Розовый кубик

Елена Клингоф
                "Розовый кубик".


                Глава  1. 
                Анализы.
   Яркое солнце. Синее небо. В воздухе веет пряным ароматом промёрзшей за ночь дубовой коры,
отогревшейся под жарким, полуденным солнцем сентября. Летают тонкие нити паутины - невесомые,
нежные. А ночи уже холодные. Деревья в золоте ещё крепко держат свои листья. Красиво, празднично, Пока нет дождя. Ну уж, если пойдёт дождь, так всё - картина маслом - вот и лето прошло.
Ну а сейчас солнце.
   Генрих зажмурилась, так слепило глаза сквозь стекло автобуса. Пока пузатый старенький ЗИЛ
петлял по пром-зоне, огибая бесконечные бетонные заборы, солнце её не беспокоило.
   Она пыталась читать надписи на табличках, удивляясь тому количеству  ООО, ЗАО, ЧП,
прячущихся за этими бетонными крепостными стенами. Богатое воображение рисовало ей кучу народа, заточённого на своих рабочих местах. Разных мужчин и женщин различной степени побитости жизнью, а то, что жизнь их била, в этом Генрих не сомневалась, иначе, зачем же этим бедолагам надо было забираться в столь некрасивые, пыльные, никогда её не виданные места.
  Автобус нырнул в туннель под железнодорожный мост, затем вырулил на шоссе, оказавшись толи в лесу, толи в каком-то давно и прочно забытом парке.
   "Куда это он завёз меня, - подумала Генрих, оглядывая спокойных пассажиров автобуса, - ну раз
никто не волнуется, мне тоже можно успокоиться. Дальше конечной не увезёт".
   Между тем, вдоль шоссе, за заросшей бурьяном, искорёженной изгородью, величаво, несмотря на свой истерзанный временем вид, стали появляться кресты.
   "Да это же кладбище! - Удивилась Генрих и на неё повеяло могильной сыростью. Плод воображения, но всё- таки... - кофта кусается", - поёжилась она. Кофта укусила сильнее.
   Эту кофту Генрих вязала целый год, собирая по дому всё старьё: кофты, шарфы, долгополые юбки,
связанные ещё покойницей бабушкой. Вот уж кто не страдал от безделья! Всё шила, вязала, готовила,
 убирала, а вечером в награду за труды дня позволяла себе почитать. На все умствования по поводу
 несовершенства бытия говорила внучке: "Это всё нервы и слюни, а ты собери волю в кулак и живи...
Тихо и спокойно, это и есть мужество. А пылить - легко! Много ума не надо у своего характера на
 поводу ходить".
   Бабушка. Кладбище. Генрих вспомнила как хоронили деда: чинно, важно, на даче. Это было тоже
 вот такой же осенью, яркой и свежей. Гроб стоял по старинке в саду на поляне среди цветущих поздних астр и трепетных космей.
   Дед лежал в гробу в кителе и галифе, с орденской колодкой на груди. Тёплый смолистый ветерок шевелил седые пряди возле лысой макушки. Дед был похож на пастора Шага из "Семнадцати мгновений весны".
   Хороший дед, правильный.
   А как хоронили бабушку, она не помнила. Её сожгли в крематории. Уж больно она боялась могильных червей, брезговала, просила сжечь - вот и сожгли.
   Автобус остановился. Пассажиры стали выбираться из насиженных мест. Всё примерно один контингент, всё больше женщины разных возрастов, похоже из бюджетных организаций.
  Мужчин в этой группе было мало. Они и пошли вперёд, видимо зная дорогу, А все женщины двинули за ними.
  Миновав зелёный туннель из больно разросшегося кустарника, граждане увидели корпуса больницы,
 почему-то выстроенные рядом с кладбищем. В этой больнице находилась санитарно-эпидемиологическая станция, куда всех этих людей вместе с Генрих, отправили сдавать анализы.
    - Вы бы ещё вечером принесли бы это добро, - проблеяла томно-капризным голосом пожилая санитарка с маникюром на ревматических пальцах, - где направление - она ткнула в сторону, стыдливо поставленной на краешек подноса банки.
   - Это что же, ни страны, ни флага? Вас, девушка по экскрементам никто не обязан узнавать.
   - Ой! - смутилась Генрих, полезла в сумочку, нашла квиток из поликлиники, хотела подложить его под свой помёт, но санитарка с утробным вздохом протянула ей жёлтую круглую резинку.
    В помещении бак - лаборатории фиалками не пахло: стойкий запах формалина, хлорки и человеческих фекалий, облагороженных стерилизацией.
    "А у санитарки взгляд светской львицы, - подметила Генрих. Не удержалась и сказала: "Вы такая интересная  женщина, а тут такой смрад, как в трупарне, как вы тут работаете?"
    Санитарка польщённо хмыкнула, похоже, к запаху она уже привыкла и предмет служебной заботы, то есть - дерьмо, её совершенно не оскорблял.
    -Ах, милочка! Надо же где-то работать... я всю жизнь пролетала
    Генрих вопросительно подняла бровь. "Из стрекоз" - пронеслось у неё в голове.
    - Да, в ваши годы я ещё летала на внутренних рейсах, весь союз облетала, пока он не развалился. Союз развалился, а я пошла на пенсию. - Вздохнула дама.
  С некоторых пор любопытство Генрих, изголодавшейся по новым лицам, по новым историям, толкала её на такие мимолётные контакты с людьми из толпы и чем дальше от художественных сфер был человек, тем интереснее с ним было общаться. У каждого оказывалась своя подлинная сермяжная история, состоящая из бисера мелких ярких деталей. Генрих знала теперь что кассирша в булочной – бывшая метеоролог, что заведующую булочной - дочь доярки, а доярка мазала кремом "Любимый" лицо и все остальные органы. Генрих удивлялась, так много рассказывают люди просто так, случайным слушателям.
   Хотя эта "булочная" компания была уже не просто проходным случаем - Генрих, прельстившись сластями на витрине кондитерского отдела, попросилась туда на работу продавцом конфет и печений, рахат-лукума и халвы. Та самая заведующая, дояркина дочка, дала ей направление в поликлинику на медкомиссию, для выправки одного страшно важного документа - санитарной книжки.
  В поликлинике, страдая от неизвестного ей чувства подопытного животного, Генрих прошла по кабинетам, а теперь вот сдавала анализы в этом странном месте, выходящем окнами на кладбище.
 - Вот так-то бывает в жизни: по молодости и здорова, как лошадь, и красива, как кинозвезда, хочется зарабатывать побольше денег, учиться некогда и неохота. Вот и пошла в стюардессы. Но не жалею, хорошо жизнь прожила, только вот без земной профессии осталась. Думала в торговлю, да как-то с деньгами побоялась связываться. - Бывшая стюардесса за несколько минут выложила свою биографию. Видимо здесь её не очень-то баловали вниманием.
  Пятясь к дверям, извиняюще улыбаясь, Генрих прервала сеанс общения. "Пожилым палец в рот не клади - всю руку откусят. Я ей слово, а она мне - жизнь."
  Ей пришлось проделать ещё несколько унизительных манипуляций в этот день, прежде чем она очутилась на улице, на свежем воздухе.
  Всю шероховатость этого дня скрасил пряный сентябрьский воздух, разноцветная листва и синее, ничем не смущённое небо.
                ***

    Прошлогоднее лето казалось небывальщиной, а прошлая жизнь - вымыслом. Может быть, то, что
сейчас происходило с Генрих, тоже плод воображения? Какого чёрта лезть туда, где нет ничего для души, а только для брюха?
   А вот это был вопрос наиважнейший. Путём глубоко самоанализа Генрих вывела на свет свои ещё не удовлетворённые желания. И самое смешное, что не удовлетворена она была по-детски: Ей хотелось сластей, много и  с хрустом. А так... налюбиться она налюбилась досыта, настрадалась тоже. Надоело всё.
А шоколадок хотелось.
   Вот так - на заземлении она и решила дальше жить. Ей не рисовалось, не писалось... Внутренняя
энергия свернулась клубком и не дала выйти на свет божий ни строчке, ни штриху. И ведь там - внутри, она разговаривала со своими героями, видела их как наяву, но облечь их в материальные слова, вывести на бумагу, не могла.
   А с рисунками и того хуже - получались пошлые комиксы, а ей хотелось другого.
   "У меня нет талантов, нет желаний, кроме вот шоколада, да поспать. Да, а ещё чего? Больше и ничего.
   Всё это время она тупо вязала кофту. Кофта её успокаивала. Кофта была реальной. Булочная тоже была реальной...
   Мать была реальной, но другой, её реальность нельзя было потрогать руками, разве, что тетради, а от них не пахло ванилью...
   С некоторых пор, самая реальная из реальных женщин, Гала, тоже расплылась в смутном мареве каких-то непонятных для Генрих дел.
   Гала делала деньги. Ладно, раньше - торговала чем-то, убирала там кому-то квартиры. Ладно. Это было ясно, как нарисовать картинку.
   Ну а то, чем занималась подруга сейчас - инвестиционными фондами, Генрих было непонятно и противно.
   Оказывается её разбитная торговочка Гала под шумок получила экономическое образование. А сейчас очень модно и прибыльно быть экономным, юристом, банкиром и адвокатом. Вот, что оказалось.
   А торговать, хватит, не девочка уже, да и время поменялось.
   Куда? В какую сторону поменялось время? Генрих опять не понимала. Да и Бог с ним, со временем!
Запах горячего хлеба и восточных сластей манил Генрих своей детской простотой и доступностью. Ради этого, решила она, стоило пройти все странности медосмотра.


                Глава 2.
                КВД.
   
   Очередь. С самого утра, ещё до открытия этого заведения, под дубовыми дверями строем стояли люди, разные, в основном недовольные жизнью, уныло раздражённые. Работы, которые доставались после этих смотрин за дубовыми дверями, были не сахар - всё предприятия с длиннющими сменами по гудку, любо торговля   продуктами, а ещё общепит. У поваров ресторанов и кафе были свои поликлиники.
   Тут стояла общегородская очередь не блатных, так сказать, взятых с улицы.
   Иногда подходили новоиспечённые купчихи с пачками санитарных книжек, пытались обойти очередь.
Их не пускали. Они не сдавались. Когда открылись дубовые двери, купчихи проскользнули внутрь и подкупили медсестёр. Медсёстры пачками тащили санитарные книжки за закрытые двери специалистов.
   Эта процедура длилась недолго, буквально пять - семь минут: медсестра выходила с той же пачкой в руках, а за поворотом в коридоре её уже ждала купчиха.
 - Вот так своих оформляют, - роптала очередь, - за деньги всё быстро делается.
   "Кто это, свои? - Думала Генрих, - наверное, родственники и друзья, раз за них сама хозяйка хлопочет. Надо будет спросить у Галки".
   Но Галка теперь редко появлялась. У неё объявился новый мужчина - очень занятный человек. На подругу детства времени не было. А все приключения Генрих казались Гале теперь такими слюнями, что и вспомнить  смешно.
   Время - женское время стремительно уходило сквозь пальцы, ни поймать, ни остановить. Нужно было срочно ковать железо жизни, пока ещё кровь горячая - упрочить своё жизненное положение. Гала старалась, а Генрих её раздражала бреднями о реальности горячего хлеба и подлинности шоколадных конфет. Вот дурёха! Как бабка после блокады всё наесться не может. Деньги надо делать! Деньги сейчас в воздухе носятся!
 Из ничего люди миллионы выталкивают. Пока живут на свете идиоты, верящие в сказку, надо устроить им поле чудес, а потом стричь купоны и смываться.
   Галкин взгляд стал цепким и колким, нижняя челюсть затвердела и приобрела бульдожьи очертания. От нетерпения и жажды наживы под кожей ходили желваки.
   Она купила машину, перестала ездить в метро. Сограждане её раздражали. Она мирилась с ними только тогда, когда те несли ей деньги, надеясь получить их обратно с прибылью.
   Пока Генрих думала о купчихах, о Гале, привалясь к ярко-зелёной стене, пахнущей свежей краской, очередь постепенно приобретала более собранный вид. Люди успокоились и занялись каждый своим делом: кто-то что-то читал, кто-то пересматривал какие-то листочки, устроившись на подоконнике.
 - Вы бы не прижимались к стене, краска ещё свежая, - парень с мокрыми сливовыми глазами встал напротив Генрих, с удовольствием разглядывая её, - кофту испортите, такую красивую. Сами вязали?
 - Сама, - отдёрнувшись от стены, - ответила Генрих и заметила, что молодой человек вельми пригож ликом, да и телосложение тоже, ничего, - вы на медкомиссию?
 - Неа, - усмехнулся он, - я провериться к венерологу - была случайная связь... Что-то беспокоюсь, в городе столько заразы.
 - Да? - протянула Генрих и с уважением посмотрела на юношу - печётся о своём здоровье - молодец. А может быть, уже с конца капает. С Галкиной интонацией прошептал внутренний голос и взгляд Генрих опять стал безразлично холодным. Она даже подобралась внутренне, ей захотелось отделаться от этого соседа по очереди.
 - Что, напугал вопрос? - парень ехидно усмехнулся.
 - Да мне-то что? Я с вами в контакт не входила и не войду. А вот только мне интересно, тут все в одну очередь: и здоровые и больные?
 - И больные, девушка, обратите внимание - откровенно больные. Все в одну очередь, на одно кресло, к одной старой и мерзкой врачихе. Кстати, вы пелёнку взяли и тапочки?
  - Что? - Генрих удивилась, - зачем мне это?
 - Ну а как же вы босыми ногами пойдёте до кресла, а потом без своей родной пелёнки, фу какая гадость, залезете на осклизлое кресло, на котором побывало столько вот и больных и здоровых.
 - О, Господи, вы это серьёзно?
 - Серьёзно. Мне жена рассказывала и про тапки и про клеёнку.
 - Случайная половая связь?
 - Жена... причём здесь связь? Я уже два года, как женат. Ребёнку год. Пока жена на даче с дитём была,  меня чёрт попутал с одной студенточкой.... она правда говорила, что в медицинском учится, да я её студенческого не видел. В общагу, в студгородок к ней бегал.
 - И что теперь? Болит?
 - Если честно, то кажется да.
 - Сочувствую, - смерила его взглядом Генрих. Ей очень захотелось уйти из этой паршивой очереди, но за окном в конце коридора зарядил косой и осенний дождь, и она передумала. Вспомнила, что в сумочке есть шифоновый шарф - он и будет ей пелёнкой, а на ноги можно надеть полиэтиленовые мешки, их было как раз два: Один из под зонтика, другой, из под того же шарфа. Вот и выкрутится как ни будь. Не стоять же опять рано утром на ветру и под дождём под дверями этого заведения ещё раз.
  - Саша! Пойдём! Наша очередь. - из предбанника перед кабинетом врача выкрикнула крашенная, невысокая блондинка с лукавой мордочкой. - Саша! Давай скорее.
   Молодой человек отпрыгнул от Генрих и мигом очутился в толкучке у заветной двери.
   "Вместе пришли, как ни в чём не бывало. Может быть не в первый раз? Бабёнка-то, видать разбитная, сама не прочь на стороне замутить, - подумала Генрих, - и живут же люди! Никаких трагедий и детей рожают..."
   Очередь, там, в начале, повозмущалась чему-то, но дверь поглотила молодую чету. Через четверть часа супруги в слегка помятом виде вышли из кабинета, держа в руках какие-то бумажки. Мимо Генрих "венерический" Саша прошел, не поведя бровью.
   "Хорёк! - Подумала Генрих, - пока жена не видит только и сверкает глазами. Хотя, всё правильно, надо соблюдать приличия".
   Через какое-то время ей удалось сесть, и она уже спокойно стала рассматривать окружавших её людей.
   В общей массе здоровых, жаждущих получить санитарную книжку, выделялись колоритные личности со слезающей со лба, носа и подбородка кожей, с красными, как варёные раки, руками.
   "Кожно-венерические" - поняла Генрих и вспомнила аббревиатуру КВД, а она раньше и не знала о существовании такого заведения, да и анализы сдавала первый раз, очень стесняясь своих экскрементов.
   Время шло, плавно подвигаясь к обеду. Врач работала сегодня только в утро. Значит, времени оставалось мало. Очередь двигалась медленно.
   "Неужели не успею пройти, - с тревогой подумала Генрих, - что там за старуха - врачиха, так долго возится?"
   Её настроение передалось всей очереди.
   - Они там что - чаи пьют что ли?
   - Все же с медкомиссии, чего там возиться?
   Крепкая тётка в мохеровом свитере, рванулась к двери, выкрикнула внутрь кабинета: "Побыстрее можно!?"
   - Закройте дверь" - рявкнули ей в ответ. Но после этого очередь пошла быстрее. Все вздохнули с облегчением.
   Когда к кабинету подошла зрелая пара с изъеденными какой-то дрянью физиономиями, все в ужасе притихли, вжались в свои места, боясь привлечь на себя внимание кожно - заболевших, мысленно плюясь через левое плечо.
   Мужчина с женщиной зашли и надолго. Никто не роптал. Когда они наконец-то бочком вышли из кабинета, все облегчённо вздохнули.
   Из-за двери высунулась медсестра, сказала, чтобы очередь не занимали больше - примет пятнадцать человек и всё тут. Люди стали считаться в общем строю. Генрих входила в заветное число. Остальные - лишние стали недовольно расходиться.
   Коридор оказался просторным и светлым.
   - Следующий! - услышала Генрих голос из кабинета. Это была её очередь.
   Первый раз в жизни она была у гинеколога - у мужчины, это было давно, когда она прервала беременность, "почему-то нежелательную" и этот же мужчина вставил ей спираль в матку - серебряную, антимикробную и анти потомственную. Так она и стоит до сих пор. Столько налётов выдержала за эти годы. А Генрих помнит того гинеколога - мужчину, его руки, голос...
   Так, вспоминая то время, вспоминая "то" время, и не веря, что это было с ней, она вошла в кабинет, опасливо поглядывая на грозных тёток, сидящих за столом напротив друг друга. Они смерили вошедшую с головы до ног. Генрих положила на стол свои документы. Тётка - врач метнула головой в сторону гинекологического станка. Тётка - медсестра квакнула:
   - Раздевайтесь за ширмой, ложитесь в кресло.
   Когда Генрих вышла из-за ширмы с голыми ногами, обутыми в полиэтиленовые мешки, невозмутимо пошла к орудию медосмотра, а затем ещё и застелила гинекологическое одро прозрачным чёрным шарфом, дамы в белом аж засопели, завздыхали, но ничего вслух не произнесли.
   Генрих водрузила своё тело на кресло, немного поёрзала и успокоилась, огляделась - оказалось, она лежит с раздвинутыми ногами напротив открытого окна.
   Там, за окном, кончился дождь и бесстыжее синее небо несыто пялилось ей в самое святое святых.
   Доктор что-то долго не шла. Генрих стала подмерзать в своём странном положении. Тут она продолжила вектор своего взгляда - и обомлела - там, в этой осенней атмосфере, под безмятежно синим небом стояло здание красного кирпича, наверное завод, там были какие-то трубы, а множество окон было распахнуто в сторону гинекологического окна и у каждого окна стояли группки людей, конечно же - мужчин, а совсем напротив отсвечивал солнечным зайчиком бинокль. "Я привлекаю внимание", - сокрушённо подумала Генрих.
   - Закройте окно! Мне холодно! Там заводские мужчины подглядывают.
   - А что, заводские не люди? - гоготнула в полголоса медсестра, но поднялась из-за стола, пошла, прикрыла окно, проходя мимо распластанной Генрих криво усмехнулась.
   - Нельзя ли побыстрее с осмотром! - обиженно гаркнула Генрих, тогда врачиха соизволила встать и подойти. Она привычным манёвром провела манёвр тела, не изменив брюзгливого выражения лица.
   Ощущение холодного, скользкого металла внутри себя, прикосновение, безразличных, прорезиненных перчатками пальцев, взору мужчин с заводской стены, всё это так измотало Генрих, что она и не помнила, как одевалась, как выходила, где шла и как пришла домой. Первое, что она сделала, забралась в ванну с марганцовкой, погрузившись в неё с головой.
   Ощущение грязи долго не покидало её. Она впускала в себя розовую воду и тужась выталкивала её обратно.
   В конце концов вода стала остывать и процедура стерилизации ей надоела. Генрих вылезла из ванны, закуталась в махровый халат и завалилась спать.
 
                Глава 3.
                Эх, Раиса!
   Этот дурацкий парик сейчас как раз по погоде - головного убора носить не надо, напялил
малахай и носи себе, никакая осенняя хмарь не возьмёт.
   Раиса Михайловна подкрутила на пальце чёлочку ярко-каштановой куафюры.
   Дело в том, что дама эта в данный момент была лысой. Неудачный эксперимент с мокрой химией доконал её и без того хилые волосы, оставив на голове неровный "ёжик", перемежающийся с очагами откровенной аллопеции.
   Претензии предъявлять было некому.
   Сестра уговаривала пойти в салон и сделать эту операцию цивилизованным образом. Раиса Михайловна толи словила "жабу", толи постеснялась своей беспомощно маленькой головы на могучей крестьянской шее. Ведь, пожалуй, только зеркало парикмахера высвечивает так беспощадно все особенности человеческого черепа с мокрыми после мытья волосами.
   Раиса Михайловна купив новый немецкий препарат, доверила "купол" сестре. Вроде бы соблюли всю инструкцию, вроде бы не передержали, уже мечталось о беспечной жизни при легкомысленном перманенте. Да не тут-то было...
   Волосы, подсыхая, стали кусаться в корнях и, прямо таки отскакивать от бренной головы. Сестра не выдержала, запричитала, потом заматерилась.
   Когда Раиса Михайловна стояла у зеркала в полный рост, в халате, с клочьями собственной растительности в кулаках, сестра подошла сзади с двумя стопарями водки, накрытыми кусками чёрного хлеба.
   Не сказав ни слова упрёка, Раиса Михайловна приняла из рук сестры, выпила, крякнула, достала деньги из длинного лакового портмоне и протянула их сестре.
   - Ну что, Райка, пошла я за париком, - догадалась сестра, - какой цвет-то брать?
   - Бери под шубу, до весны не отрастут - круто сняло!
   -Да... Злой элемент оказался, - сестра повертела в руках злополучную упаковку. Там, на коробке, ангельски улыбалась синеглазая немочка, развесив по плечам лёгкие кудельки, полученные с помощью этого зелья.
   Раиса Михайловна, проводив сестру, тяпнула ещё водочки, вспомнила матушку - простую деревенскую доярку, всю жизнь пробегавшую в ситцевом платочке. Кто её знает, что у неё за волосы были? Днём и ночью платочек на голове. Может быть и лысая была матушка? Какая бы ни была, зато трудящая. Дочек в строгости вырастила. Приучила к терпению, так, что они обе из деревни в город пролезли, зацепились и устроились не хуже коренных. А город-то не Псков, не Тверь, а сам - бывший Ленинград - теперь Санкт-Петербург. А уж по новым лихим временам, до недавних пор голодным, сидеть при продуктах, да на должности... (Раиса Михайловна была заведующей булочной) - хорошо!
   Раиса Михайловна потянулась всем своим мощным телом, хрустнула суставами.
   Эх, хорошо! И квартирка обставлена - что надо. Ордер получала ещё от райкома комсомола - передовиком была при старом режиме. А при новом к торговле прибилась. И смотри ж ты - как рыба в воде! И сеструха такая же. Только в другом районе булочной заведует. Мужья - из шоферюг, Оба уже на иномарках. Дети - не хуже профессорских, в гимназиях учатся.
   Раиса Михайловна взяла баночку крема - дорогого, французского "Виши", растёрла по миловидному лицу с мелкими чертами драгоценную каплю. Ну, хорошо!
   Что сказать - плевать, что обезображен купол головы. Зато лицо гладкое, чистое.
   Матушка признавала только один крем - "Любимый", для всего: и для верха и для низа. Ещё матушка говорила, что не родился на свет тот мужчина, что сможет заломать её кобылиц. Тут она была права, царствие ей Небесное, упокоилась в прошлом году, оставив двум сёстрам домик на псковщине.
   
                Глава 4.
                Дивись, Раиса!
   "Ничего себе! С такими толстыми ногами да в таком коротком платье. Я бы постеснялась. Ладно бы уж загорелая была, а то..." - Раиса Михайловна так и застыла с паричковым локоном, намотанным на палец: В дверях кабинета стояла девица в ещё летнем платье, покроем, напоминавшем "татьянку" - сверху был белый крепдешин, а снизу и вообще не поймёшь что - какой-то колокол из тёмно-синей прозрачной ткани в белую мелкую полоску, под колоколом виднелся чехол.
   "Сама, небось, смастерила," - решила Раиса и опять уставилась на ноги в маленьких балетках.
   Тем временем, над платьем проявилась ещё одна замечательная деталь образа посетительницы - голова, обрамлённая медно-рыжими волосами, заплетёнными в две пышные короткие косицы.
   "Мать честная! Хиппи! - изумилась Раиса Михайловна, в жизни никаких хиппи не видевшая. - На работу хочет... К нам... Запах хлеба - настоящий, фу ты Господи, что она лепечет! Чушь какую-то несёт, да так много говорит, так красиво! А зачем? Зашла, спросила: Требуются, не требуются, да сколько платят, да график какой? Вот и всё! А то городит огород - интеллигентщина! Сидела небось в каком-нибудь институте, в носу вилкой ковыряла, а теперь вот прижало и хлеба захотелось! Ну да ладно"…
   - Приходите завтра с документами, часам к десяти, - елейно улыбаясь, сказала Раиса, оставив наконец-то в покое свой парик, - паспорт, санитарную принесите.
   - У меня нет санитарной - ответила Генрих испуганно.
   - Ничего страшного, завтра дам направление на анализы и осмотр.

               
                Глава 5.
                Муравьи и шербет.
   - Надюша у нас молодец, без недостач работает. Товар плёночкой закрывает - чтобы не подсыхал, - Раиса обняла бочонко-образное создание, лет двадцати пяти, за могучие разработанные плечи,  - а бывало как зарплата, так в слёзы: вычет за вычетом.
   "Ага, сама у меня из отдела пёрла почём зря, пока я не понимала ни хрена, а теперь белой лебедью прикинулась, новую дуру нашла за чей счёт чаи с шербетом хлебать. Меня-то теперь не обманешь... - Надя натянуто улыбнулась, стараясь не дёргать плечом под дланью начальницы, - на разряд бы сдать да свалить бы куда-нибудь..."
   Переодетая по-осеннему Генрих смотрела и слушала, думая про себя, что вот это её будущая жизнь. Мысли эти её почему-то не радовали, что-то коробило её пугливую душу: Толи мнимое радушие заведующей, толи скрыто-обозлённые глаза её напарницы.
   "Что-то здесь не так, - стучало её сердце, - ну а где так? Ты же ещё ничего не попробовала. Вот ввяжешься - узнаешь. Понимание текущего момента придёт с опытом, - отвечал ей рассудок, - ты же ещё и не работала, а уже воешь".
   Генрих стало стыдно за свою подозрительность.
   - Вот, я принесла паспорт, она протянула через прилавок документ.
   Раиса Михайловна раскрыла паспорт и её брови поползли вверх, Надя потянулась через её плечо, тоже ведь любопытно, сколько и откуда, да где прописана.
   "Однако девица-то... того... в возрасте, на три года меня младше... всего-то, а такие платья короткие носит! Ишь ты, смелая! - Заведующая булочной вспомнила первый визит странной девушки, переметнула странички, - ага: ни мужа, ни детей! Ну, ясно, дурит бабёнка - всё детство проводить не может. Был бы мужик у неё - фиг бы так наряжалась, сразу схлопотала бы по первое число"!
   Вспомнились Раисе Михайловне все её фингалы, полученные по поводу бабских шалостей. Ну, на то и мужик, чтобы в руках держать, а то ведь весь устой-порядок к чертям полетит.
   "Наверное, ей лет пятьдесят, - решила про начальницу Генрих, - а этой "тумбочке" под тридцатник".
   "Вот пусть Надя и расскажет о работе кратенько, кассу покажет, товар. Она у нас хоть и молоденькая, после училища год проработала всего, но опыт имеет уже, - Раиса покинув коллектив, ушла писать направление на медосмотр.
   -А сколько тебе? - спросила Генрих "тумбочку".
   - Девятнадцать исполнилось. - Пробурчала Надя.
   - А заведующей?
   - Тридцать пять, кажется.
   Вот и раз! Генрих только глазами хлопала. Ведь молодые совсем, а тётки тётками.
   Раиса выплыла из внутренних покоев, отдала паспорт.
   - Сроку на оформление - неделя, - бодро сказала она, обходя обращение "на ты", как привыкла с подчинёнными. Что-то язык не поворачивался ни в сторону "ты", ни в сторону "вы". Интеллигентщина это, мать её, не знаешь, как к ней и подобраться. - До встречи!
   И Генрих ушла.


                Глава 6.
                Муравьи ищут бед.
   - Ну я не знаю... ну хочешь попробовать - пробуй. В конце концов, надоест - пойдёшь ко мне в офис. Я тебя научу. - Сказала на это всё Гала.
   Она, вообще-то, не верила, что её подруга оформится на работу. нет ведь, оформилась, вот уже три дня сидит там - в булочной... кондитерской. Жрёт почём зря конфеты. Господи! Даже не верится, что когда-то рисовала, кружила голову мужикам. Как это её так плотно скрутило? Ишь, "Пестимея", вспомни себя, подруга! Вспомни, как и о чём мы с тобой болтали на твоей кухне, в твоём доме. Да, да... в твоём, хоть ты теперь ни в какую не хочешь признавать это, а дом Глеба был твоим. И не такой уж он, Глеб, большой засранец. Может быть, нормальней всех нас. Он ведь тебе, дуре, замуж предлагал. Ну и пусть, как по схеме: первый раз - отказ, второй раз - тоже, третий - опять. Да так, твою мать, и послал тебя к бесу, прочно и навсегда, доломалась. Выжила человека из страны. Уехал. А та искусствоведша за ним увязалась.
   Перед отъездом, уж так получилось, Гала переспала (тьфу, какое слово не точное, но ладно) с Глебом.
   Он позвонил ей, попросил прийти к нему, в ту квартирку - бонбоньерку, где так много было пережито ими всеми.
   Гала пришла. Он ждал её на кухне. На маленьком столике был накрыт лёгкий фуршет: вино (какое-то Шато), фрукты, даже свечи зажёг.
   - Я ведь со своей молодостью прощаюсь, Галка, - сказал и затянулся ментоловой дамской сигареткой, - ведь не курил же давно, мужался, крепился, бодрился, а сейчас больше не могу, хоть несколько мгновений из прошлой жизни вернуть помоги!
   Гала была растрогана таким доверием.
   - А помнишь, как я в тебя заварочным чайником швырнула?
   - Помню, всё я помню, в том-то и беда.
   О чём-то ещё говорили, но ни слова о ней. Она - Генрих стала другой. Раньше была стрекозой  и её можно было упрекать за это, но умиляться и любить такую. А теперь она стала муравьём со своими зрячими глазами, со своей старушечьей трезвостью.
   Они сидели на кухне, пили вино, курили, не говорили о ней. Это были поминки по прошлой жизни, главной героиней в которой была избалованная слепая художница - взбалмошная стрекоза, которой больше нет.
  В память о той стрекозе и трахнулись...
   - А что будет с квартирой? - спросила практичная Гала, когда уже одевались в маленькой прихожей, навсегда прощаясь с ней.
   - Мать приедет, поживёт, потом продаст свою на Родине (Глеб поперхнулся). Добавит и эту продаст, купит что-нибудь поприличнее.
   Так и расстались.
                ***

   - Ты представляешь, я открываю коробку со щербетом, а там - муравьи. Кишмя кишат.
   Это Генрих рассказывала про свои трудовые будни по телефону.
   "Да отвяжись ты со своими муравьями! - подумала Гала, - вот чёрт, теперь я в рот этого самого шербета не возьму. Всё будет мерещиться гадость всякая".
   А Генрих всё тараторила про какие-то весы, про сдачу, про обвесы, да всё такое мелкое, копеечное.
  Где ты, прежняя Генрих, бесшабашная и смелая, не считающая денег, не знающая цену времени? Отзовись!
   "Ну скучно мне с тобой, неужели ты не понимаешь? - умоляла про себя Гала, - ну с матушкой своей об этом разговаривай, не со мной"!
   А Генрих и не знала о чём ей со всеми разговаривать. Она забыла...
   Что она забыла?
   Осталась только тоска по тому, что она не может вспомнить. Ей почему-то нельзя вспоминать. Ведь нельзя войти в одну воду дважды.
   Нельзя?
   Просто сейчас время такое: старое кончилось, а новое не началось.
   Что новое? Что старое?
   Она мучительно пыталась выстроить свою жизнь, как кубики, как стопку книг, вс расставить по местам.
   Она думала чем проще, тем лучше. Училась жить у обыкновенных людей: радоваться лишней копейке, лишнему куску, лишней минуте сна.
   Иногда, устав перекладывать из коробок шербеты и рахат-лукумы, она садилась на стул у кассы и замирала, чувствуя себя спокойной, даже счастливой.
   Но это продолжалось недолго. Откуда-то подползала тревога и потерянность.
   Без чего она не может жить? Задавала Генрих вопрос сама себе.
   Без сна, без еды, без туалета, без ванной, без одежды и обуви и... без любви...
   Без любви! Как током прошибло её.
   А как же..."В одну воду дважды не войдёшь?"
   Конечно не войдёшь.
   Вода течёт и постоянно меняется, на то она и вода... А войти в неё можно хоть тысячу раз.
  И всё будет как в первый раз.
  А под водой подразумевается любовь...
  А пока нет любви. Что прошло - то прошло, а нового пока не появилось. Да и где тут появиться? В старой булочной на Васильевском острове?
   Булочная действительно была стара, в неё, наверное, герои Достоевского ещё захаживали. Вросшая в грунт изъеденными гранитными ступеньками, она добросовестно служила островитянам, не смотря на перевороты, перестройки и кризисы. Прошли лихие годы длиннющих очередей, пустых полок, голых витрин кондитерских отделов.
   Приходили в булочную и тараканы, и крысы, и мыши, а теперь вот пришли муравьи. Иногда по очереди, иногда все скопом. Их травили, брали на службу кошек. От яда появлялись крысино-мышиные трупы, затесавшиеся в трещины в стенах - и не выковыришь их оттуда. А уж как смердела падаль! Народ морщился, но всё равно ходил исправно в свою любимую булочную, рискуя получить крупинку талия вместе с какой-нибудь обсыпной булочкой. Кто её знает, крысу эту, может быть, она своими отравленными усами трясла над сладкой продукцией? Люди конечно этих закулисных тайн не знали. Люди замечали только неприятный запах, так отчётливо противоречащий ароматам сдобы и сластей.
   Не понимали люди и кошек.
   С кошками было даже хуже, чем с грызунами. Кошки были видны. Ведь эти животные не стеснялись выползать из внутренних помещений в торговый зал, иногда ведя за собой многочисленное потомство (когда рука не поднималась утопить). Кошки тоже ведь на любителя: кто-то "усю-мусю" лепечет, а кто и в санэпидстанцию настучит. А ты попробуй, повоюй с грызунами без кошек! Не ночному же сторожу зубами их ловить.
   Вот тоже притча во языцех - ночные сторожа. Хорошо если тихий пьяница - клюкнет и спать, а если не дай Бог гулящий какой? Наведёт баб, да и ну из коробок конфеты тырить, да рахат-лукумом закусывать, только целлофан трещит.
   А утром придёт продавщица, начнёт торговлю - глядь: там упаковка вскрыта, там уголок куска щербета сколот на добрых полкило. Она к заведующей. Заведующая поахает, поохает, припрёт к стенке сторожа - он на увольнение напишет: мол, обидно, мол, подозреваете, мол, продавцы всё сами жрут, а то и вы мадам вместе с ними, хлопнет дверью и уйдёт. Ставка в воздухе повиснет. Беда с кадрами при сладком товаре...
   Но ничего, как-то выкручивалась Раиса, то мужа сторожить заставит, то свёкра, а ставочку к рукам приберёт.
   Сейчас у неё хороший такой дедок работает. До сладкого не охочий, до тёток тоже, курящий вот только - утром по всем углам табачный туман клубится после него. Кабы не это так золото мужик.
   И у Надьки - продавщицы недостач не стало, хотя сначала были и молодая торговочка грешила на свою руководительницу. Не без причин грешила, надо сказать.
   Про новенькую Раисе доложили: жрёт! По чём зря жрёт, за обе щеки, не взвешивая, прям средь бела дня при покупателях.
   "Ну посмотрим при переучёте, - думала Раиса, поймаем за руку, может не угощает кассиршу из хлебного отдела, вот та и бесится - докладывает. Посмотрим, увидим, так-то сходу на эту не наедешь - интеллигентная, не Надька, которая только ревела и покрывала чужие заедки".
   Надька-то и вправду торговала тем, чего и в жизни-то не пробовала. Из бедной крестьянской семьи. Не так воспитана, чтобы хоть крошку тайком съесть даром.
   А Генрих? А что Генрих? Ей и в голову не приходило себя сдерживать. За две недели пребывания на сладкой работе она нажевала себе такие крутые бока и ядрёные румяные щёки! И бледноликость её интересная куда-то пропала. Для полного счастья девице не хватило пока ещё шоколада. Она не замечала зыркающих в её сторону взглядов. Отправляя в рот очередную конфету, она смачно пережёвывала её, прижимая к жадному нёбу, заглатывая полностью.
   Торг, сам по себе, как процесс, ей нравился. Нравилось предлагать товар, описывать его органолептические данные, благо всё было перепробовано, и тут она выступала в роли знатока. Она не тушевалась перед профессорскими жёнами, посещавшими этот магазин ещё со времён НЭПа, не стеснялась жён ново-русских купчиков, совсем недавно привыкших к сытой жизни. Она не обижала бабушек, приходящих на поглядушки, на сладенькое. Она со всеми общалась, и это было в радость и ей и покупателям. Скоро с ней начали здороваться на улице прохожие. Мои клиенты, с гордостью говорила она Гале по телефону.
   - Господи, какие это клиенты! - вскипала Гала на другом конце провода, - просто покупатели. Ты с них ничего кроме голой зарплаты не получишь: что есть они, что нет - у тебя одна голая ставка. Ты зарплату ещё не получала?
   - Нет ещё, после переучёта...
   - Что, перевешивать всё будете?
   - Наверное, я ещё не знаю.
   - А ты много конфет-то нажрала, а то за вычетом тебя и без зарплаты могут оставить.
   - Как это?
   - А ты что думала, заведующая из своего кармана тебя кормить шоколадом нанималась? - Гала уже предчувствовала, что скоро сладкоежке придётся не сладко, а зная её пылкий нрав исход операции "рахат-лукум" предрешён - захотела ты стрекоза муравьиной жизни, а повадок-то своих забыть не смогла.
   И от разговоров с насквозь трезвой, жизненной Галкой, стало вдруг Генрих тоскливо. И уж не так был сладок шоколад, не так пышен зефир, исчез флёр беспечности наслаждения. Считать каждую крошку, отправленную в рот, было ниже собственного достоинства Генрих.
   Стало ей скучно и стало ей грустно. Не радовало шуршание разноцветных бумажек. А ещё стало казаться, что покупатели только и смотрят, не оттяпала ли бойкая продавщица свои десять грамм с их ста. И это было обидно, что не хотят угощать и делиться с ней не хотят, а ведь могут - она ведь такая хорошая, две недели тут сидит - честь им оказывает.
   По утрам за окном уже серебрился иней на ветках старой липы, и опавшие подмороженные листья похрустывали под подошвой ботинка. Ночами температуры заваливались в минус, да и темновато стало в утренние часы.
   Булочная открывалась в восемь. Значит, спать получалось до семи. А на дворе стоял октябрь, уже голый, уже без листьев.
   И так невыносимо грустно стало бедной Генрих: и вставать-то затемно, и ничего-то не сожри от чистой души, а так только если кого обвесишь. Ну, хоть вой! А тут ещё переучёт Раиса назначила перед выходными.
   Даже перспектива первой зарплаты не радовала Генрих. Что-то тревожно покусывало её сердце. И уже с интересом она слушала рассказы Галы об изъятии излишних денег у доверчивых сограждан под эгидой инвестиционного фонда "Бобёр", контора которого находилась в арендованном помещении какого-то кинотеатра на Московском проспекте.


