Деда

Овация Дэ Эрфольг
Дедушка жил один, и любил, или, точнее сказать, был вынужден, чесать спину об угол шкафа. Я гостила у него только летом. Помню, как он показывал мне со страданием в глазах, как ему приходится изгаляться, чтобы спинку себе почесать. При этом он подходил к старенькому платяному шкафу, прижимался спиной к его боковой части, и начинал тереться об угол лопатками, делая почти танцевальные движения.
Я смотрела на него и не хотела верить, что его когда-нибудь не станет.

Дед был общительным через край. Мог начать разговаривать с незнакомыми людьми в парке или прямо в троллейбусе. Заговаривал обычно с молодежью, подсаживаясь к какой-нибудь пионерке и уверяя, что она страшно похожа на его внучку, то есть, на меня. Не думаю, что пионеркам, а их в троллейбусах ездило немало, это доставляло удовольствие. Все-таки, не всем нравится, когда их прилюдно начинают убеждать, что они — "вылитая внучка", в дополнение о которой, шел поучительный рассказ про то, "как она хорошо учится, маме помогает, кружки посещает, и письма дедушке писать успевает".
Когда внучка, то есть, я, подросла и поступила в институт, дедушкин интерес к пионеркам плавным и естественным образом перешел на студенток. Не исключаю, что это были все те же самые подросшие пионерки.
Остается только надеяться, ведь проверить уже никак нельзя, что дедушку не обижали и не глумились над его наивной верой в то, что кому-то всерьез будет интересно выслушивать про какую-то внучку, которая жила в каком-то далеком городе, и где-то там на кого-то училась. Надеюсь также, что в своем родном городе он не слыл каким-то троллейбусным сумасшедшим, одолеваюшим юных пассажирок.
Об этих странных эпизодах его стариковской жизни я узнала от него лично. В один из моих приездов, он поведал мне об этом гордо, даже с какой-то бравадой. Говорил, что все всегда удивляются и радуются за него, что у него такая замечательная внучка, и просят рассказать о ней что-нибудь еще. От таких рассказов у меня щемило сердце, я представляла его, одиноко таскающегося по троллейбусам, в поисках своей внучки. Но писем писать чаще почему-то не стала.

С троллейбусами была связана еще одна история, которая до сих пор не выходит у меня из головы. Дедушка был горд и своенравен, и, когда в транспорте я пыталась заплатить за свой проезд самостоятельно (у деда было пенсионное удостоверение), то начиналось настоящее светопредставление: дедушка демонстративно отбирал у меня кошелек, спорил со мной, препинался, чуть ли не ругался, и, наконец, выдержая паузу, многозначительно, на весь троллейбус, по-королевски произносил: "Я! плачу' ".
Люди вокруг понимающе улыбались, а мне приходилось сдаваться. Спорить с ним в такие моменты было занятием абсолютно бесполезным. Я, конечно, злилась за его цирк в общественном месте, но понимала, что легче согласиться, чем продолжать. Тогда он доставал из старенького, много чего пережившего на своем веку, потертого кожанного кошелечка несколько монет, и с чувством преисполненного долга передавал деньги кондуктору.
О, сколько было в этом жесте. Как же мне было жалко его в такие моменты. Дедушка жил очень скромно, и лишних денег у него не водилось. Понимая это, я ценила и уважала его порывы вести себя по-джентельменски. И не только я одна ценила дедушку, в своем дворе его тоже уважали, и иначе, как по имени-отчеству, не обращались. Многие, по-моему, даже побаивались. Нрав был у дедушки крутой, оставшийся еще со времен его работы начальником. Он построил полгорода, но сейчас, вряд ли, кто об этом вспомнит. Когда началась перестройка, он перенес один за другим несколько инфарктов. На работу восстановиться не смог, так как его там уже никто не ждал. Стал существовать на нищенскую пенсию и на то, что по мере сил могли подкинуть дети. Шикарного жилья за время работы, он не нажил, но квартира была. Правда, совсем маленькая, на краю города, где единственная в ней комната, не имела четвертой стены, и плавно переходила в кухню и коридор. Мебели в ней никакой особо не было. Жил аскетично, на зарплату. Верил в светлое будущее, строил вместе со всеми коммунизм. О своей бедности не жалел, сожалел только, что для внуков, как оказалось, ничего не смог заработать, работая честно всю жизнь.

