание контакта между двумя государствами-титанами, которые по своему географическому расположению были разделены много мильным океаном, а в политической сфере их интересы, спустя много лет, начали тесно переплетаться. Курт был выбран на ответственную должность в первую очередь из-за своего происхождения. Правление альянса устроило тест и по его результатам отобрало несколько претендентов. Всем им предстояло отправиться в столицы разных стран. Курту выпало ехать к месту своего рождения. Так решил Форрест, просматривая списки кандидатов. Магнитский тут же был вне очереди произведен из пятой статьи в первую, о чем сенаторы его возраста даже еще не смели фантазировать. И вроде бы по всем обстоятельствам надо радоваться – работа у сенатора пятой статьи весьма и весьма рутинная, все больше по бумагам, в архивах и на заседаниях не оторвешься от компьютера, и за пять лет порядком надоела Курту. Но и ехать к черту на кулички тоже не улыбалось. И от самого назначения и до прибытия в главный аэропорт столицы Империи, носящий имя одного из правителей, Магнитского обуревали смешанные чувства. Родина как-никак… И глядя в иллюминатор, как океанскую синюю гладь меняют покрытые снегом горы, а затем такие же белые равнины, а на них точно прорисованные простым карандашом неубедительные города, сенатор думал, что, возможно получится пробудить в себе какие-то родственные чувства к этой стране.
      Но стоило только ступить на землю, в которой покоились все его предки, Курт тот час же понял, что не имеет уже ничего общего с этим лоскутом земного шара, занимающего на карте мира значительную часть суши. Все, что соединяло его и семью с этим местом, двадцать лет назад Фил Магнитский выкорчевал, выдрал с корнем, оторвал как дитя от груди матери, с покупкой билетов на один из последних лайнеров, летевших в один конец подальше от начавшихся беспорядков и повсеместного абсурда, переходящего во всеобщую истерию.
     Та, прежняя Империя запомнилась Курту выцветшими отрывками. Желтой листвой, моросящим дождем. Потом – иней на багряных листьях, ломающихся под ногами, и морозный воздух, что звенел среди голых тополей. Снега он не помнил вовсе, так же как и лета, и весны. Помнилась лишь какая-то вечная осень, как он бежал со старым, потрепанным портфелем в школу, по лужам в резиновых сапогах мимо забрызганных грязью киосков и деревянных заборов. Помнился тусклый электрический свет на первых уроках, тоскливые взгляды в затянутое серыми тучами небо через мутные стекла школьных окон… И обидная кличка – Куст. И, пожалуй, все. Ни звука, ни лишнего мазка. Память не хотела воссоздавать ни одной более-менее красочной картинки. Наверное, поэтому, шагнув из самолета на трап, Магнитский на мгновение оглох и ослеп от нахлынувшего на него ярчайшего солнца, которое отражалось от снега, и сотнями тысяч искр брызгало в непривыкшие глаза, от бездонного лазурного неба, и от мириадов и мириадов шумов и звуков.  Ничего общего с покинутой когда-то бесприютной страной.
        Встряхнув головой, Курт потер глаза начинающими замерзать пальцами, запахнул пальто. Резкость и ясность ума медленно, но верно пришли в норму. И по пути к сверкающему белизной мрамору аэропорта, он начал анализировать происходящее вокруг. Самолет, пожалуй, можно оставить без внимания. Так как аэробус высшего класса вместе со своим экипажем принадлежал подконтрольной альянсу компании «Эйр Пегас и Ко». Примечательно лишь, что к услугам этого же перевозчика прибегнул в свой последний раз и отец. Пассажиры тоже не удостоились особых притязаний. Несколько человек охраны и четыре угрюмых пожилых чиновника с нашивками разных ведомств. За весь долгий путь они лишь изредка отрывались от своих ноутбуков, и ни с кем, кроме стюардесс не общались. Да и то только кивками головы, и еле заметными движениями рук. Курту же со своего форменного мундира пришлось удалить все опознавательные знаки по приказу того же Форреста без каких-либо объяснений. И аэробусная прислуга относилась к нему с особой осторожностью и предусмотрительностью. Это забавляло и одновременно раздражало вспыльчивый характер сенатора. Взлетно-посадочная полоса радовала отсутствием сугробов, которые Курт рисовал в своем воображении. По его представлению, между самолетов должны были бродить медведи, разбуженные ревом реактивных турбин, и здоровые аборигены в меховых ушанках, рогатинами отгоняли бы их от пассажиров (примерно так все последние годы пресса описывала происходящее в Империи). Причем так убедительно, что многие мигранты даже начинали верить в карикатуры, на которых пьяные медведи пляшут в обнимку с огромной бутылью. Бред, конечно, сам себя обрывал Курт, но было бы здорово посмотреть.