                Глава 7.
                Бобровая струя.
   А ещё эти муравьи!
   Мало кошки с котятами, разведёнными сердобольными булочницами, мало вони от загаженных углов! Так вот ещё муравьи поверх тараканов, мышей и не к ночи будет сказано - крыс.
   Мама уже убила таракана, выползшего из пакета труженицы прилавка. Попросила её поосторожнее, сумки на пол не ставить, одежду перед входом в квартиру отряхивать.
   Как представила Генрих, что эти твари могут и по ней ползать, так совсем на нервы изошла. И всё чаще стала думать о "Бобре" - освободителе.
   Перед выходными пересчитались. Всё взвесили, перепотрошили упаковки с чаем и кофе, всё поштучно. Жуть!
   Век бы Генрих такой мороки не знала, да ведь сама напросилась на такую работу.
   А проклятые муравьи так присиделись на плитках щербета, что даже и не стряхнёшь их.
   "Ах, язвит тя! - ругалась Раиса, почёсываясь под каштановым паричком, - и на меня перескочили. Ну как теперь этим торговать, только перед покупателями срамиться! И откуда напасть такая в этом году на нас? А ну, пшла! - пихнула она под зад выползшую откуда-то кошку, - развели тут"!
   - Развели, конечно, а так бы нас крысы с мышами живьём съели, - пробурчала себе под нос булочница - зоофилка, - Мааша, Мааша, иди сюда, не лезь под ноги.
   Кошка, испортив атмосферу, пробежала мимо сердобольной женщины, нырнула между чьих-то потёртых штанин и выпрыгнула на улицу в дверную щель.
   Мужчина, под ноги которому она бросилась, матюгнулся, чуть не растянувшись на пороге магазина.
   - Развели тут, куда санэпидстанция смотрит! - Крикнул он, но как-то быстро успокоился, увидя на прилавке свежевыпеченные плетёнки - халы.
   А в кондитерском отделе всё считались. Генрих к концу устала, как будто целый день месила глину, вся исчесалась и мысленно плюясь, ушла отдыхать.
   Выходные пролетели, как стрижи, быстро, еле успев чиркнуть по серым будням.
   На дворе подгнивала осень, останки красоты давно пожухли, деревья отощали в своём предзимнем сраме. С неба то и дело что-то сыпалось, толи снег, толи дождь. Холодно, не до прогулок.
   Генрих позвонила Гале. Больше ей некому было звонить, попыталась рассказать про переучёт. Больше ей нечего было рассказывать, почувствовала яркую ноту раздражения на том конце провода, но всё равно, продолжала рассказывать, пока Гала её не прервала.
   - Вот увидишь, подруга, зарплату тебе получать будет нечем - всё в недостачу уйдёт. Ты же сластей с тонну съела.
   - Да брось ты!
   - Ну, судя по твоим рассказам. Ты же мне уже полмесяца восторги свои расписываешь по поводу твоей сладкой работы. Мне аж завидно стала, - съехидничала Гала, - хоть самой садись рядом, на коробку со щербетом.
   - Ой, не напоминай мне про него!
   - А что? Тебе же им торговать. Его же Раиса не списала, значит так и будет стоять у вас на приходе.
   - На приходе... Выраженьице-то какое!
   - Какое такое? Торговое. Ты-то без году неделя за прилавком, а я-то уже со счёту сбилась, сколько лет торговала. - Гала помолчала, явно колеблясь перед тем, как снова открыть рот,- собирайся, поедем, покатаемся. Я ведь тебе ещё свою машину не показывала новую!
   - Новую? - удивилась Генрих, - а была старая?
   - Была, - со значительной интонацией на бархатном выдохе ответила Гала. Она последнее время всё делала показательно солидно. Такая из себя стала зрелая женщина, можно сказать бизнес-вуман, - в офис заедем. Посмотришь...
   "Вот, что значит "бобровая струя". - подумала Генрих.
   - Я сейчас, я скоро. - радостно залепетала Генрих прежним стрекозиным голосом.
   Убожество её нынешнего существования уже порядком ей надоело и она чувствовала зуд перемен. Как это было и раньше, радостный импульс исходил опять от Гали.
   Новый "Форд" ласковый, тёплый покатал подруг по осеннему городу.
   Что нравилось Галке в подруге, так это радостная вживляемость хорошая, без стеснения и ужимок, уж села в машину, так села: завистливо не восхищалась, как другие тётки, села и радовалась, как будто домой попала, в привычную обстановку.
   И в офисе, которым Гала гордилась ещё больше чем машиной, эта стрекоза тоже попросту расположилась. Но было видно, что кожаные диваны ей уж больно по душе, и огромные окна в дубовых рамах, да и вообще этот розовый кубик, так Генрих обозвала с первого взгляда кинотеатр, ей приглянулся и уже завладел её воображением.


                Глава 8.
                Исход.
   Уже вернувшись домой Генрих поняла, что откуда-то повеяло в её душу свежим воздухом. Та стоячая вода, омертвевшая в своей праведности, что затопила ей внутренний мир, лишив его живости, игры, здорового авантюризма начинает закипать и пробулькиваться в крошечных потайных родничках. Надежда на новое, надежда на лучшее пускала свои ростки.
   "Эх, хорошо бы ещё пожить"! - Сладко потянувшись, подумала Генрих, засыпая.
   Муравьи и шербет уже казались ей уже пройденным этапом и озабоченность ранним подъёмом на работу улетучилась к чёртовой бабушке.
   Той прежней "Пестимеи" больше не было, она испарилась. И опять мир наполнился образами, идеями, творческими планами.
   Она не думала, зачем нужна Галя. Она не думала, как сложится их совместная деятельность. Она чувствовала, что "Розовый кубик" ей зачем-то нужен, а с муравьями и щербетом надо как-то завязывать, хоть завтра, в понедельник.
   Сны, один за другим, да всё один сюжетнее другого, проносились в голове Генрих. Если бы подушка могла фиксировать их, а потом транслировать как телевизор! Все телевизионные каналы отстали бы на милю от неугомонной фантазии спящей Генрих.
   А утром сон уже глубокий  и спокойный уже не выпустил её из своих объятий.
   Будильник пропищал в семь - без ответа. Будильник пропищал в восемь - где-то там, внизу, на улице, в это время открывалась булочная.
   Прокуренный насквозь сторож открывал засов на двери, выпуская клубы сизого дыма и про коптившуюся за ночь кошку. Кошка бежала в скверик напротив, резво прыгала на деревья и, как ниндзя карабкаясь поперёк себя по стволу, скатывалась в жухлую траву с опавшими листьями. И так несколько раз, пока окаменевший за ночь организм, не начинал работать. Тогда животное находило место поудобнее с сосредоточенной физиономией застывала в позе напряжённого ожидания. Сотворив весь этот утренний ритуал, кошка шныряла под ноги курящему уже в дверях сторожу и проскальзывала внутрь помещения. Она садилась на огромный мраморный подоконник и начинала вылизываться.
   Первой всегда приходила булочница-зоофилка, чтобы покормить кошку, убрать за ней если что...
   Следом за ней прибегала хрупкая суетливая кассирша из "образованных", в недавнем прошлом метеоролог, окончившая институт. Вот жизнь заставила считать часто меняющиеся деньги.
   Потом приходила заведующая, отпускала сторожа. Последней приходила Генрих.
   А сегодня она и вовсе не пришла.
   Раиса уже предвкушала разборку за опоздание, но подчинённая кондитерша не
явилась ни в девять, ни в десять, ни в одиннадцать.
   И уж когда Раиса сама обслужила редких утренних покупателей, всерьёз заволновалась, а не вывесить ли ей табличку "требуется продавец", дверь распахнулась и на пороге появилась выспавшаяся Генрих.
   Раиса Михайловна сделала грозную мину, скрестила руки на груди и, видя сияющую физиономию подчинённой, которая явно не собиралась подчиняться кому бы то ни было, процедила: - В чём дело? Опоздание на четыре часа, пиши... - поперхнулась, - пишите объяснительную, пойдёмте в мой кабинет. - и пошла вперёд походкой командора, цокая прямоугольными каблуками по старому каменному полу, изъеденному временем.
   Для пущей важности Раиса, пустив беспечную Генрих, плотно закрыла дверь кабинета.
   Генрих, не спрашивая разрешения, села на стул, закинула ногу на ногу. Уже это вольное поведение смутило Раису. "Раз так ведёт себя, значит имеет какое-то право... - трусливо подумала Раиса, - тронешь её а вдруг за ней кто-нибудь из авторитетов стоит, что-то не верю я, что она ради куска хлеба здесь сидела. Моя бы воля, близко таких к торговле не подпускала бы. Хотя сама виновата. Сама взяла на работу".
   - Ну пишите, - Она подсунула Генрих лист бумаги и авторучку, - почему опоздали.
   Генрих ручку взяла и вроде бы стала писать правильно: Всю шапку честь по чести, да только дальше вместо объяснительной написала она заявление по собственному желанию на увольнение.
   - Это что это так? Месяца не проработала и уже на увольнение!
   - Да надоело мне всё это! Торговля эта: пряники, конфеты.
   - Наелась, значит? - Хитро прищурясь, пропела Раиса, обмахиваясь заявлением.
   - Да, наелась, - весело нахально ответила Генрих, прямо уставившись в якобы проницательные глаза Раисы, - досыта, а уж про шербет с муравьями и вспоминать не хочу.
   Тут Раиса стала покрываться малиновыми пятнами, подумав про этих проклятых муравьёв, что их накликала Генрих. В голове у заведующей сложилась логическая цепочка из всех злоключений этого года, заключительным аккордом, в которой, было появление странной посетительницы в несуразном летнем платье в то время, когда все уже оделись по-осеннему. Злость закипала в селезёнке у Раисы Михайловны, отдаваясь в мозг, возвращалась злой кошкой в печень. Взгляд её остановился на переносице незадавшейся продавщицы и, шлёпнув на стол лист, разрывающий их дальнейшие отношения, она с ходу размашисто подписала его, освободив Генрих от занимаемой должности навсегда.
   А Генрих встала и пошла к выходу, кинув лёгкое "до свидания".
   - Трудовую получите через управление, так что с этим заявлением к начальнице треста. Мне некогда вас ездить увольнять, а санитарную книжку я вам оформила - забирайте. - Раиса, порывшись в сейфе, вытащила оттуда документ, удостоверяющий пригодность по здоровью.
   - А куда ехать-то  за трудовой? Да и за расчётом за две недели?
   - За трудовой, милочка, только за трудовой, - твёрдо сказала Раиса, - судя по той недостаче, - глаза Раисы злобно блеснули, - что показал переучёт - получать вам будет нечего!
   - Да что вы говорите? Хотите списать на меня все ваши "заедки"?
   - Какие заедки? - насторожилась Раиса. "Небось, Надька додумалась про свои первые недостачи, да и поплакалась. Ну, это не доказуемо. А эта сама уплетала за обе щёки, да и домой потаскивала. Лидия - кошатница докладывала".
   - Ни о каких "заедках" я не знаю. О чём это вы?
   - Да о том, что не я одна до сладкого охоча. Вы вот рахат-лукум сильно любите, я слышала.
   "Ага. Точно, Надька... ну жаба! Вот дождётся у меня на разряд сдать! Самой сожрать чего-нибудь трусость не даёт, а на других завидки..." - Раиса зло молчала и сопела, не отдавая себе отчёта в этом.
   Генрих стало смешно и она сказала на прощание: Да подавитесь вы своим щербетом с муравьями. И ушла.



                Часть 2.
                Глава 1.
                Графиня и Графин.
   На работу Татьяна начинала собираться загодя. Если в утро - то с вечера раскладывала по баночкам еду, гладила полотенчико, отпаривала форменный костюм, подбирала под него блузку и украшения. Блузка - всегда нежнейших светлых тонов. Украшения: жемчужные бусы, коралловое ожерелье, иногда бирюзовое.
   Серёг Татьяна не носила. Не хотела дырявить уши. "Дырка в ухе - символ рабства и зависимости от мужчины", - говорила она.
   Обувь Татьяна носила только удобную, на устойчивом каблуке, под стать своей дородной фигуре.
   Утром и вечером Татьяна пила кефир, лишнего себе не позволяла: не разжиралась, но и голодать не голодала. Похожа она была на скульптуру дискоболки из парка культуры пятидесятых годов.
   Не спеша шла Татьяна на работу. И не одна баночка не смела грохотнуть в её жёсткой сумке - саквояже. Работу Татьяна называла производством. А саму Татьяну коллеги за глаза называли графиней за важность и трогательную привязанность к атрибутам старого быта: к гранёному графину с остроугольной притёртой пробкой, к стакану, аккуратно перевёрнутому на стеклянный поднос, к какой-то круглой штучке, в которую совали пальцы, чтобы сподручней было перебирать бумажки, считать деньги.
   Эти вещи всегда должны были находиться на рабочем столе. Если на стекле графина выползали отпечатки пальцев, Татьяна делала замечание своим коллегам по цеху (не столь щепетильным и не столь важным женщинам.
   На работе у Татьяны были одни женщины. Мужчин Татьяна заказывала. Мужчины были приходящими и появлялись они, когда для них находилась работа.
   Все эти работники брали ключи со "священного щита" на контроле, брали под роспись в журнале, указывая время прибытия и время отбытия.
   Работа Татьяны была необходима и важна. На такой работе можно было раздуться от чувства собственной значимости. Татьяна это ценила.
   Ведь сколько есть необходимейших работ, а грудь колесом на них не выкатишь, а то и вообще пригнёшься под надменными взглядами работодателей, на которых гнёшь спину.
   А тут работа, так работа - контроль называется. Да ещё где - в кинотеатре!
   Татьяна пришла в кинотеатр давно, ещё в глубокое советское время. Являя из себя вид женщины без возраста (есть такая разновидность гладких телом натуральных блондинок), она и не изменилась ...адцать лет. Благодаря врождённой аккуратности даже древняя служебная тройка чёрного бостона смотрелась свежей и подчёркнуто элегантной.
   Много директоров сменилось на её веку. Бывали времена, что в один год менялось и не одна руководящая персона. И пока там, наверху, в кабинетах над кинозалом, перетасовывались люди, здесь - внизу, на контроле, стоял бессменный страж - важная графиня Татьяна.
   Были директора, которые её любили, были и другие, на всех не угодишь. При одних она была страшим контролёром, что давало ей почти безграничные полномочия на всей "низовой" территории кинотеатра.
   От природы властная, подмявшая под себя мужа - тихого, работящего бухгалтера, говорят большого умницу; двух зятей от первого брака дочерей, Татьяна впивалась в островок подчинения, узаконенного руководством сверху.
   Не сказать, что она была несправедлива. Нет! Она только дотошно и методично требовала исполнения нормативов поведения на производстве.
   Пункт контроля напоминал таможню по своей свирепости досмотра: Кто? Куда? Зачем? С чем? Во сколько? Мимо зорких глаз контролёрши не могла пролететь и муха - граница на замке!
   Эфемерные создания со второго административного этажа могли исчезать на день, на месяц, а то и навсегда. На их места приходили другие, их направляло Управление, и ничего не менялось, не рушилось. Но стоило уйти в отпуск Татьяне, как всё начинало потихонечку плыть: Столяр не делал ремонт сломанных стульев; сантехник не подкручивал текущие в туалете бачки, а электрик просто запивал. Директорам было недосуг - они выбивали новую аппаратуру, поэтому залетали в "очаг культуры" редко и ненадолго. Это время блаженного беспредела конечно же выпадало на лето.
   В одно такое изумительное по своей беспечности время на стилобатное высокое крыльцо кинотеатра взошёл молодой человек. Молод он был или не очень, судить об этом оказалось трудно, потому как с виду вроде бы мальчик - кеды, джинсы, куртяшка затрапезная, одна из билетёрш мирно загоравшая под афишными витринами кинотеатра, встретившись глазами с этим "парнишкой", резко перестала зевать, одёрнула задранную для загара ног юбку и неизвестно почему вдруг почтительно поздоровалась с ним.
   "Парнишка" прошмыгнул через контроль, оставив за собой удивлённые взгляды контролёрши и уборщицы. Они как раз перемывали кости артистам и политикам. Когда к ним присоединилась обгоревшая кассирша, они ей сообщили, растерянно разведя руками, что этот вот "парнишка" их новый директор.
   - А куда же Агафона дели? - изумилась шустрая кассирша Милка, - он ведь и года не просидел.
   - Ну и этот, видать, не надолго, - лениво заметила контролёрша, уж больно не солидный.
   - Не солидный-то, не солидный, а взгляд, как у волкодава, - кассирша аж плечом передёрнула.
   - У нас один волкодав - Татьяна, - криво усмехнулась уборщица, - только и дышишь спокойно, когда она в отпуске.
   Кассирша с контролёршей переглянулись, но углубляться в эту тему не стали, - кто его знает, сама же и передаст потом, ещё и подоврёт чего-нибудь, ей-то что - работу на уборке всегда найти можно, а вот что почище, да в возрасте пред пенсионном, чтобы и тепло и светло и мухи не кусали, попробуй ещё и найди. А ей, уборщице, хорошо болтать в тридцать шесть лет.
   На следующий день вместе с "парнишкой" директором в кинотеатр пришёл длинный, похожий на замученного Рихарда Зорге, мужчина.
   Это наш новый сотрудник. - на лету бросил директор.
   У тёток на контроле отвисли челюсти.
   - Кто-то ещё слетел, - мрачно оформила мысль кассирша, - кто-то из замов.
   И тут из-за колонны, шурша красным плащом из жатого шёлка, торопливо семеня лаковыми ботиночками, вышла зам. директора по художественной части - методист. Глаза её были заплаканы, но она пыталась это скрыть. Может быть и проплакалась тайком в туалете, а теперь пыталась сохранить мину.
  Быстро попрощавшись на контроле, дамочка проскользнула в дверь. Больше её никогда и нигде не видел, так же, как и бедолагу - хлопотуна Агафона.
   Всю рабочую неделю пара новоявленцев появлялась по часам ровно в десять и уходила в шесть. Сведений сверху не было. Бухгалтерша и старшая кассирша да старичок завхоз как-то странно быстро, без былой вальяжности проскальзывали на выход. Видимо, тоже боялись как бы их тёплые кабинетные места не пришлись впору кому-нибудь из друзей-приятелей нового босса.
   Приходящий художник фигура культовая, пересидевший в этом кинотеатре не меньше директоров, чем сама графиня, выскочил было навстречу к новому главе с шутками-прибаутками из комсомольского прошлого. Да не тут-то было: малой директор увидел малого художника - тоже метр с кепкой, да и невзлюбил.
   И вскоре чертыхаясь, но не смея разносить сплетни, с контроля испарился и художник, прошипев только по направлению лестницы на второй этаж: "Графин!"
   - Это он о директоре... - ехидно радуясь, прокомментировала уборщица, - ругались они там наверху. Художник ему: "Тоже мне, граф Монте-Кристо. Так на графа вы не тянете"! А директор ему: "На себя посмотрите, а работать вместе... хмм... мы не сработаемся. Пишите заявление"!
   - А ты под дверью стояла что ли? - спросила подошедшая из кассы Милка.
   - Ну да, я коридорчик там мыла. Они уже там внутри - в кабинете были. Сначала тихо было. Это потом уже наш новый грозно так рыкнул. А художник чего-то там ему жужжал, а этот опять: «Нет".
   - О чём они там спорили? - подняв левую бровь чуть ли не под корни волос, а правую оставив на месте (уметь же надо!) - пробормотала Милка.
   - Да в идеологиях разошлись, - усмехнулась уборщица, - художник вишь ты - за совок, а ваш новый за демократию, за реформы.
   - Долго не просидит... - вздохнула Милка.
   - А чем чёрт не шутит, голос-то у него о-го-го какой, стены дрожат. Просто, действительно, графский голос - ему бы диктором.
   - Да ладно тебе про графьёв, нам вон своей "графини" хватает с её гранёным графином. А куда, кстати, эта чёртова посудина подевалась отсюда? Татьяна выйдет из отпуска сожрёт живьём. - спохватилась контролёрша.
   - Да я им цветы поливала, стала в туалете воду набирать. Набрала, на раковину поставила, а он возьми да и сорвись, да вдребезги.
   - Ой, мать, визгу-то будет, когда это тебя угораздило?
   - Да дня три назад. Обсмотрела ни дома, ни у знакомых, ни в продаже такого нету... допотопный.
   - Ага, она его, как зеницу ока берегла, а ты - кулёма, разбила. Ой не переживёт! - контролёрша сцепив короткие жирные пальчики на круглом животе, мелко затряслась в приступе злорадного смеха.
   - Она-то? Татьяна? Переживёт, это она нас со свету сживёт, готовьтесь.
   Тут из-за колонны, держа какой-то огромный тесак, выскочил он сам - директор.
   - Так! На контроле не собираться! Каждый должен заниматься своим делом на своём месте - отчеканил он, - а уборщица должна убирать, а не стоять впустую!
   - Я убираю. Вот видите. И уборщица схватила из воздуха появившуюся швабру.
   - Я сейчас в туалете был, там - грязно.
   - А это уже не моя работа, на это есть туалетчица! - вспыхнула "белая" уборщица.
   - Так вызывайте туалетчицу! Кто у нас ответственный по этому вопросу? - чувствовалось, что опыт руководящей работы у него богатый.  И то, как он сказал: "Кто у нас?" Вот именно это "у нас" и убедило часть коллектива, находящегося сейчас на контроле, что этот похоже вцепился надолго, как клоп по-хозяйски.
   - Ответственная, старший контролёр, Татьяна Тихоновна, но она сейчас в отпуске, придт через три дня, - хотела отболтаться контролёрша.
   - Звоните вы! - рявкнул директор - что же мы с засранными унитазами жить будем?
   Контролёрша дрогнула рукой и стала нервно набирать номер.
   На том конце провода не откликались.
   - Убрать немедленно, - рявкнул директор - оплата разовая.
   - Что это значит? - удивилась уборщица.
   - Деньги сразу и под расписку, а бухгалтерия проведёт как-нибудь.
   - А сколько? - глаза хоть и "белой" уборщицы, но блеснули интересом на "чёрную" деньгу.
   Директор выпустил наконец-то нежно прижимаемый тесак, грохнул им по столу контроля, так, что подскочил журнал учёта, рассыпались и покатились на пол ручки и карандаши, стоящие до этого тихо в пластмассовом стакане.
    - Под вашу ответственность, - ткнул перемазанным в мазуте пальцем в свою железяку директор, - за мной, в бухгалтерию! - скомандовал он и со скоростью мопеда рванул на второй этаж, увлекая за собой еле поспевающую за ним "белую" уборщицу.
   Не прошло и получаса, как чем-то воодушевлённая уборщица сделала то, о чём её просили.
   - Но это только один раз. - сказала она директору на прощание.
   - Конечно, каждый должен заниматься своим делом. Сегодня вы нас просто выручили, - ответил он ей, схватил свой тесак со стола и выскочил из кинотеатра.
   Тяжёлая дубовая дверь хлопнула за ним. Вся "низовая" да и "верховая" компания вздохнула с облегчением, отметив про себя, что раньше - при прежних руководителях, так не напрягались и так не радовались их отбытию восвояси.
   Пока "графиня" Татьяна числилась местным деспотом, руководство сверху казалось безобидным организмом наподобие самца комара, который, как известно, даже крови насосаться не может - стесняется, одним словом - интеллигентщина.
   Но тут все почувствовали свою чёрную косточку в новом начальнике, видимо, действительно, времена поменялись, что таких вот хватких дворняжек стали допускать к кормушкам очагов культуры.
   В бухгалтерии, расплатившись с уборщицей, проведя это как непредвиденный расход, гадали, откуда он такой взялся? Этот хозяйственник, хозрасчётник.
   Ходили слухи, что кинотеатр хотят купить иностранцы, а персонал взять к себе на работу или же выплатить круглую сумму на каждое рыло. Все ждали золотых гор. А тут пришёл этот мальчик и не хочет отдавать кинотеатр, говорит бороться будем, работать будем, докажем городу свою рентабельность, новый подход к делу нужен, а все, кто не умеет или не хочет работать - просим на выход. Одним словом дело надо делать! Досталось и бухгалтерии и завхозу и художнику - реклама, видите ли, не та - совковая, топорная, а реклама - двигатель торговли!
   - Но мы - не торговля! - возражал ему весь второй административный этаж, - мы - очаг культуры.
   - А сейчас, господа-товарищи, не очаги нужны, а рабочие котлы и кочегары при них! Кто не хочет в кочегары, тех прошу на выход! - отвечал им директор голосом громовержца.
   В кочегары никому не хотелось, но и на выход тоже. Присиделись. Помалкивали. Дрожали за свои места.
   К концу первого месяца своего правления "новый" согнал старых и набрал своих, только вот художника подобрать не мог, не было у него своих художников. Пришлось выставлять объявление "требуется" и брать с улицы.
   А с улицы пришло много: тщедушных барышень после училища - две единицы, кустарь - самоучка, странствующий иконописец, гончар - молдаванин, рисующий бармен из забегаловки напротив. Всем им директор давал задание нарисовать по три афиши на огромных, обклеенных белой бумагой щитах размером что-то около двух с половиной метров.
   Витрин под афиши было две в каждой по три щита. С одной стороны по задумке директора, должен был выставляться один художник с его тремя фильмами, а с другой - второй. Чьи афиши принесут больше выручки кинотеатру, тот и победит.
   Щиты эти кроме своих немалых габаритов имели и немалый вес. Чтобы ворочать ими и таскать туда сюда надо было обладать недюжинной силой. Раньше все диву давались, как мелкий художник управлялся с такими махинами.
   Мало щитов... надо было ещё лазать на козырёк кинотеатра и выставлять там буквенную рекламу, чтобы было тоже делом нелёгким. А ещё местная шантрапа устраивала себе развлечение меняя буквы на козырьке на нечто неприличное и что могло прийти в голову местному скалолазу, взобравшемуся на соблазнительный козырёк... Иногда обнаруживалось такое! А трасса-то правительственная. И получали по шапке и решили обезопасить козырёк отсечением энного количества скоб-ступеней. И теперь проникнуть на заветную высоту можно было только со стремянки, да и то с подтяжкой, как делал это малой художник.
   А ведь бывали такие злостники, такие козни строили...
   Взберётся художник на верхотуру, а лестницу же с собой не потащишь - тяжеленная. И пока он там хлопочет, переставляет свои буквы, складывая их в рекламные слова, глядь, а лестницы уже и нету. Оттащат супостаты её в сугробы зимой или в кусты сирени летом, и кукарекай художник на козырьке. Сотовых телефонов тогда не было.
   А были тогда пейджеры. Не у всех, конечно, далеко не у всех. И ходили с этими пейджерами люди новые, мудрёные, на американский лад и звались они - менеджеры.


               
                Глава 2.               
                Гала в Розовом кубике.
   У Гали в офисе тоже был менеджер, такой очень важный мальчик с бейджем на груди, это такая табличка с именем и фамилией без отчества, тоже по-американски, ну и конечно с указанием должности.
   А Гала была супервайзером, что значит начальница из начальниц, недаром же новое слово - супер, это уж выше не бывает. И поэтому чувствовала себя Гала хозяйкой в своём офисе.
   С руководством кинотеатра Гала поладила сразу же, как стала арендовать солидный кусок площади, отрезанной от фойе. Арендовала за скромную сумму, думала, свезло. Старорежимные руководители и допотопная бухгалтерия к деньгам были не приучены, поэтому не наглели, не жадничали, боялись контроля сверху.
   Так тихо да мирно Гала с компанией прожила год с небольшим, сделала ремонт, завела приличную мебель, кожаные диваны, а на окна повесила жалюзи персикового цвета. Инвестиционная деятельность компании "Бобёр" кипела бурно, но бесшумно за гипроковой стенкой.
   Народ валил ровным потоком, попуганные перестройкой люди пожилого и среднего возраста тащили в "Бобёр" деньги, чтобы зарыть их и вырыть через какое-то время, но потолстевшими в разы.
   Так во всяком случае вещала реклама и по телевизору и по радио, на это не скупились.
   Люди, кто испуганно, кто надуто-важно переходили линию контроля и следовали согласно стрелочке - путеводителю в Галин офис.
   Всех страждущих Галин офис вместить сразу не мог. "Излишек" оставался ждать в фойе. Люди ходили, смотрели картины маслом, развешанные по стенам, написанные каким-то престарелым увечным художником, заползали в буфет, который стал работать очень споро. Хозяйка буфета обзавелась машиной за этот год постоя "Бобра" в стенах Розового кубика.
   Так бы и жили спокойно и дальше. Да пришёл новый директор - "мистер малой", как прозвала его Гала, повысил аренду, стал вынюхивать, выпрашивать презенты для кинотеатра. Новый директор любил модные офисные штучки. Точнее он в них влюбился, как увидел у Гали на столе. Она сразу поняла, что этот фрукт голодный и нищий, ещё и дикий, ещё не вкусивший плодов новой жизни.
   Этот "мистер малой" за три месяца общения умудрился вытянуть из офиса к себе в кабинет набор канцелярии, да не какой-нибудь, а зелёный мраморный с двумя позолоченными ручками и визитницей. Визиток у нового босса отродясь не было, но после этого он их заказал. Оказывается была мечта. И вот она сбылась, благодаря Гале.
   А у Гали были визитки, красивые золотые, толстые.
   Вторым выпрошенным на нужды кинотеатра презентом стала игрушка - шары Ньютона – «перпетуум-мобиле», такие шарики на нитках, чокающиеся друг о друга, издающие при этом сладкий умиротворяющий звук.
   "Малой" хотел ещё и глобус - зелёный мраморный с золотой сеткой меридианов и параллелей, с узором островов и пятнами материков, но Гала сказала твёрдое нет и всучила вместо глобуса массивную пепельницу.
   Директор не обиделся, визиты в офис не прекратил, а даже участил. А Гала стала призадумываться: не она ли причина столь внимательного отношения хозяина к арендаторам. Корысти в его приходах больше не было, разве что кофе хорошего попить, покурить сидя на кожаном диване, поболтать о коллизиях текущего момента.
   Гале не жалко было кофе, но эти ежедневные беседы её стали утомлять. Вроде бы он и не любопытствовал, не вынюхивал, как ей раньше казалось, рассказывал всё больше про себя.
   Гале сначала было интересно про всю эту комсомольскую юность слушать, а потом стало так тоскливо и противно на душе. Она увидела, что все его горизонты остались там, в прошлом, в другой жизни, в которую никогда никому не вернуться.
   Гала с тоской думала, неужели я так же буду взахлёб рассказывать про своё тридцатилетие, когда мне будет сорок.
   Директор был настолько миниатюрен, что, не видя его лица, да и то если освещение было беспощадным, его принимали за мальчишку, как бы он не одевался. Было ему больше сорока пяти, и возраст выдавали глаза, взгляд иногда упорный гранитный, иногда тупо-оловянный.
   Гранитный взгляд он носил, когда хотел чтобы его слушали, а оловянный надевал, когда сам слушать ничего не хотел.
   И Гала видела и то и другое. Оловянный внизу, а гранитный в служебных покоях, и в офисе у Гали. Директор очень хотел чтобы Гала слушала его. Он пытался загипнотизировать её своим редким по тембру красивым голосом, похожим на раскаты грома в конце весны.
   Сначала Гала не могла вместить в свою фактурную голову, что этот маленький клеит её, или как это ещё назвать? Такой несуразице она не могла поверить. Но потом пообщавшись тет-а-тет с "графиней" - единственным человеком из работников кинотеатра, кто был допущен в офис, она со смехом внизу живота, точно осознала, что этот пионер охотится за ней. За ней! Довольно крупной, заматеревшей уже женщиной. Да ещё, кажется, влюбился мрачно и упорно, как подросток.
   - Ты смотри, осторожно с ним, - говорила Татьяна Тихоновна, спокойно и мудро, годящаяся Гале в матери, - ты послушай меня, эти.... мелкие... мужчины очень мнительные, обидчивые и мстительные. Их неграмотно оттолкнёшь, так они тебе потом в следы твои гадить будут, где только достанут. Хорошо, что ещё он женат.
   С Татьяной у директора отношения сложились трудные. Татьяна случайно облаяла его жену - незаметную кругленькую тётеньку. Наверное, из-за этой незаметности Татьяне и захотелось шваркнуть по серой мыши, захотелось припечатать её как моль к стене, и неважно словом или делом. Получилось словом.
   Что уж она там такое сказала? Но гражданка захлюпала носом, развернулась и ушла.
   На следующее утро Татьяну вызвал на ковёр директор и передал ей всю гамму ощущений, доставшуюся ему от жены, обвинив Татьяну в хамстве и влепил выговор с лишением премии.
   Премии в "Розовом кубике" и не пробовали в последнее время, не надеялись на них, так, что это было по касательной, а вот выговор для честолюбивой Татьяны был тыком под дых.
   С тех пор Татьяна шипела в спину директора "графин", ещё добавляла "дешёвый", вспоминая изгнанного художника, который первым нарёк босса этим прозвищем, вздыхала по старым спокойным порядкам.
   Тогда, раньше, художник приходил не по часам, а по зову, чинно совещался со старшим контролёром, то есть с ней - Татьяной, как и куда, навесить растяжку с каким-нибудь очередным лозунгом, а между делом поговорить о том, о сём. Всё приятно, всё чувствуешь, что внимание тебе оказывают. А теперь что? Набрал каких-то мальчиков, девочек. Бегают они каждый день разные, со щитами чехарда. Реклама, как ослиным хвостом писана - нет одной руки, одного стиля, одного почерка.
   И не здоровается! Вот ведь - кандидаты...
   Обидно... Где власть?
   За спиной уборщицы да кассирши судачат, мол "графиня" с "графином" поцапались, теперь не быть ей старшим контролёром.
   Так и вышло. Пришла новая тётка, толи однокурсница, толи подруга с его прежних работ, с высшим образованием - киноинженер, стала управлять "низом".
   Но Татьяна с работы не уволилась. "Ничего, - сказала она, - я их стольких пересидела, и этого пересижу".
   Вскоре за какие-то похвальные труды на ниве кинотеатра Татьяна получила благодарность от директора, выговор он снял, а ещё через какое-то время дал премию, что было уже совсем неожиданно и приятно. Ко всеобщему удивлению киноинженер - подруга соскучилась сидеть в "Розовом кубике" и сбежала. Татьяна опять села на должность и конфликт с директором сам собою угас, переродившись во взаимную симпатию.


                Глава 3.
                Господин оформитель.
   Лето катилось к закату. Вот уже и яблочный Спас пришёл, а директор всё устраивал и устраивал кастинги на роль художника.
   Уже не брали женщин даже на пробу, даже с дипломом Мухи - обнадёжатся, а потом скандалят, как откажут в месте. Ну а как не отказать? Что дамочка в мороз будет на себе таскать двухпудовый щит, поднимать его в обледеневшую витрину, что она будет лазать на козырёк, обдуваемый всеми ветрами? Нет, конечно...
   Так что порисовали вволю претендентки, тяжести за них дворники потаскали, что-то им там заплатили и всё... Приходите к нам кино смотреть, а работайте в другом месте.
   Удивительно, что их всех  привлекало в этом "розовом кубике", но поток желающих стать художником-оформителем не иссякал.
   Недостатка в афишах, поэтому не было, хоть и были они все в разнобой.
   И вот, совсем под занавес лета, на стилобатное крыльцо кинотеатра поднялся он - настоящий художник, господин-оформитель.
   Всё в нём было по-настоящему, как у Маяковского, всё крупно и веско.
   Перед таким шармом Татьяна только выправила стойку, думала - из администрации города или комитета по культуре.
   Импозантный посетитель был одет не в ширпотребный кожаный реглан чёрного цвета с матовой благородной фурнитурой, такие были в моде, но именно таких ни у кого не было.
   Молодого человека даже не задержали на контроле. Он энергично прошелся по фойе и сделав круг, сам подошёл к Татьяне Тихоновне, приняв её за главную, чем очень польстил ей.
   Немного помолчав, он загадочно улыбнулся. Тут только Татьяна заметила бороду, которая воспринималась частью лица, настолько была органична со всем образом пришельца.
   - Художника ищете? - Спросил он, махнув головой в сторону входа.
   - Да, ждём вот настоящего... - вздохнув, ответила Татьяна.
    - Ну так я пришёл... - обезоруживающе улыбнувшись, поклонился долгожданный "настоящий".
     - Сейчас доложим, - и Татьяна звякнула по внутреннему телефону, - Гаврила Анастасьевич, художника принимайте.
   - Какое имя колоритное - Гаврила! Как дальше? Я не ослышался? Анастасьевич?
   - Да, такое вот имя, мы уже привыкли, не замечаем уже, идите, он вас ждёт.
   И всё. Через пять минут на контроль позвонили из бухгалтерии и велели снять объявление "требуется художник".
   Мелкий директор изводил бывшего мелкого художника с садистским удовольствием, как белогвардеец из старинной детской книжки: белый ястребоподобный офицер заставлял красного бойца рыть себе могилу перед расстрелом. Так и директор заставил написать объявление "требуется художник" уже после того, как сам же его и выгнал, в последние рабочие минуты. А ведь этот мелкий афишеписец просидел в сём очаге культуры толи одиннадцать, толи двенадцать лет... Думал, крепко присосался - ан нет! Стряхнули...
   В этот день кандидаты на место не были допущены до гуашей и белил, в этот день их рассчитали. И они, плюясь, покинули стены кинотеатра, чтобы приходить сюда теперь только в качестве зрителей.
   Уже к вечеру новоизбранный художник тащил готовый свеженамалёванный рекламный щит, тащил как пушинку, а следом за ним, чуть не подпрыгивая, трусил директор. И весь директорский вид говорил: "Экого лося я заловил, гренадера! Красавца!"
   И сама афиша была намалёвана неслабо!
   Тётки на контроле так и ахнули, когда мимо них проплыла пышнозадая красотка шафранного цвета, без единого лоскутка на теле. Вид был, слава Богу, со спины.
   По сюжету фильм был про какой-то пляж. Ну а на пляже всё может быть, но всё равно как-то непривычно и ведь по шапке могут дать.
   Но директор не боялся, он только гордо оглядывал окрестности со стилобатного крыльца, любовался как играючи вставлял своё творение в витрину новый художник.
   А потом они уже вместе закурили. Оказалось, курят одинаковое зелье. А потом они вместе развлекались, зазывая изумлённых прохожих в кино. А те, глядя на дикошарую афишу, привыкшие, что реклама этого кинотеатра всегда была чопорно корректна, шли и брали билеты, шли и брали.
   Давно не знавал тысячеместный зал "розового кубика" такого наплыва зрителей. Каждое кресло, озябшее в своём деревянном одиночестве, познало тепло человеческого зада.
 Слава богу! Пышнотелая красавица действительно была в этом новом американском фильме и даже голая. Художник не наврал.
   С тех пор пошли плясать окорока да филеи, да и бюсты по афишам этого, когда- то строго кинотеатра. А теперь, эгей, разгуляй! Свобода пришла!
   И народ пёр...
   Издалека виднелись двухметровые телеса, запечатленные в гуаши.
   Особо надо было отметить экспрессивность поз, обжигающих прямо таки африканской страстью.
   Была ли в рекламируемых фильмах хоть частица того огня, что преподносил господин-оформитель, никто заранее не знал. Аннотации к фильмам были краткими, иногда несуразными по смыслу, но написанные каким-то уникальным, собственной разработки шрифтом, они завораживали своей красотой и внушали доверие.
   А художник фильмов не смотрел, аннотации списывал с каких-то жалких распечаток, что приходили к нему на рабочий стол мастерской.
   Делал он всю работу быстро, не задумываясь, чуть ли не с закрытыми глазами: подходил к огромному щиту, обклеенному белой бумагой, потом закатанной под фон водоэмульсионкой. Подходил и тыкал кистью куда придётся.
   Беличья кисть большая, мягкая, мокрая оставляла на поверхности щита оригинальную кляксу с каплями и подтёками. Затем художник отходил к кофеварке, заваривал кофе, садился на диван, закуривал, выпускал живописные струйки дыма под своды мастерской.
   Пятно тем временем сохло, навевая художнику сладкие грёзы об экзотических странах с их женщинами, цветами и птицами.
   Тем временем кофе заваривался. Художник наливал его в большую толстостенную кружку, открывал банку с печеньем и мерно начинал свой завтрак.
   В мастерской курить запрещалось, табличка, висевшая у входа на стене, изображала перечёркнутую толстой красной чертой огромную сигарету. Но художник курил. И директор курил, когда заходил к нему в мастерскую. Они курили вместе, разговаривали на какие-то мудрёные темы, понятные только им. И тот и другой любили технический прогресс, а вокруг них были одни ретрограды.
   Мастерская эта находилась в подвале, под полом кинозала, когда начинался и заканчивался сеанс сверху раздавалось грохотанье и скрежет старых деревянных кресел, топтание тысячи ног - последнее время, благодаря экстраординарному подходу к рекламе в кинотеатре был аншлаг. Что ни говори, миром всё ещё двигал основной инстинкт.
  Престарелые парочки с воодушевлением подростков рвались на фильмы эротического содержания - в их молодые годы такого кино не было.
  Выручка! Выручка! Выручка!
   В первый же месяц работы нового директора  и нового художника коллектив получил премию размером в зарплату. По кинотеатрам города поползли слухи - в розовом кубике - деньжищи!
   А художник всё это ликование воспринимал как шуршание мышей в листве.
Непонятно было чего он вообще-то позарился на это место при его-то талантах.
   Скоро всё объяснилось: к художнику стали приходить заказчики на рекламу.
   Это были времена, когда каждый купец старался как-нибудь своеобразно украсить и разрекламировать свой бизнес, свой товар, свой лабаз. Рыбник просил нарисовать ему губастую рыбу, сапожник - огромный башмак... и всё это - в многоцветье.
   Художник свою работу делал изуверским методом: масляной эмалью через аэрограф, облачившись в намордник, повязав голову чёрной банданой в белых черепах.
   Во время этих токсикологических сеансов весь кинотеатр утопал в запахах масляной краски и уайт-спирита.
   Директор любил эти запахи. Он считал их рабочими, настоящими, жизнеутверждающими. Он бесился энтузиазмом, вдыхая их, напевая песню со словами: вихри великих строек.
   Но строил-то только художник, используя для своих нужд служебный плацдарм. Судя по всему, этот новый дизайнер отбивал свою деньгу таким же образом и на прежних своих работах. Его терпели, пока не начинали задыхаться, кашлять и слезиться глазами, а потом гнали с работы. Художник устраивался ночным сторожем на какие-нибудь крупные предприятия и там делал свою рекламу ночами. Его и там выслеживали и гнали. Он устраивался и в детские садики, тоже до первой вони.
   В те далёкие времена вывески делали на фанере. Оставалось загадкой, как художник, не переодеваясь, умудрялся не испачкаться, ни насадить пятен на свои всегда хорошо отглаженные брюки, ни запакостить свои итальянские светлые рубашки.
 в розовом кубике ему повезло. Директор, любящий технические запахи, не гнал его, а уважал за предприимчивость.
  Хотя "низы" уже начали роптать, следом за ними зароптала бухгалтерия, толи от зависти к чужому зароботку, толи оттого , что каким то боком этот дурманящий запах умудрился проникнуть к ним, прорываясь из подпола аж на второй этаж, минуя железные двери, пронзая бронебойные стены.
   А зрители в зале, одурманенные эротическими фильмами, принимали эти газовые атаки как дополнительный эффект.
   Однажды директору пришло в голову, что аэрографом можно покрасить старую кожаную куртку, у него нашелся потрёпанный пилот и ему так захотелось нарядиться как художник наряжался -  в кожу. В этом был  какой-то задор и практичность в тоже время.
   Притащил в мастерскую свою куртку, краску для кожи "Карат" и пошла пляска! Художник тоже решил подкраситься - обновиться - где одна куртка, там и другая, благо бутыль большой этого дуромора был куплен по дешёвке у знакомого сапожника на рынке, пузырь этого зелья превосходил в три раза магазинные пузырьки.
   Художник, как всегда при таких делах был в наморднике, а директор обошёлся и так  - заводил его этот запах, Он даже куртке художника покрасил рукав-реглан. Но такая демократия самому маэстро не понравилась и свою кожанку он  докрашивал сам.
   А в тысячеместном кинозале при полном аншлаге угорали зрители.
   Это было летом, первым летом в "Розовом кубике" и у художника и у директора. Они оба не замечали ничего вокруг себя, кроме своего дела для этих людей не существовало больше других причин для интереса. И тот и другой были одержимы добыванием денег, каждый на свой лад, но цель зарабатывания у них была одна - компьютеры.
   Страшное слово апгрейд, сжирающее все их накопления, надо отдать должное, заработанные честным трудом ремесленников.
   Директор чинил телевизоры, оргтехнику. Художник клепал свою кондовую рекламу новоиспечённому купечеству. Директор с художником были, как заговорщики, в своём пристрастии и их тянуло друг к другу.
   Два увлечённых человека, они не стремились делать деньги из воздуха.
   Спекуляция не околдовала их. Они продавали свой труд честно, отрабатывая каждый грош. Эти двое смотрели вслед отъезжающим новеньким иномаркам и не завидовали!
   У них были свои вершины и, разговаривая друг с другом на языке, состоящем из терминов, ещё не ставших обиходными словами, эти двое казались инопланетянами замшелым обитателям "розового кубика".
   Вскоре, получив очередную премию, коллектив забыл про "графинь и графинов" и все как-то теплели, прониклись взаимоуважением, старательно выговаривая имена и отчества друг друга.
   Народ валил в "розовый кубик".  И кто бы мог подумать, что вялый очаг культуры превратится в бодрый живой организм, играющий на животных инстинктах толпы. В "Розовом кубике" щедро раздавали эротику.
   Соблазн манил издалека. Даже с правительственной трассы, сквозь резную листву сквера просвечивал наглый шафран обнажённой натуры, запечатлённой художником на огромных афишах в каждой из шести витрин.
   В деле привлечения зрителей художник безжалостно эксплуатировал свою эротическую фантазию. И она казалась неистощимой.
   Злопыхатели писали гневные письма по старой памяти - куда следует. Да вот только времена изменились. Да в общем-то и придраться было не к чему: всё изображённое на двухметровых щитах было эротикой, а не порнографией, с какого ракурса ни посмотри.
    Художник оказался изворотливым озорником.
   Директор ликовал, что одновременно с кинотеатром заполучил этакого кадра с таким букетом талантов.
   -Ну что, господин-оформитель, будет у нас аншлаг? - спрашивал мелкий директор крупного художника.
   - Откуда я знаю... - отмахивался художник, беря на контроле ключи от мастерской, - спросите у режиссёра.
   - Режиссёр в Голливуде, а мы здесь! Вы - реклама! Вы - двигатель торговли! Оттого, что Вы нарисуете на афише, зависит кассовый сбор. - Грохотал своим баритоном директор и мраморное фойе отдавало ему эхом.
   Художник только усмехался. А вслед ему неслось:
  - Вы - наш Господин оформитель!
   Художник не любил пафоса, он в него не верил, обладая внешностью громовержца, не тянешься к грому. А директор любил... Любил порыв, величие, громкие фразы в гулких помещениях, потому что только тогда мог насладиться отзвуками своего шикарного императорского голоса.


