Девианты

Артем Якупов
- Офицер с С1 на G5!
- Ранил!
- Пешка F4-F5!
- Убил!
- Ладья с А1 до А8!
- Промазал, мой ход!
Играть в шахматы и морской бой на одном поле для двоих, парящих посреди небесного блеска было делом обыденным. Игра успокаивала, протрезвляла после рабочих часов и всегда способствовала началу поучительной для одного, философской для другого беседы. К тому же, игра была бесконечной, ведь фигуры – будь то двухклеточный ракетный катер или белый конь, имели свойство возвращаться на поле спустя какое-то время после удаления.
- У них всегда были такие запросы? – Владимир выставил на свободную клетку ладью, убитую эскадрильей истребителей с четырехклеточного авианосца полчаса назад.
- У кого? У людей-то? Нет, массово совсем недавно случилось – сказал Савелий Савельевич и цыкнул, снимая с поля играющий серебром искореженный катер.
- Все говорить, говорить, говорить хотят! Это же терпеть невозможно порой! – забавно картавя, Владимир схватился за голову, чуть не сбив пламенный нимб. Оправившись, Владимир тревожно огляделся по сторонам и продолжил рассматривать доску.
- Ничего, и ты привыкнешь. По началу у всех так – жалуются, сопротивляются, будто не знали, на что шли. А потом учатся звук выключать в нужные моменты, игнорировать. Мы ж не служба поддержки двадцать четыре на семь, тоже устаем. Но одно ты верно подметил – раньше такого не было, недавно совсем сдурели.
- А раньше, вы молодой когда были, о чем спрашивали? – Владимир снял с поля пешку, прошитую огнем крупнокалиберных орудий линкора, покрутил меж пальцами и выбросил в общую кучу.
- Раньше умные вопросы были, абы кто не лез. Спрашивали – как оно все изначально было, мы рассказывали. Спрашивали – что разрешено творить, а за что накажут, мы и тут объясняли. Один так вообще вопрос задал, без лишних – дай, говорит, мне десять заповедей, а лучше продиктуй, я запишу, и чтоб по заповедям этим целый народ жил…
- И что, дали?
- Ну, кое-как сочинили, больно уж настойчиво требовал.
- Неужто до сих пор по заповедям живут? – Владимир выкатил бледно-голубые глаза.
- Где-то соблюдают, где-то нет… Тут такая штука, Володь, народа того уж нет толком, выродился.
- Так быстро?
- Так быстро. Короче говоря, вопросы раньше были весомые, заранее задуманные, светлыми головами бережно выношенные – Савелий Савельевич приблизил светлый лик к тонущему крейсеру – матросы с гримасами ужаса бегали по палубе, пытаясь заделать пробоину в корме, но так как время следующего удара определялось лишь волей Владимира, то сцена эта повторялась каждые десять секунд. Савелию Савельевичу это вскоре надоело, и он с сожалением отметил, как копье, пущенное вражеской пешкой, прожгло синее полотно океана в каких-то метрах от треугольного носа крейсера. «Промазал» - заключил он. Смотреть на страдание людей, тем более с повтором в каждые десять секунд, Савелий Савельевич не любил.
- Они даже направление новое придумали. Постойте, вспомню, как называется. Чи… чо… ченнеллинг, во! Куда ни зайди – везде книжки да пособия по нему – что сказали, как ответили, как настроится, как подключиться. Прям спутниковое телевидение! Только вот о чем спрашивать – в этих книжонках, увы, не пишут. И спрашивают всякую лабуду! Чего далеко ходить? Вчера – «подключается» такая, вся из себя. «Отвечай» - говорит. А я еще вопроса не расслышал даже. «Повторите вопрос» - говорю. «Доколе жить так будем, как сейчас, и что нам с этим все делать?» - спрашивает напыщенно. А я ж откуда знаю? Это его, миронова забота – Владимир неопределенно махнул рукой куда-то в сторону.
- Отключилась?
- Отключилась, бестолочью меня назвать успела… - Владимир поник.
