Дошкольное

Лев Левин
Из "Записок о минувшем"

Своё раннее  детство я помню смутно. Ярко запечатлелось в памяти совсем немногое, всё остальное лишь тусклые блики, туманные картинки.

 Я не помню, как выглядели мои родители в то время.

Не помню ни внешнего облика нашего дома, ни его внутренней обстановки. Кроме нашего дома по соседству было ещё несколько (четыре или пять) белых хаток – это я помню. Все дома, включая наш, были огорожены общим забором с воротами.

Какая была растительность – деревья, кусты – вокруг нашего дома и вообще во дворе – не помню. Были ли дети во дворе, мои сверстники? Не помню, чтобы я с кем-то играл. Не помню соседей, их имён, кроме одного – Прошка, которое принадлежало неприятному с виду парню.

Зато помню дворовых собак и их имена: Люська, Жук и Каштан. Люська, грязно-белая псина, была добрейшим существом. Зимой её запрягали в сани, и она катала меня по двору. Жук был цепным псом, чёрный, злющий, он кидался, пугал меня. 
  — Жук, хоела чёгтова,— ругался я,  подражая взрослым.
Каштан вольно бегал по двору, он был добрее Жука, но очень не любил чужих. Перед самой войной он сильно «порвал» пришедшего водопроводчика.

Помню летнюю кухню, запах горячего абрикосового варенья. Вижу сестру Раю, делающую уроки за столиком во дворе. Вот порыв ветра уносит со столика тетрадный листок, Райка гоняется за ним по двору.

Помню, как испугался соседской козы, неожиданно выскочившей прямо на меня из сарайчика. Коза была белая, страшная, с вытаращенными глазами.

Помню, как во время переписи населения в 1939 году мама с гордостью демонстрировала переписчикам мои вундеркиндские способности: на большой, висевшей на стене карте, я свободно показывал Москву и другие города, ну и, конечно, наш Днепродзержинск. Кроме того, я уже довольно хорошо читал. Словом, был записан грамотным.

Помню проводы в Красную армию дяди Яши, маминого брата. В моей памяти застывшая картинка: патефон, танцующие пары, сумерки, то ли весна, то ли ранняя осень; дядя Яша курит у открытого окна.

Помню плутовские проделки моих двоюродных братьев Изи и Нюмы. Вот они всучивают мне свои якобы заграничные почтовые марки (раскрашенные подделки) в обмен на мои советские.

Вот, будто бы не веря, что я знаю буквы, дают мне палочку и просят написать что-нибудь на пыльной земле. Под их диктовку я, высунув язык, старательно выписываю огромными буквами слово из трёх букв. Братья притворно ужасаются и бегут жаловаться на меня взрослым, но попадает не мне, а им.

Помню, как, изучая содержимое бабушкиного кухонного столика, я извлёк из его дальнего угла какой-то предмет, завёрнутый в плотную тряпку. Развернув её, я обнаружил небольшую трубу. Сверкающий раструб, упругие клапаны… Я видел такие трубы в духовом оркестре. Завороженно глядя на инструмент, я представил себя играющим на нём.

Но не успел я поднести трубу к губам, как налетела бабушка, наругала меня, отобрала трубу, завернула её в тряпку и, ворча, куда-то унесла.
Труба (корнет) принадлежала дяде Ефиму, он  играл в любительском оркестре. Корнет дожидался его возвращения с финской войны.

Это был первый музыкальный инструмент, который я держал в руках. Ощущение прикосновения к чему-то таинственному, влекущему осталось во мне на всю жизнь.

* * * * *

Играя во  дворе, я иногда забредал к соседям, которые угощали меня чем придётся. Помню чудесный вкус чёрного хлеба, политого подсолнечным маслом и посыпанного крупной солью. Масло остро пахло семечками, соль хрустела на зубах.

Как-то в одной из хат, после угощения, я незаметно прикорнул, свернувшись калачиком на пёстрой дерюжке, покрывавшей глиняный пол. Проснулся я от каких-то свистящих звуков и толчков в бок.
 Открыв глаза, я увидел перед собой долговязого белобрысого Прошку, хозяйского сына.
— Фить,  фить! — раздражённо бурчал Прошка, толкая меня грязной босой ступнёй в бок и показывая пальцем на дверь, — фить! Геть свидциля!
Я вскочил и выбежал из хаты. Было обидно: до этого взрослые никогда так со мной не обращались.