                Глава 4.
                Жадность и зависть.
   Вот сидит... уставилась в одну точку, хоть бы пошевелилась. Опять скучно стало, опять всё не так. А ведь на зарплате у меня сидит. До неё , кажется, это всё не доходит. Деньги-то берёт в руки как-то  вверх ногами. Вот тупо жрать шоколад - это она понимает. Я ей и за личного водителя... Каждое утро ведь её на работу  отвожу, забираю из дома и как в детский сад в свой офис доставляю, иногда ещё и будить приходится, словно мамаше... А маман её постоянно на работе. А дома - бедлам! Вот ввязалась-то я, а ведь просто похвастаться хотела своими достижениями перед этой "королевой", думала - позавидует, тоже загорится - делом займётся. Да тут и делов-то сиди глазками стреляй дедам с бабками ( с деньгами...), а старушкам ласково улыбайся, лапшу на уши вешай. Деньги-то из воздуха делаем, в поле чудес играем. Тут одно нужно обаяние и нюх. Деньги у народа есть... и ,слава Богу, жадность тоже не перевелась, кипит крутым кипятком, так что как они тащили свои кровные  чтоб детям да внукам не достались, так и будут тащить. Я сама-то ничем не рискую - я лицо наёмное, хоть и делаю вид хозяйки-бизнесвуменши. А так... попросту бухгалтер, денежные потоки контролирую. А вот что она здесь делает подруга моя школьная? Что она тут из себя выкамаривает? Администратор... Офис утром открываем вместе - ключ нельзя доверить - он у неё из рук вываливается... Секретарь... Кофе сама варю... тоже по той же причине, обольётся, обварится... А вот на контроле лясы с бабками точить - это она умеет, там она оживляется. А уж как мужиков местных увидит, так такой важности да строгости на себя напустит, что не дай Бог! Зато директор захаживать перестал - стесняется... И то хорошо... Пойти, что ли в кафешку сходить, а то от этой "секретарши" услуг не дождёшься. И за что я ей  зарплату плачу? И куда интересно они с мамашей  деньги потратили?  Судя по всему, моя красавица опять на мели...
  - Пойдём в кафешку сходим, подруга, - Гала не хотела называть Генрих "Генрихом"... Вот, согласно штату её зовут так-то и так-то, о чём написано на бейдже, который эта чёртова кукла не носит. Как к ней обращаться прикажете? И мадамам-контролёршам она заявила, чтобы звали её... "подругой". Те посмеялись, но зовут, мы же для них - новые русские - утром на машине приезжаем, на иномарке, а вечером, да и вечером всё тоже, всё вместе да вместе... Подумают, что лесбиянки какие-нибудь, сейчас много всякой ерунды пишут в газетёнках, это теперь модно... - кофе пить пойдёшь? Спишь ты что ли?
   Генрих вздрогнула. На широком подоконнике было тепло и уютно. Снизу жарила батарея. За огромным панорамным окном начиналась зима - обледенелые поребрики припорошило снегом. Кусты сирени  красиво подёрнулись белой опушкой. А на боярышнике ещё оставались ягоды и вокруг них суетились синицы - предзимье, почти  уже зима... долгая и трескучая.
   - Ты жива, дева? - Гала стояла вплотную и снисходительно улыбалась, как на слабоумную смотрела на подругу.
   - Я не пойду - у меня денег нет...- сказала Генрих только чтобы отвязаться от Галы и уставилась опять  в окно. Она не понимала, что за роль она здесь должна играть.
  - Как нет денег, а зарплата?
   - Я её маме отдала, - вяло пробормотала Генрих первое, что пришло ей в голову.
   - Всю?
   - Ага! - А сама подумала: "А куда я её действительно дела? Ведь где-то лежит...
   Деньги не радовали  Генрих, она  их  не понимала. У неё не  было  цели, а потому и средства её не радовали, были ей безразличны.
   Как так получилось, что цели не задерживались в голове и сердце, как так получилось, что душа  стала какой-то пугливой, ни к чему не приспособленной, ни к чему не  привязчивой.  Там, где-то в уголках, на периферии этой самой души оставалась память и любопытство. Память пробуждала иногда совесть, но только иногда... И тогда вспоминалась бабушка, вечно чем-то занятая, вечно чем-то озабоченная, живая. Но, взглянув на мать с её унылой покорностью судьбе, Генрих "забивала" на совесть, на память, на всё. "У меня всё уже было, - решила она для себя, - на две жизни хватит, грех жаловаться".
   Ей было любопытно: как это вязать кофту? она и связала. И носит. И ничего, всё понятно. Больше не любопытно.
   Ей было любопытно: как это сходить на работу? Как всё не по блату? Она и сходила. Всё, больше не хочется.
   Не хочется...
   Из-за этого "не хочется" куда-то делся Глеб. Из-за этого "не хочется" она дичится мужчин детородного возрастаю. Из-за этого "не хочется" она не рисует больше. И роман, который она собиралась написать, который жил в ней, иногда даже снился ей целыми рукописными   главами - только читай да переписывай наяву... Не писался этот роман.
   Вот возьмёт она ручку, тетрадку, поставит точку в центре строки и как тошнота к горлу прильёт. Противно!
   И не плачется...
   Дверь за Галкой захлопнулась. Громко. Наверное, обидела. Ну и пусть.
   Вот ведь суетится Галка, бегает, хотя не бегает - на машине ездит. Это хорошо - машина... Особенно, когда тебя возят. А ты сидишь и в окошко смотришь, смотришь, смотришь. Единственное, что ей ещё хотелось, так это смотреть, просто смотреть... Вот как сейчас... Там, за окном, суетились синицы, дрались из-за куска пряника, брошенного толстозадой девочкой с большим синим ранцем. "Школьница, толстая школьница, в классе, наверное, дразнят", - подумала Генрих и вспомнила себя, её не дразнили, она была умной и красивой. Ей было всего мало и всё ей тогда удавалось, хотелось ещё и ещё: оценок хороших, успехов во всём, а мама тогда была счастлива материнской гордостью и строила планы, оставалось совсем немного подождать - когда дочка вырастет и начнёт приносить плоды. А накося выкуси - не дождалась.
   Одна синица - гром-баба, отшибла всю мелюзгу, уселась на кусок и, давясь от жадности, стала вколачивать сладкую мёрзлую мякину в своё резиновое нутро.
   "Подавится, - подумала Генрих, с радостью ощущая позывы голода, - ну вот, хоть что-то захотелось".
   Она соскочила с подоконника, взяла ключ, закрыла офис (смогла, когда надо) и пошла в кафе к Гале. О том, что могли прийти посетители - "несуны", как их называла Гала, Генрих не думала. Она даже не осознавала, что эти немолодые, наивные люди тащили к ним в их инвестиционный фонд свои реальные, чаще всего честно заработанные деньги.
   Зачем несли, что, не на что было их потратить? Многие из этих полинялых дам никогда не носили шуб - вот и купили бы себе, хоть на старости лет. Почти все эти люди жили в раздолбанных квартирах - ну вот и сделали бы ремонт! Ан нет, они несли и несли свои кровные, чтобы те выросли до размеров монумента, и, чтобы можно было своим скрипучим старческим голосом сказать в телефонную трубку такой же старой мухоморке на том конце провода: "А я проценты не сняла, пусть подрастут ещё..."
   Да таких "пчёл медоносных" надо было с караваем у входа встречать. В чём и была главная миссия Генрих. Но она не встречала, она терпеть не могла этих жадных, завистливых стариков и старух. О на презирала их трусость, желание всё попрятать от родных детей и внуков. Бабушка, её бабушка, была не такая. Ах какие она пекла пироги!
   В кафешке тоже пахло вкусно - в микроволновке разогревали пиццу с ветчиной и грибами.
   В самом углу у батареи сидела Гала, пила потихоньку кофе, без ничего, пустой. Это она ждала пиццу.
   Генрих присела рядом.
   - Ты же не хотела! - Гала испытующе вскинула левую бровь.
   - А теперь вот захотела... Это твоя пицца там так пахнет вкусно?
   - Моя, там целая, так что и на тебя хватит, чем запивать будем?
   - Томатным соком, как всегда...
   Скоро принесли пиццу и сок в длинных бокалах, поставили перед носом у каждой из подруг, завистливо оглядев уже, наверное, в сотый раз работниц легкого труда, как называли кафешницы этих  подруг. Они-то, девушки "от питания" знали, что честным трудом на машину за квартал не заработаешь.
   Генрих ела и пялилась в окно, там, ёжась от ветра, пробегали мимо студенты близлежащей академии. Все институты почему-то переделались в академии, а профессора как мечтали об яичнице из пяти яиц, так и мечтают.
   Вот мимо окна пробежал дядечка с тубусом и очень внимательно посмотрел на кусок пиццы, отправляемой в рот Генрих. Ей даже показалось, что она видела, как дрогнул кадык у дядечки под жидким шарфиком, и в глазах у него она прочла зависть - детскую зависть к чужому прянику, к теплу и сытости.
   Генрих с мстительным наслаждением проглотила свой кусок... Но теперь ей стало немного грустно, что она сыта и больше ничего не хочется. Она даже позавидовала тому - с тубусом, что скрылся за углом, позавидовала его прыти, его озабоченности, его сознанию, что вот, если он не добежит сегодня до своих уроков, то завтра ему нечего будет кушать, кормить семью будет не на что.
   Гала и Генрих встали из-за стола, небрежно кинули в сторону кафешниц: "Спасибо!" На что те, слащаво улыбаясь, сказали: "Приходите ещё".
   Генрих даже не обратила внимания, когда Гала расплатилась. А Гала, ухмыляясь про себя наглости подруги, успокаивалась тем, что  она такая щедрая, от неё не убудет. Но жадность всё таки  поднимала голову, и тогда становилось обидно за себя: "Что я ей прислуга что ли? Здоровая кобыла, ни за что, ни про что плачу ей зарплату, вожу её туда и обратно, так ещё и кормлю. Зачем мне это надо?"
   Но почему- то и в машине с ней теплее, тем более, что по пути. Да и в офисе интереснее и как-то не так стыдно что ли деньги эти принимать, сама-то уж точно знаешь из чего и как эти вожделенные проценты растут. Сколько ещё это продержится? А потом только ноги в руки и прощай розовый кубик. Только во сне ты нам и снился.
   Так что Галя так и решила - сколько будет, столько и будет кормиться от фонда "Бобёр". И денег этих жалеть на прокорм подруги себе запретила.
   Кто его знает, что потом будет. Из таких-то вот королевских условий как бы не пришлось в подвал какой-нибудь съезжать. Ох и время настало!
   Ладно, хоть машину себе отхватила, да в директорском кресле посидела. Тьфу-тьфу...
   Гала аж перекрестилась: "Спасибо ещё Юрию Васильевичу!- Гала плотоядно улыбнулась, - хороший мужчина, во всех отношениях, и так все завидуют, а уж, если с ним вместе видят, так просто падают".
   А познакомились они весьма интересно...
   Вот говорят, причина потом следствие - система...
   Да ни фига!
   Случай! Его величество случай!
   Вот Гала на заре туманной юности успела выучиться на экономиста, по-простому по-настоящему - на бухгалтера. Потом все эти заварухи пошли с переменой экономического климата в стране и вот, казалось бы, бухгалтер - золотой кадр в эпоху перемен, а не нашлось Гале места у денежного русла. Может быть сама не захотела - молодая, глупая была. Может быть, побрезговала к новым торгашам подмазываться.
   Так и трудилась на исходных позициях: просто торговала чем придётся, просто убиралась у тех, кто хорошо платил. Потом надоело жить на таком примитиве - выучилась на цирюльницу, да и не на дамскую, бабы - Боже упаси! Стала Гала мужским мастером, благо время тому способствовало: мужчины оголяли черепа, оставляя лишь благородный ворс. Так вот за то, чтобы этот ворс был ровным как английский газон, хорошо платили. И чем трепетнее  мастер относился к голове, чем дольше колдовал над рельефом затылочных бугров, тем хозяин головы лучше платил.
   Так вот, таким же морозным днём начала зимы, в такой же вот рабочий полдень к ним в салон зашёл мужчина.
   Гала сразу обратила внимание на цепкий взгляд клиента, на то как он старался быть адекватным времени. Он  был одет как герой американского боевика, лет ему было столько же сколько и Гале. За окном салона, с краю у тротуара, была припаркована его машина - черный BMV. На указательном пальце гостя - покачивалось колечко от брелока ключа к машине.
   В общем и целом - мужчина при полной упаковке...
   На бандюга он был не похож,  на рафинированного капиталиста из номенклатурных сынков - тоже.
 Он был умён, и это было заметно. Но почему-то ему хотелось скрыть остроту своего ума за ложной простоватостью и модной брутальностью.
   «Это - авантюрист, - подумала Галя, - не Остап Бендер, но и не Корейко, а такой гибрид между ними: осторожный, спокойный, много знающий про жизнь и много от неё, от жизни, желающий. Такие люди делают климат. - Пронеслось у Гали в голове».
   Тем временем, клиент пересёк её рабочее пространство - салон, (а это было не мало - старый фонд, кубатура!) и уселся  в кресло именно к Гале, хотя девочки - коллеги по ремеслу, вертихвостки-пэтэушницы, были свободны и с алчностью молодых самок пожирали его взглядами.
   А он  уселся к ней в кресло...
   Она уж и не девочка, а так затрепетала, как горлица на рассвете.
   Он, видимо, почувствовал это.
 - Здравствуйте, ну что, мы летим, ковыляя во мгле, как там дальше? - Гала судорожно вздохнула, удивляясь тому, какую околесицу она несёт, - на честном слове  и на одном крыле, кажется так, да? - Уставилась она в зеркало. Взгляд её пугливо скользил по мужественной макушке клиента.   А клиент, тоже в зеркале со спокойным любопытством рассматривал её. Он старался поймать Галы, но глаза цирюльницы порхали, боясь присесть на объект и увязнуть в его обаянии.
 "Муха чует мёд и жаждет мёда, но мёд её погубит", - обречённо подумала Гала и в этот миг глаза их встретились.
   А вы действительно правы, хотя я сначала не понял - о чём идёт речь, но  память подкинула мотивчик и нарисовала картинку с американским лётчиком... - он улыбался открытой гагаринской улыбкой, и не было сил не ответить ему тем же.
   Галины глаза наконец-то успокоились и рассмеялись вместе  со всем её существом, включая даже пятки, - ведь как интересно, с утра мёрзли ноги, а тут - как в валенки нырнула, согрелись.
   - Да Вы похожи на  Юрия Гагарина! И на американского лётчика тоже...
   - А я и есть  Юрий, только не Гагарин. А Вас как зовут?
   -Галина, а Вы летаете?
   - Нет, я плаваю, точнее плавал на подводной лодке.
   - Как интересно! Опасно?
   - А Вы как думали? Один раз лодка вертикально  встала, думали всё - конец. Ничего... вырулили.
   - Вы - капитан?
   - Ага...- спокойно, без хвастовства, ответил Юрий.
   Галины руки тем временем повязали накидку и взъерошили густые русые волосы. Предыдущая стрижка была вполне сносной, линия среза волос - профессиональная. Голова досталась ухоженная, чистая. Ради приличия Гала спросила, надо ли мыть голову.
   - Помойте, это приятно... - опять таки весело ответил клиент.
   Гала с удовольствием вымыла Юрину голову, за шампунь ей было не стыдно - заведение на средства по уходу не скупилось. Юрий чуть только не мурлыкал от удовольствия.
   Потом она долго его стригла, чувствуя под накидкой его плечи и бицепсы, случайно прижимаясь к ним то животом, то бюстом.
   Девчонки - вертихвостки её малолетние коллеги от приступов звериной зависти выбегали курить на широкое гранитное крыльцо, возвращаясь с мороза с красными руками и всклокоченными волосами.
   Как кошки на морозе раздуваются, так и у этих задрыг начёсы вставали дыбом.
   Вот так они и познакомились.
   Сначала Юрий просто ходил стричься и поболтать, потом стал приходить под закрытие чтобы быть последним клиентом. Он дожидался, когда Гала соберётся домой и без предварительных приглашений просто открывал перед ней двери салона красоты и двери своей машины. Гале ничего не оставалось делать, как действовать по сценарию капитана подводной лодки. Однако в гости к ней не рвался и к себе не приглашал, заедут по дороге поужинать где-нибудь в приятном месте без особых изысков, а потом к родному Галиному крыльцу, под самые двери, там посидят немного в машине, поболтают ни о чём - и всё: без поцелуев и шалостей.
   Хотя разговоры были не совсем не о чём. Капитан всё про школьные годы выспрашивал. Гала с удовольствием рассказывала, потом по мере знакомства плавно перешли на высшие учебные заведения. Если про школу таинственный Юрий умалчивал, то про подлодку говорил с удовольствием. А потом, чем запутаннее после института становилась жизнь у Галы, тем определеннее становился статус капитана. Он рос по служебной линии как гриб-боровик после дождя. Гала всё рассказывала и рассказывала про свои занятия, иногда прямо противоположные, но всегда не слишком закрепощённые должностными инструкциями.
   Он внимал её рассказам и критически оглядывал собеседницу. Настолько критично, что Гала уж стала думать - не краснеет ли она, не дрожит ли, не брызжет ли слюной при рассказе... Волей неволей она всё таки покраснела под этим оценивающим взглядом.
   А он молчал. Вот и она тоже замолчала - тоже мне экзаменатор. Это было в машине, после работы.
   "Может в нём назревает страсть?" - подумала Гала, разглядывая свои ногти, и украдкой, как ей показалось, скользнула взглядом по гульфику капитанских штанов.
   Ничего не поняла, но зоркий Юрий ухмыльнулся, особо не скрывая своей иронии.
   - Ну вот, что, - хлопнула себя крепкими пятернями по не менее крепким бёдрам в небесно-голубых джинсах, получился очень звучный синхронным хлопок, Гала аж вздрогнула, мигом выйдя из томного состояния, - значит так... занималась ты всю жизнь не тем - зря свой жизненный потенциал сжигала.
   Гала изумлённо уставилась на него.
   - Так извини меня - жить не на что было. Я деньги зарабатывала, а другой работы не было, а кормить меня никто не вызывался.
   - Ох! Тоже мне, жертва обстоятельств! С твоим дипломом можно было таких проектов понастроить, только держись! Тётки, - он поперхнулся этим словом, - женщины из провинции чуть ли не с церковно-приходским образованием, возрастные...
   Гала вопросительно подняла бровь.
   - Это как это, возрастные?
   - Да под полтан, а то и больше - как о чём-то чудесном сообщил ей Юрий, - не боялись, ехали в стольные города, открывали бизнес, кто тряпками торговал, кто едой. Сами на себя работали.
   - Ой, не, я - не из таких, у меня даже в мыслях не было что-нибудь своё замутить, - ответила на эту пламенную речь Гала и подумала: "Авантюрист, как бы не втянул куда... А я то, дура, думала, он страсть ко мне испытывает, а он-то вот о чём - экономический интерес пестует. Ну и время! Одни алкаши способны на бескорыстную любовь, да и то вряд ли!"
   Поза Гали приняла правильные очертания, взгляд стал суров и колок.
   - Обиделась что ли? Вот глупая, конечно, мне ли критиковать, но жалко твоего образования. Я знаю, как сложно поступить в твой вуз, а уж как трудно учиться и закончить... - Юрий вздохнул, - надеюсь ты хоть не с красным дипломом вышла из стен альма-матер?
   - Нет, не с красным.
   - Не с красным... - Юрий вздохнул, - как говорится: диплом красный - рожа синяя, диплом синий - рожа красная.
   Гала аж вздёрнулась вся и схватилась за ручку двери.
   - Ой, извини! Тихо, тихо, сиди, сиди, не обижайся. Я что хотел сказать - себя ты бережёшь очень, от ответственности бежишь, жизни трусишь. Ну что это: продавщица, уборщица, вот сейчас цирюльница? - он помолчал, - с твоими-то мозгами? Селянки столицы штурмом берут, а ты - урождённая хозяйка города, ты хоть знаешь на кого работаешь? Кто твои хозяева?
   - Да ну их, пара какая-то семейная, - тихо, но с нарождающимся интересом ответила Гала, - а что? Тоже иногородние?
   - А то... - как-то злорадно прищурившись, ответил Юрий.
   И вдруг до Гали дошло в чём интерес Юрия - он иногородний и хочет ассимилироваться здесь по-настоящему. И её он вычислил опытным глазом как аборигенку, махровую аборигенку.
   - Пенза...- спокойно, как будто он этого давно ждал, сказал Юрий, - но учился здесь, я тебе рассказывал, - я поражаюсь до чего вы - "местные" безинициативны. Я тебя по взгляду вычислил среди этих провинциальных пэтэушниц, за тобой квартира, родители, пусть не бойкие, пусть серенькие, бедненькие, но свои.
   А у этих в глазах жадность, им всё у жизни вырывать и вымаливать приходится. И зависть к тем, кто по рождению может не лезть из кожи вон. Но ты учти, они своего не упустят... А ты упускаешь...
   - Это почему же? - Теперь усмехалась Гала: "А вот и отважный капитан моргнул глазом, вот его настоящее лицо. Он говорит про этих девчонок, но  он это про себя..." - Что же я упускаю?
   - Упускаешь... - убеждённо отчеканил Юрий, - мы с тобой уже месяц знакомы, я тебя чуть ли не каждый вечер к дверям дома доставляю, а почему не приглашаешь? Сожитель? Парализованное тело? Или срачь? Первое и третье можно устранить, ну а если кара небесная - больные и убогие, так я такого навидался, меня не удивишь...
   Слава Богу, этого у Гали не было. И она, решившись на перемены, впустила Юрия в дом и в свою жизнь. И теперь уже и утром стала приезжать с ним на работу, а вскоре и совсем уволилась.


                Глава 5.
                Гений места.
   Муха мучительно преодолевала пространство. Ей, большой и тучной, было тяжело и скучно летать от стены до стены в кромешной темноте, в могильной сырости подвала. Её заперли здесь ещё с пятницы, с четырёх часов дня, а сейчас уже был понедельник, и время шло к обеду. И никого...
 А она-то дура летела сюда, вернее ехала на хребте белого рекламного щита в надежде на тепло и сытость. Мало того - над ней надругались. Этот верзила в кожаной куртке вместо того чтобы как все согнать её - бедненькую, уставшую от невзгод уличного предзимья, он кисточкой метко раскрасил её тело красной гуашью. И сейчас эта гуашь слиплась и не давала мухе вольно дышать. И не было бедной мухе покоя. Уж лучше бы замёрзнуть где-нибудь на ветке заснеженной сирени, но свободной и чистой. А так трое суток темноты, одиночества и красного тельца. Хоть бы разбиться об стену вдрызг! И муха билась, падала в изнеможении и билась снова, а голову мутил голод и запах прокисшей гуаши.
   Насекомое так оголодало, что эта вонь кислятины показалась ей съедобной. Муха села на скользкий край банки. Лапки сразу влипли в гуашь, как подмётки в свежий гудрон. Кое-как она выпросталась из этой липучки, осторожно перебирая лапками, взобралась на деревянный ствол толстой беличьей кисточки, небрежно брошенной художником. В этом подполье было так сыро, что гуашь не успела засохнуть, не схватилась коркой за эти три дня отсутствия художника.
    Мастерская не отапливалась, в ней не было окон, не было батарей - это был бункер, ровно по центру кинотеатра. Вокруг мастерской было множество каморок, они располагались по периметру толщенных стен. В этих каморках окна были и батареи тоже. Из окошка слесарки можно было наблюдать крыльцо бани на другой стороне улицы, а из столярки - вход в кафе с биллиардом, о чём гласили рекламные щиты, закрывающие окна этого питейного заведения - солнечный свет там был не нужен.
   Щиты эти просто и убедительно взывали к прохожим, и реклама эта была изготовлена художником месяц назад в купе с вывеской над входом.
   Все произведения труженика рекламного фронта зарождались и пестовались в мастерской этого бункера, а потом через заднее крыльцо выпроваживались и оседали на стенах близлежащих зданий. Район был богатый, купеческий, звался в народе "золотым квадратом", а эпицентром этого квадрата был розовый кубик.
   И не должен был художник столь любимого народом кинотеатра чахнуть в не отапливаемого подвала, но он на судьбу не жаловался. Конечно, хороши апартаменты у фирмы "Бобёр", там раньше была мастерская, там и батареи жарят, там и вид на кусты красного шиповника летом. Но там не пованяешь краской и передвижения халтуры слишком видны.
   А мастерская оказалась в подземелье благодаря приступам хронической мизантропии предыдущего художника. Он пересидел в подземелье годы брежневского застоя, горбачёвскую перестройку, хотел и дальше, да не получилось - сошёл с дистанции, уступив место представителю другой весовой категории.
   Муха подобралась к кромке сырой гуаши, попробовала шибающую спиртом жижу. Мухе понравилось, так же, как подвальным детям нравился клей БФ. Муха ушла в запой. Ей казалось, что она всю жизнь живёт здесь. Хмелея, она вспомнила картинку из её промелькнувшей юности - летнюю пыль, траву, обгаженную кошками и собаками.
   Она макнула лапку в чёрную зовущую муть краски, облизнула.. хорошо... вкусно... Как-то вдруг поплыло всё перед глазами, лапки задрожали, тушка одрябла. Муха вяло испугалась, попыталась вспорхнуть в темноту и пустоту подвала, но силы покинули её, в голову полезли мысли о смысле жизни. Юность, прошедшая, как лето, очень быстро, больше не вспоминалась ей. Вдруг показалась, что она, муха, и родилась тоже здесь и умирать ей придётся здесь же, раз нет и не было у неё другой жизни. Она глубоко вздохнула, и лапки её расцепились...
   Но не одной мухе казалось, что она родилась, женилась, скончалась в стенах розового кубика, так казалось и директору, день-деньской лазающему по всем щелям кинотеатра, уже не отряхиваясь от пыли и паутины. Так казалось и "графине" Татьяне, так казалось художнику.
   Генрих тоже придумала себе историю про доброго гения этого места, сидя на подоконнике розового кубика где ей так хорошо дремалось.
   Под вечер пришёл художник, зажёг свет, открыл двери настежь, включил теплонагреватель и тепло стало медленно и верно вытеснять сырость из его мастерской.
   Он приготовился менять афиши, заглянул в банку с гуашью, попенял на себя, что не вынул и не вымыл кисточку, теперь наверное облезет, а была хорошая. На студенистой поверхности чёрной краски лежала распростёртая муха с красным тельцем. Душа её отлетела в горние выси полчаса назад.
  "Жалко подругу - подумал художник, - и кисточку жалко".
   Он провёл ослизлым беличьим мехом по рабочему столу, обклеенному белой бумагой, на бумаге остался чёрный волосатый след. Кисточку можно было выбрасывать, содержимое банки художник вылил в туалет вместе с покойницей. Кое что написав из наглядной информации, художник пошёл вывешивать свою каллиграфию
   В кинозале шёл эротический триллер, посещаемость была образцово- показательной - не одного пустого кресла, художник имел к этому прямое отношение. Там - в кинозале стонали киногерои и вздыхали им вслед зрители.
   Художнику надо было лезть на козырёк - переставлять буквы для нового фильма.
   На улице дул колкий ветер с сухой мелкой крупкой ещё непривычного снега.
   Карабкаться по заиндевевшим ступеням пожарной лестницы художнику очень не хотелось и он в задумчивости курил на стилобатном крыльце, тянул время.
   Тяжёлые дубовые двери впускали и выпускали зрителей и посетителей загадочного офиса, куда народ нёс деньги, так говорили тётеньки-контролёрши, рассыпавшиеся перед ним в любезностях вроде:" Ах! Какой интересный мужчина! А какой талантливый художник... Ах!" Художник в душе плевался...
   На проспекте и в сквере перед кинотеатром зажигались фонари, а боковая улочка, ведущая к метро, почему-то не осветилась.
   Художник застегнул недавно-купленный пуховик. Однако морозец сухой и колкий нчинал доставать... Сколько не стой, а всё равно лезть придётся.
   "Без лестницы не обойтись, скользко, не обезьяна ведь, чтобы с разбегу на стену прыгать, не лето, когда всё налегке и голыми руками можно за железо хвататься... - уныло думал художник, - значит надо ещё и лестницу тащить."
   Загасив окурок о край урны, он пошёл в подсобку, но лестницы там не оказалось, он пошёл на контроль - там сказали, что лестница у "Бобров".
   Художник пошёл к "Бобрам". Там электрик менял светильники в ячейках хитро-задуманного потолка.
   В углу кожаного дивана сидело существо, именно существо, потому что художник очень  убедительно почувствовал сущность присутствия этого элемента.
   Сначала он её не разглядел - увидел только  расплывчатое овальное пятно, слегка шевелящееся и шуршащее листами бумаги из какой-то веерообразной пачки.
   "Мышь серая". - Подумал художник, но уже  как о женской особи. Он ещё раз взглянул в кожаный угол. Так как художник был настоящим, врождённым, он всё видел пятнами, а уж потом, по мере заинтересованности, дробил эти пятна на штрихи и линии, а уж когда становилось совсем интересно, складывал  это всё в образы. Что и говорить, натурой он был отвлечённой... А при его живописной внешности ему и полагалось быть этаким не от мира сего.
   Вдруг из овального дымчатого пятна на него как два уголька впились очи, да очи! Не глаза! А немигающие очи, "нетленные,"- подумал он.
   Много дамских ног задиралось ради привлечения внимания художника, много бюстгальтеров, чулок, кружевных поясов было прикуплено дамами , чтобы удержать его  внимание на себе.
   Но это мужское внимание было столь капризно, а ради приличия ему и в голову не приходило оказывать внимание. Художник не принимал искусственных приличий, условностей, слава Богу, родился и вырос он в приличной семье и все его повадки  были вполне цивилизованными, впитанными с молоком матери. Так что маргиналом он не был. Но дамы считали его сумасбродом и как умели домогались, подбирались, прихорашивались, нервно хихикали или только шумно вздыхали, а ещё выкатывали бюсты и выставляли ноги.
   А он, уж если честно, любил задницы, так что бы от талии( как у осы ) и  до колена (как у белки). О таком своём далеко неутончённом вкусе он молчал, поэтому среди мужчин слыл привередой и разбивателем женских сердец.
   Гала, увидев вошедшего, тоже "заходила на ляжках", зачем-то пару раз перекрутилась в кресле взяла "интересно" карандаш, засунула его в уголок рта, "катанула" бюстом по пачке свеженьких договоров.
   И это-то трезвая, тёртая Гала!
   "А эта росомаха на диване даже спину не выгнула, уставилась оловянными глазами на мужика, Он аж шарахнулся, бедненький! - Думала Гала, глядя на вошедшего. -   Шарахнуться-то он шарахнулся, ну а на тебя вообще не взглянул, несмотря на твою выгнутую спину, бюсты в декольте и коленки выше столешницы, - себе же съехидничала Гала, а потом посмеялась над собой. - Он же художник! Забыла Глеба? Тот тоже: ноль -  внимания, фунт - презрения ..."
   Овальный кокон с угольными глазами смотрел и не шевелился, без смущения, без удивления, не соблюдая приличий.
   "Чумная какая-то, - подумал художник, отрывая от этого видения взгляд, - так и забыть можно зачем шёл."
   - Лестница когда освободится? - Спросил он у электрика.
   - Минут пятнадцать нужно будет подождать. - Ответил тот.
   - Хорошо, подожду на крыльце, покурю...
   И ушёл к своим голым мадамам на афишах в промёрзших пыльных витринах.
   Электрик докрутил последнюю лампочку, собрал инструменты, Гала зашелестела купюрами, отсчитывая ему заработанное, и тут Генрих соскочила с места, рассыпав листы бумаги по бордовому ковролину. Электрик аж вздрогнул. Он не понял, что на диване сидело живое существо, а не плюшевая игрушка.
   - Я пойду, скажу ему... - и умчалась.
   Гала изумилась не меньше электрика, давно она уже не видела Генрих в таком оживлении. Ведь на все предложения Гали начать оживать, начать хоть как-то расцвечивать свою жизнь в амурные тона, Генрих твердила отупелое:" Нет!" А тут: на тебе - ожила!
   А гений места кружил и кружил головы служителям розового кубика.
   Сияла ликом графиня Татьяна, обласканная сладким комплиментом подвыпившего столяра, сиял от чего-то директор... было от чего - заполучил арендаторов на казалось не пригодный для жизни угол, ан нет,  вот - нашлись "любители" и на этот чулан в подвале. Отчего-то улыбалась сама себе и Гала, перекладывая бумажки у себя на столе. Улыбался художник, глядя в вечернее небо откуда теперь по одной, аккуратно, падали опрятные крупные снежинки. Ветер стих. Предзимье превратилось в зиму.
   Дубовая дверь распахнулась.
   " Я так и знал, что она примчится, подумал  художник, услышав сзади какое-то нелепое бормотание, -  аж запыхалась, так неслась... Чумная!"
   Он, не торопясь, оглянулся, в просвете распахнутой двери, наполовину вывалившись наружу, стояла девушка- кокон с глазами удивлённой мыши. Теперь эти глаза не казались художнику угольными . Она что-то говорила про лестницу, а он силился понять во что же она  одета? У него не получалось расчленить её образ на детали, она была кокон, и всё тут...
   И вот они уже вместе тащили лестницу. Она, как Гаврош с фанатичным рвением, старалась ему помочь: сама напросилась посторожить стремянку пока он там - наверху менял свои рекламные буквы, потом что-то подавала ему в стеклянный пенал витрины, потом  поддерживала лестницу. Одно слово - "художник" сдувало всю труху оцепенения с души Генрих.
   - Тебя как зовут? - Спросил художник, даже и не думая "выкать".
   - Генрих, - как будто это было обыкновеннее обыкновенного, ответила Генрих.
   Он усмехнулся.
   - Ага, ну слава Богу! Не Маша, не Даша... Я так и думал, что  что-то этакое...
   "Он обо мне уже думал, -  новой прибойной волной забилась радостная мысль в прсыпающемся самосознании Генрих.
               