Савелий Савельевич захохотал. Матросы на полуповерженном крейсере замерли, испуганно высматривая источник грома на небе.
- Вот с такими и научишься управляться… со временем, Володька. Не повезло тебе в такую пору прийти, когда засилье идет дорвавшимися. Сейчас поднастроят каналы, сузят доступ, и опять не жизнь, а мед пойдет. Терпеть надо, тер-петь.
- Терпеть-то даааа – протянул Владимир, оцарапывая закопченного ферзя, - но ума не приложу – зачем им этот ченнеллинг? Умным-то понятно, но глупым зачем?
- А ты попробуй, спустись к ним, да скажи – разойдитесь на две группы, направо – умные, налево – глупые. Ох, что тогда начнется! Каждый умным себя считает, а чтобы глупость свою и несостоятельность признать – это сколько надо смелости!
- Не поймем мы их никогда, Савелий Савельич, не поймем…
- Не пытайся, Володька, просто приспосабливайся. Сколько там до обеда?
- Час целый.
- Подкрепимся, а потом опять вызывать начнут. Привыкнешь, братец, я же привык. А пока – E3.
- Убит.
Ферзь поймал широкой грудью торпеду, и теперь оседал на землю, зажимая ручищами в черных перчатках сквозное рваное отверстие.
- Вот так всегда, как только что-нибудь становится известно широкому кругу людей, они тут же опошляют ниспосланное им сокровище.
- Истину говоришь – Савелий Савельевич, не дождавшись Владимира, снял умирающего ферзя.

***

Марина влетела в кабинет, хлопнув дверью.
- Опять ратуют! Опять ратуют! – выкрикивала она, а брови ее вскидывались, сморщивая и так маленький лоб, отчего лицо ее, в спокойной жизни милое, приобретало откровенно дебильное выражение.
«В каждой женщине должен быть порок» - думал Мирон Максимович, непроизвольно улыбаясь внезапному приступу недовольства – «будь то внешний – грудь одна сильно меньше другой, нос через чур вздернутый, брови откровенно дебильные, или внутренний – та самая сумасшедшинка, как называли ее некоторые писатели прошлого, заявляющая о себе в самых неподходящих местах. А может быть и поведенческий – упрется такая вот особь в какой-нибудь пустяк, и хоть картечью бей, хоть ядрами – не сдвинешь. Приходится уступать. Но без изъяна этого, без порока – женщина мужчине не интересна. Так мы устроены, что хотим с чем-то всегда бороться, что-то несомненно побеждать, а если не с чем – теряем всяческий интерес. В крайнем случае, на изъян этот, который сами женщины привыкли называть изюминкой, можно свалить все женские грехи, выкрикнув его во время очередного вечернего спора. Мол, вот и не выходит у тебя ничего на твоей работе, потому что нос у тебя кривой. Или брови откровенно дебильные. И все – мужчина в какой-то мере победил. В какой-то мере…».
- За что ратуют, Мариночка?  - формулируя мысль, Мирон Максимович дождался, пока первый заряд пролетит мимо него, и только потом задал вопрос, убедившись, что Марина успокоилась (брови опустились на законные места, вновь превращая ее лицо в сосредоточие миловидности).
- Одним окна открой, другим окна закрой! У одних, видите ли, пустыня Сахара, у других – Северный Полюс. И что мне делать, раз я одна на них?!
- Хоть ратуй, хоть не ратуй, все равно… - начал Мирон Максимович, но, заметив, как Марина удивленно смотрит на него, ожидая нецензурного завершения поговорки, продолжил - … ты рататуй.
- Рататуй? Это что? – Марина еще более удивилась этому варианту.
- Блюдо такое, французское вроде бы – Мирону Максимовичу стало скучно, он прикрыл глаза и откинулся на спинку кресла. По своему мнению, положив конец бестолковой беседе, главный врач снова проник в паутину своих мыслей, но был вырван из философской неги глупостью медицинской сестры:
- А причем тут…?