 Одна из соседок по двору писала нам в эвакуацию, что при немцах Прошка пошёл в полицаи. Он, наверное, не успел натворить ничего страшного, потому что, когда пришли наши, его не расстреляли, а сразу забрали в Красную Армию.

А ещё она писала, что немцы зашли во двор, застрелили всех собак и устроили в нашем доме комендатуру. Нашу мебель и домашнюю утварь растащили соседи ещё до прихода  немцев.
               
* * * * *      
      
Помню нашу поездку  в Днепропетровск, где жили тётя Соня с дядей Нюкой и Юра-двоюродный брат.
 Хмурое утро, мокрый асфальт, силуэт многоэтажного дома с парадными. Большие, светлые комнаты. Мы с Раей возимся с Юркиными игрушками, они кажутся нам интереснее наших. Особенно мне нравится складной деревянный домик, я не отхожу от него. Я почему-то уверен, что у меня никогда не будет такого домика.

По просьбе взрослых мы читаем стихи, поём песни. Юра бодро исполняет матросскую песню, сопровождая слова припева резкими взмахами рук: «Веселее, моряк, веселее, моряк, делай так, делай так и вот так!»

 Потом мы играем в разные игры. Одна из них начинается с вытаскивания из шапки скрученных бумажных листочков с надписями: «сыщик», «вор», «судья», «палач». Я в очередной раз достаю бумажку с надписью «вор» и с возмущением восклицаю, картавя:
  - Опять вох?! Всё, я больше не игхаю!

Дяди Нюки, Юриного папы, нет дома. Мне кажется, я его никогда не видел. Не помню, чтобы я интересовался причиной его отсутствия. Позже, из обрывков разговоров взрослых, я понял, что с ним что-то неладно. И лишь в 11-12 лет, я узнал, что его посадили в 1938 году.
—  За что? — спросил я у мамы.
 — Ни за что, — шёпотом  ответила она, — по доносу.
 — Так  не бывает, — возразил  я. — Зря не посадят.
 — Бывает, сынок, бывает! — печально покачала головой мама.
 — Не может быть. Раз  посадили, значит, виноват, — продолжал  настаивать я.
-Замолчи! —сжавши кулаки, вспыхнула  мама. — Умник!
 
За тётей Соней будто бы тоже приходили, их было двое, но бабушка, рыдая в истерике, упала на порог, хватала  ночных гостей за сапоги. «Через мой труп!» — кричала она. Энкавэдэшники нерешительно топтались у порога. «Ладно, потом», — сказал один и они ушли.

Я не верил в стопроцентную достоверность этой истории, уж больно неправдоподобной она казалась. Когда мама мне её рассказала, бабушки уже не было, а у тёти Сони я спросить не решился: тема ареста и расстрела мужа была табу.
Возможно, это легенда, апокриф, не знаю.
Правда, где-то, не помню, я прочитал, что такие сбои в работе «органов» крайне редко, но случались.

* * * * *

   21 июня  1941 года мне исполнилось 6 лет. Была суббота, последний рабочий день недели. Отметить мой день рождения (тогда говорили «именины») собирались на следующий день, в воскресенье. Подарки уже были приготовлены: я случайно заметил, как мама потихоньку положила какой-то большой свёрток на шкаф.

 Любопытство разбирало меня и, улучив момент, когда в комнате никого не было, я попытался разглядеть содержимое свёртка. Задрав голову, я подпрыгивал сначала рядом со шкафом, а потом — отойдя от него подальше, но так ничего и не увидел.

Тогда я торопливо подтащил к шкафу стул, взобрался на него и, встав на цыпочки, увидел края развернувшегося свёртка и выпавший из него целлофановый пакетик с разноцветными шариками  - драже. Как я ни тянулся, больше ничего не смог рассмотреть.

Я не помню, отмечался ли назавтра мой день рождения, дарили ли мне подарки и какие. Так и запомнился мне последний предвоенный день – горсткой разноцветных шариков в ломком целлофановом пакете.

* * * * *
               
После начала войны пошла совсем другая жизнь. Воздушные тревоги, уханье зениток где-то рядом с нашим домом… Во дворе вырыли длинную узкую траншею – «щель». При объявлении воздушной тревоги, сопровождавшимся противным рёвом сирены, жители  нашего двора спускались в щель и сидели в ней до отбоя.

Случалось это каждую ночь, мы с Раей спали одетыми, чтобы не терять времени при тревоге, быстрее бежать в щель. Под рёв сирены Рая тащила меня, сонного, волоком через ночной двор, освещаемый перекрещивающимися лучами прожекторов.