                Глава 6.
                Когда вернётся море.
   Генрих видела по телевизору, как одно нормальное море с кораблями и капитанами, взяло да и ушло от своих берегов, побросав недоумевающих рыб, мореходов, чаек. Теперь там всюду был берег, а на берегу торчали страшные в своём несуразии остовы кораблей. И ничего нельзя было сделать... Ушло море...
   Она только сейчас поняла всю тоску и безутешность этой фразы. Только сейчас поняла, что сама как осиротелый кораблик лежит на сухом песке, которого она и знать-о не должна была, потому что она - корабль, а море... Что же было для неё морем? Она забыла...
   А сейчас, когда она бежала по гулкому фойе розового кубика мимо амариллисов и огромных финиковых пальм в потемневших от времени дубовых бочках, бежала за художником, чтобы сказать... Бежала к художнику, потому что почувствовала лёгкий, едва уловимый бриз надежды. Надежды на что? На возвращение моря.
   Теперь её существо не мудрствовало, оно ожило и поверило - будет прибой, вернутся чайки, рыбы, корабли. Опять загорятся глаза у капитанов, и живая вода поднимет корабли.
   Он дал ей ключи от мастерской. Она так давно не слышала этого слова. Оказалось такого родного и желанного.
   Пока он мыл руки в теплоцентре, она пыталась отомкнуть дверь, обитую железо. Ключ не поддавался, не проворачивался.
   Это у неё всегда было так - плохо с ключами: если не терялись, так не открывались или не открывали то, что надо было открыть.
   Он шёл к ней с мокрыми руками. Он делал брызги пальцами, обрызгал её курносый нос. Она зажмурилась, но ключ так и торчал в замочной скважине, а на её руку легла его  рука.
   Ключ провернул что-то там упрямое внутри двери, и она распахнулась в темноту бункера.
   Запах красок, ядрёная смесь из кисловатой гуаши, жирной масляной эмали. острого вайт-спирита, какой-то древесины, мела, олифы бросилась в нос Генрих, напомнив юность, вскружив голову, вздёрнув нервы.
   Сразу захотелось что-то изобразить. Да прямо до дрожи. Да  не  кисточками, а руками, ладонями, растопыренными пальцами. Захотелось окунуть в банку с гуашью всю пятерню до запястья и обшлёпать этой мокрой скользкой пятернёй белёные мелом  низкие потолочные балки мастерской. Пока художник не зажёг свет Генрих могла  вдохнуть этот головокружительный запах ремесла и рассмотреть  эти массивные  балки, ущемляющие кубатуру мастерской.
   Хозяин осветил помещение: сначала вспыхнула лампа дневного света над рабочим столом, открывая вид в зеркале, протянувшемся на всю длину столешницы.
 Затем вспыхнули два зарешеченных фонаря под потолком по обе стороны балки, а следом за верхним светом художник включил уж совсем домашнее бра, уютное, старомодное, над таким же винтажным диванчиком. И стало совсем хорошо.
   Генрих села на диванчик, огляделась: стол, заставлен банками, баночками, завален карандашами, кисточками разной длины; в углу приютился столик, круглый, малюсенький, заляпанный кофейными пятнами. Генрих рассмотрела кафельный пол с кое, где выбитой плиткой, а перед диваном коврик, видимо принесённый из дома - чтобы ноги не мерзли...
   Вдоль стен стояли канцелярские шкафы. Стёкла в шкафах закрывали афишные киногерои. С одного плаката, чуть наклонив голову, взирал сексапильный Майкл Паре в куртке из мягкой кожи оливкового цвета, а из другого шкафа выглядывал Мигеле Плачидо, только курточка у него была чёрная, мальчиковая...
   В красном углу возвышался огромный щит на самопальной подставке. Это была реклама фильма, прошедшего на прошлой неделе. Художник обыкновенно заклеивал старую рекламу белой бумагой, а потом закрашивал гуашью - делал фон, так образовывался слой папье-маше, пока щит не становился не подъёмным, тогда художник драл всё до основания, а ободранное засовывал во все щели подземелья, иногда правда выносил этот мусор на помойку, но редко...
    Ух, нарушал художник противопожарную дисциплину!
   Из-за старого щита выглядывал обнажённый прогиб Татьяны Догилевой, наклеенный прямо на торцевую стенку.
    Генрих не знала такого фильма, где бы задорная Татьяна заголялась, но поскольку Генрих и так знала немного из окружавшей её реальной жизни, то только удивилась грации комсомольско-молодёжной актрисы. Вот ведь голая, а шляпка - к месту. Вроде и одежды нет, но всё прилично - срамных мест не видно, а бюст прикрыт веером. Эротика! Как у художника на афишах.
   Художник обклеил старый щит белой бумагой, закатал фон белой водоэмульсионкой. Уселся, закурил. Они молчали. Щит высох под струёй горячего воздуха из конвертера. Можно было начинать рисовать. И тут Генрих встала перед этой белой махиной.
   - Хочу! - пронеслось в голове у Генрих, - вот именно так, рукой по запястье в краске и шлёпнуть куда придётся, а потом посмотрим, что выйдет из этой жирной кляксы".
   Она так и сделала.
   "Шиза, - подумал художник, но останавливать гостью не стал, уж больно интересно стало, - курить хочется, а рука-то у неё вся в краске. Экая экспрессивная, обыкновенно дамское сословие руки бережёт, а эта... а может это мальчик? Всякое ведь бывает, хотя такая корма...."
   Вязаное то ли платье, то ли свитер... Хорошо обхватился и наметился крупный таз, когда Генрих нагнулась, ловя ускользнувшую вниз каплю.
   Капля эта сделала своё дело - образовала живописный подтёк, который Генрих растушевала пальцем.
   "Она работает как скульптор. Да, именно работает... И никакой это не мальчик! Это - художница!  Врождённая! Похоже не испорченная образованием. Такому не учат. Да, похоже, она и не знает, что выйдет из-под  её  заляпанной краской руки, - думал художник, глядя на  свою гостью. - Это - Экспромт! И за этим интересно следить."
   Неземной цветок с инфернальной мощью уставился своим хищным орхидеевым зевом в пространство мастерской.
    - Цветок страсти? - Щурясь от дыма сигареты. спросил художник, хотел спросить с иронией, а не получилось... Получилось какое-то детское удивление.
   - Когда вернётся море - распустится цветок! - Обернувшись к нему, торжествующе сказала  Генрих.
   - Мой друг - художник и поэт... - только и нашел, что сказать на это художник, - надо же - когда вернётся море... А когда оно вернётся?
   - Скоро уже... -  не оборачиваясь, уверенно ответила Генрих.
   Она ещё не закончила свой рисунок, а он уже стал писать заголовок, на ходу придумывая шрифт, рискуя капнуть ей на голову. Он подстраивался под её стиль, получалось красиво, а главное ему было весело. Для него это было игра, для неё - жизнь, её новая жизнь, её море.
   В пустом и гулком подземелье издалека слышались чьи-то шаги. Генрих ничего не слышала, она увлеклась. А художник отметил про себя, что шаги женские.
   "Наверное, за этой загулявшей овцой пожаловали. Так, дамочка - "бобровая струя", - подумал художник про Галю, отметив могучий шлейф запахов, состоящий из духов, дезодоранта и особого ядрёного мускуса, исходящего от желания чувственной женщины. - Недаром в их славный "Бобёр" самый главный бобёр носа не кажет, видимо, сыт по горло зрелой страстью. Директор вроде к ней подкатывался, да поостерегся - отчаяния не хватило, не мальчик всё же. Всё локтём в бок подталкивал - какая женщина!, я бы при твоих статях рискнул".
   Но художник рисковать не хотел. Ему было лень. Как-то не вскочило у него на это. Он был спокойный и петушиная прыть была ему не к лицу.
   А тут, услышав шаги той, что уведёт с собой эту... он почему-то был уверен, что та ядрёная уведёт эту томную. У баб ведь всегда так. Ему стало тревожно и грустно.
   А как же тогда её море? Которое должно вернуться. Может быть, оно уже вернулось и не надо его тревожить, надо оставить так, как есть.
   Но шаги всё приближались.
   Вот и в дверь постучались.
   - Открыто - бросил через плечо художник.
   Капля красной гуаши сорвалась с завитка беличьей кисти и угодила прямо на нос Генрих.
   - Извини....
   - Да ничего, - усмехнулась она, - это для полной картины, руки, нос. Всё по настоящему, по-художественному.
   Картина, открывшаяся перед взором Гали, её не удивила. Именно это она и собиралась увидеть, просто даже мечтала о такой расстановке персонажей. Подруга в порыве вдохновения, коленопреклонённо пишет пятернёй шедевр. И даже нос в краске - красота! Дорвалась! Маэстро тоже хорош - пишет нависая титры, нависая чреслами над подругой - красноречивая поза, ничего не скажешь. С другой стороны, если посмотреть, если спелись на творческой ниве - хорошо, а если ещё и на плотской - то и того лучше. Опять девке радость, может хоть личную жизнь заведёт.
   - Домой поедешь или здесь останешься?
   Генрих заметалась взглядом, то на маэстро вопросительно-умоляюще, то на Галю - с укоризной: мол зачем пришла? Так без тебя хорошо было!
   - Ну так как? Идёшь? А то я офис закрою. Ты вещи свои взяла?
   Генрих хлопала глазами: какие вещи? Какой офис? Иди уже, иди.
   - Там Куртка твоя осталась, ты в чём домой пойдёшь? Или здесь останешься ночевать? - Гала взглянула на художника, чуть подрагивая бровями, мысленно приказывая ему: "Ну ты, телись, мачо, давай уж решайся на что-нибудь! Берёшь девку или нет? А то...
   У Генрих в глазах стояли слёзы. Художник молчал, дописывал очередную строчку титров.
   - Я жду! - свирепо метнув в него взглядом, хлопнула по дверному косяку Гала.
   - Чего сидишь? Иди, забирай шмотки. Я сам, если хочешь, могу тебя проводить до дома, если ты сейчас не хочешь уезжать.
   - Ага! - радостно соскочила Генрих, чуть не сшибив притулившуюся к косяку Галю.
   - Ну, ты, поосторожнее! - отскочила подруга. А Генрих уже неслась сломя голову, за своей одёжкой, бежала, чтобы вернуться обратно.
   А художник смотрел ей в след и думал: "И зачем мне это надо?"
      

                Глава 7
                Многомерность истины.
   То, что море вернулось, Генрих чувствовала всеми порами своей души. Эта была истина. Куда вынесет её морская волна она не думала. Несмотря на свои зрелые лета и богатый опыт общения с противоположным полом, Генрих осталась порывистым подростком с вечными  рефлексиями и уходами то в глубокий психологический минус, то скачками в отчаянный, неожиданный для всех, плюс.
   Глядя на свою подругу, Гала впадала то  в тихий ужас, поражаясь безоглядности её поступков, а иногда восхищалась этой её безоглядностью, ведь каждый Галин шаг был вымучен и продуман, ведь ей не на кого было рассчитывать и надеяться, так она сама для себя решила, да и зависеть от кого-то ей было стыдно.
   А этой хоть бы хны...
   Гала старательно накрасила губы, поправила причёску, сняла узкие лодочки, стала  одевать сапоги. На левом каблуке увидела едва намечавшуюся стесанность набойки. "Надо ходить аккуратнее, - сделала она себе  замечание, - а то на сапожнике разоришься, на той неделе ведь меняла, а вот опять скосолапила". Сапоги были дорогие, богатые, из хорошей кожи, на шпильке, обтянутой кожей - лишняя головная боль, всё время только и следи , чтобы не поцарапать.
   Взгляд Гали с собственной ноги переполз на копошащуюся  в кресле подругу. Из её свитера-платья-кокона выглядывали две ноги и голова, свесившаяся между колен. "Ага, -   подумала Гала, - ботинки шнурует, собирается в новый путь, ну, ну... Ботиночки, конечно, отпад... и это у взрослой тётки! Чего в ней только мужики находят? Хотя... известно - чего, того самого, этого в ней, погода просыпается, хоть отбавляй".
   Генрих наконец-то выпрямилась, посмотрела на Галю сияющим взором: "Ну, я пошла, пока!"
   Сорвалась с места и побежала, волоча за собой куртку.
   - Влюбилась? - Крикнула ей вслед Гала вопросом, а та даже  не притормозила на повороте, не ответила. "Всё - меня больше для неё не существует, пока опять что-нибудь не расклеится с этим мужиком, - враждебно подумала о художнике Гала, - опять её мать до долгожданного одиночества дорвётся. Хотя ... с чего я взяла, что художник её прямо так сразу к себе уведёт. А вдруг ему и вести-то некуда. Вот комедия будет, если она  его к своей матери притащит! Да нет, это будет уже не по её, неправильно, невозможно... Как-то она сказала, что женщина должна уходить к мужчине - это непреложная истина, Истина!"
   Истина... Гала вздохнула, а вот у неё, у Галки, тоже была своя истина: не упускай того, что плывёт мимо, ставь сети у своего брода, глядишь, кто-нибудь и заплывёт. К ней всю жизнь и заплывали. Она женщина самостоятельная, с площадью. Как заплывали, так и выплывали, кольнула  в сердце игла самоиронии. А потом... выгоняла... некоторые сами исчезали. Надо признаться, лучшие.
   Гала поёжилась под своей новенькой серебристой норкой, а ну как и её новый "Гагарин" найдёт себе более смышлёную, более перспективную? Что-то он последнее время из кристального космонавта превратился в лётчика-вертолётчика с  плутоватыми глазами
   Юрий в последнее время всё носился по командировкам, говорил, что надо двигать "Бобра" в регионы, а то трясина засосёт. На слова Гали, что бобры только в чистой воде плещутся, Юрий отвечал: "Галя, да не смеши! Тут уж не до жиру!  Лишь бы выжить да всё успеть снять, пока не накрылось."
   - Что не накрылось? - Спрашивала его Гала, - всё же хорошо, народ несёт свои денежки.
   - Ну да, ну да, пока несёт, пока есть куда...
   А что, может стать некуда? Я думала фонд существует пока в него несут...
   - Ага, пока из него не вынесли, а это дело хитрое - угадать начало конца, это надо звериный нюх иметь. Ведь самые сливки под конец идут, самые жирные, надо успеть их переработать пока не прокисли, пока струёй не смыло.
   - Ты спишь тревожно из-за этих твоих дум? - Спросила Гала, думая про себя, что из-за этих его терзаний жар страстей сошёл на нет. Гала уже и забыла, когда в последний раз видела страсть в глазах  "Гагарина", хотя обряд исполняет, но одно слово - исполняет
   Гала ещё раз поёжилась Шёлковая подкладка шубки где-то пониже плеча ужалила током. "Нервы надо лечить, витамины пить, а то разрядами стреляю - карма пробитая, - подумала Галя, сдувая  только ей заметную пылинку с широкого рукава новенькой шубки.
   К таким хорошим дорогим вещам как шубка из норки, машина, свой офис, Гала ещё не  успела привыкнуть. Такие слова как: фирма, менеджер, аудит, консалтинг - до сих пор внушали ей симпатию и не замыливались в её системе ценностей.
   Долгие годы скитаний по различным работам одного пошиба: торговля, услуга, прислуга, тяжким жизненным опытом давили на душу Гали, лишая её притягательной беспечности, так нравящейся многим мужчинам. Гала знала, мужчины любят стрекоз, а  она считала себя муравьём, как ни маникюр ногти, как ни рядись.
   "Интересно, ушли они или нет? Порывы творчества - страшная сила! Возможно до сих пор ещё там искусство заламывают, Тулуз-Лотреки"... Гала выключила свет и представила, что не встреть она Юрика, ничего бы этого не было. Да, да, ничего - ни этих кожаных диванов, ни этой шубки, ни сапог на такой обалденной шпильке. Зачем ей это всё в прошлой трудовой жизни?" Не было там вальяжности, вещи были прочные удобные, чтобы всё дёшево и сердито было. В тех вещах можно было на Гималаи лезть. а это - то, что сейчас он носит - пыль в глаза. Но Юрик сказал: Ты бизнесвуман, тебе положено". Ладно, надо так надо. Стала на шпильки. Первое время, ноги при ходьбе складывались иксом, бились друг об друга. Да на черта эта мука? Еле на ногах держишься, так ещё ни в лужу не ступить, ни сквозь сугроб не прорваться.
   А чего теперь лужи да сугробы? Машина есть!
   Машина... да... это особый кошмар. Как-то выучилась, как-то сдала на права, как-то вот ездила. На других дамочек смотрела - неужели и они испытывают такие же муки за рулём, только виду не показывают?
   Ладно, когда едешь одна по заснувшей улице, Едешь, правила выученные соблюдаешь, В повороты мягко вписываешься. А когда днём, да в потоке, да когда лихачи тебя подсекают, особенно на поворотах, а перестроиться в другой ряд... Мука! А когда какой-нибудь придурок лезет на встречную... Чего только не натерпишься! А гололёд, а эти жуткие горбатые мосты... Гала вспомнила случай на Володарке, когда пошарпанный опель шёл на подъём перед Юриной машиной, вдруг, что его сколбасило, стал юзом скатываться вниз, хорошо за рулём был брат. Он отскочил на пустую середину, давая дорогу бедолаге, хорошо машин было мало и свихнувшийся опель, повиляв кормой, съехал в точку невозврата, никого не задев. Что там было дальше, Галя виснуть не стала, прикинулась хладнокровной. Но этот мост с тех пор не любит, особенно зимой и в гололёд.
   Она даже не знала, любит ли водить машину. Саму-то машину, как вещь, она любила. А раз уже есть такая любовь, так надо её реализовывать, терпеть свои страхи, ломать их. Машина должна работать, а не стоять статуей на приколе.
   Зато как было приятно подъехать к розовому кубику, видя, что Юрий только что припарковался по центру фасада и ещё не вышел из машины. Как было приятно остановиться напротив, фара в фару, открыть дверцу, припорошенный лёгкой крупкой первого снега, свою красивую длинную ногу в высоком сапоге с острым носом, а потом, быстро и плавно качнув бёдрами, вынести много видевшее тело и приставить к той красивой ноге, что уже на твёрдой земле, вторую красивую ногу. Главное при этом, надёжно встать на обе шпильки и не скособочиться и выпрямиться, и в небо посмотреть, так романтики ради. Для Юры старалась. Он же смотрит и оценивает. Он всё время оценивает. У него глаза как тонометр, только тонометр давление крови меряет, а Юрины глаза рейтинги классности.
   "У тебя есть потенциал, - говорил Юра, - его надо вырабатывать, выдавливать его из себя, а то он прокиснет внутри и ты состаришься".
   Да от таких слов не то что на шпильках будешь ходить, а и на иголки встанешь, не то что машинку будешь водить, а и вертолёт угонишь.
   Но тут Гала не додумала. Мысли хоть и кружились буйным роем у неё в голове, да всё о своём, да о своём, а события сегодняшнего дня вернули её к действительности.
   Процокав каблучками по пустынному фойе, она подошла на контроль чтобы сдать ключи и расписаться в журнале - такой был порядок в заведении.
   В журнале, в графе "художник" вечерней отметины не было.
   Значит ещё там сидят, поняла Гала, и поняла, что это и было главным событием прошедшего дня. Поняла, что её преоригинальнейшая подруга, её подчинённая, ради которой она уже который месяц встаёт раньше на целую вечность, едет её поднимать на работу, привозит её в офис, ощущая себя не то нянькой, не то собакой поводырём, а потом в течении дня пытаться пристроить это блаженное существо к какому-нибудь делу. Потому что нельзя же просто сидеть и хлопать глазами или спать в углу дивана. Всё-таки посетители ходят, опять же может Юрка прийти, а она, Галя, под эту свою спящую красавицу мальчика уволила. Мальчик ей мешал, а эта успокаивала как кошка. Да и на каблуках Галя стала стоять твёрдо, да и машину она стала водить смелее именно из-за этой. Потому что раньше Галя оценивала себя по другим дамам, а те из другого мира. Из какого Галя не знала, хотя знать бы хотелось: откуда они все повыползали эти уверенные в себе девы журнального вида? Так вот по их шкале себя мерять, то и выходит, что всю жизнь в неуверенности продрожишь коленками.
   А тут своя лахудра, на неё даже Юра не обращал внимания, как и она на него.
   Юра только вздохнул и сказал: "Да, странные люди  в странном городе", а она про него сказала: "Коробейник".
   Вот так, совершенно безопасный вариант эта спящая красавица, то есть не конкурентка в случае с "Гагариным".
   Но всё таки, почему коробейник? Гала не стала разубеждать Генрих, не стала говорить, что Юра - космонавт, с её точки зрения, не стала ей Юру расхваливать, глаза ей на него открывать. А то, не дай Бог, в этой спящей самке интерес проснётся к её, Галиному, мужчине.
   А с художником она там до сих пор рисует, ну и хорошо...
   Гала решила зайти проверить намерения художника: отвезти к себе домой или проводить до материнского гнезда, заезжать ли ей завтра утром за подружкой?
   Работу! Гала усмехнулась, это ей работа, забота... А Генрих всё равно. Сначала хоть машине порадовалась, пока не привыкла, а потом опять отключилась - женщина дождя, мать её...
   Для неё одна работа - малевать и желательно всей пятернёй, желательно на стенах, пещерная женщина!
 Стук решительно выбивающих дробь каблуков отвлёк Галю от этих мыслей, окрашенных сиропом раздражения на измену подруги. "Кто это так цокает? Да я и цокаю, кому бы ещё цокать в пустом подвале? Этот граф Монтекристо видимо ловит здесь одному ему уловимый кайф: бункер, одиночество, эхо - суровая нордическая прелесть!  Вот сейчас - эхо... А вдруг тут крысы? " Гала вздрогнула, вспомнив про рассказ Графини Татьяны о старой бурой крысе, которая обходила свои владения по ночам, по периметру всего кинотеатра, не попадаясь ни в какие ловушки и не соблазняясь ни на какие отравленные приманки. Крыса эта  очень старая. Она не живёт в кинотеатре, она  сквозь него ходит и, на всякий случай, чтобы кто-нибудь не завелся на её территории, она инспектирует все углы и закоулки поднадзорного ей кинотеатра. А , вообще, эта крыса - смотрящая всего "золотого квадрата" - сосредоточения сталинского ампира в архитектуре массовой застройки.
   Новый директор пытался прикрыть  крысиный транзит. Сам пронырливый как крыса он обнюхал весь периметр, вычислил путь, пресёк его, забив отверстия в стенах пластиковыми бутылками.
   Ночью, в урочный час, методичный скрежет разбудил мирно спящего на диване под финиковой пальмой сторожа, то рвалась до своих владений крыса - хозяйка района.
   Сторож встал, пошёл на этот скрежет, побил палкой о стену. Вроде всё затихло, но только он отошёл, только сел на диван, звуки возобновились с угрожающей силой. Сторож повторил свой маневр. Крыса повторила свой. И так несколько раз... пока сторож не плюнул и не улёгся спать, заткнув уши ватой. Сначала ему снились пластиковые бутылки, скачущие по ступенькам лестницы с необыкновенной  лёгкостью и упругостью за счёт своей пустоты.
   Бутылки  подскакивали очень высоко, под потолок, А потом одна бутылка прыгнула ему на нос, накрутилась узким горлышком, стало больно и сторож проснулся... И вот тут-то его глаза встретились с глазами крысы, сидящей у него на груди и с назидательным видом кусающей сторожевой нос.
   Брр...
   Галю передёрнуло.
   Не стучась, она рванула дверь мастерской на себя, надеясь спугнуть голубков, чтобы уж точно определиться: отпала подруга от неё или нет.
   Свет из мастерской залил мрачные закоулки подвала, изгнав таинственность. Тепло, прокуренное, провонявшее краской и растворителем, ещё чем-то невообразимым, вырвалось комом навстречу Гале.
   Сцены любострастия не было. Эти двое опять рисовали, теперь уже на другом щите. Она выводила контур, он вырисовывал мышцы аэрографом. Судя по колличеству нарисованного мяса, это был боец рукопашного фронта.
   Играла какая-то дикошарая музыка, мужчина очень хриплым голосом выводил рулады про крейсер "Аврору".
   Эти двое даже не обернулись, может быть и не слышали дроби Галиных каблуков, не заметили, как распахнулась дверь.
   - Медам, месье, вы не заработались здесь?
   - Ты же ушла давно, вчера уже...- ошалело уставилась на неё Генрих.
   - Дева, окстись, не вчера, а ещё сегодня, и от силы час назад... хотела уйти, да дела задержали, - соврала Галя, дел-то никаких не было, одни мысли, воспоминания, а сказать что просто задумалась на рабочем месте гонор не дал.
   - Ну и...
   - Что, ну и? Я спрашиваю ещё раз: "Ты со мною или с ним?" Как ты домой будешь добираться? Я уеду, а ты останешься. Ночевать здесь будешь?
   - Я буду ночевать у него... - старательно выводя фалангу могучего мизинца, сказала Генрих, чем слегка смутила художника.
   - Точно?
   Генрих победоносно воззрилась на затаившегося художника, он попытался промолчать, наяривая аэрографом бычью шею шафранного мастодонта. Да не вышло. Генрих поймала его за трудящуюся кисть руки, изловила взгляд, теряющих независимость глаз.
    "Вот теперь точно, - подумал художник, - пожалуй, отдамся..." И, усмехнувшись хитроватой улыбкой, качнул головой.
   - На работу  не проспи, матери отзвонись! - Приказным тоном прострочила Гала.
   - Я не хочу на работу и к матери не хочу, и звонить ей не хочу... - без тени соблюдения приличий промурлыкала Генрих, - я ему буду помогать во всём и жить у него буду.
   Художник почесал бровь...
  - А если негде жить? -  Спросил игриво он.
   Галя злорадно хмыкнула и сделала брови козырьком, будто говоря: "Вот видишь!"
  - А если я женат, обременён потомством? - Не унимался художник.
  - Не ври,  жить есть где, тут где-то рядом ты живёшь, и не женат ты, ну и потомства у тебя нет... А остальное мне не важно...- твёрдо сказала Генрих, - Я тебя выбрала. Это истина! - И она решительно обвела карандашом ногтевую пластину большого пальца  правой руки  свежеиспечённого шафранного молодца.
   - Позвони матери! - Опяь возопила Гала.
   - Не хочу, ей всё равно, она от меня устала...
   - Ну как знаешь...
   Гала развернулась и вышла. На контроле сидел ночной сторож, контролёрша ушла домой, сеанс уже давно закончился. Времени было  уже действительно много.
   На улице мела необременительная метель, мягко утверждая приход очередной зимы.
   " И ведь взрослая же баба, а наглости как у детсадовки. Это же надо так навязываться мужику! Я бы  со стыда сгорела, - Гала ехала вдоль гранитных фасадов, обмирая на перекрёстках, почему-то, когда рядом сидела Генрих, ей не было страшно, а вот сейчас, когда одна, обмирает... - Надо подумать о чем-нибудь глобальном, пример что ли с неё брать - истина... Ишь ты! Истина... Наглость это, вот твоя истина, Захотела мужика и наложила лапу поперёк всех, поперёк его воли".
   Гала вспомнила про наглую бурую крысу, что сживала со свету сторожей кинотеатра, пока директор не прекратил перечить ей.
   А прекратил он это делать лишь тогда, когда крыса наконец-то вычислила от кого исходит воля к преграждению её путей.
   Крыса поняла, что сторожа - народ служивый, подневольный и меняющийся часто: чуть их немного припугнёшь, сразу бегут.
   А пугала-то она как? По-старушечьи, полегоньку, ну возьмёт за нос спящего бедолагу, за самый кончик, не прикусывая, ну уставится ему, сердешному. в спящие глаза своими мудрыми очами... и сидит ждёт, когда родимый из сна выскочит... Ну а уж как выскочит, как захолонётся в ужасе, заорёт благим матом, начнёт руками мотаться, башкой трясти - бабушку бурую с себя  стряхивать. А у неё уж и годочки не те, чтобы как белке прыгать. Свалится со страдальца, да и под диван спрячется, послушать, как служивый в себя приходит.
   А на следующую ночь, глядь - опять новое лицо на диване спит. А ещё на следующую - ещё новое. А тут пошла, а дороги-то и нет, ай наны! Ход заложили - цементом залили, вот он уж и схватился даже.
   И это ведь вечером сделали...
   Прийти-то в кинотеатр всегда можно, ходов много, но этот был самый первый, ещё со времён постройки, самый любимый, ещё молоденькой была, всё по нему бегала - тётка ей его завещала. Родителей у крысы не было - погибли, жадны были, брюхом жили, на приманки травленные кинулись. Вот она - сирота, у тётки и обучалась. Та мудрая была - настоящая метростроевская крыса. А она вот - сирота... Ну а кто сироту обидит...
   Выследила она как один мелкий мужичонка по кинотеатру бегает и громоподобно горланит. Вот ведь несоответствие какое! Звук к габаритам не вяжется. А, однако, всеми заправляет... маломерка... И дыры, значит, залепливать его приказ.
   Ну ладно...
   Не гадила никогда на завещанной территории, а сейчас, уж видно, придётся.
   Когда директор пришёл на работу, самодовольно оглядывая свой кабинет, он почувствовал специфический запах. Взглянув на стол, он увидел изгрызенную  по краям папку с приказами, а по периметру стола трассирующую  ленту крысиного помёта. Постаралась бабушка...
   Этот случай хорошо подействовал на директора. Он вдруг понял, что  человек он здесь новый, а она крыса -старожил и мешать ей не надо. Хватило ему  юмора  рассказать про проделки крысы и на контроле - в коллективе. Ну, ведь не самому же дерьмо убирать. А уборщица растреплет и обсмеёт за глаза, так уж лучше самому, первому посмеяться над собой.
   И действительно в кинотеатре установился мир. Крыса ходила по своему генеральному ходу, цемент  оказался рыхлым, сторожей она больше не трогала, директора больше не наказывала.
   Гала и не заметила как доехала до дома, благополучно минуя перекрестки. переходы, мосты.
   Дома никого не было. Юра покорял регионы - внедрял "Бобра".
   Гала села в прихожей на пуфик у зеркала, сняла сапоги.
   "Опять спать одной, - раздраженно подумала она, - надо позвонить матери этой подлюги."
   Почему подлюги? Она не знала как вырвалась у неё такая интересная эмоция. Она что же завидует? Кому? Этой малахольной с её истиной? Не может быть!
   Галя набрала номер. Дождалась дозвона. Недовольная подружкина мама выслушала рассказ  Гали, видимо, перманентно зевая.
   - Ну что с неё возьмёшь, спасибо тебе, что позвонила, а то уж я волноваться начала. -  Ответила она Гале и повесила трубку.
   "Да она там только перекрестилась, волновалась она, как же! Деньги. оставленные Глебом, давно вышли. От меня зарплата уже приедена... Они обе друг друга стоят."
  Галя тяжело вздохнула, отпихнула свои горделивые сапоги.. Они сразу как-то  сникли. Острые носы из победоносных превратились в жалобные, похожие на физиономии грустных рыб, потерявших смысл  жизни.
   Нет ни милого , ни подруги перед которой фигурялась, Вот так стоишь, стоишь на шпильках, а это никому и не надо...
   Уже в постели, засыпая, Гала подумала про истину, её многомерность, подумала о том. что есть ли у неё  - у Гали. такая истина, чтобы вот так - шлёп лапой и мужик твой. И под венец, и под фату, а в небе - голуби!
 
                Глава 8.
                Боже! Как давно это было...
   Они шли мимо розовой церкви, осыпанной лёгкой колкой крупой неспокойного снега предзимья. Снежинки то падали ровно, делая изображения похожие на муар, то начинали метаться, закручиваться в спираль.
   - Пурга, однако... - зябко втянувшись в свой капюшон, отметил художник.
   - Ага, первая. Сегодня. Надо же! - Ответила ему Генрих, вжимаясь в его пышный дутый рукав пуховика.
   "Как же там ему, наверное, тепло внутри, хорошо". - Подумала она и покрепче впилась не совсем отмытыми  от гуаши пальцами ему под локоть.
  "Однако, цепкая какая, я её под ручку не приглашал, сама вцепилась. да ещё, смотри ж ты, всё поглубже норовит своими пальцами ползучими докопаться - уцепила как рыболовным крючком, - он взглянул сверху на неё, - ну и одежонка у неё, нелепая! Ни перчаток у неё нет, ни шапки, куртяшка какая-то, самопальная что ли? Одна радость - капюшон с песцом". - Он усмехнулся.
   Она почувствовала его усмешку, подняла голову, уставилась вопросительно ему в глаза. Взгляд её был прямой. открытый, одним словом, честный.
   "Отдаваться идёт... - опять усмехнулся художник, - сурово отдаваться. по-настоящему. Вроде как по любви с первого взгляда. Ишь, как глаза горят! Как у локомотива метрополитеновского. Ну, идёт и идёт... бойко, не противно, как другие фифы на локте не виснет. Идёт в ногу, не семенит".
   Она же шла и разглядывала окрестности. Ей казалось, что когда-то давно она уже была  здесь. С топографией у неё всегда было туго... Но  когда-то она здесь была точно.
   Красивые, облицованные чем-то розово-терракотовым дома заканчивались вместе с бульваром, запорошенным первым снегом. Бульвар, по которому они шли, упирался в проспект, на проспект выходила окнами больница, а там "синим пламенем" горел свет в  операционной.
   - Режут, - со вздохом сказала Генрих, ели расцепив слипшиеся от долгого молчания губы.
   - Кого режут? Удивился художник.
   - Да вон окна горят в больнице, значит, режут страдальцев...
   - Я и не обращал внимания на эти окна, сколько не хожу здесь.
   - А давно ходишь?
   - Да с лета, дом рядом почти.
   Он развернул её и дальше они пошли по аллее вдоль проспекта, с одной стороны которого стояли сталинские холёные дома. а с другой лепились, как опята, вполне себе ничего - уютненькие такие. коробочные "хрущёвочки", а дальше, если посмотреть сквозь крутящуюся дымку снежной шелухи, то там, слева, был виден  парк - её парк Победы.
   Господи! Как давно это было! Каким образом  Галке удавалось объезжать это всё стороной?
   «Наверное, Галка не хотела меня травмировать, объезжала окольным путём, ни словом не обмолвилась, что это мои места, где я ещё была слепой,-  Генрих аж вздрогнула, - ведь десять лет! Десять лет вырваны из жизни! Хотя в этой призрачной жизни я была счастлива по-своему… Страстно, с надрывом, нереально счастлива. Тогда время будто бы остановилось: не было ни моды, которой все подчиняются, ни приличий, всё было по номиналу – натурально, импульсивно. А как я трудилась, как деньги зарабатывала»! – Тут она почувствовала, что краснеет до корней волос, - это я сама так думала, что зарабатывала, а на самом деле Глеб. Глеб из сострадания и чувства вины, ну ещё за плотские радости, хотя какая от меня могла быть радость? И отдавалась-то со злости, всё бесновалась в постели. Бедный Глеб… Мой первый художник».
- Как тебя зовут? – вдруг спросила она своего спутника.
- Герман…
- Ой, - шарахнулась она.
«Глеб, Герман, - как-то уж очень близко, - подумала она, - художники… и Генрих – я, меня зовут Генрих».
- Что, имя грозное? – тоном варяжского гостя спросил её художник.
- Строгое имя, да, - чтобы оправдать своё «ой» ответила она.
«Вот, если я тебя назову своим именем, то ты уж и не… - она не додумала эту фразу, они перешли дорогу и нырнули вглубь хрущёвского квартала, определённо знакомого ей со времён её бесшабашной юности. Она вглядывалась в эти побуревшие от времени домики. Да, да, вот детский садик, за ним через тропу вдоль теплоцентрали, которая вечно парила зимой и зеленела застенчивой травкой почти круглогодично, второй такой же детский садик. А вокруг домики – пятиэтажные кубики, заглянешь в окно в кухню – лбом в стенку супротивную вмажешься. Такая теснота. А ведь ничего, живут люди, по три поколения живут, по восемь человек на кухне набивается – чудеса»!
- Хрущёвки. – пробормотала Генрих, вторя своим мыслям.
- Они самые. Изуверская метода какого-то французского архитектора. Удешевление и упрощение. Расселение крупногабарита с утрамбовкой в малогабарит. Малогабарит с потолками высотой, как в камере Петропавловского равелина. Говорят, раньше, при деспотах самодержцах бедолаг нарочно держали в казематах с такими потолками. Мол, быстрее спятят, быстрее бунтарский разум погаснет. А тут мы живём десятилетиями, дети рождаются, не видевшие нормальных потолков. Какими же они вырастут? – Вздохнул художник, - я родился  на Ваське, и моё нежное детство прошло там, а отрочество уже здесь, уже под этими потолками.
Художник гневно сверкнул глазами, как автогеном прорезая снежную морось.
«Действительно Герман, грозный варяг! Не нравится ему с такой-то статью да в малой каморке ютиться. Гневится. А чего ты такой большой, а не раздобудешь себе денег на хоромы и пешком ходишь? – Генрих вспомнила Глеба. В нём не было таких статей и мастей. Поменьше, понезаметнее был её первый художник, однако перебрался из хрущёвки в видовые апартаменты на Неве. Пусть не свои, но ведь его туда чуть не на руках внесли, - у Генрих кольнуло сердце. Шипица старой, но не забытой ревности. – Ох уж эта искусствоведша! Убила бы! Да нет, чего уж тут, никого бы я не убила, но пугануть было бы хорошо. Хотя зачем? И Глеб далече, да и не нужны они ей оба, к прошлому возврата нет. Тогда зачем ревность»?
- Ты не любишь свой район? – Спросила наивно Генрих.
- Я его люблю, весь, в общем. И дом свой люблю, тут всё уютно, корректно, с соседями здрасти и до свидания. В общем, всё хорошо, но – тесно…
Тем временем тропинка, немного изогнувшись, упёрлась в дверь парадного. Ну, точно, как тогда – подумала Генрих, вспоминая, как первый раз с Глебом поднималась на пятый этаж.
- А какой это адрес? – Спросила она, заранее почти уверенная, что он назовёт тот далёкий адрес её первой постели с мужчиной.
- Он сказал.
Да, это был тот же проспект. Другой номер дома. Но рядом. Судя по всему, они зашли с другой стороны. Вот так…
Он вытащил из кармана ключ от парадной, посмотрел на неё сверху вниз. Она была ему по плечо. Из дупла капюшона на него таращились два всё понимающих глаза.
«Как у енота из старого диафильма, из детских вечеров там, ещё в коммуналке, длинными, зимними вечерами под чтение титров строгим, отчётливым голосом бабушки, как у крошки енота. Да. Давно это было».
Он стал напевать песенку «боже, как давно это было» и она стала ему подпевать. И каждый думал о своём, поднимаясь по лестнице, конечно же, на пятый, последний этаж.