- Не знаю, причем – закрыл тему Мирон Максимович. - Марина, скажите мне лучше, чего там у нас с высокими гостями?
Марина давно научилась переходить с одного на другое, разговаривая с Мироном Максимовичем, понимать его причудливую терминологию, и сейчас, почти не задумываясь, ответила:
- Позавчера вы изменили им схему лечения. Сегодня после обеда в процедурной очередное введение препаратов по новой схеме. Отклонений в поведении после изменения схемы пока не выявлено.
- Схемы… схемы… схемы… что вы как на экзамене, Мариночка? Давайте вашу зачетку, ставим отл. – все еще не открывая глаз, Мирон Максимович раскачивался на кресле, нащупывая единый ритм покачиваний. – Я спрашиваю – перевели их в одну палату, как они себя друг с другом ведут? Два случая с практически одинаковым клиническим проявлением. И как тут эксперимент не поставить?
- А… да, перевели, Мирон Максимыч, наблюдаем. Только вот результатов пока нет…
- Будут! Будут!
- Будут. Разрешите идти?
- Ну что вы как в армии, Мариночка, ей-богу?! Идите, конечно. К высоким я сам позже зайду.
Дверь наконец-то огородила Мирона от всего мира, и главный врач тут же ощутил комфортное одиночество. Все детство замкнутый, пребывающий на границе здравия и аутизма, Мирон обожал закутки, чердаки и подвалы, картонные коробки и темные шкафы – места, скрывающие его существование. Просторный кабинет, несмотря на освещенность и предметы уюта, был той же картонной коробкой для главного врача – привычки не изменили ему, время исказило только социальный статус и подняло Мирона в должности.
Сбитый с толку визитом Марины, он не мог нащупать в темноте тонкую нить рассуждений, поэтому обреченно шлепнул ладонями по массивному столу и вышел из картонной коробки.
Минуя коридоры и палаты, пройдя насквозь общий зал, Мирон Максимович остановился около двери со стандартным номером 42 посреди. Около номера была прикреплена другая табличка, больших размеров, из-за которой, несмотря на уважение и почет, главврача считали как минимум странным. Обладая врожденной неспособностью запоминать цифры и сопоставлять их с событиями или людьми, Мирон распорядился прикрепить к каждой индивидуальной палате такие таблички, названия которым придумывал он сам, основываясь на своих знаниях о пациентах.
На 42-й двери, в которую Мирон Максимович трижды постучал, прежде чем зайти, висела ярко-желтая табличка с выгравированными на ней черными заглавными буквами. На табличке значилось:
«АНГЕЛЫ».

***

- Крестик убери!
Бабушка не отпускала руку восьмилетнего Антоши, будто он был совсем маленький. На перекрестках ее оберегающий захват становился крепче,  добавляя в ведро антошиной гордости  кружку горячего эгоистичного унижения. Антоша был достаточно взросл, чтобы идти самому, но бабушкина морщинистая рука была непреклонна и направляла его, несмотря на все попытки вырваться. Оставалось только идти за ней, пытаясь не сопротивляться и наслаждаться вялым майским солнцем, прорывающимся сквозь густую южную листву.
- Чегооо? – протянул он, отвлекшись от созерцания темно-серых трещин на вековом асфальте.
- Крестик убери, болтается – бабушка гневно сверкнула глазами, от чего ее железная хватка стала еще невыносимее.
Антон скосил близорукие глаза (это все твой канпьютер!) на грудь и встретил страдающий взгляд двухтысячелетнего мученика Хесуса. Серебро, нечищенное несколько лет потемнело, выдавая в углублениях маленького крестика области тьмы. Хесус весело болтался на кресте, качаясь на белой с желтизной веревочке в такт антошиным шагам.
- А почемуу? – промычал Антоша.
- Бог не любит, когда он болтается – бабушка ткнула свободной рукой в небо, и, вновь сверкнув, повторила – убери.
- А почему не любит? – молчаливость бабушки и послеобеденная пустота городских улиц утомили Антошу и он был рад начать очередную бессмысленную беседу.