Любил он меня неистово. Это выражалась в очень неожиданных проявлениях, например, он запросто мог накинуться чуть ли не с кулаками на того, кто, по мнению деда, мог причинить мне хоть малейшее страдание или просто испортить настроение. Даже моему любимому брату, хотя он младше меня на девять лет, мог пригрозить, если тот баловался или не слушался меня. Выглядело это внушающе: дед в молодости серьезно занимался боксом, даже занимал какие-то призовые места местного масштаба, и видимо, привычка заступаться за девочек, применяя силу, сохранилась у него на всю жизнь. Конечно, он никого не бил, но увесистым кулаком перед лицом покачать мог. Дедушка запомнился мне отважным. Несмотря на его возрастную слабость, связанную с состоянием здоровьем, я ощущала его могущество и силу. И, наверное, никогда я больше не чувствовала себя такой защищенной, как с ним.

Играл для нас на балалайке. Любил играть дуэтом с бабулькой со второго этажа, которая была старше его лет на двадцать. Когда мы бывали у него в гостях, он непременно звонил ей и требовал немедленно прийти, и составить ему музыкальную компанию, чтобы повеселить своих внуков.

Перед выходом из дома обязательно расчесывал волосы. Делал он это обстоятельно, не спеша. Шевелюра, а именно так он называл одинокую прядь на почти лысой голове, обычно не доставляла ему хлопот, ну разве что, на улице при ветре она начинала колыхаться и развеваться во все стороны. Выглядел он в такие секунды, мягко сказать, нелепо, и был похож на репчатый лук. Моя мама не раз просила его подстричь этот "локон страсти", но он не соглашался и говорил, что так хоть что-то есть на голове, а сострижешь и, ходи лысый. Я была с ним согласна: наблюдать себя, постаревшего, плохо передвигающегося, да еще и с выпавшими волосами, зрелище не из приятных, но надо отдать ему должное, он бодрился, ходил на танцплощадку "для тех, кому за". Говорил, что жив, благодаря тому, что все время в движении. У него даже был какой специальный прибор - шагомер, кажется так он назывался. Он мог показывать, сколько километров человек прошел, и за какое время. Дедушка ходил медленно, делая остановки через каждые пятнадцать метров, и на экране его преданного спутника по прогулкам, цифры менялись также лениво и не спеша.

К нашей встрече дед готовился, волновался, ждал, и непременно покупал огромный арбуз и мороженое. А на горячее его коронным блюдом подавалась курица, запеченная им в духовке в обыкновенной трехлитровой банке. Было невероятно вкусно и каждый раз удивительно, почему банка не раскалывалась в духовке. Посуда, из которой мы ели, была тридцатилетней давности, кое-где она была отколота по краям. Почему никто из нас не купил ему новый сервиз, так и осталось непонятным. Но подарки мы ему дарили, правда, они тоже были скромными, например, рубашка или галстук, чай, кофе. Всё это, по тем временам, считалось дефицитом. Он искренне радовался всему, одновременно при этом огорчаясь, что мы потратились.

Курил дедушка только на балконе, и я много раз слышала, как он, выходя на него, звал соседей, чтобы они вышли на свои балконы и посмотрели на внуков. Затем он, с радостью пятилетнего ребенка, просил нас с братом показаться на балконе. Соседи с любопытсвом разглядывали нас, одобрительно кивали, и говорили, что мы очень похожи с дедом. В такие минуты дедушка был вне себя от счастья. Казалось, он забывал про все на свете: про одиночество, про нитроглицерин и про предстоящую разлуку.

Неизбежное наше осеннее расставание всегда было мучительным. Каждый раз, прощаясь, он старался держаться, но глаза его постепенно увлажнялись, причем с каждым годом все быстрее, и льющиеся слезы, он неумело, по-мужски стирал со щек хлопчато-бумажным платком. Я помню его в ту последнюю осень. Он пошел провожать нас своим медленным шагом. Я отговаривала его идти. Не потому, что мне было лень так долго плестись, а потому, что я почему-то почувствовала, что вижу его в последний раз, и не могла вынести этого предчувствия; хотела побыстрее распрощаться, а уж потом сразу позвонить по телефону. Я смотрела ему в глаза, полные слез, и почему-то была уверена: я никогда его больше не увижу. Так и случилось, через пару месяцев он заболел, слег, и больше не поднимался. Мама сразу поехала к нему и была с ним до последнего дня. Я не была даже на похоронах. В силу каких-то дурацких, и как сейчас я уже понимаю, совсем не важных обстоятельств. Сейчас бы я поступила по-другому, бросила бы всё и примчалась, но в душе я не жалею. Ведь теперь в моей памяти деда навсегда останется живым.