Дедушкин дом когда-то стоял посередине деревни, но молодежь разъехалась, старики поумирали. К тому времени, которое я описываю, от деревни осталось всего пять покосившихся, давно не ремонтированных изб, раскиданных по разным углам маленькой уютной долинки. В одном месте долинку перерезала шоссейная дорога, на придорожных кустах и траве оседала жирная, желтая пыль. Со всех сторон обступал, кедровник, и по краю весело журчала маленькая речушка Карасук с кристально чистой водой. Местные жители ее использовали для питья, и, поверьте мне, городская вода, будь она сто раз пропущена через очистительные фильтры, не шла ни в какое сравнение с карасукской. Дедушкин дом был старый, с прокопченными бревнами и высоким крыльцом.
В этой деревне не было электричества, и когда вечером бабушка зажигала керосиновую лампу, то по стенам начинали двигаться огромные тени, всё вокруг становилось таинственным и загадочным. Старый резной буфет с многочисленными маленькими окошечками был похож на замок. Чугунок в печке, когда закипал и начинал пофыркивать, напоминал круглый сердитый паровозик, и дедушка, склонившийся у печки, был похож на огромную гору. Только бабушка даже тенью своей похожа была на бабушку.
Дедушку моего звали Виктор, а бабушку Катя, но она мне была не родная бабушка, настоящая умерла задолго до моего рождения. Раз дедушка привел меня на могилу и сказал: «Вот здесь твоя родная бабушка похоронена». А я смотрел на старую пожелтевшую фотографию, где была изображена какая-то женщина с властными, но усталыми глазами и думал: «Зачем дед врет, ведь бабушка дома». А что она дома, я хорошо ощущал, так как было еще красным ухо, после того, как она хорошенечко мне его накрутила.
Кроме меня, у деда жил мой, тогда совсем маленький, младший брат, а недалеко от деревни находилось большое село, где жило многочисленное семейство дедушкиной дочери.
Там дед получал пенсию, и поездка за ней носила целый ритуал. Получив пенсию, мы с дедушкой заходили в магазин, где он брал мешок муки, куль с крупой, соль, хлеб и бутылку белоголовой. Потом ехали к его дочери, тетке Ульяне, где дедушка выпивал, и сразу ложился спать. Его грузили в сани, и резвая лощадь Молодуха самостоятельно везла нас домой. Маршрут ей был известен, и вся поездка происходила как бы на автопилоте.
Во дворе стоял аил. Внутри него находился огромный казан, и в нем варили арачку. Когда шла великая арачковая эпопея, вся деревня напивалась вдрызг, и мне иногда казалось, что даже дедушкина кобыла Молодуха и та стоит покачиваясь. В деревне была своя особая и очень любимая немногочисленными жителями примета: если из аила шел дым, значит, пора проведать Виктора Дмитриевича, а возвращались соседи назад уже поздно вечером, кто с удалой песней, кто выписывая кренделя, а кто просто падал в траву и сладко засыпал. Трава была словно мягкий пушистый ковер. И эту необыкновенную зеленую мягкость и пушистось я отчетливо помню до сих пор.
Летом у меня было много дел. С утра, когда солнце заполняло всю комнату, и его лучи плотными, теплыми слоями лежали на широких крашенных досках пола, я просыпался. Вернее, меня будила бабушка. Она толкала меня ухватом и произносила дежурное: «Вставай, курумесь, иди ешь». Покидать печку мне не хотелось, там было уютно и хорошо. Но вставать надо, впереди было много дел. Поев и стащив по пути из печки теплый, мягкий сырчик, я садился на крыльцо. Крыльцо было высокое, и впереди расстилался большой огород с зеленым морем картофельной ботвы. Посередине огромная и, очевидно, очень древняя пихта. Дальше была речка, а еще дальше лес, в голубой дымке синели горы.
Помню на этом крыльце, мама давила мне на руке, набухший синевато-зеленый чудовищный чирей. Отвернувшись, я истошно орал, глядя на тайгу, чем, наверное, вызвал на время массовое бегство животных из этих мест.
Внизу у крыльца деловито бродили куры. В тени, высунув язык, дремала большая черная собака Пальма. Это был кобель, но мы его называли женским именем, на что он ничуть не обижался.
Сидя на крыльце, я сладко жмурился и раздумывал, куда бы мне податься. Решил пойти искупаться. В одном месте речка делала поворот, и здесь образовалось нечто вроде затона. Течение там было медленное, вода прозрачная. Я долго рассматривал дно, где лежали бурые камни и над ними парили зелёные водоросли, среди которых весело шныряли маленькие рыбки. Устав рассматривать подводную жизнь, я нырял, задохнувшись от холода, и вынырнув с громким криком, начинал плескаться. Вода была ледяная, и поэтому купание было недолгим.
