Баба Катя

Ольга Соловьева Рахманова
В больничной палате тишина. Не та насыщенная вздохами и стонами, сопеньем и кряхтеньем ночная или послеобеденная тишина, а настоящая, полная тишина пустой комнаты. Только жужжание мух, залетавших в открытое окно, да изредка шум машин, далекий, едва различимый.
Баба Катя с трудом поднимается с кровати и, держась за тумбочку, стоит, покачиваясь, пытаясь сохранить равновесие и удержаться на ногах.
– Охо-хо, разбежались наши больные, – громко и со злостью произносит она, окидывая тяжелым взглядом неряшливые незастеленные постели. – И-и-эх, ножки мои, ноженьки! Побегать бы нам с вами по зеленой травушке, по тенистому садику! Подвели вы меня, ножки, усадили вы меня в душной комнате. И-и-эх, старая я, старая, затворницей меня сделали ножки мои неходячие, годы мои прожитые.
Покачивая головой, баба Катя достает из тумбочки грязную посуду.
– Охо-хо, – снова также громко говорит она, – донесу или не донесу? Если донесу – хорошо, а не донесу – разобью. Охо-хо, это плохо. Дочка ругаться опять будет.
Дверь в палату резко распахивается. Входит женщина лет сорока, очень похожая на бабу Катю. Лицо у женщины хмурое, недовольное. Баба Катя поспешно садится на кровать и молча, как-то искоса смотрит на дочь. Не поздоровавшись, даже не кивнув матери, дочь хватает с тумбочки посуду, несет ее в раковину. С грохотом, что-то бормоча себе под нос, долго моет грязные тарелки, чашки, баночки, ложки. Наконец все перемыто. Дочь возвращается к матери. Открывает рывком дверцу тумбочки. Внутри все заставлено баночками, завалено пакетами. Дочка медленно поднимает голову и глядит на мать снизу вверх.
– Ты что, мать, – еле сдерживая злобу, говорит она почти шепотом, – Ты что же это меня позоришь, а?! У тебя вся тумбочка продуктами забита, а ты чужое подъедаешь?! Совсем сдурела, что ли? Я тебя не кормлю, не пою, голодом морю?! Ты что же это на старости лет делаешь, а?
Мать моргает глазами и молчит.
– Ты мне ответь, зачем тебе чужое понадобилось? А?! Своего мало? Ты не молчи, не молчи, – повышает дочь голос, – ты отвечай. Зачем воровала у соседок еду?
Лицо бабы Кати покрывается красными пятнами. Руки начинают дрожать. Она порывается встать, но не может, ноги ее совсем не держат. Она не отвечает дочери, только вскрикивает и, раскачиваясь из стороны в сторону, причитает:
– Охо-хо, оболгали старушку, опозорили-и-и…Грязью с ног до головы полили-и-и…Охо-хо, несчастная я, беззащитная-я-я..
– Прекрати! – взрывается дочь. – Ты мне на вопросы отвечай, не устраивай тут цирк с клоунами.
Глаза у бабы Кати суживаются, становятся похожи на щелочки. Лицо кривится, словно она вот-вот заплачет. Но нет, вместо слез вырывается отчаянный крик:
– Не брала я! Ничего не брала! Врут они! Не воровка я! Ничего не брала!
– Не кричи! – обрывает ее дочь. – Еще и кричит. Сначала ворует, потом сцены устраивает с завываниями, да еще и кричит. У самой еды полно, а она чужое сжирает. Да еще и врет! Ишь, раскричалась!
– Не брала я, – упрямо повторяет баба Катя. – Врут они. Все они врут. Они еще врут, что я не больная, говорят, что прикидывается она, мол, больной. Врут они.
Дочь машет рукой и, не глядя на мать, начинает запихивать в тумбочку принесенные пакеты.
– Ладно, мать, хватит, – не поднимая головы, говорит она. – Я тебе всего принесла помаленьку, чтобы не лежало. Ешь, да чужое не трогай. В холодильнике все твое подписано. Смотри, не ошибись. Молоко, кефир, творог. Короче, тебе всего хватит, а я пошла. Некогда мне.