                Глава 9.
                Меня зовут Генрих.
Дверь в квартиру открывалась как-то особенно – шиворот навыворот: на чердачную лестницу, а не как у всех людей – на лестничную площадку. Дверь была ещё и на цепочке.
Художник вскользь матюгнулся, дёрнул дверную ручку, цепь держалась крепко. Пришлось звонить…
«С кем же он живёт? – подумала Генрих, - кто дверь-то на цепи держит? Бабушка, наверное»?
На шум и звон появилась пожилая женская рука с длинными, но не одинаковыми ногтями, на безымянном пальце красовался перстень с рубином.
Женщина даже не спросила «кто». Она просто посмотрела в глазок и открыла дверь, сняв цепочку с держателя.
Художник как-то нервно дёрнул в её сторону головой – вроде бы поздоровался. Она с не особой приязнью уставилась на Генрих, шагнув в глубину тесной прихожей, чуть пошатнувшись, уселась на тумбочку.
«Сейчас я ей представлюсь – подумала Генрих, - вот будет потеха – как она отреагирует на моё имя»!
Но потехи не последовало.
Женщина грузно сползла на пуфик и, глядя сквозь входящих, ничего не промолвила. Телефон жалобно тренькнул, но остался цел.
«В ссоре, похоже, с мамашей. Женщина какая-то аморфная и взгляд у неё оловянный, - думала Генрих, расстёгивая куртку, - интересно возьмёт он у меня одёжку? Повесит ли на вешалку или таких вежливостей от него не дождёшься»?
Она сняла и протянула куртку художнику, тот, без следов галантности, повесил её, дождался, когда Генрих снимет обувь, и, обогнув застывшую на пуфике пожилую особу, потянул Генрих за собой на кухню.
- А это кто? – спросила  Генрих, мотнув головой в сторону женщины в прихожей.
- Это мать…
- А чего она?
- Что, чего?
- Ну, такая…
- Какая – такая?
- Жизнью недовольная, - поглядывая на закрытую дверь кухни, ответила Генрих.
«Хотя своя-то мать тоже из таких – аморфных». – критически заметила она про себя.
- Возраст такой, - вздохнув, сказал художник, - хотя она и раньше особой живостью не страдала.
Дама, там, в прихожей, заскреблась, заохала.
- Чего это она? Встать не может? Помочь ей? – встрепенулась Генрих, срываясь со скрипучего стула.
- Да сиди ты, - отдёрнул её художник, - кривляется.
Дама тем временем, шлёпая тапками, проскреблась в комнату и уже оттуда донеслись стоны и вздохи. Вдруг сквозь розетку в кухню просочилась такая мощная струя запаха корвалола, что художник опять мимоходом матюгнулся. Глаза его стали набирать металлический блеск – глубокий и воинственный.
- Заумирала. – процедил он.
- У неё наверное климакс? – с видом опытной женщины сказала Генрих.
- Он у неё всю жизнь, этот климакс.
- Аа… - протянула Генрих, - значит у тебя жизнь тяжёлая?
- Тяжёлая, да уж. Одна радость – компьютер, интернет. Давай перекусим что-нибудь, и я тебе покажу.
Он открыл потёртый холодильник «Иж». Там стояли банки с засахаренным вареньем, да из глубины средней полки торчал хищный хвост красной рыбы, завёрнутой в полиэтилен. Художник сделал губами «брр», вытащил рыбный пакет, заглянул в хлебницу – слава богу хлеб там был.
Он отрезал по ломтю хлеба, по ломтю рыбы, заварил растворимый кофе в две большущие кружки, кинул в них по два куска сахара- рафинада.
   -Ешь, другого нету, - пододвинул ей тарелку с лохматым бутербродом.
   Генрих видела, что он стесняется пустого холодильника, стонущей на показуху матери. Она видела, что художник намеренно огрублял себя как мальчишка-подросток.
   В отношениях матери и сына чувствовалась какая-то застарелая обида. Трудно было понять, кто кому насолил. Почему они жили вдвоём? Два одиноких человека: сын – холостяк холостяком, мать – давно незамужняя женщина.
   Бурное воображение Генрих рисовало разные картины ужасного из домашней жизни своего нового художника. Сердце ей подсказывало, что художника надо спасать, от чего ей было всё равно, лишь бы спасать.
   « А может быть он девственник? – мелькнула у неё шальная мысль,- ведь бывают же такие гордые мужчины, что в руки так просто не даются, как уж они справляются с половым инстинктом, кто их знает? Да вот и Галка рассказывала, что у неё на одной из работ была женщина, так её отец до тридцати пяти лет не знал женщин – очень занятой мужчина был: скот по Алтаю гонял, при купце правой рукой был, это ещё задолго до войны было – в тридцатые годы. И не надо ему было никого. А вот матушку её увидел и сомлел в одночасье. Она из «бывших», попала в ту степь прямо из стольного града, с ридикюльчиком и в лодочках, хорошенькая, нежная, испуганная до полуобморока. На неё уже местный руководитель глаз положил, условия начал ставить, стращать, а тут и подвернулся этот бравый скотовод-лошадник, подхватил её на седло, да и свёз в степь, там под открытым небом лишился с ней девственности. Прожили всю жизнь вместе. 
- Вот так вот…
Генрих замолчала в своих мыслях. Перед ней лежал надкушенный бутерброд, в кофе растворялся рафинад.
- Ты о чём задумалась? – спросил художник.
- О тебе и твоей матери. У меня ведь тоже мать такая какая-то.
- Какая?
- Ну,… потерянная что ли.… Только не стонет. Утром встанет, причешется и на работу. Вечером придёт, поест и за книжку. И читает, читает и всю жизнь одна.
- Да моя, видишь ли, из красоток, а такие приближение старости воспринимают как личное оскорбление. Отец мой её покинул, когда я ещё был безгрешным отроком. Покинул ради молодой и умной…
- А ты сейчас сильно грешен? – в глазах Генрих блеснул бесовской огонёк, - а мать твоя значит не была умна?
- Ну, ты видишь сама: стала бы умная женщина выламываться перед посторонним человеком – ведь ты же гостья, она могла бы и поздороваться и пообщаться. Вдруг ты её будущая невестка.
Генрих уставилась на него в упор.
- А ведь ты прав, я бы на её месте, на всякий случай познакомилась бы. А ты раньше приводил ей «невесток».
- А то как же. Может она и тюрей стала от того, что я активно приводами занимался. Иногда и с детятями…
- Сюда с ди тя тя ми?! То есть во множественном числе?
- Во множественном… - он ехидно ухмыльнулся, - смоленские женщины на одном ребёнке не останавливаются, а тут ещё и женщина с широкой душой: дети у неё всё от разных отцов были – один от адыга (где она только его откопала в своей лесной глуши, другой – от корейца. А это уже заслуживает удивления и ещё девочка от нашего коренного чухонца.
- Да уж, согласна, а что, судя по твоему вздоху этим список не закончился?
- Да, Бог троицу любит, а изба на четырёх углах стоит. Вот четвёртым оказался крепенький беленький мальчик, сынок нашего питерского пролетария, благодаря которому эта мадам в Питер и попала. Вот этот коренастый карапуз и ввёл в мою мамашу в тот градус изумления, в котором она до селе и пребывает. Старшенький-то у дедов с бабками на смоленщине по большей части обитали, появлялись по очереди. Адыг и корейчёнок почтительные были к моей мамаше, а этот карапуз ломал крушил, по голове ходил, управы на него не было, только ремень. И пребывал он безотлучно на нашей жилплощади.
- А ты, что, ремнём его драл?
- Драл. Мать – смолянка была столь свирепа, могла и насмерть забить.
- Господи! – Генрих изумлялась, какие бури и ураганы проносились в этой маленькой квартирке.
- А куда ж они все делись-то?
- Любовь прошла. Женщина с чужими детьми без любви зачем?
- Так ты её выгнал?
- Да, нет, сама ушла к законному мужу. Вот, смотри – художник показал едва заметную горбинку на носу, - это он, злодей нос мне так поправил.
- Дрался с ним за эту бабу?
- Ну да, вернее он меня бил. А она, зараза, разнимала.
- По любви ещё было-то?
- Да, ещё в самом начале…
- А она у тебя первая была?
Художник отхлебнул кофе, откусил от бутерброда с рыбой, поморщился, вытянул изо та длиннющую тонкую кость, пожевал, проглотил.
- Не люблю рыбу… - взял сигарету, закурил, - первая. Старше меня была на десять лет.
- Ого – Генрих удивилась этой разнице в возрасте. Сколько же ей сейчас? – подумала она, - он ведь мой одногодок? Может старше? Может младше? По нему не определишь, иногда он кажется подростком, иногда стариком. Середины нет. Взрослости, зрелости, как у Глеба нет. Может быть это так притягивает её к нему?
- Тебя как зовут? Неожиданно спросил он.
- Ген, приехали.
- Меня зовут Генрих, - яростно отчеканила она.
- Ну и ладно, хоть бы и Тарас, чего кипятишься-то? Я тебя буду звать Гелей.
- Зови как хочешь. Ладно, что я себя знаю, как Генрих.
-В несклоняемой по падежам форме?
- В несклоняемой – твёрдо ответила Генрих.
- Ну и ладно, у меня вторую Сашей звали, и ничего. Правда, мальчонка был вредный – от депутата.
- Это что за народность такая?
- Не народность, а должность.
- И что этот дипутитёнок тоже на этом плацдарме произрастал?
- Да нет, эта история была с выездом. Мадам меня к себе забирала, на свои квадраты. Тоже старше меня была на пять лет. Тебе-то сколько?
- Мне… - Генрих замялась в районе тридцати, а тебе?
- Ну и я Христу одногодок.
- И давно ты расстался с этой Сашей – Пашей?
- Да год уже. Два года с ней прожил, чуть не женился.
- А своих детей у тебя нет?
- Нет, кто ж рискнёт. Я же не депутат, не слесарь – сантехник, обеспечить не смогу. Я – художник.
- И я тоже.
- Ну вот. Два сапога – пара. А чего одна? Развелась?
- Рассталась.… Болела…
- Чем болела?
- Слепая была, десять лет.
- Это как это? – изумился художник.
- Ну вот так. Вмиг ослепла, вмиг прозрела.
- И давно прозрела-то? – Художник думал, что его дурачат.
- Да год уже как.
- А до этого что? Тьма перед глазами и всё?
- Да.
- А чем жила?
- Рисовала, продавала.
- Слепая-то?
- Ну не сама, Галка помогала, - соврала Генрих.
Художник почувствовал эту ложь.
- Десять лет одна? Никого у тебя не было что ли? В таком-то возрасте, самом горячем?
И тут Генрих не смогла усмирить своё женское тщеславие.
- Я вела бурную половую жизнь. Если именно это тебя интересует.
- Бразильский сериал какой-то. Как же это ты умудрялась? Или опять Галка?
- Да, она. Заботилась о моём психо–эмоциональном равновесии.
 - Сводницей что ли твоей была? На неё это похоже. Деньги на тебе делала?
- Да нет же, приводила мне вдохновителей.
Глаза художника загорелись ртутным блеском. Он опять закурил, сквозь дым, всматриваясь в сидящую напротив гостью. Она доедала свой бутерброд и ни одной рыбьей кости ей не досталось.
- А рисовала что? Как рисовала? – допытывался художник.
- Пастелью, в постели и постельные сцены. Благо они постоянно стояли у меня перед внутренним взором и мутили мне разум, – потупившись, промурлыкала Генрих. Тема разговора начинала её пьянить.
Художник удавил сигарету в хрустальной, замусоленной пепельнице.
- Как это интересно? – другим уже каким-то голосом спросил он, - у меня и постель есть, может сообразим экспромтом дуэт…
- Сообразим, - многозначительно посмотрев на хозяина, ответила гостья. А матушка нам не помешает?
- О чём это ты? – прикинулся дауном художник.
«Ах ты жук!  - подумала про него Генрих, - всё недотрогу из себя строишь».
Через дырки к розетке опять потянуло корвалолом и опять послышались охи да вздохи. Потом охающая масса со скрипом поднялась и стала приближаться к кухонной двери.
- Маман скребётся.
- Пойдём отсюда, - и тут жуткая мысль пронзила мозг Генрих, - а вдруг они, сын и мать живут в одной комнате. Господи помилуй, бедная женщина, жить с сыном да ещё с его пристрастием к дамам с интернациональными детьми, это же с ума можно сойти!
Но всё оказалось не так страшно. Из коридора они прошли в ещё одну комнатёнку – логово художника. Правда, столкнулись всё таки с хозяйкой. Она несла в руках миску с обглоданными куриными костями, с недоеденным кусочком хлеба, обмакнутым в горчицу и малюсенькой горкой недоеденного винегрета. Причём, обратила внимание Генрих, и хлеба и винегрета была такая  -малость, всего на один укус. Вот чего бы ни доесть? Так нет же – всё в мусорное ведро. А грязную тарелку – в раковину, не помыв.
Комнаты оказались раздельными. Переехали мать с сыном сюда  давно, откуда-то из центра. Комната  художника … по-своему даже уютная, только немытая какая-то. По оставшейся с детско-юношеского периода привычке Генрих запрыгнула на диван и опрокинулась навзничь, раскинув руки. Естественность её поведения радостно удивила художника. Он тоже опрокинулся рядом с ней.
     -  А вон там Наполеон в треуголке, - она протянула руку, указывая на потолок. Пятна на потолке действительно очень напоминали образ корсиканца, - а рядом дама с веером.
   - Вижу. – Тоже увлёкся рассматриванием пыльного потолка художник и тоже поднял руку вверх.
   Их руки закачались как берёзы перед грозой, закачались и переплелись.
   Ох, как давно она не была с мужчиной. Как оголодало её тело по этим простым движениям. Одежда, как мусор, слетала с их тел, как пыль с  мрамора. Они, как волны,  разбивались друг о друга и смешивались вновь. Она качалась на нём, словно наездница, пот стекал по её ключицам. Она что-то бормотала про себя.
   - Меня зовут Генрих, - еле разобрал он. Он пришёл в неё с такой вдохновенной силой так, что её организм сразу откликнулся, исковеркав оконечной судорогой черты её лица.
   Потом она рухнула ему на грудь. Он прижал её к себе, гладя  по плечам, приговаривая: «Генрих – дурочка, что же это?»
    А она плакала от счастья и её слёзы текли по его  шее, щекоча её, но он лежал тихо, не дёргался, ждал, когда она проплачется.
   Потом она успокоилась, легла рядом, положив голову ему на плечо.
   - А  почему тебя зовут Генрих? – спросил он ласково, безо всякой издёвки.
   -А мне так жить не страшно… знаешь, какая она отважная, эта Генрих!
   Утром, встретившись с матерью художника на кухне, она тоже заявила той, что зовут её так странно.
   Аморфная женщина чуть повела вылинявшей бровью.
   - Да хоть Фридрих Энгельс, хоть Карл Маркс. Лишь бы жить не мешала.

                Глава 10.
                Жили были.
   Сколько же ей сейчас на самом деле лет? Генрих лежала в темноте ноябрьской ночи и пучила глаза в еле видимый потолок. Когда был Пол, ей было уже тридцать. Ан, нет. Двадцать девять. Последнее лето перед тридцатником. Галка тогда ещё очень переживала, говорила, ну всё – теперь мы тётки…Книгу хотела написать… эх! Лень-то раньше нас родилась.
   Генрих закрыла глаза. Веки были мягкие и тяжелые, как подушки. Ей стало жалко себя. Глупую и ни на что не годную. Под веками пекло, в носу свербело, казалось, вот-вот разольётся вся хлябь душевная. Но выкатились  две-три хилые слезинки, Генрих зевнула долго-долго и уснула. Уснула в первый раз на плече у художника. Снились ей дети. Снилось ей, что не её эти дети и что ей их нельзя, что сейчас время лихое, и никто не рожает детей, но вот эти как-то родились и бегали вокруг неё и художника. Но художник детей не замечал, а её называл Гелей. А она ему всё твердила, что её  зовут Генрих.
    Прошло два месяца как они вместе. Раз, вцепившись в художника, она уже никуда его от себя не отпускала. Она ходила с ним на работу. Рисовала. Скоро будет Новый год и никогда в жизни она раньше  так не чувствовала его приближения.
   Мать художника еду не готовила, то ли, не умела, то ли, не хотела. Всё вспоминала, как тяжело ей жилось и работалось, всё пытала Генрих на счёт работы, но Генрих считала, что и так много работает вместе с художником, посылая амёбо-образную куда подальше то за глаза, а то и прямо…
   Рядом зашевелился художник, что-то ему там приснилось. Зашлёпал по одеялу руками, ловя мышь, задёргал ножками как собачка во сне. Устал, значит, понервничал, и так почти каждую ночь. Она поймала его руку, сжала, потом погладила художника по плечу, тот заворковал во сне, потянулся и бархатно захрапел. Она прижалась горячим голым животом к его почему-то холодной голой заднице, обхватила поперёк  туловище художника, так хотелось обогреть, оберечь, успокоить. Это было так ново, так остро, что Генрих обмирала от прилива накатившей нежности, которой раньше она за собой не замечала.               
      А всё-таки ноябрь прошёл отлично, и зима началась хорошо, фильм сменялся фильмом, афиши сменяли друг друга, всё шло по плану, укладываясь в заданные сроки. В этом была определенность, это успокаивало. Генрих готова была делать всё что угодно, лишь бы продлить такой ход жизни, днём она рисовала, а ночью любила своего художника, большого и странного, так похожего на неё саму  своими причудами. Иногда до ночи не дотягивали и предавались страсти прямо в мастерской, на маленьком диванчике. В мастерскую теперь никто без стука не входил. Директор только усмехался, вот хорошо художник устроился…      Художник пах мёдом, несмотря на то, что курил, когда Генрих засыпала на его плече, там, где сердце стучит, она вдыхала этот запах и дурела от него, засыпала и в её сонном мозгу как марево из крупных снежинок возникали картинки их будущих афиш. Да, у неё теперь был свой вернисаж, это не те маленькие листочки  альбомного формата, тут был масштаб, мощь – послание миру в два с половиной метра ростом, тут были софиты, освещавшие смелые произведения гуашью. Их было восемь её окон роста, её афиш, по четыре по обе стороны тяжелой дубовой двери. Коротка была жизнь этих картин, что-то удавалось продать залётным чудакам. Что-то художник прятал, как особо удавшееся на память. И каждый раз было грустно, когда очередной шедевр покидал свой кратковременный пьедестал. Это была жизнь двух, нашедших друг друга мизантропов, уединившихся в подвальной пещере, когда их внезапно смаривала страсть, художник торопливо задвигал шпингалет на двери мастерской и на ходу расстегивал ширинку, а она уже ждала его на диване, призывно разведя голые ноги. Эти быстрые всполохи эмоций окрашивали их жизнь яркими пряными красками. Когда они размыкали свои объятия, глаза их лучились благодарностью друг другу. Мастерская, их сказочная пещера, только их, никто не имел права пребывать здесь ещё. Так думали они. Но  кинотеатр – не  жилой дом, а учреждение культуры. То, что художник свил гнездо под сводами государственной бюджетной организации, это было противоестественно и нарушало все нормы трудового уклада, но этой самобытной паре всё прощалось, уж больно хорошо рисовали вместе. Она хорошо рисовала, об этом знали все в кинотеатре, она рисовала безвозмездно, не жалея ни сил, ни времени. Её за это любили, хотя и дивились: даром ведь. Странная девица.… В своём любовно-творческом угаре Генрих и не заметила, как угас и опустел офис Галы. Так они и не попрощались.
Снег уже улёгся плотно и надолго, аккуратно и чисто, по-настоящему. В городе уже началась подготовка к Новому году, пока ещё вяло, еле раскачиваясь, то там, то здесь стали появляться бутафорские снежинки, Деды Морозы, Снегурочки. В новомодных магазинах, зовущихся теперь бутиками, в витринах выставляли Санта Клаусов в коротких тулупчиках, а над окнами, над дверями вывешивали огромные виньетки из еловых искусственных веток – новая мода, красные колокола, красные ленты, красные подковы, как на добропорядочном Западе,  всё красное с золотом.
   Это было всё оттуда – с европейской стороны или из Штатов, это было в фирмах с богатыми инвесторами, в дорогих бутиках, куда персонал брали по конкурсу, где продавщицы отдавались работе с томной негой.     А торговали тогда все и по всякому, в разных условиях. В Апрашке  под открытым небом в перчатках с обрезанными пальцами, стоя на промёрзшем картоне, в валенках, в китайских бесформенных пуховиках, торговали, чем придётся и когда придётся: яйцами с восьми утра, книгами с десяти,  шапками, шкурками. Всего и не перечислишь. В наглухо закутанных тётках трудно было узнать прежних кандидаток наук, преподавательниц, тех женщин, что не нашли себе спонсоров, не пристроившись в офис  благополучной фирмы, они вот так без блата шли в кабалу к какому-нибудь  купцу, жена которого совсем недавно ещё сама сидела на этих самых яйцах, книгах, шапках. Жены бизнесменов больших и малых, ошалевшие от успеха своих мужей, от лихих денег, несоизмеримых с теми деньгами, на которых они взросли, млели от блаженства, нанимая своих одноклассниц на работу. Самостоятельные женщины – бизнес - вуменши, организовавшие свою жизнь по буржуазному канону, обладая офисом, муштровали своих юных подчинённых, выросших и живущих в условиях тщательно скрываемой нищеты, готовых терпеть любые причуды патронессы, лишь бы не потерять своего места под кондиционером рядом с офисным кулером. Когда в середине декабря к художнику повалили с новогодними заказами, Генрих могла лицезреть и бизнесменш и офисных исполнялок. Рекламных  мастеров тогда было мало,  дизайнерских контор было тоже мало и они снобились пуще индюков. Художник в своём районе был вне конкуренции.   Заказывать рекламу в Розовом кубике стало местечковой модой. Через контроль то и дело проплывали листы фанеры, пластика, брусья древесины. Из-под ноши  выглядывали  только ноги. Листы плыли и плыли, минуя фойе, исчезая в пасти подземелья. Графиня Татьяна вздыхала, вот раньше, бывало, муха не пролетит мимо без спросу, а теперь сплошные передвижения. Какие-то явки, стрелки, сходки, любой пограничник с ума бы сошёл от такого беспредела. А так, кинут через плечо: « К художнику!» и прут, не обращая внимания на верного стража кинотеатра. Да и директор тоже не отставал, тащил всё, что не попадя в кинотеатр, у него были свои предпочтения: телевизоры, мониторы, прожектора, какие-то  моторы, шины, арматура. Всё это тоже с грохотом проносилось мимо контроля и проваливалось в подземелье. «У каждого свой бизнес». – Вздыхала Татьяна. - «В рабочее время и на служебной площади». Конечно, вслух она ничего не говорила, художника она даже любила по-своему, да и к директору она привязалась как к монарху. А уж эту курносую подругу она видеть без улыбки не могла. Одно имя её чего стоило  - Генрих! Татьяна звала её просто Лена.… Ну не Геной же… Девица эта носилась, как оглашенная, во всём помогая своему художнику. А Генрих только усмехалась на эту »Лену», но как-то неожиданно и художник, и директор стали называть её этим именем. И ей это понравилось. Так постепенно сходил на нет морок её жизни. Она была  согласна на все имена, которые даст ей художник. Ей было больше тридцати, она жила в свободном браке, но ведь с художником! И Генрих смело смотрела в глаза  свеже - выхоленным дамам новой буржуазной реальности. Она – жена художника, его соратница, сама – художница, смотрите, завидуйте! А Новый Год всё приближался и приближался. Всё настырнее лезли в глаза Деды Морозы, Снегурочки, Санты на новый манер. Наступила пора рисовать новогодние щиты. Их должно было быть две штуки, по обе стороны двери. На одном щите  рисовалась открытка с поздравлением, на другой писался фантазийным шрифтом праздничный репертуар, облепленный новогодними причиндалами. Генрих любила рисовать дородных синиц и снегирей с коротенькими недоразвитыми крылышками,  птиц, не способных улететь. Она так хотела осёдлости для всех. Она так глубоко погружалась в этот новогодний сказочный мирок, что ей казалось - предпраздничное светопреставление  будет отныне и навсегда. Параллельно с оформлением  кинотеатра выполнялись коммерческие рекламные заказы. Мастерили вывески потоком, о плоттере тогда никто и мечтать не мог, эскизы рисовались от руки, плёнку - самоклейку резали в четыре руки маникюрными ножницами. Но самое главное и самое сложное было составить смету, чтобы не продешевить.
Но как, ни старались не продешевить, все-таки дешевили, сказывалась постсоциалистическая беззубость, к ценам таким художник никак не мог привыкнуть. Да, честно говоря, ему и в голову не приходило, что одно чёрное маленькое бархатное платьице может стоить с гонорар за дизайн целого магазина.
Она увидела его случайно, это платьице, померила, всё подошло, село как влитое, и такая она была счастливая днём. А тут расплатился виноторговец. Вот и отдал художник все деньги за одно маленькое чёрное платье. Откуда он мог знать, что последний раз она вот так радостно вертелась перед зеркалом больше десяти лет назад во время её таллиннской эпопеи. Вспоминая дикую беспризорность того лета в Таллинне, Генрих вздрогнула. Нет, больше ей такой романтики не надо.