Со стороны дома шла бабушка с коромыслом. Зачерпнув воды, она, плавно покачиваясь, несла ведра.
Я смотрел ей вслед и удивлялся, как она может таскать такую тяжесть. Решил попробовать сам: зачерпнул по полведра воды, накинул на шею коромысло, пыхтя и заплетаясь, потащил ведра. Вода плескалась мне на ноги, но я упорно тащил, и был очень горд, когда доволок остатки воды домой.
В доме было еще одно таинственное место — кладовая. Там всегда царил полумрак, сквозь щелястые доски падали тонкие лучи света и в них серебрилась пыль. На многочисленных полках лежали разные интересные вещи, по стенам были развешаны хомуты, конская сбруя. Под потолком, на проволоке, висели полоски сушеного медвежьего мяса, они заменяли нам конфеты. В углу было что-то большое, шуршащее и страшное, темно-зеленого цвета — дедушкин дождевик, фронтовая плащ-палатка. И я всегда его шепотом просил: «Дядя-дождевик, ты меня не ругай и деду не говори, я сейчас возьму несколько конфет и тихо уйду». Дождевик загадочно молчал, а я с опаской дергал мясо и осторожно закрыв дверь, уходил.
Садились обедать за стол, который стоял у двух окон. На подоконнике росла пышная герань, красный стручковый перец, там же сушились полоски газетной бумаги для дедушкиных самокруток. Дед доставал деревянную доску и мелко резал на ней мясо. Руки у него были небольшие, в узловатых жилах. Я всегда по вечерам забирался к нему в кровать, он гладил меня шершавыми руками и пел горловым пением.
Тело деда тоже было шершавое, or многочисленных шрамов, полученных на войне. Он с фронта пришел в чине лейтенанта, и когда бабушка злилась на него, то кричала: «И-и-их, шерт, квардии интернат!»
Дедушка нарезал мясо, я его старательно пережевывал, и потом эту мягкую массу он долго жевал. Всех зубов дед лишился на фронте. Иногда к нам заходила бабушка Авдошка, она была маленькая, ноги у нее были колесом и при ходьбе она опиралась на палку. Мне всегда она казалась доброй Бабой Ягой не только потому, что угощала нас с братом вкусными пирожками, но и потому, что у нее было доброе сердце.
После обеда бабушка заставляла меня сбивать чегень. Ну и утомительное же и нудное это занятие сидеть над узкой деревянной бочкой, в крышке которой было отверстие, и болтать в нем палкой туда-сюда. Я терпеливо поджидал момент, чтобы смыться, но бабушка следила зорко и при малейшей попытке хватала за волосы и сажала на место.
Наконец, улучив момент, я стрелой прошмыгиваю мимо ее широкой юбки, распахиваю дверь, краем глаза успевая заметить, что дед одобрительно смеется, а бабушка всплескивает руками, пулей слетаю с крыльца и мчусь в огород. Я несусь по зеленому морю ботвы, она скрывает меня по плечи, и только моя головенка с торчащими ушами, мелькает над ней.
....Нашу долину заливает яркий солнечный свет, в густой траве стрекочат кузнечики. Коровы, позвякивают колокольцами, кобыла Молодуха мотает головой, будто с кем-то соглашается, высоко в небе летают птицы, а я мчусь по зеленой ботве и слышу, как бабушка кричит мне с крыльца: «Э-э-эй, балам, ты куда, жеребенок!»
Я несусь, ботва бьет мне по плечам, ноги увязают в мягком, щедро унавоженном черноземе, но я бегу и бегу.
...И вот уже не земля, а годы проносятся мимо меня, но в ушах по-прежнему слышен бабушкин крик: «Ты куда несешься, мой жеребенок?»
Давно ослепла и умерла бабушка, за ней умер дед. Нет дома. Нет и деревни. Долинку нашу вы уже никогда не увидите такой, какой она была при мне. Новые времена, новые нравы. Вторгся туда какой-то предприниматель, понастроил однообразные, как тюремные камеры, коттеджи, и исчезла мягкая пушистая трава, загрязнена речушка. В каких-то чудовищных цехах пилят и пилят наш лес, а рядом растет груда мусора и хлама. Прогресс прогрессом, но как жаль, что этот удивительно дивный кусочек нашей планеты погиб безвозвратно.
Печально журчит Карасук и гора Еланда уже не узнает уютную долинку, лежавшую перед ней. Грустит Еланда и качает недоуменно макушками своих деревьев... Что же вы сделали, люди!