Баба Катя порывается что-то сказать, но дочь уже, не оглядываясь, идет к двери. Хлопает дверь. В палате снова наступает тишина.
Некоторое время баба Катя сидит, опустив голову, руки на коленках. Губы ее шевелятся, но слов не слышно. Она не поднимает голову и тогда, когда с шумом заходят женщины – соседки по палате. Увидев поникшую бабу Катю, женщины переглядываются и смеются.
– Что, попало от дочки? – ехидно спрашивает одна из них.
Баба Катя качает головой.
– Охо-хо, попало мне, попало.
– И поделом. Не будешь воровать, – наставительным тоном произносит пожилая женщина и строго смотрит на бабу Катю
Баба Катя вскидывает голову. В глазах у нее появляются какие-то бесенята. Лукавая улыбка озаряет ее лицо, и оно молодеет от этого лет на двадцать, а то и больше.
– И-эх, – звонким голосом говорит она, – родилась-то я далеко от этого города. С Украины я, бабоньки, приехала сюда.
Женщины с удивлением глядят на нее, а баба Катя продолжает.
– Родилась я сиротою безродною. А веселая была – ох, веселая! Глазками зырк-зырк, парнишечки вокруг только ножками брык-брык. А я смеюсь, смеюсь, да от них – только видели меня. Как плясать начну, никто не перепляшет. Ножки резвые, язычок острый. Как слово скажу, словно бритвой резану.
Баба Катя притопывает ногами, поводит плечами и, кажется, что вот вскочит она сейчас и пройдется в лихой пляске по комнате. Глаза у нее горят, озорные искорки пляшут в глубине.
– Такая вот девчоночка я была, бедовая, – продолжает баба Катя. – Росла, росла и выросла. Приглянулась пареньку приезжему. Враз замуж и выскочила, оглянуться не успела. Охо-хо, началась тут пляска другая. Сынок народился, а муженек-то уехал на заработки и сгинул, ни слуху, ни духу. Сыночек маленький, а я одна, одинешенька. Поплакала, погоревала, да делать нечего. Отдала мальчишечку в ясли, а сама, девчоночка веселая, пошла работать грузчиком. Оп-па, мешок на спину! Оп-па, пошла быстрей! Шевелись, девчоночка, не жалей ножки свои резвые.
Женщины уже не слушают бабу Катю. Лишь изредка взглядывают на нее, пересмеиваются и снова отворачиваются. Но она не замечает этого и продолжает говорить.
– Вот и еще паренек приглянулся. Хороший такой, работящий. Взял замуж. Любил меня, да и сейчас любит. До сих пор с ним вместе живем. Хороший он, да вот приповадился выпивать. С работы приходит и кричит с порога: «Отвечай честно, Катенька, верна ты мне или нет!» – «Верна, верна», – говорю. Не верит муженек, не слушает меня честную, а слушает друзей подлых. Охо-хо, бабоньки, кулаком да сапогом учить меня уму разума начинает. Я кричу, а он молчит. Потом уж я молчу, а он кричит надо мной. Что, мол, наделал, такой да сякой. Я его успокою, кровушку смою, а он на коленях стоит, прощенья просит. Хороший он, ласковый.
Немного помолчав, баба Катя, грустно покачивая головой, продолжает.
– Вот и жили так, жили. Детишек нарожали: два сыночка, да две доченьки, да один у меня уже был. Я-то молоденькая еще, а сынок большой – шестнадцать лет. Отбился от рук, да и сгинул где-то. Поплакала я, погоревала, а что делать. Живу дальше. Муженек мой кулаками-то домахался. Стукнул парнишечку одного по пьянке, да и враз отправил его на тот свет. Охо-хо, тюрьма началась, суды да слезы мои. Он тоже плачет, не хотел, мол, убивать. Ясное дело, не хотел. Только вот убил и все дела. Осудили его, срок большой дали и отправили его далеко от дома. От солнышка нашего ласкового, от травушки шелковистой да в Сибирь холодную.