Зенитки, стоявшие в нашем дворе,  поймав в перекрестие лучей немецкий самолёт,  открывали огонь, осколки падали сверху, шипели в траве. Тётя Роза, мать Изьки и Нюмки, жаловалась, что во время ночных авианалётов братья ускользали из убежища и  подбирали в траве свеженькие, ещё горячие минные осколки «для коллекции».

В щели я, разбуженный среди ночи, капризничал, жаловался на тесноту.
Отца в щели я не помню, возможно, он по ночам дежурил на работе. Мама же, у которой в то время было подавленное состояние,  в убежище не пряталась, отдавалась на волю судьбы.

Соседки приносили в щель съестное. Хорошо помню, как одна из них притащила  полное ведро вареников с вишней.

Как-то после очередного отбоя мы вылезли из щели. Раннее утро, тихо. Вдруг на фоне серого неба и редких кустов, неподалёку от щели я заметил притаившиеся сгорбленные фигуры.
— Немцы! — испуганно прошептал я, ухватившись за чей-то подол.
— Яки там нимцы!— громко рассмеялась соседка, — це ж наши бабы! До уборной не дотерпели, та и присели ув кустах!

* * * * *

Немцы прилетали сначала только ночью, а потом стали прилетать и днём – разбрасывать листовки. Город они почти не бомбили, видимо, были уверены, что скоро займут его. Но несколько фугасов  всё же сбросили — для  устрашения. Одна из бомб попала во Дворец металлургов, недалеко от нашей улицы. Мы ходили смотреть: угол здания превратился в огромную груду кирпичей.

В нашем доме всё чаще звучало слово «эвакуация». Сначала я думал, что это город такой – Эвакуация. Мне объяснили, что нам придётся уехать ненадолго: вот скоро немцев разобьют, и мы вернёмся домой.

Вскоре был назначен день эвакуации – 8 августа. Времени на сборы было немного, в спешке и суете были забыты необходимые вещи. Так, например, мы не взяли почти никакой посуды, зато захватили с собой патефон, который потом всё равно пришлось продать.

В назначенный день к  дому подъехала подвода, на неё погрузили узлы с нашими пожитками. Вес поклажи был ограничен. Кроме багажа разрешалась небольшая ручная кладь. Рая хотела взять чемоданчик со своими куклами, но мама с раздражением вырвала его у неё из рук и зашвырнула в открытую дверь дома. Рая заплакала.

Сопровождать вещи на вокзал поехал папа, остальные – бабушка, мама, тётя Ася, Рая и я — отправились пешком. Идти было недалеко: Баглей — железнодорожный вокзал — находился довольно близко от нас. Мы шли почти налегке, у каждого был лишь небольшой груз.

 Мне досталась бутылка кефира. Нести её оказалось неудобно, она оттягивала руки, я крутил её и так и этак. Заметив, как я маюсь с бутылкой, бабушка спросила:
 — Что, Лёнька, тяжело?
 — Да нет, — ответил я, — просто бутылка какая-то…твёрдая.
 Все засмеялись. «Твёрдую бутылку» ещё долго вспоминали, добродушно подтрунивая надо мной.

И вот — вокзал. Нас посадили в вагон, оборудованный длинными двухэтажными полками – нарами, вагон был прицеплен к эшелону, везущему в тыл заводское оборудование.

Перед отправкой поезда папа вышел на минутку из вагона, а когда вернулся, то обнаружил, что пропали его красивые именные карманные часы. Вот только что лежали здесь, на верхней полке. Всё обыскали, но часов так и не нашли. Решили, что кто-то свой их стащил. Я вглядывался в лица, пытаясь определить вора, но ничего подозрительного не обнаружил. Лица как лица.
 
Это моё последнее предотъездное воспоминание. Прощай, Днепродзержинск! Прощай, как оказалось, навсегда!..

* * * * *

Мы ехали на Урал. Местом назначения нашего эшелона был город Орск, но по пути пришёл приказ изменить маршрут: нас направили в Магнитогорск.

Несколько раз мы попадали под бомбёжку на каких-то станциях. Во время налётов мы прятались в станционных бомбоубежищах. Меня туда притаскивали спящим, и я спросонок не сразу понимал, где нахожусь. Страха не было. Мы подолгу стояли на полустанках и запасных путях. Наше продвижение было очень медленным.