                ***

Дама в квартирке под крышей на пятом этаже тоже чувствовала приближение Нового Года.
«Мими», так за глаза стала звать родительницу художника Генрих. А та её звала Еней.
«Еня – надо же! – Генрих даже умилилась тому, как её окрестили.
Она даже подружилась с матерью художника и уже не боялась оставаться с ней дома одна, когда он уходил туда, куда брать Генрих было нельзя. Таких мест было не много, но они были.
В некоторых фирмах заказчицы на дух не выносили женский эскорт. Появись художник на их пороге со своей … Он даже и не знал с кем со своей… не женой, нет. Он и мысли об этом боялся. Со своей любовницей фу… Он это слово-то ненавидел. Оно ему казалось липким и липучим, как сопля. Он никогда не придавал значения тем ситуациям, довольно продолжительным, когда в его с матерью квартире оказывалось очередное существо женского пола. В детстве он таскал домой кошек и забывал про них начисто, а как повзрослел, перешёл на женщин. Что тогда, что теперь, очисткой квартиры от нежелательных моментов занималась мать. Схема её действий была проста: дождаться, когда её ветреный сын в очередной раз забудет что почём и зачем. Тоесть забудет приблудную овцу, которую он затащил в дом. Дождавшись этого момента, мать говорила: «Ну, вот что, милая, погостила и иди уже. Он тебя не любит». И действительно раньше эта схема срабатывала. А вот теперь почему-то у «свекровушки» не поворачивался язык сказать такое, и ситуация не подворачивалась. Не забывал про эту Еню её сын и дома одну надолго не оставлял. Вот даме и пришлось идти на контакт, да и девка оказалась какая-то не противная, простая, как ситец на халате. Про себя много не болтала, подружек и родственниц не имела. Сирота? Иногородь? Ох, не приведи Господь! Потом в разговоре
 выяснилось и мать есть и квартира где-то на Ваське. Но это уж весьма хорошо. И уже обе женщины с удовольствием обсуждали новогоднее меню. Старая была не дура пожрать, ну а молодой всё это было в новинку. Конечно, если вспомнить времена бабушки с куличами на Пасху, с пирогами, беляшами, варениками, но это всё делалось взрослыми, да и так давно,  так давно... Сейчас, сидя на крохотной кухне с этой отцветшей женщиной (а цвела она, кажется, ярко), Генрих вспоминала детство, запахи родной семьи. Художник открывал двери тихо-тихо, не включал свет в прихожей, подкрадывался к кухонной двери и подслушивал о чём лопочут эти две женщины. Мать и … жена.… В общем, это не так уж и страшно – жена.… Да. Жизнь  идёт, жизнь идёт, скоро будет Новый Год. В их маленькой спальне, на спинке старого кресла висело её маленькое чёрное итальянское платье, бархатное, нежное. К платью нужны были туфли, чулки, бельё. - А вот белья и не надо. – Заявила Генрих, - платье в облипку, не надо белья. Буду как гусеница в перетяжках, надо на голое тело. - Так в свет не выйдешь.- Говорил ей художник. - Да какой там свет? Куда мы пойдём? Новый год встретим с матушкой твоей. - Да.… А ты  не хочешь сбежать в новогоднюю ночь? « Куда мне бежать, - подумала Генрих, - набегалась уж, да и тётенька эта, выцветшая в  гастрономических буднях, вдруг как-то оживилась, вспыхнула лазоревым светом предчувствия праздничного стола. С ней даже интересно расписывать на бумажке, кто, что, когда должен купить. В детстве, при бабушке, было всё гораздо проще: пельмени,  треугольные  пирожки с урюком, «братишки» с чёрносмородиновой начинкой, такие маленькие шанежки, слепленные в форме ромашки. А тут салаты, нарезки, холодные закуски, напитки… всё как в лучших домах Лондона и Филадельфии. А глаза то горят и мысль в  этом огне  просвечивает, как саламандра, а у меня от чего глаза горят? – подумала Генрих, - ясно от чего: пусть камнем надгробным ляжет на жизни моей любовь». «Свекровка» тоже чего-то там думала о Генрих, про мать её, что-то как-то странно – никак мать девки не проявляется, молчит о ней девка, толь гуляла мать по-чёрному, толь работала по дури много и мрачно,  а это ещё хуже гульбы, глядя на таких матерей шлюшками и становятся. Посмотрит на  такую мрачную жизнь дочка, да и за дверь – молодость прожигать. Гулён мужчины любят, они любое ****ство воспринимают как  побег к ним мужчинам. А книжки разные это побег от них от мужчин, как от вида. Вот как-то так думала старая женщина, когда-то наслаждавшаяся своей красотой. - А что мать-то  на Новый Год делает, может быть, пригласить её  к нам? - Нет! – Генрих аж вздрогнула, - она не пойдёт! - А чего не пойдёт-то? Мы же не кусаемся, познакомились-бы. Интерес её к мамаше был  вполне практичный – квартира на Ваське… Разменять эту квартиру,  дочку обеспечить жилплощадью, ну вот хотя-бы как её мать сделала – купила кооперативчик . Вот и жить можно – сама себе хозяйка. Если бы ещё сынка пристроить куда нибудь.… Да вот хоть к этой. Сошелся бы, утихомирился. - Мама-то в старом фонде живёт? – Елейно улыбаясь, спросила Ми-ми, - потолки, небось, метра четыре? С лепниной? У нас тебе не тесно? - Нет, не тесно. Мама  в старом, потолки высокие. - После капремонта? - Да. После. Генрих подумала: « Ну, точно Ми-Ми, губки как умильно складывает, ишь как жилплощадями обеспокоена. Ну, да и что с неё возьмёшь – хрущоба есть хрущоба, это от низких потолков. А мамина квартира образовалась из бабушкиной у Парка, мама очень хотела на Ваську, вот и поменялись. А та, бабушкина, - Генрих вспоминала вслух и Ми-МИ притаилась, благоговейно млея от упоминания  о сталинке у Парка, - там, в  Парке, на месте парка, крематорий был, кирпичный заводик такой, приспособленный для сожжения трупов умерших во время блокады. Пепел летел вокруг, пепел лежал вокруг, холмы в Парке это прах…» Генрих закинула голову, слёзы.. всегда слёзы, когда  она думала об этих холмах. - Это кладбище, - пояснила она, - Парк Победы это кладбище, мы ходим по могилам. - Господи, а я и не задумывалась! – Всплеснула руками Ми-Ми. - Потом пленные немцы стали строить дома, которые теперь называют сталинками, как-то используя этот самый пепел. Толи в кирпичи, толи в цемент. - Ой! Ужас какой! Я и не знала.
- Вот поэтому там и воздух в квартире такой какой-то… патетический, - вздохнула Генрих, - а жить там было хорошо. Но мама мечтала перебраться на Ваську.
- Так и там всё на костях строено.
- Да. Но там давно, потом – там, на костях, а здесь – из костей, из человеческого пепла. – Генрих сделала круглые глаза.
- А может быть неправда всё это? Может быть, пепел просто зарыли? Что-то уж больно жуткие вещи ты говоришь. Откуда ты это узнала?
- Старожилы рассказывали. Некоторые, особо чувствительные, батюшек из Никольского собора приглашали – хоромы святить. Батюшки говорили, что много тяжёлого в этих стенах из этих кирпичей. И рекомендовали святить чаще эти квартиры. – Закончила с придыханием Генрих.
- Ну, конечно, им же какой с этого навар!
- Мдаа…
На этом разговор прервался -  кто-то звонил по телефону. Оказалось, соседка – приятельница мамаши. Генрих ушла к себе в комнату. Скоро должен был придти художник с очередных переговоров с заказчиками – фирмачами.
«Фирмачками», - больно щёлкнуло у неё сердце, - с фирмачками, раз меня дома оставил.
Ревность такая злая, такая жестокая, острым когтём поддела зрительный нерв с правой стороны. Лицо бедной Генрих на секунду передёрнуло судорогой.
«Господи! Что со мной? Я так ещё окривею. Надо успокоиться. Придёт он. Да вот и в дверях зачирикал ключ. Это он!» Сорвалась и помчалась, вырывая фанерные двери.
Дверь ещё не успела открыться, ещё не появился с мороза заиндевевший художник, а она вся застыла в прыжке ему на шею. Если бы он не открыл эту чёртову дверь – доску, просто доску, разделяющую их, она бы убилась, разбилась и растеклась бы по старому, чёрному дерматину,  по старой моде.
Дверь распахнулась. Художник, пахнущий морозом, куревом, и ещё каким-то богатым ароматом неизвестного для ей спиртного, восстал на пороге уже обцелованный, облапанный, повисшей на нём Генрих.
- Ох, ты! – Только и смог сказать он, как его губы были всосаны в её восторженный рот. Она готова была съесть его со всеми этими чужими запахами, со все его счастливой усталостью, говорившей об удачной сделке.
«А может быть, не только сделки? – Куснула ревность, - молчи! Приказала ревности Генрих. Всё, теперь он мой на весь вечер, всю ночь. А это много стоит».
Дни шли, надо было закупать продукты. Размахнулись-то огого. Сделали смету – дорого… Она готова была отказаться от туфель. Тем более, что их уже искали, а подходящих так и не нашли, а дома – у мамы, были лодочки, те, что покупали ещё с Галкой, вполне приличные новые лодочки. Да и стеснялась она примерок в обувных магазинах – ножка-то была не как у Золушки. Модельную обувь подобрать было сложно, да ещё и без опыта в этом деле. Вот с Галкой она не стеснялась, там другое дело, та умела.
Так, что туфли, проверенные, надёжные надо было забирать из родительского дома, за одно прихватить кое какие личные вещи: халатик, ночнушку, колготки, носочки, трусики.
Ведь как ушла она из дома с Галкой на работу холодным утром ещё в конце октября, так с тех пор и не появлялась в доме у матери. И не звонила даже. Как всегда.
Как всегда информацию о дочери мать получала от Галки.
О новом «предмете» дочери она узнала в первый вечер её невозвращения домой из Галкиного офиса.
Вместо дочери где-то около восьми часов вечера, В дверь позвонила Галка и с порога «обрадовала» ничему не удивляющуюся женщину. Сообщила, что Генрих ожила и окрепла, и опять ушла к мужику, опять к художнику, опять рисовать и опять в хрущёвке у Парка Победы. Это графиня Татьяна поведала Гале все данные, что у неё были о художнике, о его прописке, о гражданском состоянии – все паспортные данные из отдела кадров.
Не женат. Детей – нет. Живёт с матерью. В квартире прописаны двое.
- Большая опять стала…. – вздохнула мать, - надолго ли?
Галя с этим и ушла, а потом и исчезла вовсе.
Надолго, не надолго, а больше месяца мать дочку и не видела. По телефону позвонить у дочери ухо отсохнет. А мать не знала куда звонить. Хотя нет – знала. Её Галя и телефон добыла нового пристанища блудницы, но звонить не хотелось. Было как всегда стыдно. Толи за себя. Толи за дочь. Толи за их безразличие друг к другу.
И безразличие становилось всё сильнее и сильнее, брала свою власть над душами этих женщин.
Сейчас, когда приближался Новый Год, мать с тревогой ждала появления в её жизни дочери. И конечно же она не рассчитывала на подарки и поздравления. Это было из категории невероятного. Но что-то ей подсказывала, что визит будет. И честно говоря, не хотела этого.
С тех пор, как дочь прозрела и возвратилась под сень родительского крова, мать уже успела устать от совестного проживания с этим мечущейся от экстаза к апаптии существом. Так в душе она звала своё единственное дитя.
Единственное дитя тоже не хотело наползать на безмятежный горизонт матери, но её нужны были туфли. Вот так, ни мать, а туфли…
В один из дней, когда художник с директором что-то совместно мастерили в столярке, жена художника (так теперь её величали) томилась в мрачном уединении подземелья. Мастерская становилась для неё подземельем когда в ней не было художника. Рисовать… Она всё уже перерисовала, оставались вещи которые она делать не умела и не могла, даже под кнутом – писать красивые точёные буквы, какие писал художник.
Всему можно научиться. Так думают многие, а вот Генрих при всём желании не могла провести ровную прямую линию, и злилась на себя за это и руки себе кусала, а всё равно не получалось. Работа сейчас осталась именно такая – шрифты. И зачем он притащил её сегодня с собой, когда можно было обойтись и без эскорта. Сам-то упорхнул к директору в кабинет, а потом они засели в столярке. И жужжат пилой и жужжат.
Она встала с продавленного диванчика, пошла смотреть чем же они там заняты и надолго ли?
- Когда закончите? – спросила она мужчин.
Мужчины были так увлечены процессом кромсания какой-то доски, что  и не обернулись на её зов.
Обидно…
Она развернулась и бежать. А куда бежать?
Что кричат во сне со страху? «Маму» кричат. И от обиды бегут к маме.
Вот так позабыв про туфли она кинулась в метро, предварительно вытащив у художника из кармана горсть монет и ещё несколько купюр из внутреннего кармана.
Генрих, упрямая Генрих, рванулась на Васильевский остров, а там в магазин за продуктами для мамы. Слёзы душили её и не понимала она, почему плачет, от обиды на неё или из жалости к себе, от нежности ко всем своим детским воспоминаниям. Она смело катила коляску с продуктами к кассе. У неё были деньги. Это придавало ей сил.
А до этого было вот что.
Выскочила и помчалась…
Чуть не свалилась на лестнице. Ноги заплелись на ступеньках – с такой скоростью бежала, вперёд килем, как норвежский драккар, а ноги к такой прыти не привыкли – всё под ручку, да за ручку выгуливалась чинно с предосторожностью с Галкой, и без суеты с художником.
А тут, куда понеслась?
В кармане сикося-накося застёгнутой куртки громыхала мелочь. В маленькой нитяной перчатке, вкомкавшись в ладошку, похрустывали купюры попышнее. На них-то и был весь расчёт. Она закупит маме целую тележку в супермаркете: свечки, салфетки и такую яркую немецкую гирлянду с красно-золотыми куполами.
Она представляла эту роскошь в тележке, представляла как всё это выбирает, как небрежно  расплачивается на кассе. Купюры одобрительно похрустывали у неё в перчатке.
Ноги тем временем стремительно неслись к метро по выглаженному позёмкой проспекту .
Подскочив к окошечку кассы метрополитена, Генрих грохнула горсть мелочи на медный поддон перед носом кассирши, отделённой от публики пуленепробиваемым стеклом. Два пальца виде латинской буквы виктории она показала в окошко. Это означало два жетона.
Девица кассирша, примерно одногодка, с новосделанным маникюром (видимо в салон ходила, выходная была) оцарапала пальцы Генрих, выгребая мелочь с поддона зверски взглянув из-под обесцвеченной чёлки.
Генрих аж ойкнула, ощутив остроту её когтей. И чего такая злая? На свиданку собиралась, на салон тратилась, а тут работать заставили? Или ещё того хуже – свиданка не состоялась ввиду отсутствия присутствия объекта вожделения.
Жетоны, три штуки, как маленькие диски злющего карликового дискобола срезали косую линию и, яростно забренчав, свалились к оцарапанным пальцам Генрих.
- Мне только два, - пальцем отжимая один из жетонов сказала Генрих, я же вам говорила.
- Ничего вы мне не говорили! – с каким-то прямо скорпионьим выражением сплюнула ей в ответ кассирша.
«Господи, да что же ты так злишься-то? – Генрих убрала свой палец из-под опять надвигающегося хищного ногтя. – злобная гусыня!» - обозвала она в душе жетоно-хабалку. В слух же сказала: «мне нужно два… два! – и выставила опять перед бронированным стеклом два пальца виде виктории, - вы понимаете?»
- Не надо орать! – кассирша словно ядовитой пращёй метнула несколько медяков обратно Генрих.
Генрих выколупнула свои монеты с вражеской территории, мельком взглянув на когтистую особь. Особь пошла рубиновыми пятнами от гнева.
- Смотри, не вспыхни! – поддела кассиршу Генрих.
На что та с размаху залепила контактное окошко табличкой «технический перерыв», сорвалась с места и стремительно исчезла в потайной норе метрополитена.
Генрих зашла на эскалатор, заранее загадав, если ступит правой ногой на первую ступеньку, то всё будет хорошо.
Что она подразумевала под этим «всё будет хорошо» она и сама не знала.
Инцидент с кассиршей настроения ей не убавил, скорее наоборот. Обида и жалость к себе куда-то испарились, оставив на своём месте здоровую агрессию и удивление.
Внизу, у первых дверей стоял мужчина в клетчатой юбке с аккуратно проглаженными складками. А мужчина заслуживал внимания во всех отношениях, хоть сверху вниз, хоть снизу вверх. На голове сквозь лёгкий ёжик просматривалась загорелая кожа черепа. Сам череп костистый, выразительный, затылок бугром. А ещё уши, тоже выразительные, хрящеватые с острыми краями и ярко выраженной мясистой мочкой. В левом ухе – серебряная круглая серьга, как у пирата. Лицо круглое, скуластое, с мощными подвижными надбровными дугами. Нос широкий, чуть вздёрнутый. Глаза круглые, небольшие. Бровей и ресниц мало, так, что-то есть бесцветное. Но взгляд хороший – спокойный, доброжелательный. Кажется попросишь с ним сфотографироваться – не откажет.
Генрих не могла пройти мимо. Она встала рядом, разглядывала, любовалась, не сводя с красавца глаз. А его это совсем не смущало. Он просто ждал когда придёт поезд.
Не одна Генрих рассматривала шотландца, его удивительно сидящий пиджачок с гербовыми пуговицами. И обут он был чудесно – в прекрасные прочные туфли со шнуровкой и пряжкой, на толстенной подошве. Из под юбки торчали могучие волосатые икры – голые! Голые в декабре и не на какой нибудь Ямайке, а в Питере, когда мужчины одевают слаксы на байке или джинсы с начёсом. А он хоть бы что. Стоит улыбается какой-то внутренней улыбкой самому себе. А женщины вокруг с завистью смотрят на его пиджачок, юбочку, толстую трикотажную кофточку оливкового цвета,  на гольфы, красиво обхватывающие сильные лодыжки, гольфы рыхлой вязки необъяснимого цвета. А сумочка! А какие-то фенечки, то там, то сям, дразнящие старым серебром. Генрих не могла отвести взгляд. Скорей бы уж пришёл поезд, чтобы как-то разместиться в вагоне и потерять в людском коме этот образчик диковинного бытия. Ведь это не маскарад, он похоже всегда так ходит.
Поезд пришёл, вагон оказался не забитым, можно было сесть. И как раз  напротив оказался шотландец.
Рядом сидели две женщины, тоже вошедшие на парке. Одна другой говорила, что на парке народ странный. Этот хоть в шерстяных вещах щеголяет, повела бровью в сторону шотландца, а есть такой, что под снегопадом в коротких парусиновых шортах и в ситцевой рубашонке, расстёгнутой до пупа ходит. Вот чудаки-то!
Шотландец сидел спокойно, поверх голов читая рекламу на панелях вагона. Да и не какой это был не шотландец, а обыкновенный питерский персонаж, не выходящий из образа.
Генрих подумала сквозь дрёму, опутавшую её под перестук колёс: а ведь мы похожи.  Он – шотладнец, а я – Генрих.
В перчатке прели денежные знаки. Они уже не хрустели, они комкались. В вагоне метро было тепло и от этого очень хотелось спать.
Тыгыдык, тыгыдык… стучала метровская скороговорка стука колёс.
Генрих властно клонило в сон. Бодрили только объявления остановок. Каким-то непостижимым образом после Парка Победы образовались Московские Ворота, проглотив несчастную Электросилу, а потом и того хуже – за Московскими Воротами нарисовалась Горьковская.
Генрих вздрогнула, широко открыла глаза, поняла, что просто напросто вырубилась и уснула, проехав Гостинку с пересадкой на Васильевский Остров. Надо было ехать обратно.
Когда встала с места, нагретого и прожатого её телом, сразу проснулась до конца, огляделась: народу много, а шотландца уже нет.
Вернулась на Гостинку. Доехала до Васьки. Деньги в перчатке совсем осоловели, размякли и уже не издавали никаких звуков.
Выйдя из метро, она увидела светящуюся вывеску супермаркета. Раньше здесь был просто продуктовый магазин.
Она зашла. На входе стоял охранник в форме и с рацией, строго разглядывавший посетителей.
Магазинчик был маленький но всё же супермаркет. Были там и ящички для вещей и коляски на колёсиках.
Генрих ухватилась за красную ручку тележки и поехала по рядам. Прилавков не было – самообслуживание. Контакта с торговым персоналом тоже не было и непонятно было кто выкладывает, перебирает и пестует весь этот товар. Ведь товар-то не убывает, хотя его сажают в коляски и везут к кассам. Стеллажи, стеллажи, стеллажи. Всякой всячины по десять наименований. Глаза разбегаются от изобилия. В проходах правда тесновато. Двум тележкам разойтись еле еле. Так ведь это же не специальный магазин, это старый фонд. Вот даже полы ещё мраморные, не плитка, не бетон. Правда мрамор уже пострадал от колёс тележек, выбоины появились. Раньше это был торговый зал, до прилавка мрамор топтали только посетители, за прилавком всё подносили грузчики. И никаких телег – всё вручную.
Генрих вспомнила свой торговый опыт в булочной-кондитерской. Всё там грузчик подносил, а продавцу оставалось только распаковать и выложить. А тут, в этом супермаркете, было непонятно кто когда и как занимается выкладкой.
Задумавшись, Генрих не заметила, как наехала на впереди идущую женщину. Женщина взвыла от боли. Удар пришёлся как раз на ахиллесову пяту. Женщина обернулась.
Когда-то, где-то, Генрих видела это лицо. Кто это? Из какой серии её жизни всплыла эта женщина с такой ровной чёрной чёлкой, с такими прямыми чётко очерченными бровями, с немого вздёрнутым носом, туповато обрезанным на конце. А эти веснушки? Рыжие на бледном мраморном лице. И разрез глаз и рисунок губ кого-то ей напоминал. А вот кого? Генрих не могла вспомнить.
Но напрягаться ей не хотелось. Да и что это за важность? Одна наехала телегой на другую, та и обернулась. Что-то вроде бы сказала нелицеприятное. Генрих не поняла, не прислушалась. А та развернула тележку и свернула в боковой проход. Генрих про неё тут же забыла.
Были мысли гораздо более приятные, чем про эту женщину. Мысли о том, как порадовать маму, что ей купить из продуктов чтобы уж точно угодить. Ведь мама почти безразлична к еде. Есть, что покушать, и ладно. Хоть булку с кефиром, хоть ананас с шампанским. А тут хочется чтобы она попробовала чего нибудь, что никогда не ела. Вот, например, анчоусы. Что вот это такое? Один чёрт знает. Надо взять.
Генрих скинула в телегу две банки анчоусов. А вот артишоки. Это какие-то растения вроде чеснока. Надо брать. Тоже ни мама, ни она сама никогда не пробовали этого раньше. И две банки солёных артишоков спрыгнули в телегу, чтобы уж попробовать так попробовать.
Так она с упоением бродила между стеллажами. А поклажа в тележке росла кучей, как будто в варежке у хозяйки лежала не мятая денежка, а банковская карта.
Не понимала этого бедная Генрих. Видела как гордо возят свои полногруженные тележки другие покупатели. И ей хотелось так же. А деньги считать она так и не научилась.
У той женщины тоже была набитая до краёв телега. Вспомнила она то лицо, обернувшееся к ней. И опять забыла. Они, эти люди все на машинах, всё туда погрузят и повезут. А как же я? Кака я потащу гору банок и непонятных плодов, которых и есть-то не знаешь как?
Она остановилась в сторонке и стала перелопачивать свою снедь, отсортировав продукты по принципу: унести – не надорваться. А угостить – не осрамиться. Генрих собрала вполне приличный предпраздничный набор. Там была колбаса, сыр, конфеты, фрукты, кусок красной рыбы, баночка икры ну и от анчоусов она не удержалась. Всего понемногу. Так, чтобы можно было унести сохранив осанку. Именно этот животный инстинкт самосохранения спас её от раскулачивания на кассе. К финишной черте она подкатила с достоинством. У неё в варежке было достаточно денег, честно заработанных ею на рисовании новогодних толстозадых зайцев, упитанных снегирей и синиц, дюжины Дедов Морозов со Снегурочками. У неё были деньги и это внушало ей уверенность в себе.
А до этого было вот что.
Выскочила и помчалась…
Чуть не свалилась на лестнице. Ноги заплелись на ступеньках – с такой скоростью бежала, вперёд килем, как норвежский драккар, а ноги к такой прыти не привыкли – всё под ручку, да за ручку выгуливалась чинно с предосторожностью с Галкой, и без суеты с художником.
А тут, куда понеслась?
В кармане сикося-накося застёгнутой куртки громыхала мелочь. В маленькой нитяной перчатке, вкомкавшись в ладошку, похрустывали купюры попышнее. На них-то и был весь расчёт. Она закупит маме целую тележку в супермаркете: свечки, салфетки и такую яркую немецкую гирлянду с красно-золотыми куполами.
Она представляла эту роскошь в тележке, представляла как всё это выбирает, как небрежно  расплачивается на кассе. Купюры одобрительно похрустывали у неё в перчатке.
Ноги тем временем стремительно неслись к метро по выглаженному позёмкой проспекту .
Подскочив к окошечку кассы метрополитена, Генрих грохнула горсть мелочи на медный поддон перед носом кассирши, отделённой от публики пуленепробиваемым стеклом. Два пальца виде латинской буквы виктории она показала в окошко. Это означало два жетона.
Девица кассирша, примерно одногодка, с новосделанным маникюром (видимо в салон ходила, выходная была) оцарапала пальцы Генрих, выгребая мелочь с поддона зверски взглянув из-под обесцвеченной чёлки.
Генрих аж ойкнула, ощутив остроту её когтей. И чего такая злая? На свиданку собиралась, на салон тратилась, а тут работать заставили? Или ещё того хуже – свиданка не состоялась ввиду отсутствия присутствия объекта вожделения.
Жетоны, три штуки, как маленькие диски злющего карликового дискобола срезали косую линию и, яростно забренчав, свалились к оцарапанным пальцам Генрих.
- Мне только два, - пальцем отжимая один из жетонов сказала Генрих, я же вам говорила.
- Ничего вы мне не говорили! – с каким-то прямо скорпионьим выражением сплюнула ей в ответ кассирша.
«Господи, да что же ты так злишься-то? – Генрих убрала свой палец из-под опять надвигающегося хищного ногтя. – злобная гусыня!» - обозвала она в душе жетоно-хабалку. В слух же сказала: «мне нужно два… два! – и выставила опять перед бронированным стеклом два пальца виде виктории, - вы понимаете?»
- Не надо орать! – кассирша словно ядовитой пращёй метнула несколько медяков обратно Генрих.
Генрих выколупнула свои монеты с вражеской территории, мельком взглянув на когтистую особь. Особь пошла рубиновыми пятнами от гнева.
- Смотри, не вспыхни! – поддела кассиршу Генрих.
На что та с размаху залепила контактное окошко табличкой «технический перерыв», сорвалась с места и стремительно исчезла в потайной норе метрополитена.
Генрих зашла на эскалатор, заранее загадав, если ступит правой ногой на первую ступеньку, то всё будет хорошо.
Что она подразумевала под этим «всё будет хорошо» она и сама не знала.
Инцидент с кассиршей настроения ей не убавил, скорее наоборот. Обида и жалость к себе куда-то испарились, оставив на своём месте здоровую агрессию и удивление.
Внизу, у первых дверей стоял мужчина в клетчатой юбке с аккуратно проглаженными складками. А мужчина заслуживал внимания во всех отношениях, хоть сверху вниз, хоть снизу вверх. На голове сквозь лёгкий ёжик просматривалась загорелая кожа черепа. Сам череп костистый, выразительный, затылок бугром. А ещё уши, тоже выразительные, хрящеватые с острыми краями и ярко выраженной мясистой мочкой. В левом ухе – серебряная круглая серьга, как у пирата. Лицо круглое, скуластое, с мощными подвижными надбровными дугами. Нос широкий, чуть вздёрнутый. Глаза круглые, небольшие. Бровей и ресниц мало, так, что-то есть бесцветное. Но взгляд хороший – спокойный, доброжелательный. Кажется попросишь с ним сфотографироваться – не откажет.
Генрих не могла пройти мимо. Она встала рядом, разглядывала, любовалась, не сводя с красавца глаз. А его это совсем не смущало. Он просто ждал когда придёт поезд.
Не одна Генрих рассматривала шотландца, его удивительно сидящий пиджачок с гербовыми пуговицами. И обут он был чудесно – в прекрасные прочные туфли со шнуровкой и пряжкой, на толстенной подошве. Из под юбки торчали могучие волосатые икры – голые! Голые в декабре и не на какой нибудь Ямайке, а в Питере, когда мужчины одевают слаксы на байке или джинсы с начёсом. А он хоть бы что. Стоит улыбается какой-то внутренней улыбкой самому себе. А женщины вокруг с завистью смотрят на его пиджачок, юбочку, толстую трикотажную кофточку оливкового цвета,  на гольфы, красиво обхватывающие сильные лодыжки, гольфы рыхлой вязки необъяснимого цвета. А сумочка! А какие-то фенечки, то там, то сям, дразнящие старым серебром. Генрих не могла отвести взгляд. Скорей бы уж пришёл поезд, чтобы как-то разместиться в вагоне и потерять в людском коме этот образчик диковинного бытия. Ведь это не маскарад, он похоже всегда так ходит.
Поезд пришёл, вагон оказался не забитым, можно было сесть. И как раз  напротив оказался шотландец.
Рядом сидели две женщины, тоже вошедшие на парке. Одна другой говорила, что на парке народ странный. Этот хоть в шерстяных вещах щеголяет, повела бровью в сторону шотландца, а есть такой, что под снегопадом в коротких парусиновых шортах и в ситцевой рубашонке, расстёгнутой до пупа ходит. Вот чудаки-то!
Шотландец сидел спокойно, поверх голов читая рекламу на панелях вагона. Да и не какой это был не шотландец, а обыкновенный питерский персонаж, не выходящий из образа.
Генрих подумала сквозь дрёму, опутавшую её под перестук колёс: а ведь мы похожи.  Он – шотладнец, а я – Генрих.
В перчатке прели денежные знаки. Они уже не хрустели, они комкались. В вагоне метро было тепло и от этого очень хотелось спать.
Тыгыдык, тыгыдык… стучала метровская скороговорка стука колёс.
Генрих властно клонило в сон. Бодрили только объявления остановок. Каким-то непостижимым образом после Парка Победы образовались Московские Ворота, проглотив несчастную Электросилу, а потом и того хуже – за Московскими Воротами нарисовалась Горьковская.
Генрих вздрогнула, широко открыла глаза, поняла, что просто напросто вырубилась и уснула, проехав Гостинку с пересадкой на Васильевский Остров. Надо было ехать обратно.
Когда встала с места, нагретого и прожатого её телом, сразу проснулась до конца, огляделась: народу много, а шотландца уже нет.
Вернулась на Гостинку. Доехала до Васьки. Деньги в перчатке совсем осоловели, размякли и уже не издавали никаких звуков.
Выйдя из метро, она увидела светящуюся вывеску супермаркета. Раньше здесь был просто продуктовый магазин.
Она зашла. На входе стоял охранник в форме и с рацией, строго разглядывавший посетителей.
Магазинчик был маленький но всё же супермаркет. Были там и ящички для вещей и коляски на колёсиках.
Генрих ухватилась за красную ручку тележки и поехала по рядам. Прилавков не было – самообслуживание. Контакта с торговым персоналом тоже не было и непонятно было кто выкладывает, перебирает и пестует весь этот товар. Ведь товар-то не убывает, хотя его сажают в коляски и везут к кассам. Стеллажи, стеллажи, стеллажи. Всякой всячины по десять наименований. Глаза разбегаются от изобилия. В проходах правда тесновато. Двум тележкам разойтись еле еле. Так ведь это же не специальный магазин, это старый фонд. Вот даже полы ещё мраморные, не плитка, не бетон. Правда мрамор уже пострадал от колёс тележек, выбоины появились. Раньше это был торговый зал, до прилавка мрамор топтали только посетители, за прилавком всё подносили грузчики. И никаких телег – всё вручную.
Генрих вспомнила свой торговый опыт в булочной-кондитерской. Всё там грузчик подносил, а продавцу оставалось только распаковать и выложить. А тут, в этом супермаркете, было непонятно кто когда и как занимается выкладкой.
Задумавшись, Генрих не заметила, как наехала на впереди идущую женщину. Женщина взвыла от боли. Удар пришёлся как раз на ахиллесову пяту. Женщина обернулась.
Когда-то, где-то, Генрих видела это лицо. Кто это? Из какой серии её жизни всплыла эта женщина с такой ровной чёрной чёлкой, с такими прямыми чётко очерченными бровями, с немого вздёрнутым носом, туповато обрезанным на конце. А эти веснушки? Рыжие на бледном мраморном лице. И разрез глаз и рисунок губ кого-то ей напоминал. А вот кого? Генрих не могла вспомнить.
Но напрягаться ей не хотелось. Да и что это за важность? Одна наехала телегой на другую, та и обернулась. Что-то вроде бы сказала нелицеприятное. Генрих не поняла, не прислушалась. А та развернула тележку и свернула в боковой проход. Генрих про неё тут же забыла.
Были мысли гораздо более приятные, чем про эту женщину. Мысли о том, как порадовать маму, что ей купить из продуктов чтобы уж точно угодить. Ведь мама почти безразлична к еде. Есть, что покушать, и ладно. Хоть булку с кефиром, хоть ананас с шампанским. А тут хочется чтобы она попробовала чего нибудь, что никогда не ела. Вот, например, анчоусы. Что вот это такое? Один чёрт знает. Надо взять.
Генрих скинула в телегу две банки анчоусов. А вот артишоки. Это какие-то растения вроде чеснока. Надо брать. Тоже ни мама, ни она сама никогда не пробовали этого раньше. И две банки солёных артишоков спрыгнули в телегу, чтобы уж попробовать так попробовать.
Так она с упоением бродила между стеллажами. А поклажа в тележке росла кучей, как будто в варежке у хозяйки лежала не мятая денежка, а банковская карта.
Не понимала этого бедная Генрих. Видела как гордо возят свои полногруженные тележки другие покупатели. И ей хотелось так же. А деньги считать она так и не научилась.
У той женщины тоже была набитая до краёв телега. Вспомнила она то лицо, обернувшееся к ней. И опять забыла. Они, эти люди все на машинах, всё туда погрузят и повезут. А как же я? Кака я потащу гору банок и непонятных плодов, которых и есть-то не знаешь как?
Она остановилась в сторонке и стала перелопачивать свою снедь, отсортировав продукты по принципу: унести – не надорваться. А угостить – не осрамиться. Генрих собрала вполне приличный предпраздничный набор. Там была колбаса, сыр, конфеты, фрукты, кусок красной рыбы, баночка икры ну и от анчоусов она не удержалась. Всего понемногу. Так, чтобы можно было унести сохранив осанку. Именно этот животный инстинкт самосохранения спас её от раскулачивания на кассе. К финишной черте она подкатила с достоинством. У неё в варежке было достаточно денег, честно заработанных ею на рисовании новогодних толстозадых зайцев, упитанных снегирей и синиц, дюжины Дедов Морозов со Снегурочками. У неё были деньги и это внушало ей уверенность в себе.
А до этого было вот что.
Выскочила и помчалась…
Чуть не свалилась на лестнице. Ноги заплелись на ступеньках – с такой скоростью бежала, вперёд килем, как норвежский драккар, а ноги к такой прыти не привыкли – всё под ручку, да за ручку выгуливалась чинно с предосторожностью с Галкой, и без суеты с художником.
А тут, куда понеслась?
В кармане сикося-накося застёгнутой куртки громыхала мелочь. В маленькой нитяной перчатке, вкомкавшись в ладошку, похрустывали купюры попышнее. На них-то и был весь расчёт. Она закупит маме целую тележку в супермаркете: свечки, салфетки и такую яркую немецкую гирлянду с красно-золотыми куполами.
Она представляла эту роскошь в тележке, представляла как всё это выбирает, как небрежно  расплачивается на кассе. Купюры одобрительно похрустывали у неё в перчатке.
Ноги тем временем стремительно неслись к метро по выглаженному позёмкой проспекту .
Подскочив к окошечку кассы метрополитена, Генрих грохнула горсть мелочи на медный поддон перед носом кассирши, отделённой от публики пуленепробиваемым стеклом. Два пальца виде латинской буквы виктории она показала в окошко. Это означало два жетона.
Девица кассирша, примерно одногодка, с новосделанным маникюром (видимо в салон ходила, выходная была) оцарапала пальцы Генрих, выгребая мелочь с поддона зверски взглянув из-под обесцвеченной чёлки.
Генрих аж ойкнула, ощутив остроту её когтей. И чего такая злая? На свиданку собиралась, на салон тратилась, а тут работать заставили? Или ещё того хуже – свиданка не состоялась ввиду отсутствия присутствия объекта вожделения.
Жетоны, три штуки, как маленькие диски злющего карликового дискобола срезали косую линию и, яростно забренчав, свалились к оцарапанным пальцам Генрих.
- Мне только два, - пальцем отжимая один из жетонов сказала Генрих, я же вам говорила.
- Ничего вы мне не говорили! – с каким-то прямо скорпионьим выражением сплюнула ей в ответ кассирша.
«Господи, да что же ты так злишься-то? – Генрих убрала свой палец из-под опять надвигающегося хищного ногтя. – злобная гусыня!» - обозвала она в душе жетоно-хабалку. В слух же сказала: «мне нужно два… два! – и выставила опять перед бронированным стеклом два пальца виде виктории, - вы понимаете?»
- Не надо орать! – кассирша словно ядовитой пращёй метнула несколько медяков обратно Генрих.
Генрих выколупнула свои монеты с вражеской территории, мельком взглянув на когтистую особь. Особь пошла рубиновыми пятнами от гнева.
- Смотри, не вспыхни! – поддела кассиршу Генрих.
На что та с размаху залепила контактное окошко табличкой «технический перерыв», сорвалась с места и стремительно исчезла в потайной норе метрополитена.
Генрих зашла на эскалатор, заранее загадав, если ступит правой ногой на первую ступеньку, то всё будет хорошо.
Что она подразумевала под этим «всё будет хорошо» она и сама не знала.
Инцидент с кассиршей настроения ей не убавил, скорее наоборот. Обида и жалость к себе куда-то испарились, оставив на своём месте здоровую агрессию и удивление.
Внизу, у первых дверей стоял мужчина в клетчатой юбке с аккуратно проглаженными складками. А мужчина заслуживал внимания во всех отношениях, хоть сверху вниз, хоть снизу вверх. На голове сквозь лёгкий ёжик просматривалась загорелая кожа черепа. Сам череп костистый, выразительный, затылок бугром. А ещё уши, тоже выразительные, хрящеватые с острыми краями и ярко выраженной мясистой мочкой. В левом ухе – серебряная круглая серьга, как у пирата. Лицо круглое, скуластое, с мощными подвижными надбровными дугами. Нос широкий, чуть вздёрнутый. Глаза круглые, небольшие. Бровей и ресниц мало, так, что-то есть бесцветное. Но взгляд хороший – спокойный, доброжелательный. Кажется попросишь с ним сфотографироваться – не откажет.
Генрих не могла пройти мимо. Она встала рядом, разглядывала, любовалась, не сводя с красавца глаз. А его это совсем не смущало. Он просто ждал когда придёт поезд.
Не одна Генрих рассматривала шотландца, его удивительно сидящий пиджачок с гербовыми пуговицами. И обут он был чудесно – в прекрасные прочные туфли со шнуровкой и пряжкой, на толстенной подошве. Из под юбки торчали могучие волосатые икры – голые! Голые в декабре и не на какой нибудь Ямайке, а в Питере, когда мужчины одевают слаксы на байке или джинсы с начёсом. А он хоть бы что. Стоит, улыбается какой-то внутренней улыбкой самому себе. А женщины вокруг с завистью смотрят на его пиджачок, юбочку, толстую трикотажную кофточку оливкового цвета,  на гольфы, красиво обхватывающие сильные лодыжки, гольфы рыхлой вязки необъяснимого цвета. А сумочка! А какие-то фенечки, то там, то сям, дразнящие старым серебром. Генрих не могла отвести взгляд. Скорей бы уж пришёл поезд, чтобы как-то разместиться в вагоне и потерять в людском коме этот образчик диковинного бытия. Ведь это не маскарад, он похоже всегда так ходит.
Поезд пришёл, вагон оказался не забитым, можно было сесть. И как раз  напротив оказался шотландец.
Рядом сидели две женщины, тоже вошедшие на парке. Одна другой говорила, что на парке народ странный. Этот хоть в шерстяных вещах щеголяет, повела бровью в сторону шотландца, а есть такой, что под снегопадом в коротких парусиновых шортах и в ситцевой рубашонке, расстёгнутой до пупа ходит. Вот чудаки-то!
Шотландец сидел спокойно, поверх голов читая рекламу на панелях вагона. Да и не какой это был не шотландец, а обыкновенный питерский персонаж, не выходящий из образа.
Генрих подумала сквозь дрёму, опутавшую её под перестук колёс: а ведь мы похожи.  Он – шотландец, а я – Генрих.
В перчатке прели денежные знаки. Они уже не хрустели, они комкались. В вагоне метро было тепло и от этого очень хотелось спать.
Тыгыдык, тыгыдык… стучала метровская скороговорка стука колёс.
Генрих властно клонило в сон. Бодрили только объявления остановок. Каким-то непостижимым образом после Парка Победы образовались Московские Ворота, проглотив несчастную Электросилу, а потом и того хуже – за Московскими Воротами нарисовалась Горьковская.
Генрих вздрогнула, широко открыла глаза, поняла, что просто напросто вырубилась и уснула, проехав Гостинку с пересадкой на Васильевский Остров. Надо было ехать обратно.
Когда встала с места, нагретого и прожатого её телом, сразу проснулась до конца, огляделась: народу много, а шотландца уже нет.
Вернулась на Гостинку. Доехала до Васьки. Деньги в перчатке совсем осоловели, размякли и уже не издавали никаких звуков.
Выйдя из метро, она увидела светящуюся вывеску супермаркета. Раньше здесь был просто продуктовый магазин.
Она зашла. На входе стоял охранник в форме и с рацией, строго разглядывавший посетителей.
Магазинчик был маленький но всё же супермаркет. Были там и ящички для вещей и коляски на колёсиках.
Генрих ухватилась за красную ручку тележки и поехала по рядам. Прилавков не было – самообслуживание. Контакта с торговым персоналом тоже не было и непонятно было кто выкладывает, перебирает и пестует весь этот товар. Ведь товар-то не убывает, хотя его сажают в коляски и везут к кассам. Стеллажи, стеллажи, стеллажи. Всякой всячины по десять наименований. Глаза разбегаются от изобилия. В проходах правда тесновато. Двум тележкам разойтись еле еле. Так ведь это же не специальный магазин, это старый фонд. Вот даже полы ещё мраморные, не плитка, не бетон. Правда мрамор уже пострадал от колёс тележек, выбоины появились. Раньше это был торговый зал, до прилавка мрамор топтали только посетители, за прилавком всё подносили грузчики. И никаких телег – всё вручную.
Генрих вспомнила свой торговый опыт в булочной-кондитерской. Всё там грузчик подносил, а продавцу оставалось только распаковать и выложить. А тут, в этом супермаркете, было непонятно кто когда и как занимается выкладкой.
Задумавшись, Генрих не заметила, как наехала на впереди идущую женщину. Женщина взвыла от боли. Удар пришёлся как раз на ахиллесову пяту. Женщина обернулась.
Когда-то, где-то, Генрих видела это лицо. Кто это? Из какой серии её жизни всплыла эта женщина с такой ровной чёрной чёлкой, с такими прямыми чётко очерченными бровями, с немого вздёрнутым носом, туповато обрезанным на конце. А эти веснушки? Рыжие на бледном мраморном лице. И разрез глаз и рисунок губ кого-то ей напоминал. А вот кого? Генрих не могла вспомнить.
Но напрягаться ей не хотелось. Да и что это за важность? Одна наехала телегой на другую, та и обернулась. Что-то вроде бы сказала нелицеприятное. Генрих не поняла, не прислушалась. А та развернула тележку и свернула в боковой проход. Генрих про неё тут же забыла.
Были мысли гораздо более приятные, чем про эту женщину. Мысли о том, как порадовать маму, что ей купить из продуктов чтобы уж точно угодить. Ведь мама почти безразлична к еде. Есть, что покушать, и ладно. Хоть булку с кефиром, хоть ананас с шампанским. А тут хочется чтобы она попробовала чего нибудь, что никогда не ела. Вот, например, анчоусы. Что вот это такое? Один чёрт знает. Надо взять.
Генрих скинула в телегу две банки анчоусов. А вот артишоки. Это какие-то растения вроде чеснока. Надо брать. Тоже ни мама, ни она сама никогда не пробовали этого раньше. И две банки солёных артишоков спрыгнули в телегу, чтобы уж попробовать так попробовать.
Так она с упоением бродила между стеллажами. А поклажа в тележке росла кучей, как будто в варежке у хозяйки лежала не мятая денежка, а банковская карта.
Не понимала этого бедная Генрих. Видела как гордо возят свои полногруженные тележки другие покупатели. И ей хотелось так же. А деньги считать она так и не научилась.
У той женщины тоже была набитая до краёв телега. Вспомнила она то лицо, обернувшееся к ней. И опять забыла. Они, эти люди все на машинах, всё туда погрузят и повезут. А как же я? Кака я потащу гору банок и непонятных плодов, которых и есть-то не знаешь как?
Она остановилась в сторонке и стала перелопачивать свою снедь, отсортировав продукты по принципу: унести – не надорваться. А угостить – не осрамиться. Генрих собрала вполне приличный предпраздничный набор. Там была колбаса, сыр, конфеты, фрукты, кусок красной рыбы, баночка икры ну и от анчоусов она не удержалась. Всего понемногу. Так, чтобы можно было унести сохранив осанку. Именно этот животный инстинкт самосохранения спас её от раскулачивания на кассе. К финишной черте она подкатила с достоинством. У неё в варежке было достаточно денег, честно заработанных ею на рисовании новогодних толстозадых зайцев, упитанных снегирей и синиц, дюжины Дедов Морозов со Снегурочками. У неё были деньги, и это внушало ей уверенность в себе.
Благополучно миновав кассу, Генрих пошла с полным пакетом на выход. Было тяжело и непривычно. Пакет безбожно колотился в мякоть икроножной мышцы. Генрих терпела, пыталась приноровиться, а идти было далеко.
Она шла по узкому, щербатому тротуару Среднего проспекта. В лицо ей плевался ледяными иголками декабрьский ветер, срывая капюшон. Уже зажглись фонари.
И тут до неё дошло, что она с этим отвесившимся до земли пакетом, что, если пакет лопнет, то весь её вкусный груз рассыплется по убогому тротуару, а стеклянная баночка с икрой даже разобьётся. Она шла и с каждым шагом ей становилось всё тоскливее и тоскливее. Сидела бы сейчас в мастерской что нибудь рисовала, или читала или дремала на худой конец. Нет вот, попёрлась, на ночь глядя. Дура! Надо было хоть два пакета взять. Ей  не приходило в голову сесть на какой-нибудь общественный транспорт. Она и раньше плохо ориентировалась в наземных маршрутах, а теперь и подавно запуталась бы. Так шла бедная, кляня судьбу, а сзади её освещали фары какой-то серебристой машины. Настойчиво освещали. Но Генрих не обращала внимания. Машина ехала за волочащей свой груз барышней. Другая бы сразу сделала горделивую походку, загарцевала, ведь сзади, в машине, сидит мужчина, едет, не прибавляя скорости. Хорошо машин на дороге мало и движению он не мешает. Генрих не боялась, Питер – не Кавказ, женщин здесь с обочин не воруют. Разве только блондинок. Генрих блондинкой не была. Машина, крадущаяся за ней её просто раздражала. Пакет преступно затрещал и ручки его стали растягиваться, стремясь к разрыву с грузным телом авоськи. Генрих остановилась, поставила пакет на землю. Отчаяние охватило её и пронзительная жалость к себе. Слёзы брызнули как из лейки и потекли горячими струйками по щекам. И вот тут перед плачущей распахнулась дверь машины. Из машины выглянула рыжая веснушчатая по всему радиусу физиономия, шевеля задорно такими же рыжими усиками. - Дэвушка! Разрэши познакомиться! – Весело обратился рыжий, нарочно коверкая слова подделываясь под гостя с гор. Та даже не повернула головы, а злобно топнула ногой по стылой земле, пакет покосился на бок. - Чего брыкаешься, племяшка? Слово «племяшка» так обрадовало бедную Генрих, что слёзы сами по себе высохли, глаза стали сухими и сильными. Помощь подоспела вовремя. - Дядя Бено! – Радостно возопила Генрих. - Хорошо. Что мы тебя встретили. Пакет тяжёлый, того и гляди лопнет по дороге. – Рыжий спаситель вышел из машины, схватил неблагонадёжную авоську. Одна ручка со смаком треснула, но дядя Бено успел подхватить и водрузить на заднее сидение поклажу племянницы. Со счастливой обречённостью Генрих плюхнулась рядом с гостинцами, расслабилась, осоловела от тепла,  от чувства защищённости, исходившего от рыжего затылка дяди Бено. Они не виделись уже давно, уже около года. В зеркале заднего вида Генрих узнала лицо той женщины, которую она так нещадно задавила в супермаркете. Вот на кого она была похожа – на дядю Бено. Темноволосая. Крашенная. Глаза, рот, веснушки, проступающие сквозь макияж. Обе женщины, поизучав друг друга, отвели глаза. - Ну что, к маме  в гости? Ты давно у неё не была? Она жаловалась. Вот сейчас смотрю – молодец! С гостинцами! Одобряю! – дядя Бено  обернулся в полуоборота к племяннице, оценил хороший ассортимент продуктового набора. – А вот , если бы ты Юльку не задавила, мы бы разминулись. Это она тебя узнала. Молодая женщина, примерно одногодка Генрих, глядя в зеркало заднего вида, спросила грудным взрослым голосом:» Не помнишь меня? Не помнишь, как мы в детстве в куклы играли? Как ты гонялась за мной с кухонным ножом? Ножом для масла, - поправилась она, - ну всё равно, с ножом. Генрих что-то такое смутно припоминала, какая-то  такая стыдоба в детстве за нею действительно числилась. После этого дикого поступка её долго учили, как надо правильно жить – не быть хулиганкой и социально опасной личностью. От этих воспоминаний мерзейшая дрожь пробежала между лопаток. Она даже умудрилась покраснеть. - Что-то было такое, - буркнула она и отвернулась, якобы заглядевшись в окно на какую-то витрину магазина. - Ты изображала Мальчиша Кибальчиша из сказки Гайдара… - ехидно усмехаясь, напомнила Юля – дочь дяди Бено. - О! Господи! – Стушевавшись, Генрих совсем утонула в глубине капюшона. - Ты была влюблена в этого Мальчиша… - не унималась ехидная бывшая жертва, куражась словно шестиклассница. - Да ладно тебе, Юля, - примирительно остановил дочь дядя Бено. – Хватит уже. Ведь взрослые уже обе, чего прошлое ворошить. - А то, папка. Она ведь опять на меня налетела в магазине телегой своей, до сих пор болит лодыжка. Я её по этому и узнала, она даже не извинилась! - Я извинилась… - Видимо, только подумала. Так, рот открывала, а звука не было. - Я извинилась, честно! – Генрих уставилась в глаза сестрице через зеркало заднего вида. - Ну, нельзя же быть такой медведью… в конце концов! - Ну, вот раз я есть – значит можно, - громко вздохнула Генрих. – Извини меня, Юля сейчас и прости за недорезанное детство. - Молодец! Хорошо шутишь! – засмеялась Юля. - Да! Вот хоть на язык ловка, - миролюбиво ответила Генрих. - А вот и приехали, а вот сейчас мы с твоими гостинцами, да и завалимся все вместе в гости к твоей матушке. Давай только всё в целый пакет переложим. Что у тебя тут? Дядя Бено перекинул всё в свой толстый красивый большущий пакет из какого-то спортивного магазина. - Вот эта икра хорошая! – поднял он баночку, - мы тоже такую берём.
«Берём… а я такого ещё не пробовала, -завистливо подумала Генрих. И вот ведь, что обидно, эта зависть не покидала её изъязвлённую душу с тех пор, как она радостно села в спасительную машину, когда обнаружила на переднем сидении эту – единственную дочку единственного человека, кого Генрих могла бы в душе назвать отцом. – И одета как хорошо, - мысленно вздохнула про себя Генрих, - всё привозное, всё покупное. А у меня – самопал».
Мать открыла дверь. Испугалась. Чего? Кого?
«Меня, наверное, - подумала Генрих, - расспросов испугалась про мою жизнь. Ведь как всегда дочка брата далеко ушла вперёд, курсы закончила какие-то нужные, работу нашла престижную. Словом стоит поверх всех планок. Вон как блестит. Вся переливается от самодовольства. Да и дядька на неё смотрит с обожанием. А я кто? Неформатка!»
Мать будто прочла её мысли, виновато вскинула глаза на Генрих.
- Здравствуй доча! – попыталась выдавить улыбку, не получилось, как комок слёз проглотила, - здравствуй племянница! – уставилась на красивую брюнетку изучающим взором. Оценила.
Дядя Бено сам подошёл, обнял всех вместе. Генрих вжалась в тепло матери и дядьки. На миг стало до слёз сладко. Где-то сзади мраморной статью выпирал бюст двоюродной сестры. Она на эту ласку не купилась, дала прижать себя ради приличия. Как только дядька разжал объятия, так сразу отскочила, как пружина, выпрямилась в прежнюю независимую стойку. Всё это ей не нравилось.
- Сестричка, мы тебе дочку с гостинцами привезли. Вот смотри какую он тебе торбу вкуснятины накупила. – Бено протянул красивый пакет матери. Та обомлела, опять вскинула испуганный взгляд на дочь, будто спрашивала: это правда? Это ты купила? Для меня?
«Да, да! – ответила глазами Генрих – это тебе, это я на свои, честно заработанные купила, специально для тебя к Новому Году. Это не дядя Бено, успокойся».
Глаза у Генрих действительно были говорящими, мать поняла, ласково погладила по руке.
Все прошли на кухню. Пакет, тяжело оттягивающий руку матери, опять перекочевал к дядьке. Он и стал выкладывать всё на стол, расхваливая хороший выбор племянницы.
Красивая брюнетка стояла отстранённо, даже не расстегнулась.
- Раздевайся, будем чай пить, - не церемонясь, толкнул её в бок дядька.
- Папа, мне завтра в арбитраж к девяти, - вяло запротестовала дочь, однако разделась и села в угол на старинный венский стул с высоченной спинкой, такой же длинной, как спина сидящей.
«У неё туловище длинное, а ноги короткие, - заметила Генрих,- а у меня наоборот. Поэтому у нас и в жизни всё наоборот. Интересно, как это держать зад на уровне колена».
Генрих, конечно, драматизировала анатомическую картинку своей сестры. Ноги у той были действительно коротки, а туловище конечно, длинновато, но всё вместе казалось стройным телом, если стояло на каблуках.
«Ей, наверное, удобно на таких ногах, не заплетаются. Длинная спина опять таки эротична. -  Генрих склонилась над чашкой дымящегося чая, разглядывая свою современницу, - интересно, как у неё насчёт мужчин? Кольца нет, замуж ещё не вышла значит».
С некоторых пор вопрос замужества стал очень сильно волновать Генрих. Ей хотелось замуж.… Со штампом в паспорте, со свекровью, с семейными проблемами.
И тут она вспомнила про художника. Время было уже позднее, не рабочее. Он наверное уже хватился её.
Сорвавшись с места, на лету поцеловав мать, что-то пробормотав ей что-то про Новый Год, про приглашение «к себе», Генрих выскочила из-за стола, быстро оделась и, сломя голову, кинулась скакать по лестнице вниз, на ходу застёгивая молнию на куртке.
Она выскочила во вьюжную тьму. Дядька что-то кричал ей вслед, но дурные длинные ноги уносили короткое кукольное туловище с быстротой спьяну пущенной ракеты. Куда её так несло? Ведь дядя просил его подождать, кричал ей вслед, что довезёт. Нет! Она мчалась, как угорелая, мусоля в варежке скользкий метровский жетон.
                ***

В кинотеатре, на контроле графиня Татьяна подводила итоги дня. Сколько было зрителей? Да на какой сеанс? Скоро заявится ночной сторож. Скоро закончится фильм. Скоро можно, выпроводив зрителей восвояси, идти домой к вкусной запеканке с изюмом.
Художник, довольный, обсыпанный стружкой, выбрался из столярки, вымыл в тепло-центре руки, ополоснул лицо и, не ведая времени, направился в свою мастерскую.
Дверь мастерской была не заперта, из-под неё пробивался свет. «Она сидит там и скучает. Обиделась». – подумал художник. Он решительно рванул на себя скользкую скобу дверной ручки.
В мастерской было пусто.
Художник взглянул на часы. Времени было много – кончался последний сеанс.
По бетонному полу подвала процокали каблучки ботинок директора. Директор вымылся, вычистился в теплоцентре, пробегая мимо мастерской, крикнул: «Что-то мы сегодня долго, до завтра»!
Художник стоял и думал, куда она пошла. Может быть смотрит фильм? Может быть на контроле болтает с Татьяной?
Художник пошёл в зрительный зал.
В темноте ночной сцены, когда с экрана светились только глаза какого-то не то медведя, не то волка, клубились столбики пара, как из печных труб украинских хаток, занесённых снегом где нибудь близь Диканьки. Зрительный зал обогревался дыханием зрителей. И всё равно было холодно. И в этом холоде не было Генрих.
Художник пошёл на контроль. Хоть не найти, так хоть спросить, куда и когда подевалась его фронтовая подруга. Но на контроле было пусто. Графиня Татьяна пошла выпроваживать зрителей. Художник там, в темноте её не заметил. На щитке ключницы все крючочки были заняты, только крючок мастерской художника был пуст.
Куда она пошла? В какой дом? К себе или к нему?
Художник набрал свой номер, пока натягивал тугой диск на нужные цифры свежепротёртого влажного старообразного аппарата, успел взволноваться. А ведь он не знает, где она живёт. А вдруг обиделась и ушла на веки вечные? И где её искать?  А надо ли искать? Проскользнула такая мысль. Надо. Уверенно ответило чувство. И художник, дозвонившись до дома, спросил у матери: «Она пришла»?
- Нет! Пресно ответила мать.
Он почувствовал за этим «нет» долгожданное подтверждение – ну и эта не задержалась.
Бешенство охватило художника. А вот не дождёшься! Найду и верну!
Да как найти-то?
Нюхом.
Теперь уже художник, лихорадочно одеваясь, рвался в тревожную, вьюжную тьму.
Когда он, галопом нёсясь мимо контроля, бросил ключи, сторож, уже отпустивший зрителей и Татьяну-графиню, открыл перед ним тяжёлую, дубовую дверь. Не открой он ему эту дверь, художник пробил бы лбом дубовый монолит, так он был стремителен и могуч в своём порыве.
Художник чуть не свалился с лестницы, скакал через две, три ступеньки еле удерживая равновесие. Очутившись на проспекте, он, расшвыривая редких прохожих, чуть не бегом ринулся к метро.
И надо же так случается, когда судьба хочет соединить. В то время, когда он, сломя голову, подскочил к метро, она, так же сломя голову, выскочила из дышащего пара зева метрополитена.
До Генрих только что дошло - она не знает куда ей идти. Она ни разу не ходила к этому, не отличимому от тысяч других таких же домов, дому художника.
Художник водил её за ручку да всё по каким-то тропинкам. Адреса Генрих тоже не запомнила, хотя казалось бы, чего проще. Ключей у неё не было. Деньги она  все истратила. На дворе – ночь. Погода вьюжная. Ужас! 
Из метро она выскочила и встала столбом под козырьком, не решаясь двинуться дальше. Куда дальше-то? Кинуться обратно к маме? Так ни жетонов, ни денег у неё нет. Пересадки с линии на линию уже закрыты. Вот попала. Её охватило чувство тоскливого страха. Вспомнила давний кошмар Таллинна. Но это ведь не так, утешала она себя, можно пойти, постучаться в кинотеатр – сторож пустит. Хотя чего ему её впускать? Он её в глаза никогда не видел, да и она его. Да и спит он, не откроет.
Она всё боялась выйти из полосы тепла на мороз.
А художник сквозь пургу видел её силуэт у метро и нёсся к ней, чтобы она не напугалась ещё больше. А то, что она боится, было видно издалека. Генрих была похожа на домашнюю кошку, выпавшую из окна на тротуар.
Сквозь пургу, сквозь слёзы,  она увидела его.
Счастье лавиной смыло все страхи. Она кинулась к нему навстречу. Повисла у него на шее, как щенок прыгая, чтобы заглянуть в эти спасительные глаза. Она засунула обе руки в один его карман и так шла, как будто на неё нацепили наручники.
- Как хорошо, что меня к метро потянуло. Успел тебя встретить. – он тоже сиял, понимая, что из двух домов куда идти: к матери или к нему, она выбрала его дом. И это была его вина, что он сейчас обнаружил её в таком растерянном состоянии, ведь у неё даже нет ключей. Он их ей не давал, а она и не спрашивала, ходила за ним, как прилепленная. Возможно, она и адреса-то не выучила, она же такая странная.
- Ты куда сбежала?
- К маме, туфли забрать и поздравить. Я деньги у тебя вытащила и потратила, и про туфли забыла, - взахлёб рассказывала она, - а туфли, вот дура, за ними ехала и забыла напрочь. Но зато поздравила, зато встретилась.
- Молодец! В гости позвала на новый год?
- Ой, нет, и это забыла, да она и не пойдёт, она же дикарка.
- Надо было позвать, ну да ладно, по телефону.
Вьюга всё кружилась, плотно пеленая странников в ночи своим сыпучим пологом. Он наклонился к ней, она подтянулась к нему. Капюшон к капюшону. Не разбирая дороги – всё равно идти парком, а в парке сейчас никого, только бы не поскользнуться и не скатиться в застывший пруд.
Они шли, сверкая глазами внутри своих капюшонов, смеясь чему-то понятному только им, быстро, дробно целуясь. Им был тепло, даже жарко, и может быть они так и шли всю ночь, да только парк кончился и пришлось следить за дорогой, за машинами, редкими в этот поздний час.
Она опять не запомнила дороги: сначала только парк, парк, парк и его глаза, потом одинаковые дома, тропинки, детский садик, опять тропинки, тротуар, детская площадка, помойка, дверь, пришли.
                ***

В тесной прихожей, не зажигая света, они толкались, сбиваясь в комок из промёрзших курток, пахнущих сухим, свежим снегом, тихо смеялись от всё нарастающего желания. Интересно, что вожделение приняло такой легкомысленный, хохотливый характер.
Ей было смешно всё: И набухший под пуховиком его орган, и то, как он взвизгнул по-кроличьи – ой, писать хочу! Когда она попыталась высвободить мужское начало из-под одежд. И то было смешно, как он – её художник, снимая с неё куртку, прижался сзади круто стоящим колом, подпёр всё её тело, вмял её всю в ворох одежды, висящей на вешалке в прихожей. Она хотела было отдаться процессу и целеустремлённо подалась тазом ему навстречу, но он опять взвизгнул про то, что описается и, выпустив её, ввалился в туалет.
Она зажгла ему в клозете свет, а то ведь в темноте промахнётся.
Ощущение какого-то хмельного счастья не покидало их и в ванной. Они вместе, брызгаясь и целуясь мыли красные, распаренные под струями горячей воды, руки.
Самое смешное, что им не надо было говорить. Они думали вместе, а разговаривали глазами, дыханием, прикосновениями.
- Вы что, обкурились чтоли? Смеётесь всё как-то, а не говорите ничего, - подозрительно всматриваясь, спросила вылезшая на кухню мамаша, щурясь спросонья на яркий свет, - я уж думала, загуляли где, не придёте, хотела дверь на засов закрыть. *** Про этот засов – отдельно. Мамаша боялась за своё целомудрие. На ночь натягивала резинку поперёк балконной двери, на случай, если насильник полезет по стене на пятый этаж. Это летом. А круглогодично она использовала засов – огромный, амбарный, нелепо сидящий на старой деревянной двери, поставленной шиворот на выворот, всё по тем же соображениям. Художник иногда долбился до потери человеческого образа в эту неприступную дверь. Мать была глуховата, спала крепко, храпела по-бомбардирски.
                ***
- Иди, спи, всё хорошо, мы не обкурились, воздух на улице пьяный, - художник развернул мать за плечи и подтолкнул к выходу, - иди, мы сейчас поедим и спать пойдём.
Мать зевнула и покорно утянулась вглубь коридора, а вскоре раздался её храп.
И это тоже показалось смешным.
Горячий, с перцем, борщ, горячий чай с повидлом из огромной жестяной банки. Повидло намазывали слоем толщиной в палец на ломоть чёрного хлеба. Такой ломоть, что и в рот не влезет, но уж когда удаётся прокусить это сооружение, что чуть ли не по ноздри оказываешься утопленным в повидловой трясине.
- Такая вкусная жизнь! – сверкая глазами и облизываясь наконец-то подала голос Генрих. Он вытер ей перемазанные повидлом горящие от полноты жизни щёки.
- Пойдём спать.
И потянуло её в их тесную, тёмную, душную, но такую уютную комнату.