Бабу Катю уже никто не слушает. Все заняты своими делами. Лишь изредка то одна женщина, то другая посмотрит на нее да покрутит у виска пальцем.
– Поплакала я, погоревала, да поехала за ним следом. Детишки еще маленькие, оставила их пока. В детский дом определила, сиротами при живых родителях сделала. И поехала. Посмотрю, думаю, на жизнь его каторжную, да и домой. Взглянула – и осталась. Плохо ему, совсем истосковался. А я рядом – глазки заблестели, жить захотелось. Работал он хорошо, досрочно отпустили его на поселение. Стали вместе жить. На квартире жили у старика одного хромоногого. Утром муж на работу, а я лежу, не встаю. Слышу: топ-топ, бряк-бряк. В дверь стук: «Катюша, это я пришел. Открывай!». Лежу, молчу. Стук-стук, грох-грох! Я трясусь, боюсь его. «Открывай, – говорит, – с квартиры выгоню!». Боюсь я его, лежу целый день. Муж приходит, я молчу, ничего не говорю. Каждое утро: топ-топ, стук-стук. «Катюша, открывай! Я пришел!». Не выдержала я, сказала мужу. Утром он дверью хлопнул – хлоп-хлоп, треск-треск, – а сам тихохонько вернулся, да под кровать залез. Лежу я на кровати, а он под кроватью лежит. Ждем. Слышим: топ-топ, стук-стук: «Катюша! Я пришел! Открывай!». Я с кровати вскакиваю, дверь открываю. Хромой пень в дверях стоит, лыбится, ручки ко мне тянет. Я его пальчиком поманила, он и побежал. Тут мой муж из-под кровати – прыг! Старика по макушке – щелк! «Будешь к чужим женам ходить?! Будешь молодых пугать?!» – «Нет, нет, нет! – пищит. – Не буду! Только не трожь меня!». Пинка ему под зад и дверь закрыли. Сидим на кровати, хохочем.
Баба Катя замолкает, погрузившись в воспоминания. На нее никто не обращает внимания.
– Охо-хо, – снова начинает она говорить. – Детишек привезли. Совсем хорошо стало. А то изболелась вся душа моя горемычная по кровиночкам моим. Выросли, выучились, разъехались. Одна дочка осталась здесь, замуж вышла. Вот и внуки появились. А мы с муженьком живем себе поживаем. Он болеет, я болею. В квартире все есть: и телевизор, и холодильник, и машинка стиральная. Много чего хорошего. Накопили, напокупали, хорошо живем. Вышли погулять. Прошлись да устали, домой решили вернуться. А этаж-то высоко. Ползем по лестнице вверх, охаем, ахаем, покрякиваем, постанываем. Вниз мужики вещи несут. Мой старик меня локтем в бок – тырк. «Смотри, Катенька, телевизор-то как у нас с тобой. И холодильник такой же». Я ему киваю: конечно, старый. Что, мол, думаешь, у нас одних вещи есть? Отдышались и снова поползли. Вот и наш этаж. Дверь нараспашку. Как я вскинулась тут, как закричу: «Обокрали старичков! Обокрали, воры проклятые!». А старый мой головой поник, да и заплакал. И я заплакала. Поплакали, поплакали, да делать нечего. Дальше жить надо. Так и живем…
Баба Катя обводит глазами палату. Ее никто не слушает. Все заняты своими делами. Лицо у бабы Кати становится хитренькое, в глазах – бесенята. Она встряхивает головой и смеется. Ее смех привлекает внимание соседок по палате. Все как по команде поворачивают к ней головы. Баба Катя притопывает ногой и громко говорит:
– И-и-эх! А прожила я жизнь свою честно. Никогда чужого не брала. И у вас, бабоньки, ничего я не подъедала, – она прищуривается и решительно машет рукой. – А вот теперь, соседушки, держитесь. Я у вас теперь все подъем. Лопну, а подъем. И молочко выше повысосу. И-и-эх, повеселимся, бабоньки!