- Ну, не любит и все, идолопоклонничество ибо – бабушкина рука ослабла.
- Так зачем носим, ради него же? Но если он не любит – зачем? – логическая цепочка с трудом формировалась в юном мозгу. Косыми глазами Антоша разглядывал Хесуса, спотыкаясь на ровных местах, пока бабушка, вдруг остановившись, не заткнула непослушный крест под антошину майку.
- Тебе батюшка сказал – носить, значит – носи! – по сверзнутым бровям бабушки Антоша понял, что продолжать допытываться лучше не стоит, и начал думать сам с собой.
«Ну коли крест – символ веры, а Хесус на кресте страдал, то значит страдание – символ веры. Это что ж получается? Если не страдать – значит не верить? А батя говорил – страдальцы по своей воле – слабы и ленивы, а силу проявить и перестать сетовать не каждый сможет. Боженька не любит, когда мы его сына страдающего на кресте носим, а мы доказываем боженьке, что преданы ему, пряча крест под одеждами? Бред какой-то. Это ж как носить на шее изображение петли с посиневшим в ней человеком, или кулончик с безумцем, засунувшим в рот пистолет… А коли грешны все, как бабушка говорила, то почему исправиться не хотим, а только обреченно признаем это…» - думы несли Антошу все дальше в дебри, и, снова споткнувшись и почувствовав нетерпение в бабушкиной руке, он промычал:
- Ну раз батюшка сказал…
- Чего?
- Ничего.
Густая зелень деревьев расступилась, приоткрывая наполовину высокое здание с неширокой каменной лестницей.
- Пришли вот – констатировала бабушка, и наконец-то отпустила Антошу.
Несмотря на идеологические противоречия и назревающую религиозную вражду, юный мыслитель помог бабушке подняться по начищенным ступеням и позвонил в черную точку дверного звонка. Дверь щелкнула, пропустив их внутрь.
Антоша с бабушкой посещали это хмурое снаружи здание раз в неделю, и, вышагивая по мраморному полу, Антоша знал, что за третьей колонной холла нужно будет повернуть направо, подняться по лестнице (двенадцать ступеней – площадка – еще двенадцать ступеней) на второй этаж и справиться у стройной молодой девушки на счет пропуска внутрь, в закрома просторного отделения за матовыми дверями. В холле никого не было, но из прилегающих коридоров постоянно доносились приглушенные голоса, обладатели которых как будто специально прятались, посмотри Антоша в их сторону. Прямо перед поворотом на лестницу бабушку чуть не сбил спешащий куда-то парнишка в синем костюме, толкающий перед собой кресло на колесиках, правда – пустое. Несмотря на все грозные выговоры от бабушки и мамы, а также на одну весьма неприятную беседу с отцом, Антошу продолжали веселить люди в инвалидных колясках. Для жестокого молодого мозга казалось ужасно нелепым наблюдать инвалидов, будь то обезноженный страдалец в таком же кресле, калека на костылях, урод, затронутый близким взрывом бомбы. У других людей они вызывали сострадание, сочувствие, либо хорошо скрываемый страх, который отец, в той поучительной беседе назвал то ли феносовией, то ли ксенофобией. Антоша, не понимая несправедливости бога, отчетливо выраженной в этих людях, смеялся над ними – беззлобно, не желая унизить, а скорее – из-за внезапного осознания безысходности их положения. Ему были смешны также люди, тщательно прячущие глаза и украдкой поглядывающие на увечья, чуть только калека отвернется. Какие же они были жалкие! Наверное, это и есть та самая псевдословия, или как ее там?
Бабушка выругалась вслед нерасторопному пареньку, и снова схватив Антошу за руку (да что за рефлекс такой?!), штурмовала лестницу.
Девушка как обычно сидела за своим придверным столом, разглядывая на свет свои короткие ногти. Увидев посетителей, она дежурно улыбнулась, и на стандартный вопрос бабушки «Ну как сегодня?», стандартно ответила:
- Как обычно, без изменений. Но Мирон Максимович изменил схему, надеемся на лучшее.