Часть 2.
                Глава 11.
                Виновата ли я.
Виновата ли я, что люблю? Виновата ли я, что мой голос дрожал, когда пела я песню ему?
Ядрёным расплющенным голосом заливалась певица по радио. За заиндевевшим окном наметился розовой полоской новый день.
На плите стоял цветастый чайник, на столе – блюдце с бутербродами с розовой, пахучей колбасой.
Художник умывался, фыркался, плевался, чистил зубы. Дверь в ванную была открыта и Генрих, проходя мимо в туалет, чтобы вычистить заварочный чайник, встретилась в зеркале глазами с художником. Встретилась и поплыла, поплыла по волне своей памяти. Завела её память в прошедшую ночь, завела и уложила в жаркие объятия художника. Так и застыла Генрих с чайником в руке, посреди прихожей перед открытой дверью клозета.
- Отомри! – он брызнул ей в лицо холодной водой, - о чём задумалась?
По радио, судя по интонации, зрелая, бывалая женщина допевала песню про свою бабью вину из-за дрожащего голоса.
Виновата ли я, что мой голос дрожал, когда пела я песню ему…
Взвизгнула последний раз певица.
«Виновата ли я? – подумала Генрих, - нет, не виновата! Как можно не влюбиться в такого? Большой. Красивый. Талантливый», - тут её немного скуксило. То, что было у художника, трудно было назвать талантом. Это скорее подходило под слово возможности или способности. Это был функциональный дар. Он знал «как», но не знал «что». Она так думала. А вот сама она знала, «что», но не знала «как». То есть идеи у неё были. Идей было много. Они роились в голове, как пчёлы, иногда даже, как осы.… Жалили её бедные, фантазирующие мозги, а вот воплотиться в какое нибудь удобоваримое, практичное дело эти пчёлы и осы не могли, не умели. На её прожекты художник говорил: «Из тебя идеи так и брызжут, так и брызжут».
«А у него не брызжут. Зато деньги капают. И это очень жирный плюс к его портрету» Вот и не виновата она, что любит. Вон он, какой красивый, умытый, свежий. Глаза блестят. Футболка мокрая и в зубной пасте. Надо будет постирать футболку, а сейчас дать ему свежую под свитер.
Заботиться о нём ей было приятно, от этого занятия у неё становилось ласково на душе и уютно.
«Вот я и замужем», - говорило её бабье естество, радуясь ухоженному собственному мужчине.
Художник насчёт своей собственности кому-то сильно не задумывался, позволял вольно фантазировать. Генрих млела – ручной.
Когда «ручному» раньше надоедала очередная мечтательница, он просто стряхивал её со своего горизонта, как кот стряхивает с себя какую нибудь плюшевую игрушку, усаженную на его дремлющее, тело хозяйским дитём. Поспали вместе, погрелись – ну и будет.
Скидывать с себя Генрих художник пока  не собирался. Даже и в мыслях не было. Хотя мысли у него ходили в голове словно облака, быстро меняя погоду. Но пока погода в голове, в сердце и во всех остальных органах художника, была полностью на стороне подруги, умеющей рисовать, не говорящей на дамские темы, податливой в постели и не ленивой на всякую домашнюю работу. А то, что Генрих была странненькая, как выражалась его мать, это его не волновало. Он этого почти не замечал, потому что сам был таким.
Вот сейчас, утро рабочего дня. Он и она собираются на работу. Она добровольно. Он добровольно-принудительно – нужны деньги. А ей вот нужно рисовать. Ей творчество нужно. Вот и вся она в этом. И ведь сидит уже вся собранная. Чай разлила по чашкам, к бутербродам без него не прикасается, хоть и видно, что есть хочет.
Они сытно позавтракали. Художник закурил. Она помыла посуду.
Художник сунул руку в карман, где лежали деньги,… ничего нет. Не спросил. Решил – ещё заработаю.
Работы было много – хоть ночуй в мастерской или у заказчиков на объектах.
Брал художник немного, не научился ещё брать, как все. Вот к нему и шли от этих самых всех. Вот и получалось, что он хлеб отбирал у тех, кто уже привык к сытной дизайнерской деньге.

                Часть 2.
                Глава 12.
                Скоро Новый Год.
Да, Новый год подбирался всё ближе и ближе. Надо было снять урожай с предновогодней жатвы, чтобы встретить его, этот Новый Год, пышно, сытно, весело.
Когда молодые уходили работать и за ними защёлкивался замок, на кухню выбиралась пожилая хозяйка квартиры. Открыв дверь холодильника, она долго рассматривала арктическое пространство, вынимала кастрюли, что-то вынюхивала в них. Даме лень было разогревать варево и она плюхалась на стул у окна и ела прямо из кастрюли холодное. Взгляд её при этом останавливался на ручке холодильника, ничего не выражая. Хозяйка взгляда просто пережёвывала всё, что подворачивалось ей на зуб. Так продолжалось, пока ложка не достигала дна. Когда еда была съедена, кастрюльку закидывала в раковину, но мыть не мыла – пусть молодая моет.
Одной в квартире жить, конечно, хорошо. А вот праздники лучше и сытнее проводить в семье. Сын продукты закупит. Молодуха наготовит. Девка хоть и странненькая, но от домашней работы не бегает. Налив себе чаю в большую керамическую кружку, намазав ломоть круглого хлеба повидлом, хозяйка двинулась к себе в комнату к телевизору.
По телевизору шли бесконечные сериалы из жизни простых тропиканских парней и девчонок.
Дама, попивая чай, глядя на знойные пляжные сцены на экране, стала мечтать об изобилии праздничного стола. Надо было составить список продуктов. Закуски, горячее, сладкий стол, десерты, фрукты, напитки, ещё салфетки и свечки. И пусть они ёлку купят.
               
                ***
Замечательная вещь – конвектор. Ещё пять минут назад в мастерской было промозгло и сыро. А включили этого трудягу – вмиг тепло пошло во все уголки, выгоняя зимнюю стужу. На диван невозможно было сесть, могильным холодом тянуло от сиденья, а сейчас вот уже прогрелся.
Кофе кипит, художник курит, а она – Генрих, уже рисует очередную афишу  на огромном щите, где художник выделил ей место. Она нарисует картинку, а она напишет слова. Что не отнять, то не отнять – художник делает классные шрифты. Это особый дар. За это и на работу взяли. А ведь был конкурс. В такие-то смутные времена и зарплата, и премия, и мастерская своя. В стране дикий капитализм, кругом «купи – продай», творческие люди кто как выживают. Одни в тулупе и валенках на морозе живопись продают, другие матрёшек под хохлому по магазинам таскают. А в «Розовом кубике» - социализм. Конечно кто поудачливей с деньгами и связями, те свои дизайн – студии пооткрывали, но это помпы много, а выхлоп когда ещё придёт. В городе не так много богатых людей, чтобы заказывать себе дорогие проекты. А плата за аренду, а ремонт.
А вот вывеску на лавчонку нарисовать на хлебобулочную, какую нибудь – это запросто, таких заказчиков много. Мелкий бизнес, кормилец – купец, частный предприниматель. Вот она – ниша. Кругом магазинчики на первых этажах, а подвальчики, а  ларьки. Кто чем только не занимается. И каждому купцу нужен художник малевать вывеску.
Частная куда ни взгляни, считай на вольных хлебах – сегодня густо, а завтра пусто. А ты аренду заплати, работникам – заплати, товар - закупи, а тут ещё и реклама – двигатель торговли, а без неё и оборота не будет.
Купцу нужен художник и художнику – купец. Ему чего? Аренду платить не надо, он на своей служебной площади трудится, зарплата идёт и премия, если прокат хороший. А это тоже от работы художника зависит. Нарисует он эротическую завлекуху – так и народ валом попрёт. А народ – деньги. Главное чтобы деньги шли не к кому-то, не куда-то, а к тебе и не мимо кассы.
Эротику рисовала Генрих, у неё это хорошо получалось, а ещё она хорошо вырезала цветы, колбасы, булки и буквы из самоклейки, всё это делала маникюрными ножницами, так, что вклад в производство рекламы у неё тоже был.
Чтобы сделать полностью афишу ей не хватало мастерства, так что на звание мастера она не претендовала.
А мастер сидел и думал, сколько надо плёнки и какого цвета, и где бы выкроить кусок фанеры желательно в кинотеатре, чтобы не таскаться в магазин по морозу.
Дело в том, что кинотеатр был завален всякой рухлядью, до которой ещё не добрался новый директор. Старый директор никуда не совался. Иногда он уезжал, оставляя за себя графиню Татьяну. Неформально власть в кинотеатре при старом директоре держала Татьяна, держала всерьёз и на пользу заведению. Было в «Розовом Кубике» одно уникальное место – артезианская скважина, огороженная бетонной оградой. Находилась она рядом с мастерской в подвале. Ограда или короб покрывала мраком пространство над скважиной. С виду куб и куб, покрашенный синей масляной краской. Никто туда внутрь никогда и не заглядывал. Про скважину думали, что это только легенда, но новый директор решил обратить легенду в быль и подумал, а не открыть ли свой «свечной заводик», не сделаться ли бутыльмейкером. На исследование скважины он пригласил художника, сам-то он был мелок, а художнику только подтянуться. Художник, забравшись на ограду увидел там залежи фанеры. Директору сказал, что там один хлам и никакой скважины там нету, поспрашивал Татьяну насчёт скважины, та сказала, что давно ещё, при совке пробовали раскрыть эту скважину, раскрыли. Вода пошла грязная и вонючая, наделала много хлопот, чуть подвал не затопили тогда, а толку – ноль. Директор успокоился, а художник повадился опустошать резервуар, находя себе сырьё для своих изделий.
Пока Генрих гнула свою эротическую линию на розовом, гуашевом фоне громадного щита вырисовывая любовные сцены, художник слазал в «скважину» и нашёл там подходящий кусок фанеры. Надо было покрывать деньги, которые Генрих потратила на гостинцы «соломенной тёще».
Генрих рисовала изящную ножку в туфлях на шпильке и думала о том, как же она умудрилась забыть взять туфли из родительского дома. Ехать туда ещё раз она не хотела. Покупать новые туфли – тоже. Хорошо бы позвонить маме и позвать её на Новый Год и туфли привезёт и познакомится. А туфли так подходили к её новому платью. При мысли о новом платье на душе у Генрих стало тепло и солнечно.
Соломенной тёще позвонил сам художник, сам пригласил. Она не отказалась, а Генрих вдобавок пропищала в трубку свою просьбу о туфлях.
И вот заработав все предновогодние деньги, тут же потратив их на неимоверное количество снеди, пошедшее на новогоднее угощение, которое надо было готовить и готовить по списку, придуманному ещё в начале декабря, вся семья собралась к ёлке.
Ёлка! Генрих так хотела настоящую живую ёлку, купленную на заиндевевшем ёлочном базаре. И художник купил ей ёлку. Они вместе украсили её. Они всё делали вместе: покупали продуты, варили поросячьи ножки на студень, чистили овощи на салаты, мариновали мясо, пекли коржи для торта, говорили мало. Пели «Ой да не вечер, да не вечер, мне малым мало спалось» или «Не для меня придёт весна, не для меня Дон разольётся…».
И откуда, только они брали эти песни с наполовину забытыми словами. Порой они просто выводили рулады из одной фразы.
Генрих было хорошо в этом доме, с этим человеком, который её ни о чём не спрашивал и о  себе ничего не рассказывал.
Совсем перед праздником Генрих нарядилась в чёрное, бархатное платье. Залюбовалась собой глядя в зеркало. На ногах, правда, были тапочки. Ну вот, в дверь позвонили – это пришла их единственная гостья – соломенная тёща, её мама. Расцеловавшись с дочерью, она преподнесла «сватье» коробку конфет и цветы – пять пышных ядрёных белых гвоздик, а художнику бутылку армянского коньяка, дочке в руки достался торт. Генрих с детства любила торт «Ночка», вот мать и подарила ей его. Она загляделась на дочь, такую точёную, стройную в этом чёрном маленьком платье. Генрих отметила, что это подарок художника. «Вы – красивая пара, - сказала довольная родительница, - одень ещё туфельки.
Генрих надела ещё не успевшие согреться с мороза туфли. Она стояла в них, в холодных узких лодочках, такая высокая, такая спокойная, зрелая, зрячая и вспоминала себя ту, живущую за пеленой слепоты, живущую на ощупь, на звук, на запах. Она закрыла глаза и вспомнила то лето, когда были куплены эти туфли. Да, прошла вечность….
За столом сидели чинно, важно пытаясь вести беседу. Но беседа что-то не завязывалась. Мать - соломенная тёща очень пугалась жизненных вопросов матери – свекрови.  Особенно её пугали вопросы насчёт квадратных метров и материального обеспечения учительской среды. Художник совсем не старался установить диалог. Он просто ел удивительно много и красиво. На что скромная учительница смотрела с живым интересом почти, как на тигра в зоопарке. У неё даже повлажнели глаза и зарделся румянец. Художник, поймав её взгляд вдруг спросил: «Вы животных любите?»
- Да очень люблю, особенно кошек. Их у нас было много. Раньше… - и осеклась, будто чего-то испугалась, учительница, - при бабушке. – добавила она, украдкой взглянув на Генрих.
А Генрих в это время самозабвенно глодала кусок копчёной горбуши, но взгляд матери всё же почувствовала.
- Да, штук восемь, - сквозь рыбную шкуру подтвердила он.
- Так это ж сколько уборки? Сколько денег? Чтобы такую ораву прокормить! – ужаснулась мать художника.
- Не то слово, как-то криво усмехнулась Генрих.
- Ничего, жили как-то и неплохо. И кошек этих ты тоже любила когда-то… - укоризненно поджав губы пробормотала мать.
- Породистые кошки были-то? Породистых ведь можно продавать, - поучительным тоном вставила мать художника.
- Простые обыкновенные кошки, одна правда была пушистая – Тюпа.
- Я Тюпу помню прямо на ощупь, - вдруг вся просияла Генрих, - она всегда со мной спала. Заскочит ко мне в постель и уляжется ко мне на плечо. И лапками так несильно перебирает, как будто мнёт, мурлычит. От неё так хорошо пахло, почему-то курицей, нагретой на солнце.
- Так кура на солнце стухнет, - удивлённо уставившись на Генрих, заметила мать художника.
- Живая не стухнет. – простодушно ответила Генрих.
- А как живую курицу нюхать? А потом зачем? – совсем изумилась мать художника.
- Тебе этого, мама, не понять! – рассмеялся художник.
Атмосфера за столом стала какой-то мультипликационно-радостной. Трапеза затянулась до утра. Утром приехал дядя Бено, разругавшись дома с женой по поводу взглядов на жизнь их единственной дочери, которая укатила с очередным бой-френдом на какую-то Лигурилью.
Художник дядьке понравился -  красивый, большой, что-то умеет руками делать, а не так, как нынешние все: спросишь - чем занимаешься? Ответят – финансами. Спросишь – где служишь? Ответят – в банке, контролирую финансовые потоки, а может и того хуже или бандюг или жулик. А здесь человек на конкретном объекте трудится, зарплату получает и халтурит по умному. Старомодно, может быть, но как-то добротно, реально всё. Жаль машину не водит. Но тут свои какие-то заморочки, художественные.
Когда дверь за гостями закрылась, Генрих вышла из своих туфель, сняла платье, убрала его в шкаф.
А туфли так и стояли. Так и смотрели на что-то в упор, на что-то намекая, что-то напоминая, может быть даже упрекая в чём-то.
«А я ведь обещала книгу написать о том лете, - вспомнила Генрих, - нет. Не могу. Не хочу сейчас. Когда нибудь в старости. А туфли надо по глубже спрятать, чтобы душу не бередили.
Туфли отправились в глухую, тёмную коробку в самый дальний угол шкафа.
Праздник прошёл хорошо, значит и пришедший новый год будет хорошим, добрым. Так думала Генрих, засыпая на плече художника, когда уже погасили фонари на улице. Она всё прибрала, помыла посуду, стряхнула скатерть (её даже не запачкали), поставила на стол вазу с цветами и блюдо с фруктами. Она всё сделала хорошо и красиво, а сейчас она уснёт, а вечером они пойдут гулять в парк. Заодно зайдут в кинотеатр, поменяют сеансы, нарисуют новые афиши. А потом будут ещё афиши, и ещё, и ещё. И она будет рисовать и рисовать.

                Часть 2.
                Глава 13.
                Prima vera.
По всему чувствовалось приближение весны. Это предчувствие началось ещё в феврале после дня Красной армии. Хоть и в загоне было всё красное, но мужчины и их женщины чтили этот праздник свято, не важно – служил человек или нет.
Генрих, никогда раньше не задумывавшаяся о поздравлениях, теперь задумалась.
Что дарят в таких случаях она не знала. Спросила у мамы, та вспомнила про дедовскую фляжку – трофей, вывезенный из Берлина. Мама ещё подсказала залить в неё коньяк. Так и сделали.
Художнику подарок понравился. Фляжку  он так и носил с собой повсюду. Она была плоской и легко помещалась в карман любой одежды. Когда фляжка опустела, художник поставил её под стекло в секретер. На той фляжке была красивая картинка: грозный орёл и какая-то готическая надпись на немецком языке – гравировка.
Заказов стало меньше и денег поубавилось. Зарплата художника без премии и без заказов – одни слёзы. А премии и заказы зависят от народа, а у народа великий пост. Вот и чувствовалось приближение весны в общем истощении физических, моральных и материальных ресурсов.
Одни грязные от городской копоти воробьи чирикали, заливаясь по весеннему, надеясь на скорое потепление.
Художник нервничал. Ловил во сне мышь.  Ловил её на шее Генрих… среди ночи. Это было страшно.
Первый раз Генрих, почувствовав на своей шее холодные, жёсткие, как зубья огромной вилки, пальцы, обомлела не от страха, а от несправедливости.
Ей всегда снились хорошие, добрые, красивые сны, как серии красочного кинофильма. Сон был её вотчиной, неприкосновенной колыбелью её непонятной ей самой души. Во сне ей было спокойно, во сне она стояла прочно на земле. Во сне она была уверена в себе, защищена, как будто кто-то сверху протягивал ей руку помощи. Руку, которой она полностью доверяла.
А тут! Во время просмотра очередного красивого, благополучного сна, её шею, как  граблями, стала хлопать какая-то потусторонняя сила. Так грубая реальность рушила её хрустальный замок. Нет, он не душил её. Художник просто ловил мышь. Округлённой холодной кистью руки он просто хлопал и хлопал её по шее, по груди, по животу.
В первый раз она затаилась, возмущённая лежала тихо, как покойница, как матрац, как женщина, которую ел белый медведь на таёжной зимовке, а она прикинулась трупом, всё стерпела, но осталась жива. Медведь объел ей ягодицы, наелся, ушёл. Когда-то она слышала эту историю.
Она подумала, что он зверь. А со зверем лучше прикинуться падалью. Ведь звери любят есть живое, ну кроме разных шакалов. Художник шакалом не был. Он был тигром, крупным, уссурийским.
Утром он не подал никаких хищных признаков, видимо и не знал, что делали во сне его руки. А она не стала спрашивать его. Она ведь не знала, что это была ловля мыши.
Рисуя какую-то картинку, нет, не афишу, а просто картинку из пролитой на стол чёрной гуаши, художник нарисовал мышь, одну, вторую, третью.
- Мыши? – удивилась Генрих, глядя через плечо художника, - какие живые. Она обмакнула кисть в оранжевую гуашь и стала рядом с мышами рисовать тигра. Тебе снился тигр? – спросил художник.
- Если бы снился… - загадочно ответила Генрих.
- А мне снились мыши. Мне весной всегда снятся мыши.
- Ты их ловил на мне!
- Да?
- Хлопал по шее и груди, рука была тяжёлая и холодная, как лапа тигра с костями, но ты не вцеплялся, ты именно хлопал.
- Ловил мышь? Мдаа… Ты меня буди, это пойдёт, это только в марте бывает.
И следующие ночи она, чувствуя на себе «лапу тигра» сквозь чуткий сон, просыпалась, ловила его окоченевшую руку, гладила её и тихо шипела ши.. ши.. ши.
Она не будила его. Чего его будить? Он проснётся, уснёт, опять в новом сне увидит мышь. Она успокаивала его в этом сне, не прерывая. Она охраняла его сон. Он просыпался утром, как ни в чём не бывало, выспавшимся. А она клевала носом и днём кемарила на тощем диванчике в мастерской.
Март. Первое, второе, третье, четвёртое, пятое марта. Взгляд женщин изменился, стал строже. Взгляд этот говорит: «Только попробуй, как в прошлом году! Только попробуй всучить мне казённый веник общипанный! Только попробуй отделаться дешёвкой в подарок! Лучше уж накопи за целый год и подари мне на восьмое марта то, что мне полагается! То, что я заслужила»!
В общем, взгляды женщин на близкоприлегающих к ним мужчин кричали, шипели, шептали – попробуй не угоди!
Художнику снились мыши, может быть именно по этому поводу. В мартовском воздухе носился массовый психоз.
Художник никогда не заморачивался этим подарочным гоном. Он не был дамским угодником. Всё, что он помнил о восьмом дне месяца марта, сводилось к тому, что надо подарить три тюльпана и коробку конфет матери, и то же самое только без конфет – даме, близкой к нему в данный момент. Без отклонений, без поправок.
Если бы художник имел склонность к анализу событий прожитой жизни, то мог бы понять, что каждая явившаяся ему во сне мышь, это душа женщины, которой он не угодил. Но он этой склонности не имел. Он спал, а мыши приходили и приходили. Он их ухлопывал, потом сверху тихо начинал шипеть, наверное какая-то очень ловкая до грызунов кошка. Мыши убегали и не решались подкрасться пока раздавалось это шипение. Кошка шипела до утра. Художник спал спокойно до урочного часа.
А Генрих перестала вставать с ним вместе, перестала с утра ходить с ним на работу. Она оставалась дома до обеда. Сначала глубоко спала до полудня, потом готовила борщ, густой, до стоячей ложки. А к обеденному времени заливала винтовую банку бордовым супом, в банку поменьше закладывала крутое картофельное пюре, а сверху утрамбовывала куриную ногу и шла кормить своего мышелова – уссурийского тигра – художника.
С карниза сталинских домов, с массивных балконов свисали сосульки. Сосульки хищно истончённые своими концами, опасно нацеливались на прохожих, неосторожно скользивших по мокро – ледяному тротуару, не оттаявшему до конца под мартовским солнцем. С сосулек сочилась капель.
Лёд замысловато таял под мартовским солнцем. Капель выбивала орнамент то волнами, то зубцами на обледеневшем тротуаре. Территорию по невыясненным причинам не чистили. Иногда с инфернальным гулом и треском опрастывалась ледяной начинкой водосточная труба.
Генрих шла, скользя по мокрым ледышкам шарахаясь от капель сверху, уворачиваясь от падающих сосулек, а солнце – высокое, мартовское солнце, слепило ей глаза. Ветер срывал капюшон.
Когда ещё коварен лёд,
Когда ветра, как иглы тонки,
Весна, проснувшись, оживёт
И соберёт любви осколки.

Вот это да! Она никогда не думала стихами. А сейчас эти слова родились у неё где-то под сердцем. Она слышала музыку этого словесного хрусталика – кристалла из четырёх строчек. Она не знала, что в её душе дал росток жизнеутверждающий пушкинский ямб. Она почувствовала магию музыки слова. Раньше она чувствовала только цвет и линию.

И Чесмы розовый мираж
Парит меж серыми домами.
Весна взяла на абордаж
Снега и льдины между нами.

Дорога к «Розовому кубику» диктовала новые строки. Это называлось, что вижу – то пою. Но ведь, если есть о чём спеть, почему бы и не спеть. И душа Генрих пела. В сумке, чокаясь боками, потихоньку остывали банки с едой. Остывали хоть и были укутаны четырьмя махровыми полотенцами. Но Генрих знала, что когда она откроет эти банки перед художником, еда будет самой приятной температуры для  поедания, именно такой, какой он любил.
Графиня Татьяна подметила новый график посещений подруги художника, оценила и хозяйственность и рационализм этих обеденных десантов.
 Ну а сегодня, какое меню у вагона – ресторана? – интересовалась она каждый раз, встречая на контроле Генрих. Татьяна советовала расширить ассортимент  блюд, наговаривая собственные рецепты домашних супов, котлет и запеканок.
Генрих, накормив художника, с удовольствием убегала из мастерской на контроль под хозяйственное крыло Татьяны и с жадностью впитывала в себя кухонную премудрость, которую щедро источала из себя местная графиня.
Директор, пробегая мимо мастерской, что-то одобрительно рокотал своим баритоном. Ему обедов не носили, а было бы неплохо. Так-то есть ему не хотелось. Он мог не есть, не спать, а вот не курить он не мог. И курил, и курил, нарушая пожарную безопасность.
Но когда пахло чесночным борщом, а художник, здороваясь, держал в руке обглоданную куриную ногу, комок голодной липкой слюны подкатывал к директорскому горлу и начинало щипать глаза от жалости к себе.
Дворец с откушенной главой,
С плечами, сбитыми под корень,
С засохшей в трещинах травой
И окнами, с землёю вровень.

Она ворвалась в мастерскую, схватив первый попавшийся под руку лист бумаги, не посмотрела, что это был бланк какого-то договора. И прямо поверх казённых строчек лихорадочно застрочила мелким, нервным, почти пропадающим почерком свои стихи.
Художник удивлённо на неё уставился. Пробормотал, что бланк ему ещё пригодился бы, зачем его переводить на рецепты. Но она так дико на него зыркнула, просипела, видимо перехватило горло, что это не рецепты, а её стихи.
- Это мои первые в жизни стихи! Ты это понимаешь?
- С чего бы это, усмехнувшись, спросил он.
- Весна на дворе.… Такая весна! А мы в подземелье…
- Я работаю, а ты меня покорми и иди, погуляй.
- Я одна не умею гулять. Давай сорвёмся, предлог, какой нибудь найдём, ну давай! Пойдём за красками в Гостинку.
- А что? Ты права, сейчас маршрутный лист выпишу, схожу наверх, подожди меня.
И они убежали.
В метро она жалась к нему, чтобы показать свою принадлежность к этому большому, мужскому телу, чтобы другие мужчины даже не подумали взглянуть в её сторону. Да чтобы и женщины всяких возрастов не мылились глазами на высоко-благородное тело её художника, что стоит сейчас как утёс, как викинг среди разношёрстной мелюзги.
Она подняла глаза вверх. Далеко под самым потолком, гораздо выше всех голов, выше поручней возносилась его голова. Однако какого крупного мужчину она отловила!
А мужчина в это время смотрел, как в темноте тоннеля мелькали стены, увитые толщенными электрокабелями.
Что такое март на Невском? Начало марта. Это предпраздник, предвесна. До настоящей весны ещё далеко, ещё мороз, ещё снег, ещё лёд. Но днём капель уже выбивала дробь. И реклама повсюду и везде восьмое марта. Реклама везде: в витринах, на растяжках, на щитах. Кто подсвечивает фасады и это называется светоблоком, кто гнёт светящуюся трубку, одним словом кто во что горазд и кому что позволяет кошелёк и фантазия. Рынок. Свобода выбора, спрос диктует всё, без спроса нет и прибыли, а прибыль это икона бизнеса. Будет прибыль – будет развитие, будет жизнь. Так устроена торговля – двигатель прогресса.
Вот и сейчас, выйдя из метро на проспект у Гостинки, Генрих увидела слово. Да, именно слово – prima Vera, английскими буквами, оно висело в воздухе непонятно, как и на чём.
- Посмотри, - дёрнула она художника за рукав, - весна висит в воздухе.
Художник поднял глаза, до этого он смотрел себе под ноги, стараясь никому не наступить на задник.
-Это пластик. Сделано интересно, только непонятно, что они рекламируют, указателя нет.
Но тут же взгляд Генрих упал на полосатую маркизу магазина на улочке, в стороне от Невского. Серебристо-чёрная маркиза несла на себе ту же надпись, а над витриной висела растяжка с этим же примаверой, с пояснениями, что это временная реклама.
- Только что открылись, - пояснил художник -  вон, витрину оформляют.
Действительно на прозрачные, казалось невесомые конструкции, сотрудники нанизывали товар: сумочки, зонтики, шарфики. И это всё повисало в воздухе.
Грациозная девушка в форменном платьице проскользнула змейкой в окно витрины, присела на корточки, несколькими ловкими движениями собрала что-то еле видное, почти прозрачное, похожее на спираль. К ней подошёл молодой человек с коробками обуви. Он поставил эти коробки в витрину. Девушка вынула несколько пар обуви и виртуозно расставила туфельки попарно на сооружение из прозрачных трубочек. Туфельки были все очень красивые – Италия! Когда на витрину вспорхнули золотистые, безкаблучные лодочки, Генрих остановилась, как вкопанная, тормозя движение пешеходов по Невскому. Потом она резко свернула на эту улочку, увлекая за собой художника.
- Я хочу примерить эти туфли! – рванулась она в магазин.
Художник не сопротивлялся, ему интересно было, что за интерьер там внутри, какой дизайн, какие материалы использовали при оформлении.
Пока Генрих примеряла туфельки, вертясь в ракушке кожаного дивана, перекидывая ножки то так, то этак перед напольным зеркалом, художник изучал внутреннее убранство магазина. Тут была такая концепция – весна в цвете фуксии. Придиванные коврики, пуфики, всевозможные аксессуары – всё фуксировало. Художник изучал интерьер, Генрих изучала туфли. А персонал магазина из под тишка изучал эту пару.
Вышколенные, выхоленные девочки с укладками и маникюром, с тщательным макияжем, с правильными движениями – продавцы новой формации, наблюдали, как дикошарая, абсолютно не накрашенная Генрих, с руками, не отмытыми от следов шариковой ручки, вертится, не обращая внимания, на окружающих.
Художник наконец-то отвлёкся от сканирования интерьера, вспомнил про свою подружку. Окинув взглядом торговый зал (или по новому – салон), он заметил, как с затаённой насмешкой смотрят на его несравнимую ни с кем уникальную Генрих эти соломенно-деревянные барышни. Барышни переглядывались, предчувствуя, что только облизнётся на эти туфельки странная женщина. И придётся ей снять и отдать их продавщице. Какими бы куклами не были эти барышни, они всего лишь продавщицы, а его Генрих – художница. И им ли торжествовать над этой женщиной. Он нащупал в нагрудном кармане деньги заказчика, подумал, что сэкономит на материалах, выкрутится, а Генрих будет подарок на восьмое марта.
- Ну, что, берём? – спросил он.
А она, умница, не стала жеманиться и извиваться, прямо сказала – берём! Нисколько не сомневаясь, что он в состоянии заплатить за её каприз.
Девочки сразу вскинулись и одна из них, нырнув к ногам Генрих, подняла туфельки. А вторая уже несла красивую коробку.
Художник пошёл к кассе. Генрих снова влезла в свои горные ботинки, раскатала штанины джинсов. Довольная.
Когда они вышли из магазина были уже сумерки, но даже в сумерках сияло фуксией надпись Прима Вера на пакете.