Когда мы переезжали через Волгу, бабушка дала мне последнее яблоко со словами:
 -Запомни, Лёнька, вкус яблок. На Урале яблоки не растут.

Наконец, на исходе августа мы приехали в Магнитогорск. Нас поселили на 5-м участке – барачном городке, расположенном недалеко от металлургического завода. 5-й участок запомнился скученностью, непролазной грязью после дождя, зловонием общественных уборных.

Помню импровизированную печку рядом с бараком, сложенную из нескольких кирпичей. На ней бабушка грела воду и готовила обед. Помню парня с гитарой, сидящего на поросшем травой пригорке – трава уже начинала  желтеть, стаи собак, носящихся между бараками. Больше не помню ничего. Прожили мы там  недолго.

Вскоре отцу, как «ответственному работнику», было предоставлено жильё в благоустроенном доме 7-го квартала. Дом был трёхэтажный, новый, только что построенный. Нас поселили в одну из комнат двухкомнатной квартиры на третьем этаже.
 Строители не успели завершить внутреннюю отделку дома: стены в квартире были не побелены, полы не покрашены. Нам выдали кое-какую мебель: кровати, стол, тумбочки.

Вторую комнату занимала семья из Кривого Рога: отец, мать и двое детей, мальчик и девочка, примерно нашего возраста. Вскоре соседа забрали в армию, а нашего отца — нет, потому что он не подходил по зрению и, кроме того, у него была «бронь».

Соседский сын объяснял пацанам во дворе, что моего отца не отправили на фронт, потому что он «яврей»: «явреи не хочут воевать, надевают очки и притворяются, что ничего не видют».

 В начале 1942 года нашего отца тоже призвали в армию. Вернулся он с фронта через полтора года, с медалью, но полуглухой, и сразу же попал в госпиталь, который находился в здании педучилища. После сложной, тяжёлой операции отец пролежал в госпитале два с половиной месяца и был признан негодным к воинской службе.

Для получения продовольственных карточек требовался документ, так называемая «стандартная справка» (я с трудом выговаривал незнакомое слово, получалось «страндрантная»), которую получали в домоуправлении. В справке указывались сведения о каждом члене семьи, в том числе год и день рождения.

Моя метрика была утеряна при эвакуации, возраст в этом случае устанавливался «по внешнему виду и со слов заявителя».

Я родился 21 июня 1935 года. То ли по ошибке, то ли по недоразумению в справке написали: 22 июня 1936 года. Эта фиктивная дата кочевала из документа в документ долгие годы. Я никогда не считал её своим подлинным днём рождения.

* * * * *

Когда наши соседи уехали в освобождённый от немцев Кривой Рог, отец выхлопотал вторую комнату, и мы стали обладателями двухкомнатной квартиры, что было неслыханным чудом по тем временам.

 Та комната, которую мы занимали до отъезда соседей, выходила на север, во двор, в неё почти не попадало солнце, зимой в ней было холодновато, а летом – прохладно. Вторая комната выходила на юг, в ней всегда было тепло, а летом – жарко. В комнате был балкон, общий с соседями из другого подъезда.
 Рядом проходил трамвай, остановка была чуть ли не под самым балконом. Мы быстро привыкли к трамвайному шуму и не замечали его.

В кухне, окно которой выходило на север, стояла большая печь с конфорками и духовкой. На печи грели воду для стирки и купания (в корыте), а когда не было электричества, что случалось довольно часто, на ней готовили еду: варили, жарили, пекли. Топили печку дровами и углем — коксом. У стены дома, рядом с нашим подъездом, штабелем лежали длинные брёвна, а уголь хранился в ларе напротив подъезда.

Когда вечерами не было света, зажигали «коптилку» — самодельную масляную лампу с фитильком. Потолок над коптилкой был чёрным от сажи. При тусклом свете фитилька читали, шили, делали уроки…
 Вижу себя, читающего «Человек, который смеётся» В.Гюго, помню некоторые иллюстрации… Полумрак усиливал жуткое впечатление от прочитанного.

Я любил эти зимние «кухонные» вечера без света: в жаркой печи полыхает огонь, его видно сквозь дырки в раскалённой дверце, в поддувале мерцают, угасая, огоньки золы, фитилёк коптилки горит колеблющимся пламенем.
 
Иногда в такие вечера в кухне собиралась вся наша семья, мы с Раей пели песни, читали стихи, нам аплодировали, просили ещё… Если внезапно загорался свет, таинственная прелесть полумрака мгновенно исчезала, всё становилось обыденным и скучным…