- Сумасшедший дом… - проворчала бабушка, обсыпая невинную девушку недобрыми взглядами.
«А ведь и правда…» - лениво подумал Антоша, но матовая дверь открылась, пропуская в коридор яркий солнечный свет. В отличие от фасада, задняя часть здания была почти полностью остеклена, и коридор, столь мрачно начинающийся около двенадцатиступенчатой лестницы, минуя матовую дверь, преображался, залитый ненасытными лучами.
Замок на двери позади посетителей звякнул, и бабушка с Антошей направились знакомым обоим путем к общему залу.

***

Владимир осматривал райский сад. Деревья, скрючившиеся под единой гравитационной силой, пробивались к слабому Солнцу. Среди надутых кустарников то там, то тут прошмыгивали дикие звери, верно соблюдая закон охотника-жертвы. Райский сад упирался в высокий забор, который где-то там, куда не доставал взгляд, заканчивался Вратами, плотно закрытыми, с надежным стражем. За забором плескалось небесное море, седое, облизывающее пенными языками выбеленные стены, а за морем было ничто. Абсолютное ничто.
После обеда, как и предсказывал Савелий Савельевич, начались просьбы и вопросы, на которые Владимир, следуя совету старшего, терпеливо отвечал, хотя среди них оказывались совершенно безумные – «С кем мне остаться – Артуром, Максом или Денисом?». Посмеиваясь, Владимир недоумевал, как такое смогло овладеть техникой проникновения.
Потом  их навещал Сам. Он о чем-то персонально говорил сначала с Савелием Савельвевичем, наверняка давал указания, ведь это он любит делать больше всего, а потом и с самим Владимиром. Аккуратная, седенькая бородка Мирона, его добрые глаза располагали к откровенности, и Владимир пожаловался ему на постоянный поток просителей, раскрашивая свой рассказ примерами вопиющей тупости. Мирон участливо похлопывал Владимира по плечу, иногда вставлял свои реплики, не одобряющие людское поведение, а когда Владимир закончил жалобу, пообещал, что поскорее закроет широкий канал, устранит последствия форс-мажорного прорыва. Владимир, укладываясь на свое ложе и чувствуя легкое покалывание в правой руке, поверил. Все будет хорошо, все будет так, как в старые добрые времена, так любимые Савелием Савельевичем.
Незаметно для себя, Владимир уснул, а когда сон отпустил его, обнаружил, что соседнее парящее ложе пусто, а Савелий Савельевич куда-то удалился. Теперь, пожимая плечами, Владимир вспоминал странный сон, из которого только что удалось выбраться. Сны никогда не снились ему, да и ангелам вообще это не свойственно. А тут вдруг – так ясно, будто наяву.
Владимиру снился парень, астрофизик – об этом он заранее знал. История его жизни ничем не отличалась от всех, кто без устали взывает к Владимиру через широкие каналы. До тех пор, пока этот астрофизик кое-что не осознал. Однажды он проснулся утром и понял, как все устроено. Проведя весь день у своей огромной доски, он доказал себе, что это действительно так, и идеальная модель мира не нуждается в других доказательствах. Потом он противился своей гипотезы. Потом сопротивлялся, отрицал. А потом наконец-таки понял, что жизнеспособна только она, его великолепная доказанная теория возникновения и упадка жизни, а он – выжатый грейпфрут, отдавший соки своей молодости на раскрытие тайны, вынужден отправиться в мусоропровод. Истина была страшна, и Владимир уже начал пробуждаться, сбрасывая свинцовые одеяла сна. Последним видением была неудачная попытка суицида – астрофизик залез в петлю, но так как был теоретиком, на практике не вышло даже расстаться с жизнью. Веревка, передавив сонные артерии и едва не сломав хрящи гортани, порвалась у самого потолка, вытолкнув незадачливого астрофизика обратно в мир живых. Но те тридцать секунд божественного танца под потолком что-то поменяли в парне. Что именно – Владимир не успел увидеть – сон прервался вместе со звуком лопающейся веревки. Этот звонкий, пластмассовый звук до сих пор стоял у Владимира в ушах.