                Часть 2.
                Глава 14.
                Ступор ротвейлера.
Новомодное слово «корпоратив» уже несколько дней не сходило с уст старожилов кинотеатра. Графиня Татьяна озабоченно смотрела вслед директору, носившемуся со скоростью стрижа по периметру фойе. Татьяна пучила на него выразительные глаза, а он на вираже отмахивался от не неё, говоря: «позже, позже».
Прыть босса была обоснована. В недрах его владений затаились арендаторы, готовые смыться, не заплатив своей мзды за постой под благословенной крышей «Розового кубика». Директор чувствовал их гнилые мысли нутром и, обегая в очередной раз свой маршрут, настойчиво напоминал постояльцам о сроках и суммах и карах на случай, если что…
Накануне женского дня, числа шестого, директор влетел в мастерскую без стука. Хотя он всегда врывался так, что бесило художника, считавшего мастерскую только своей. Ворвавшись, он увлёк за собой недовольного художника, а Генрих осталась одна дорисовывать нарциссы и тюльпаны на огромной открытке, занимавшей полстены. Открытка должна была стать украшением фойе. Генрих ещё не знала что такое корпоратив, то, что было на Новый Год, называлось фуршетом у директора. На отдельном столике стояли бутербродики, пироженки, вино и водка. Сотрудники поодиночке заходили в кабинет директора. Директор вручал премию, вместе выпивали рюмочку за праздник, крякали, закусывали. Вот и всё. Художник питиём озабочен не был, зашёл, выпил рюмочку «Изабеллы», чем огорчил директора. Босс посмотрел грустными глазами на дамский выбор своего монументального подчинённого. Компании в чаропитии в лице художника он не нашёл.
А тут какой-то корпоратив.
Татьяна говорила, что при старых директорах на все праздники накрывали столы в фойе и, закрыв кинотеатр, кружили хороводы вокруг колонн.
Сейчас конечно времена не те, но план-то выполняется, и арендаторы в каждой щели сидят, как в сотах, весь простор своими гипсокартонками перегородили. Что, задаром чтоли?  Нет, не задаром!
Директор, не дождавшись дисциплинированной сдачи арендной платы, пошёл на абордаж. Он мобилизовал мужское население кинотеатра и тараном двинул своё войско на гипсокартонные офисы. В результате кто-то заплатил, а кто-то расстался с движимым имуществом, захваченным рыцарями кинотеатра. Экспроприированные с позором и с хулою на устах ретировались за дубовые двери «Розового кубика». Не вопрос – на мороз!
И вот только теперь директор с видом победителя сам пригласил графиню Татьяну в свой кабинет.
Вернулась Татьяна, чувствуя себя гоф-фрейлиной, пожалованной высочайшей милостью.
- Столы будут! Деньги есть! Времени мало. Сегодня за продуктами, завтра сервируем. Горячего не будет. Будет пицца – дар арендаторов. Обязанности распределяем так: мужчины – за спиртным, женщины – за закусками.
Со спиртным разобрались быстро: оказалось у кого-то был выход  на какой-то таинственный таможенный конфискат.
Мясной нарезкой Татьяна занялась сама, а в помощницы решила взять Генрих.
- Но она же у нас не оформлена. – удивился директор.
- Зато работает – рисует. Другие так на работу не ходят, как она за компанию.
Что правда, то правда. Пусть будет с нами.
И вот Генрих с Татьяной, нагруженные сумками, ранним весенним вечером возвращались в кинотеатр. Включили фонари, мела позёмка. Но весна чувствовалась во всём. Пахло как-то по-другому – пылью со льдом, свежим льдом. Днём этого льда не было, а были лужи. Пахло железом от трамваев, прогревшихся днём на солнце, а сейчас начинавших подмерзать. От автобусов пахло по-другому – бензином и резиной. Трамваи величественно плыли посередине проспекта, не шныряя, не обгоняя. Если есть рельсы - есть путь, есть уверенность, цель в свете фар трамвая.
«Татьяна похожа на трамвай, - думала Генрих, таща свои пакеты, больно бьющие по икрам ветчинно-колбасными срубами.
Татьяна статная, мощная, красивая в своей силе. Одёжка на ней сидит, как влитая. Она и ноги ставит на землю правильно, твёрдо. Каблуки у неё не стёсаны. Шагает носок – пятка, носок – пятка.
А Генрих? Она аж запнулась на ровном месте, запуталась, рассматривая каблуки Татьяны.
- Не косолапь! – всегда говорила ей мама, а она всё равно косолапила. Она очень старалась, но ноги не слушались. Одна нога – правая, вечно её предавала, загибалась внутрь. Всю нагрузку жизни брала на себя левая нога. Каблуки правда стёсывались только на правой, но круто и быстро.
- Да постой ты! – Татьяна дёрнула её за рукав, - под трамвай попадёшь!
Да, действительно, трамвай предусмотрительно затренькал, не дожидаясь, когда под его колёса завалится мечтательное существо с авоськами.
Девушка вагоновожатая не любила женский пол, тех, кто за рулём за то, что устраивали пробки на трамвайных путях, тех – кто на своих двоих, за бестолковость на переходах, за их каблуки, срывающиеся с рельсов. Ну, неужели трудно переступить, не ломая себе ног, не портя обуви? Другое дело – мужчины. Она вздохнула. Посмотрела через стекло, что за чудик чуть не угодил ей под колёса. Девушка вагоновожатая укоризненно покачала головой, встретившись глазами со старшей в чёрном френчике и в каракулевой кубанке. «Вот это баба – кремень! – подумала про графиню вагоновожатая, - а дочку разбаловала. Тридцатка на лбу написана, а всё в облаках летает – овца! – она выругалась про себя погаными словами, - а тут вертись с пятнадцати лет, кувалдой маши на морозе, рельсы колоти. Да проходите уже с глаз долой! И как у такой дельной бабы такой обморок выродился?»
- О чём мечтаешь на дороге? А? Так задумаешься и до беды недалеко. Внимательнее надо быть!
-Мгм, - пробормотала что-то невнятное Генрих, - сумки запутались с ногами.
- Руки поменяй! – усмехнулась Татьяна, - у тебя пакет перекрутился.
- Как это поменять руки? – удивилась Генрих.
Татьяна поставила свои пакеты на чистый, белый снег, наверное уже последний этой весной. Под снегом затрещал и стал раскалываться длинными острыми углами лёд. Днём здесь была лужа. Ветер уколол снежинкой в самый уголок губы, Генрих подумала: «Снежная королева пролетела, - а потом:
Когда уже коварен лёд,
Когда ветра, как иглы колки,
Весна под сердцем оживёт
И соберёт любви осколки.
Красиво как! Ну почему под сердцем?»
Снег, колючий, напористый летел из тёмной высоты, кружась по спирали. Генрих смотрела в небо и удивлялась себе – под сердцем весна… что это? Она улыбалась.
- Дай сюда! У тебя пальцы уже посинели. Что ж ты без варежек, без перчаток? Да что с тобой? Испугалась трамвая?
- А? неа! Какого трамвая?
- Ну ты и чудик! – изумилась Татьяна. «Вот оно, художница! Настоящая! Вот оно как! Даа… Они друг друга стоят, тот тоже не от мира сего, странный».
- Так, ладно, проснись! Недалеко осталось, не такси же брать из-за двух шагов. – растормошила Татьяна Генрих.
Ходили и вправду недалеко. Колбасный магазин имени одного библейского героя находился в двух кварталах от кинотеатра.
- «Колбасным духом в голову шибануло», - решила Татьяна, сама одуревшая от запахов мясных деликатесов.
В кинотеатре в это время шёл делёж конфиската, оставшегося от изгнанных неплательщиков.
Директору по праву вожака достались два кожаных дивана. Столяр выгреб всё содержимое бара, но почему-то отнёс в кабинет директора. Электрик хотел ободрать со стен офиса все бра, но постеснялся, взял только настольную лампу. Замдиректора прикарманил машинку - самокрутку для папирос. Сантехник не постеснялся и прибрал себе всё, что не взяли другие: бра, стулья, журнальный столик, зарился ещё на кресло руководителя, но художник его оборвал и унёс кресло к себе в мастерскую.
- На вот тебе ещё и подавалку с длинными стаканами. Будет тебе твоя сок подавать, типа ты – босс, а она твоя секретарша. - С этими словами сантехник подал художнику чёрный, глубокий поднос, уставленный посудой коричневого стекла, обклеенной переводными картинками сомнительного содержания, - добычу надо бы обмыть, - достал из кармана рабочего халата плоскую бутылку – трофей из разграбленного бара ( не всё столяр унёс к директору).
- Наливай!
Разлили по первой…
- Во, смотри, на твою похожа, - заметил сантехник, разглядывая стакан в руке, - во, точно похожа! – поднёс стакан под нос художнику и плотоядно осклабился, обнажив острые, крепкие клыки.
«Вот волчара, высмотрел, - подумал художник, - на мою мылится, - но мысль эта его не разозлила, а развеселила, - ну, ну! А ведь и вправду похожа, когда не кутается в кокон».
На стакане в пикантной позе красовалась рыжеволосая пышнобёдрая нимфа.
«Значит, не один я её сквозь тряпьё разглядел. Красивую тёлку отхватил, - усмехнулся про себя художник, - а этот-то ходок ещё тот, ишь как глаза жадно на эту картинку блестят».
- Есть немного, похожа, а тебе нравится?
- Ты не подумай чего. Но она у тебя… - сантехник кашлянул, помолчал, - самое то. Скажу честно, мимо похожу, аж лопатки сводит и мурашки по коже.
Разлили по второй…
- Это ж надо так! – восхитился художник такому простодушному признанию.
- Ты смотри, не зевай, а то уведут. Я-то сам баран бараном, а так бы не посмотрел, что твоя.
- Так ты ж женат!
- Ну да.
- И дети у тебя.
- Ну да, двое, да не это главное. Она – художница. Я и говорить с ней не знаю о чём. Язык  к нёбу присыхает. Не простая она. А я – баран. Ты – другое дело. Тебе в самый раз. А была бы попроще ох замутил бы, на тебя не посмотрел бы.
- Драться бы со мной стал? – со снисходительной усмешкой спросил художник.
- А что, думаешь большой, так никто поперёк не ходи?
- Драться не люблю, да и не дрался, никогда, честно говоря. Я человек мирный. Она меня сама выбрала. Чего глазами хлопал, когда она с подружкой ходила? Или жена с детьми мешали?
- Тебе хорошо говорить, ты свободный. А главное ты – художник. А я что?
- Не что, а кто, сантехник, судя по эротическим фильмам, очень даже сексапильная профессия сейчас.
- Ну, это у них, у буржуев, а у нас, как был пролетарием, так и умрёшь.
- Ну, это кому как нравится.
- Таким, как твоя это просто ни о чём. Она меня и не видит. Пустое место и всё.
Разлили по третьей…
Сантехник – одногодок художника, попал в город после армии, заработал по лимиту двухкомнатную квартиру, купил машину. Машина не ахти какая, но всё-таки. Женился. Жена – кондитер. Дети – всё как положено. Даже любовница – докторша, в летах, но интеллигентная. Это она научила его любовным игрищам, систематически вызывая его чистить ванну и унитаз. Через неё он познал сословную разницу. Вот вроде и старая – за полтан, пенсия на носу, а не скучно с ней, уходить не хочется. Всё переделаешь – и ванну и сортир и в постели покувыркаешься, но самое интересное потом – кофе не кухне пить, курить её тонкие сигаретки и слушать, слушать её умные разговоры, рассказы разные. Это всё от образования. А он баран нигде не учился, ну путяга не в счёт, потом армия. Женился. Дети. Жена хорошая, но не разговаривает так, считает всё это…, ну в общем ясно чем. А у него – сантехника, душа искусства просит.
- Слушай, а ведь она с тобой постоянно на работу ходит…
- Ну и что?
- Вы тут разговариваете, да?
- Молча малюем. Ей нравится, она и ходит.
- А чего молчите-то? Разговаривать нужно. Она интересная…
- А ты-то чего волнуешься? О ней чтоли печёшься? Что ей такой интересной со мной скучно? Твой-то интерес тут в чём?
- Да ни в чём. Ты не обижайся. Я – простой. В искусствах полный баран, а так бы поговорил.
- Да с чего ты взял, что она о чём-то таком разговаривать будет. Она о себе-то не рассказывает, иногда правда, выкинет какую нибудь чушь. Я и не понимаю, что она такое говорит. Образ мысли у неё, - художник покрутил рукой со стаканом в воздухе, - странный. Она на своей волне сидит.
Налили по четвёртой…
- Да, смотрю я на неё – точно музыку слушает, а всё вокруг до лампочки, – сантехник обвёл мастерскую затуманенным взором.
- Не много ли ты на неё смотришь?
- Да ладно тебе, я художниц раньше не видел.
- Заладил, художница, художница! Да ничего особенного – баба.
В коридоре послышались быстрые шаги, художник усмехнулся.
- Легка на помине.
- Ладно, я пойду, мне там надо в женском туалете… - не договорил сантехник, вышиб лбом дверь, промчался наперерез Генрих.
- Этот…
- Что этот? – художник смеялся глазами.
- Этот животный вечно так на меня смотрит изо всех углов! – Генрих гневно блеснула глазами.
- Ты его воображение поразила.
- Чем это? Волк он не сытый!
- До искусства он не сытый, всё спрашивал, как это с художницей жить.
- Ну и как по твоему?
- Вот я и сказал ничего особенного.
- Да? Ну, ну! – Генрих обиженно отвернулась. Потом резко рванулась к художнику, схватила его за ворот рубашки, выкрутив углы воротника, как фантик от конфетки, - это я-то ничего особенного? Сам-то… бездарь – осеклась, потупилась, руки отдёрнула, отвернулась.
- Ого! Да я и не рвусь в микеланджелы, у меня мании величия нет. Но у тебя-то какой темперамент! Искрит?
- Сейчас как врежу! – Генрих уже улыбалась, забыв обиду.
- Не искри в рабочее время и в рабочем месте, бди. Кругом, как видишь, не сытые волки слюну сглатывают.
- Ну, ты меня защитишь от волков? – Драться из-за юбки не буду!
- Это я-то юбка?
- Шучу, шучу. Знаю, что не дешёвка, хвостом крутить не будешь, да и про «ничего особенного» прости.
- И ты меня прости за «бездаря». А я стихи написала. – Генрих отрешённым взором обвела стены мастерской и упёрлась взглядом в переносицу художника.
Художник вовремя успел отвести взгляд и пробормотал: о господи!
«Ну и не надо, - подумала Генрих, - чего мне перед ним мои тайные сады открывать. Сама же себе отметила, - что мыслить красиво стала. Весна, наверное, март.
- Смешная ты, забавная!
- Мы с Татьяной колбасы накупили всякой и ветчины.
- Это хорошо, то-то я нюхаю – пахнет от тебя хорошо, забористо.
- Колбаса – не стихи, правда? – ехидно спросила Генрих.
 Да, именно так, подруга, я – человек земной. И хоть не соловей, но тоже баснями не питаюсь. Ну не люблю я стихов, ну не хочу этот поэтический опиум. Руками можно потрогать – хорошо. А так… - художник махнул рукой, - ты вот что, порисуй-ка тут цветочков, бабочек, вот на этом объявлении. Завтра банкет. Кинотеатр плясать будет.
- Ага, а там этот… волк будет? Я плясать не буду, - пробурчала Генрих.
- Да не бойся ты, красная шапочка, тобой платонически восхищаются, вот он бы стихов послушал, подмок бы от умиления.
- А ты? Совсем, совсем никак?
- Что никак?
- Стихи… - смотря в дальний угол мастерской прошептала Генрих.
- Длинные.
- Нет, совсем коротенькие, свежие, перлы.
- Ну тогда пой, ласточка, я же не запрещаю.
Генрих прочла стихи про лёд, про осколки.
- Любви осколки: амур, амур – гламур, декаданс – мезальянс, - усмехнулся художник.
- А тебе бы всё из своих окон роста на толпу порнухой кидаться, Маяковский с кирпичом во рту, - неожиданно для себя с раздражением отрезала Генрих.
Художник взглянул на неё опять с усмешкой.
- Кирпич во рту – это хорошо, а вот Маяковский – плохо. Льстишь, я мастью не вышел, тот глыба, а я в глыбы не рвусь. Дальше-то что было, после осколков любви.
- Да ничего. И замолчала.
Всю дорогу молчала.
А ночью плакала злыми слезами. Хотела убить художника, за то, что дубина хуже Маяковского. И вообще, какая противная тётка его мать. А её мама – не от мира сего. Она бы всё это поняла. Что всё? Что-то внутри было не так. Какая-то музыка новая, вот опять же – стихи. А художник спал без трусов в футболке, продранной в пройме. Спал, не притворялся, ворочался только во сне, пытаясь поймать тёплое тело Генрих. Но та уворачивалась и художник обиженно поскуливал, пришлёпывая губами. Одеяло всё сбил, задница голая, холодно придурку. Ей стало жалко этого громадного кутёнка. Такого и не удавишь – пальцев не хватит. А все-таки он уютный и задница у него красивая. Вот чего вертится? Тут художник принял уж совсем жалостливую позу и вскульнул как-то совсем бесприютно, по сиротски. Сердце Генрих не выдержало. Схватила она мерцающие под луной бока художника, прижалась горячим животом к остывшей заднице. И сразу вернулся мир. И одеяло как-то само собой укрыло от уха до пятки. Так и уснула, слушая стихи внутри себя.
Утром, сквозь тюль, в щель между гардинами, она увидела большущую розу ванильного цвета, похожую на пышную зефирину. Роза была шипастая, на толстом стебле, еле влезающем в узкое горлышко бутылки от Рижского бальзама. Вчера этой розы не было, и гардины были плотно задёрнуты. Художника рядом не было. На кухне шарашилась литлбэйба – так Генрих прозвала мамашу. Абсурд этого прозвища был столь рельефен, что позволял смотреть на опостылевшее ей существо с каким-то садистским вожделением – уж больно крупно было это создание для образа, который оно пыталось принять. Тётка скоблила ветку мимозы, пытаясь воткнуть её в другую бутылку от бальзама. На Генрих она посмотрела с ехидцей и прослюнявила: - Тебе-то розу подарил, - рот при этом пошевелился какими-то сизо-шафранными червями.
«Это губы, - с ужасом подумала Генрих, - и когда-то их кто-то лобзал. Пусть и постарела литлбейба, но червеобразная форма губ неистребима».
Быстро ополоснувшись, не поев, Генрих выпорхнула из дома помогать Татьяне накрывать столы. По дороге думала про розу, крепкую естественную, сильную, красивую в своём дородстве. Роза эта была похожа на графиню Татьяну. Вот такую бы мать художнику и тогда бы была настоящая гармония.

                ***
В «Розовом кубике» воцарилась деловая суета. Так суетятся люди, когда хлопочут для себя. Вот, когда действительно сплачивается коллектив. И больно смотреть на тех неумелых в общении отщепенцев, что остаются в этом муравейнике без дела. Уж лучше бы им и на работу не приходить в этот день.
Неприкаянной тенью бродил среди снующих столонакрывателей киномеханик – длинный заморенный парень, тоже из новоприобретённых. Это был аспирант-философ. Голод загнал его в этот «очаг культуры», где он только - только начал отогреваться. Вид стремительно расцветающего явствами стола дурманил его высокоумный мозг. Застенчивость не позволяла ему быстро стащить кусок колбасы из-под носа разводящей Татьяны. Аспирант не мог весело носиться с мужчинами, уже хорошо клюкнувшими, в поисках Бог знает чего – лишь бы суетиться. Аспирант не мог поздравлять и поздравлять всё, что только ни подвернётся на пути, ему не позволяла гордость.
Генрих так была увлечена делами, что и не заметила, как к ней подкрался художник и утащил кусок колбасы с блюда, которая она украшала зеленью. Генрих сама тоже утащила парочку колбасных кружочков, а сейчас жевала зелёный стебель петрушки.
Когда художник подцепил второй кусок, она бы промолчала, но вслед за художником к её блюду потянулась совсем не родная рука сантехника.
- А ну хватит! – обернулась она к мужчинам.
Художник улыбался хмельной улыбкой, блестя глазами. Сантехник от него не отставал. Кусок похищенной колбасы они разодрали напополам, хищно хихикая, как-то уж больно по-братски.
- Сы – пы – разничком! – явно намериваясь облобызать, качнулись в её сторону оба.
- Молодые люди, Где спиртное? Куда и зачем вас посылали? – Татьяна строго подступилась сбоку, - о, да вы уж продегустировали чтоли?
- Отличный коньячок! Аж в пот кидат! – скаля волчьи клыки, заржал сантехник.
- Ну так выносите, на столы выставляйте. Не всё же вам одним в два рыла…
- Какие два! – опять заржал сантехник, - там все уже… вспотели, разгружая.
- Что, так много конфисковали? – удивилась Татьяна.
- Да хоть залейся! – с восторгом ответил сантехник.
- Ну, девка, пропали мы. Мужики гусарить будут. – с какой-то тайной надеждой певуче вымолвила Татьяна, тыкнув настороженную Генрих вбок, - иди, переодевайся.
- А мы посмотрим! – скабрезно улыбаясь, заорал сантехник.
- Это кто это мы? – увлекая Генрих за собой в мастерскую, отпихнул сантехника художник.
В мастерской на спинке дивана было разложено праздничное облачение Генрих. Художник принёс всё это ещё утром. Он любовно разложил маленькое чёрное платье, чёрные, ажурные чулки, кружевное бельё и туфли.
Художник, всегда куривший, где хочется и когда хочется, целое утро не курил в мастерской, чтобы не провонять табаком наряд Генрих. Он собрал всю эту красоту, не надеясь  на сообразительность своей подруги. И правильно сделал, иначе она так и щеголяла бы на корпоративе в джинсах и свитере.
Цветок ванильной розы утром, праздничное обмундирование, любовно разложенное к её приходу, чистый воздух в мастерской – всё это тронуло Генрих. Она обняла своего художника, тенью следовавшего за ней, поблагодарила, поцеловала, жарко прижалась к нему всем телом. Он стал сдирать с неё затрапезный свитер и джинсы.
А хищный сантехник притаился в дверной щели и жадно подсматривал, надеясь подловить любовную сцену. И когда он совсем было разлакомился, испытывая горячее томление естества, художник проявил бдительность и плотно закрыл дверь и даже повернул в замке ключ. Пришлось остывать уже в слесарке. Но там спал хорошо набравшийся столяр. Как он туда пробрался? И чего его занесло на чужое рабочее место? Ведь у него была своя столярка. Так нет же, занял единственное пригодное для расслабления место – диванчик с дерматиновой обивкой, прибежище, на которое так рассчитывал распалённый вуаеризмом сантехник. И не выгнать столяра, на разбудить. Сантехник обозлился, чувствуя, как засыхают розы в его горячечном воображении. Взвинченный, он ушёл искать утешения в снующем в праздничном чёсе коллективе.
А наверху уже всё было готово. Директор осматривал ряды своих сотрудников, прикидывая, как их рассадить. В гулком фойе загрохотала музыка. Сначала колонки пропищали мерзким ультразвуком, а потом заработали на полную мощь.
И вот под эту канонаду художник с подругой вышли на обозрение коллег.
Что сказать? Она была хороша. Никто и не ждал, что художница, скинув свой кокон, окажется такой элегантной, такой точёной штучкой. И вела она себя со светской небрежностью, непринуждённо и легко. То есть, не как корова, напялившая седло ради праздника. Нет. Она была такой призовой кобылкой всегда, с рождения, изнутри. А все эти свитера и джинсы с ботинками – это лишь маскхалат.
Директор не уселся во главе праздничного стола. Он усадил художественную пару и сам сел рядом с ними. Генрих была слева, а художник – справа. Разговор был бойкий. Директор абсолютно забыл о роли тамады, место его во главе стола пустовало. Тогда Татьяна, поведя сурмлёной бровью, взяла бразды правления на себя. Не моргнув глазом, она подняла тост за женщин. Выпили. Директор опомнился и стал громогласно воспевать женскую красоту, оглянулся, опомнился и убежал к центру стола.
Столы стояли буквой П. И там, в центре этой буквы появилась новая фигура – фемина в зелёном платье с ярко-рыжими волосами, кудрявая с причёской каре.
Это была новая старшая кассирша. Одна из тех, что сидел наверху. Барышня пришла на работу недавно. Её выловили на какой-то презентации в одном из офисов арендаторов. Переманили социалистическими ценностями – трудовой книжкой, твёрдой зарплатой, пенсионными отчислениями. Лет её было немного, но она уже думала о пенсии. Потом ей понравился вид из окна бухгалтерии как раз на розовую церковь, похожую на иллюстрацию из сказок Шарля Перро. Хорошая девушка. К ней и убежал импульсивный директор.
Место рядом с Генрих занял неуёмный сантехник. Его смущал лукавый, нашёптывая, что под бархатным чёрным платьицем такие же маленькие кружевные трусики. Чулки на широкой кружевной манжете тоже мерещились ему. Не колготки, как у жены, а чулки!
Баран, он и есть баран, да ещё и под хмелем. Генрих щипала под столом дерзкие руки лазутчика, но он продолжал.
Художник будто ничего не видел. Ел.
«Господи, да что же он так оголодал-то? – думала Генрих, - он, что же не видит, что я сижу, как на углях».
Генрих с мольбой посмотрела на Татьяну. Татьяна поняла. Она подняла руку, вроде за тем, чтобы произнести тост. Директор встрепенулся в её сторону, протянул к ней руку, как вождь с трибуны.
- А что мы не танцуем?! – задорно вскрикнула Татьяна.
- Так в чём загвоздка? Музыка есть, место – весь кинотеатр! – Пророкотал директор.
- Хочу на сцене! – заявила Татьяна.
- Желание женщины – закон, - подхватил директор, - пошли, - позвал он киномеханика.
И скоро из зрительного зала загрохотала музыка.
Сантехник что-то говоря художнику, усилил свои подстольные натиски. Художник почему-то делал вид или, правда, не видел этих шалостей коллеги. Генрих, услышав музыку, с облегчением вскочила с места и стала тормошить художника, она хотела танцевать, но больше танцев она хотела избавиться от сантехника. А художник всё ел и ел, ветчину, колбасу, чокался, пил, ел и мрачнел.
«Мать честная! Да он на медведя похож, только, что не ревёт на всю поляну» - думала Генрих, глядя на шелковистую шевелюру художника сверху.
- Пойдём танцевать! – просила она.
- Не хочу! – отбивался он.
- А пойдём со мной, если твой не хочет, - улыбаясь, подобрался к художественной ляжке сантехник.
И тут уже она не выдержала, взяла вилку, да и воткнула её в руку безобразника. Сантехник взвыл.
- Ну зачем же так. – взмолился он и очень нехорошо усмехнулся.
- Ну, ты даёшь! – возмутился художник, пока сантехник тряс проколотой рукой. Рука действительно была продырявлена. Зубец – дырка, зубец – дырка и уже выступила кровь.
Барышня в зелёном с интересом наблюдала за этой сценой.
- Сам виноват! – только и сказала Генрих и пошла в зрительный зал.
Огромная чаша холодного зрительного зала на тысячу человек была темна и только сцена освещалась прожекторами трёх цветов: синим, красным и зелёным. Это директор запер киномеханика в аппаратной, обязав его прикладывать цветные стёкла к прожекторам. Этакая цветомузыка. На сцене под ухарскую песню отплясывала ядрёная Татьяна, а вокруг неё мелким бесом колбасился директор. Коллектив потихоньку подтягивался, выползая на сцену, выкидывал свои оригинальные па. Генрих пристроилась где-то сбоку от Татьяны. Директор разухарился ещё больше. И вскоре любящая пляску Генрих уже с упоением скакала по сцене с директором, с его заместителем, скромным производственником, потом ещё с кем-то, пока опять не натолкнулась на сантехника с окровавленной рукой в марлевой повязке. Вырваться ей не удалось. И тур лихого гопака она проскакала с ним. А потом поставили медляк. Генрих пошла искать художника. Татьяна задержала сантехника. Директор танцевал с бухгалтершей – с умной красивой женой своего однокурсника. Директор был сама галантность.
А художник? Он появился на сцене ниоткуда да не один, а с барышней в зелёном, и, не обращая внимания на озадаченную таким раскладом Генрих, заключил в танцевальные объятия рыжую.
Не разбиралась Генрих в психологии конфликта. Вломить бы этой рыжей попросту, но за что, это же коллектив, это же корпоратив!
Она уставилась взглядом в высоту верхнего закулисья и стала танцевать сама с собой. Увлеклась. Задумалась. Куда-то улетела. Её выгибала в такт какой-то страстной композиции, несшейся из динамиков. Она забыла и про художника и про коллектив и про корпоратив. Она вспомнила о себе, и это было так здорово! Это была эйфория, полёт. Она закрыла глаза.
На землю её вернуло чувство горячего, жёсткого и явно не метафизического тела в области копчика. Ощущение перемещалось довольно ритмично, пренебрегая музыкальным ритмом. Она открыла глаза.
«Ах, ты ж, гад!» - сзади неё, тоже видимо в экстазе, медитировал сантехник, жестикулируя раненной рукой. Генрих рванулась бежать, но сантехник вцепился в её бедро здоровой рукой, задрожал, прижимаясь ко всему её телу.
- Ой, солнышко, подожди, ой, не уходи! – шептал он ей, утыкаясь в область шестого шейного позвонка, - ой, солнышко взошло! – в судороге выдохнул он, и рука его ослабела.
- Паскудник! – прошипела Генрих и вырвалась. Вырвалась и побежала со сцены в тёмную яму зрительного зала. Каблуки цеплялись за скрипучие дубовые ступени. Музыка грохотала ей вслед. Добежав до выхода из зала, она спряталась за плюшевую портьеру и обернулась, высматривая художника. А художник всё так и прибывал в танце с барышней в зелёном, что-то наговаривая ей на ушко, уткнувшись в рыжие волосы. Его крупные красивые руки красноречиво расположились на самых выразительных частях тела партнёрши. Та не сопротивлялась, да и вряд ли могла это сделать, держали её крепко. А то, что художник говорил ей что-то этакое, Генрих просто чувствовала спинным мозгом, лопатками, шеей, кожей за ушами. Именно туда выдыхал ей свои хмельные слова художник. Генрих отвела взгляд от этого душераздирающего зрелища. Слёзы заволокли глаза. Она ещё раз взглянула на сцену. Дикий сантехник выламывался не в такт музыке, шейкуя между плавно танцующими парами. Пар образовалось немного: зелёное платье с художником, директор с бухгалтершей, Татьяна с тощим  замом, уборщица туалетов с проспавшимся столяром. Генрих не знала, куда ей идти, ключ от мастерской был у художника. Прерывать его томление в танце с рыжей ей не хотелось. В маленьком чёрном платье ей было холодно. Она пошла в фойе к уже сильно объеденному праздничному столу. За столом ещё кто-то угощался. Это был электрик с билетёршей, а за ними приютилось новое лицо. Она ни разу не видела этого персонажа. Ей стало интересно. Сначала она даже подумала, что это девушка арендатор, кафешница, которая угощала пиццей, длиннолицая такая, бледненькая, беловолосая, мосластенькая, похожая на мальчика. Но это была не она. Это был именно мальчик в свитере грубой вязки, из ворота которого стройным бруском торчала высокая шея. У него были длинные ресницы, достающие до белесоватых бровей, придающие взгляду некую волоокость. А ещё выразителен был его рот, большой, красногубый, нервный. Мальчик встал. Приглашая Генрих за стол. Она села на галантно подставленный стул. Кавалер пошёл дальше в своей галантности: налил соку в бокал, положил на тарелочку кусочек уже подсохшей пиццы. Оказалось. Это новый ночной сторож – студент.
Сквозняк гулял над оскудевшими праздничными столами. Каменный пол холодил ноги, пронизывая насквозь тонкую подошву туфель лодочек. Генрих скинула обувь и поджала под себя ноги, ёрзая на неудобном, обитом дерматином стуле. Ночной сторож смотрел на её округлые коленки, на натянутое на бёдрах платье, высоко уехавшее под выше некуда. Он налил ей вина.
- Вам холодно? – пристально глядя ей в глаза пряным взором, спросил он.
- Тебе.
- Мне жарко. – с каким-то интересным оттенком в голосе сказал он.
- Надо говорить не вам, а тебе. Я не учительница, чтобы мне выкать. А ты не детсадовец. Ты – вполне, - и тут лисьим взглядом она взглянула на ночного портье, длинно усмехнулась, - вполне взрослый му… юноша, - и ещё раз, крепко выпрямившись на своих подвёрнутых ногах, взглянула ему в глаза, но уже по-рысьи, - взрослый, сильный юноша.
На эти её телодвижения сторож оживился, запылал внутренним огнём. А Генрих, согретая вином, опьянённая приятным ей вниманием, уже видела сквозь хмель ультрамариновый нимб над белобрысым челом отрока Варфоломея, как она уже прозвала этого юношу. Жизнь по градусу прибавляла температуру по шкале приятного.
- Хорошо… тебе…
- А тебе жарко? – сверкнув глазами, спросила она.
- Да, - многозначительно протянул он.
Генрих передёрнула нервно спиной.
- А мне зябко.
Он сдёрнул с себя свитер, оставшись в белой футболке с чёрным принтом «Project». Накинул ей на плечи свитер, пахнущий его свежим телом.
Она почувствовала его тонкие горячие пальцы у себя на шее. Прикосновение это было столь мимолётно, но столь пронзительно, как стихийный электрический разряд. У Генрих сильно заколотилось сердце. Соски до неприличия напряглись. Загорелись внутренним жаром щёки.
Она пристально посмотрела на своего визави. Да, всё было взаимно. Взгляды их слились и в них бушевал океан. Нет, не море, а именно океан, куда вливаются все воды земные, чтобы стать чем-то вечным, абсолютным в своей всепоглощающей силе.
Она взяла его за руку, стала инстинктивно вкручиваться ладонью в его ладонь, обхватила его большой палец и спиралевидными движениями стала обвивать этот палец своей рукой. Движение это красноречиво говорило о её желании большего, об этом же говорили и её глаза.
Юноша сосредоточился. Он внимательно наблюдал за её манипуляциями с пальцем. Сжал её руку. Свободной же рукой широко разведёнными пальцами под столом обхватил обтянутую чулком ляжку, поднялся до ажурной резинки, выглядывавшей из-под чуть не лопавшегося, как весенняя почка платья.
Генрих почувствовала нахлынувшую волну внутри себя. Её взгляд стал влажным и там – посередине тоже.
Он придвинулся к ней, к её уху. Его дыхание сползало ей по шее за ворот платья. Его дыхание было везде под её одеждой.
Он что-то тихо и напряжённо говорил, обжигая ей ухо толи смыслом слов, толи жаром своих губ. А рука его продвигалась всё дальше, всё глубже.
- Пойдём… - прошептал он осевшим голосом.
- Куда? – с мольбой заглянув ему в глаза, обречённо спросила она.
- Куда нибудь… - крепко схватив её за самую влажную середину, выдохнул он.
- Пойдём – прошептала она, всколыхнувшись всем телом, чувствую себя тряпичной куклой, одетой на руку кукольника.
Они встали из-за стола. Видел ли кто нибудь это явление, не видел ли? Это не имело уже никакого значения. Океан поглотил всё, не зная препятствий.
Уже на лестнице, только скрывшись за поворотом, они схлестнулись, бездумно торопя события. Казалось, простуженные долгой зимой стены «Розового кубика» отогреются жаром их тел, бьющихся по очереди об окрашенные в мутную терракотовую краску бетонные стены. Где-то внизу валялся затоптанный свитер сторожа. Где-то у щиколоток болтались сползшие ажурные чулки, топорщась трубочкой силиконовой резинки.
Прошмыгнула мимо чья-то тень, присвистнув и подхихикнув, весело прыснув:
- Корпоративчик, мать твою, даёшь, молодёжь.
Им было всё равно. Волны океана отнесли и эту жалкую щепку – соглядатая, от их эпицентра.
На какое-то время волевым усилием юноша приостановил нарастающую волну.
- Пойдём, я хочу тебя снизу…
И повёл вниз.
«Там же закрыто, - стучало в мозгу у Генрих, а желание из мокрого горячего, сладкого шара превратилось в колючий, жёсткий сухой комок, разрывающий внутренности тупой болью, – ключ у художника».
Но дверь в мастерской была подозрительно приоткрыта. Внутри горел свет, но никого не было. Старый диванчик, как, земля обетованная, ждал и звал к себе.
Осклизлая задвижка на двери вывернулась из под влажных её влагой пальцев студента. Вроде бы закрылась. И это стало неважно, как и свитер, брошенный внизу.
Всё было так, как хотел он. И она тоже хотела именно так, именно так – полностью, без одежды, разбросанной во все стороны. Если бы диванчик оказался бы сучковатым бревном, они бы этого не заметили. Всё было, всё было как раз, в полный голос, не сдерживаясь в движениях.
Было ли слышно из недр мастерской, кто его знает?
Она слышала только его дыхание, учащённое, горячечное, чувствовала то удаляющиеся, то приближающиеся толчки внутри себя, старалась не упустить ни единого его движения.
- Иди, иди! – то кричала, то шептала она.
Он приостанавливался, судорожно сжимал её ноги, замирал.
Она, своими во всё проникающими пальцами, подцепила его под рёбра, и под ним, с силой выгнувшись дугой всем телом, выдохнула:
- Иди ко мне, в меня, здесь, весь! – и крепко обвила его поясницу ногами, пятками припечатав, его ягодицы так, что он уже не смог удалить свои толчки от её жующегося и всё всасывающего лона, её основания пирамиды, рвущейся навстречу его лучу, чтобы заглотить и выпить до капли.
На какое-то время Генрих отключилась, кажется, уснула. Её кавалер, обмякший на ней своим сухопарым телом, тоже не подавал признаков жизни. Порыв страсти выжег всю нервную энергию у обоих.
Когда сознание вернулось к ним, инстинкт самосохранения подсказал, что надо быстро заметать следы и приводить себя в социально-адаптированный вид. Корпоратив, корпоративом, но вообще-то за такие шалости бьют и чаще обоих.
Лихорадочно соскочив с многострадального дивана, парочка, криво усмехаясь друг на друга, стала одеваться.
Генрих предусмотрительно оделась в свою повседневную одежду, спрятав драные чулки на дно сумки под маленькое платье и туфли.
Студент в белой футболке только сейчас спохватился насчёт своего свитера.
- Иди, ищи – строго сказала ему Генрих, - не дай Бог найдёт кто нибудь раньше тебя.
Студент кинулся к двери. Дверь оказалась не запертой. Ещё хуже, зияла тонкой щелью. Значит кто-то подсматривал за всей этой эротикой, происходящей под сводами мастерской.
- А дверь-то открыта! – присвистнул от изумления он.
Хладнокровная наглость, спасавшая Генрих и раньше, вернула ей полное самообладание.
- Раз сразу не прибили, значит понравилось. Не ссы! Видишь – даже не помешали. Сейчас, наверное сидят по углам, смакуют увиденное. Ещё и спасибо говорят.
- А твой-то?
- А что мой? Он с рыжей своё получил. – очень трезво ответила Генрих, - беги уже, всё было супер!
- Правда?
- А то!
Студент скрылся в темноте подвального пространства.
Генрих, причёсываясь, слушала, как гулко стучат его шаги по цементному полу.
Но вот он остановился. Генрих услышала голос художника.
«Вот он и выплыл из  тьмы, - подумала как-то отстранённо Генрих, - жалко мальчишку, побьют».
О себе она не подумала. Почему-то она верила в свою неуязвимость.
Но шаги разошлись. Кто-то пошёл наверх, а кто-то приближался к дверям мастерской.
Дверь распахнулась. Художник улыбаясь, встал в дверном проёме, точно статуя командора.
- А… ты уже переоделась…
- Да, праздник закончился.
- Закончился. Ишь ты как закуталась. Замёрзла чтоли?
- Да, замёрзла, - готовясь к худшему, ответила Генрих.
- А вот новому сторожу видно жарко было, на лестнице, видишь ли, раздеваться начал.  Свитер свой скинул. Ну а я подобрал. Встретил его сейчас, отдал ему. Чего-то он побледнел, как простыня, сиганул в сторону, аж пятки мелькали. Даже спасибо не сказал. А?
- Что, а? Некультурный, значит, раз не сказал. - Некультурный,… зато молоденький, смазливый…, трепетный, пылкий? «Значит, видел. Ну что же. Сразу не убил и сейчас не тронет. Нет, не бить он меня хочет, ой не бить! Вон как глаза горят! И мачта штаны рвёт. – Мозг Генрих работал как вычислительная машина, анализируя ситуацию. – Однако, у меня сегодня аншлаг: самостояк – сантехник, стихийный сторож, и мой художник уже второй раз на рабочем месте,  глядя на его вздыбленный вид, и не смотря на рыжую». Всё произошло очень быстро. Опять скрипел потрёпанный диванчик, опять разлеталась в разные стороны обувь и одежда. А после всего они как ни в чём ни бывало одевались, как утром, собираясь на работу. - Ну, пойдём, что ли. – Художник пропустил её вперёд. Выключил свет. Громко захлопнул дверь мастерской. Повернул ключ в замке. Всё, закрыл. Улица освежила весенним воздухом ночи. Под ногами похрустывали колючие льдинки. У гостиницы стояли автобусы. Выгружались туристы. Девушка-ларёчница, перевалившись через прилавок, смотрела на поздний заезд сквозь стекло, заветренное ещё зимней гарью. Девушка ждала – всё-таки праздник, всё-таки женский. Она заступила в ночную смену, хотелось романтики, комплиментов. Туристы приехали из Эстонии, на автобусе был красочно изображён Таллинн – теперь заграница. Девушка вздохнула. Когда она была маленькой, они с мамой ездили в Таллинн на один день, в субботу убирались, готовились к следующей рабочей неделе, а в воскресенье ехали за трикотажем фабрики «Марат», за шоколадом фабрики «Калев». Тогда ещё выходные были как выходные, а не то, что теперь, все пашут круглосуточно, все в ларьки позабивались, как и они с мамой. А раньше мама в институте работала – ядерный щит  страны ковала. А теперь кандидат наук с дочкой посменно в ларьке заседают, торгуют. Девушка разглядывала эстонцев. Спортсмены, красавцы! Такие не нахамят. Хорошо бы познакомиться с ними. В гости можно было бы пригласить, живёт она здесь, недалеко. Комната у неё хорошая в сталинке, светлая, большая. Весна. Хотелось любви. Хотелось хотя бы ненадолго. Но только культурно, с европейским акцентом. Туристы-спортсмены, не обращая внимания на сиротски освещённый ларёк, исчезли в дверях гостиницы. Девушке осталось только грустно вздохнуть. Развлечений этой ночью не будет, пьяное хамьё не в счёт. Воздух ночи, воздух весны отрезвлял. И как после того что было там, в мастерской, взять под руку этого такого близкого и такого далёкого, после её грехопадения, человека?  Генрих не понимала: всё прощено, или нет – всё кончено. Она несмело просунула свою руку в прохладную мякоть пуховика художника. Он не оттолкнул её. Шли молча, миновали ларёк с дремлющей продавщицей. Прошли мимо гостиницы. Он молчал. Она не знала, что от него ждать. - Ну и кто из них лучше? – Неожиданно спросил художник. - Кто из кого? – Опешила Генрих, лишний грех на душу ей брать не хотелось, измена была, да, но единожды и с одним, да и то от обиды за его шуршание с рыжей. - Ну как же? Сначала волк. Потом этот – ягнёнок, агнец юный. Художник повернул к ней свой, слегка освежённый весенней ночью, лик. Они остановились под тускло мерцающим фонарём, фонарь погас. Стало совсем неспокойно на душе у Генрих. Из глубины капюшона на неё сверкали демоническим блеском глаза художника. Инстинкт самосохранения подсказывал девичьему сердцу, что надо поостеречься, присобраться внутренне. Генрих напряглась. Художник внезапно сменил траекторию своего крейсерского хода, свернув с аллейки к гаражам. Это финиш, поняла Генрих. Готовь шею, Дездемона. Они упёрлись в чей-то респектабельный гараж. Маэстро припёр её к металлу ворот метростроевского гаража, сам навалился глыбой, сверкая глазами из-под волчьего малахая, которого она раньше у него не видела. Маэстро молчал, сопел, расстегивая штаны. « А, ну это как всегда, это не страшно». – Успокоилась Генрих. Но что-то мешало художнику сосредоточить свою жизненную силу, побушевав бросками на распластанную на гаражных воротах Генрих, он потащил её в глубину спящего квартала. Потащил с распахнутым подбрюшьем. Она, на ходу натягивая содранные с себя штаны, потрусила за ним сквозь дворы, сквозь арки, мимо ещё заснеженных маленьких фонтанчиков. До дому было подать рукой, если по прямой, сквозь квартал. Но тёплая спальня не манила художника. Вышли на параллельную улицу, уютную, с ухоженными парадными. И вот здесь у художника родилось желание оскорбить эти чистые двери естественным отправлением. Генрих подёргала ручку двери, авось открыто, лучше уж в тамбуре, так думала она.
В недрах тамбура было темно. Кто-то выкрутил лампочку. Художнику же понадобилось экспозиция, он хотел света. Сверкнув глазами, он поволок Генрих на второй этаж. С видом повара, выбирающего плаху для убиения курицы, художник осмотрел двери лестничной клетки. Чего он хочет? По малой нужде или страсть обуяла его? Или придушить на чьём нибудь придверном коврике? Думала Генрих.
Наконец, облюбовав дверь, обтянутую добротной, глянцевой кожей, с табличкой номерком на эмальке – ромбике, художник привалил к ней Генрих. «И коврик хороший», - подумала она.
И как это не украли при открытой двери без консьержке такой коврик? И почему дверь была открыта, хотя есть домофон? Скорее всего, из-за праздников коммунальные службы утратили бдительность.
Дверь была мягкая, освещение нежное и намерения художника не носили никаких жёстких форм. Он, просто кидаясь прибойной волной на Генрих, не находил вдохновения. И всё-таки его искания производили много шума в этот поздний час. Жители, чувствуя опасность, не лезли на рожон, подкрадывались на цыпочках к дверному глазку, уходили к своим постелям, успокоенные, что не их дверь выбрали. Надо бы кодовый замок отремонтировать, думали они, но это после праздников. А сейчас все пьют.
Внизу хлопнула входная дверь. Художник совсем отвлёкся. Волчий треух сполз, скрыв соболиные брови.
Генрих облёгчённо вздохнула, услышав бурное дыхание крупного пса, который нарисовался  на квадрате лестничной клетки. Пёс нагулялся, бежал домой, волоча за собой бодрого, розовощёкого хозяина – благообразного молодого человека в спортивной экипировке лыжника, явно сангвиника, любующегося жизнью.
- Ротвейлер, - почему-то обрадовался художник.
- Ага, - ответил сангвиник, уставившись на распахнутое подбрюшье художника.
Ротвейлер же, весело скалясь, рванулся к облюбованной двери. Это был его дом и он не понимал, что ему делать: толи радостно лобзать поздних гостей, толи порвать их, как грелку к ядреной фене, как нежданных.
Генрих отползла по стенке в угол, освобождая путь хозяевам.
Что-то развеселило художника и, глядя на розового сангвиника, ёрно хихикнув, он спросил дикое:
- Мужик, ****ься хочешь?
У сангвиника округлились миндалевидные глаза.
Генрих отчаянно замахала руками. Художник почему-то попятился и нечаянно скатился с лестничной клетки на пролёт вниз.
Немо стояли ротвейлер, Генрих и сангвиник, пока на уровне второго этажа опять не показался волчий треух и два глаза, сверкавших какой-то пламенной мечтой-идеей.
Фраза, повторенная художником, ввергла ротвейлера в ступор. Тяжёлый таз пса грохнулся об пол.
Генрих опять замахала руками, будто увидела люцифера, а бодрый сангвиник, лязгнув замком, открыл спасительную дверь, схватил ошалевшую Генрих, за метавшуюся в воздухе руку, втолкнул в квартиру, оторвал от пола остопоревшего ротвейлера, пока художник  не успел произнести в третий раз свой дикий вопрос, нырнул сам в свою крепость. Дверь захлопнулась. Что было дальше, этого не знал никто. Дверь закрылась, завершив ещё одну часть из жизни Генрих.

                04.08 2012