        Вообще все вокруг казалось каким-то немыслимым бредом, фантазией сказочника-максималиста, возведенной в наивысшую степень, и воплощенную в жизнь. Слишком много белого, блестящего, яркого. И чистота. Чистым был сам снег, без единого вкрапления грязи. Подметенные дорожки, аккуратные деревья вокруг зала ожидания, словно посаженные по стойке смирно. Вышколенные швейцары с формой, точно только что из-под утюга, с застывшими лицами без эмоций и морщин. Лишь возле самого аэропорта Магнитскому попалась под ногами пожелтевшая, оборванная наполовину газета – словно последний след непонятно куда ушедшего хаоса. Как выброшенная из альбома нерадивым внуком, не ценившим семейные реликвии, ненужная фотография с безымянным бабушкиным родственником.
     Курт нагнулся, подобрал ломающийся на морозном воздухе продукт местной типографии. Странно, газета, судя по дате, была выпущена пятнадцать лет назад. И каким-то образом сумела выжить. Как будто кто-то специально хранил ее до его приезда, и подкинул прямо под ноги. Название было невзрачным, словно ушедшая эпоха – «Столичные новости». Безо всяких завитушек и украшений. Простые ровные буквы черного цвета. В таких газетах обычно не пишут ничего интересного. Только указы президента, результаты собраний госдумы, и прочую политическую хрень. Редко проскользнет какой-нибудь скандальчик с участием высокопоставленного чиновника, пойманного на взятке. А через пару выпусков теми же ровными, бескомпромиссными буквами пишут, что суд оправдывает господина Волосатолапина, депутата, и приносит ему свои извинения, оплату судебных издержек, и моральную компенсацию. И все довольны. И прокуроры, и судьи, и адвокаты, и конечно, сам господин Волосатолапин, поглощающий на Валютке (так у них называется элитный поселок, где проживают чиновники и миллионеры)  тридцатилетний «Македонский» коньячок. Схема безотказная и работает так же. Одна из множества, изученных Куртом в картотеке Альянса, хранившихся на диске с надписью «Уловки демократической системы».
     Зато пониже названия надпись сродни бульварной желтой газетенке «Напившийся господин М. признался сотруднику службы безопасности в шпионаже». Но только Курт, заинтригованный названием решил прочитать частично оборванный текст, как газета была бесцеремонно вырвана из его рук. С корнем, как ненавистный сорняк. И тут же исчезла в обширном кармане швейцарского мундира.
      - Извините…-маленькие, точно поросячьи, глазки служителя выглянули из-под длинных, совсем девичьих ресниц, и опять уставились в асфальт,-ветром принесло-с. Не успели убрать.
     -Бред какой-то. Могу я дочитать? Меня заинтересовала одна статья.
   Еще один взмах длинных, совсем девичьих ресниц. Испуганный взгляд. Отрицательное покачивание головой.
     -Мусор…извините, не успели убрать…
     -Бред… -Курт натянул на совсем озябшие руки перчатки из тончайшей, выделанной особым образом телячьей кожи, и поднял воротник.
      А из огромных, зеркальных дверей аэропорта уже выбегал человек с ярко-рыжей шевелюрой, словно яркое весеннее солнце, до тоски похожий на мальчишку из старого мультика, виденного еще до школы, в точно таком же форменном пальто, как у Курта, и тоже без каких-либо знаков отличий. Запыхавшись, человек с солнечной головой, за несколько метров остановился, оправил полы пальто, стряхнул снег с рукавов. Попытался застегнуть верхнюю пуговицу, но она осталась у него в цепких пальцах. С лицом «вот черт», подбежавший сунул ее в карман, выпрямился и, чеканя шаг, подошел, вернее, промаршировал расстояние, которое их разделяло. Сжатая рука в кулак прижата к сердцу, голова, источающая медно-золотое сияние в почтительном наклоне.