Тревога нарастала, а герметичный мир, ограниченный со всех сторон соленым морем, хмурился, наталкивая изможденный запросами и просьбами мозг Владимира на какую-то догадку. Солнце застенчиво спряталось за ширму облаков, будто извиняясь за причиненные неудобства, существа среди кустов прекратили свой гон и попрятались по норам. И только седое море, а может и океан – Владимир не знал – нашептывал ему очевидный ответ на незаданный вопрос.
Владимир моргнул, потом еще раз. Когда он в третий раз открыл и закрыл глаза, кусок сияющего ложа превратился в литую ножку кровати – только на миг. Великий Свет, исходящий сверху, вдруг оказался трехламповой люстрой – только на миг. Владимир не верил. Ведь у ангелов тоже бывают галлюцинации. «Обязательно надо пожаловаться Мирону, может, меня на время переведут, пока канал не сузили» - подумал он.
Мир был против. Не тот ответ подсказывало море-океан, не того ожидали звери, слушая биение своих сердец в подземных норах. Не то высматривал великий страж, приоткрыв створку Врат. Герметичный мир на поверку оказался совсем не герметичным. Рай протекал, и шипящие капли пенного моря орошали Землю и остужали глупые и умные головы просителей, страдальцев, борцов и смирившихся, друзей и врагов, ненавистников, почитателей, льстецов и беззаботных дураков.

***

Дверь в палату была открыта, и Антоша из коридора слышал бормотание бабушки, доктора и дедушки Саввы. Дедушка, как и все инвалиды, вызывал у Антоши неконтролируемые взрывы смеха, поэтому, обняв его, и не почувствовав при этом ничего, кроме отчуждения (к тому же дедушка постоянно нес какую-то чушь!), Антоша покинул палату, отпросившись у бабушки сходить в туалет.
Табличка «АНГЕЛЫ» привлекла его внимание, и Антоша пытался своим умом понять ее практическое значение. Он не заметил, как главный врач, убедившись, что пациент, то есть дедушка Савва, не проявляет агрессии, вышел из палаты, оставив их с бабушкой наедине, и теперь стоял рядом, тоже рассматривая табличку.
Мальчик вздрогнул, а главврач засмеялся, заметив это.
- Чего ты больше всего хочешь? – задал он вопрос, которого Антоша не мог ожидать.
- Не ходить больше сюда, надоело – Антоша зло сжал кулачки.
- Хочешь, чтоб дедушка выздоровел?
- Я знаю, что он не выздоровеет.
- Ну почему ты так говоришь – все возможно.
- Нет, невозможно! – Антоша погрозил Мирону Максимовичу пальцем, - не выздоровеет он. Я не понимаю, почему боженька не заберет его к себе?! Он дает нам понять, что дедушка Савва больше не нужен тут. Но и не забирает, это подло!
- Ну-ну… - Мирон Максимович был очарован горячим порывом молодого ума. – Ты этого хочешь? Чтоб боженька забрал дедушку?
- Да!
- Так попроси его.
- Уже просил… Он никогда меня не слышит!
Неугомонный крестик снова вывалился из-за своего укрытия и теперь качался на шее пылкого Антоши. Мирон Максимович вдруг ухватил Хесуса пальцами и поднес к лицу, насколько это возможно. Замерший, растерявшийся Антоша разглядел на добром, умиротворенном лице главврача какое-то бурление, словно нечто вскипало прямо под его кожей. Желваки Мирона Максимовича задвигались, ноздри раздулись, а глаза, став из меланхоличных сосредоточенно-злыми, прожигали загрязненное серебро крестика.
- Попробуй еще раз, может быть сегодня услышит… - совсем тихо, на одном выдохе сказал Мирон Максимович и аккуратно заправил крестик за майку.
- Как в Сахааареее – заскулили несколько голосов из общего зала.