Прав ли сказочник Ершов? Рецензия

Михаил Анищенко-Шелехметский
Прав ли сказочник Ершов? Рецензия
Михаил Анищенко-Шелехметский
Михаил Анищенко. «Квадрат тумана»
Так называется очень весомая книга этого автора. Приведенные выше строки, на мой взгляд, можно считать лейтмотивом книги, во всяком случае, важным «программным заявлением». Не случайно, эти стихи даны в книге дважды.
Формула «квадратуры тумана» очень сложна, я бы сказал, намеренно герметична, загадочна, как бытие, поэтому рассуждать о всём разнообразии жизненного и личностного содержания книги не стану. Если о критиках говорят, что они обладают сумасшедшей способностью наполнять чужие художественные миры собственным содержанием, то это же можно сказать и о поэтах. Они наполняют реалии своими смыслами, иногда субъективными или высокими настолько, что выявить их сущность можно только в очень широком контексте (континууме). Обращаясь к творчеству Михаила Анищенко - сильного мыслителя с богатым «культурным багажом» - я по необходимости должен ограничиться. О некоторых сторонах его семантики (персонажи мифологическо-сказочные, Рембо (и в этой связи Тютчев), Заболоцкий) я судить просто не берусь, а некоторые, в общем-то, можно признать второстепенными. Поэтому говорить постараюсь о главном.
* * *
А одна из важнейших сторон и в этой поэтической концепции – Родина. Если человек и в наше-то время, теперь, «все ещё» пишет это слово с заглавной буквы, это уже говорит о многом. Так являет он свою позицию и свою… «неблагонадежность». Ибо не вписывается в сегодняшний день России русский человек, который говорит вот так:
«Русь моя! Туман, поверья, // Пыль таинственных времён! // Как преступник к высшей мере, // Я к тебе приговорен».
А еще вот так:
«Тлеет Русь, словно ветошь, // Гаснет меч-кладенец… // И отцу не ответишь, // Наш ли Ржев, наконец…».
Уже знакомая читателю история, не правда ли?
Конфликт зияет, и канат, натянутый между полюсами этого конфликта – стих – гудит басовой струной, готовой порваться. Это «общее место» национального кризиса. Особенность Анищенко в том, что он очень трезв. Он утратил иллюзии.
В связи с этой темой обратимся еще раз к роману Захара Прилепина «Санькя». Цитата относится к разговору между всё тем же «форменным» либералом Безлетовым и главным героем – «экстремистом» Сашей:
«… - Ты никак не поймешь, Саша, - здесь уже нет ничего, что могло бы устраивать. Здесь пустое место. Здесь нет даже почвы. Ни патриархальной, ни той, в которой государство заинтересовано, как модно сейчас говорить, гео-поли-тически. И государства нет.
- Но на этой почве живет народ… - сказал Саша…
- Твой народ… невменяем. Чтобы убедиться в этом, достаточно было послушать любой разговор в общественном транспорте… Думаешь, этому народу, наполовину состоящему из пенсионеров и наполовину из алкоголиков, нужна почва?
- Живым - нужна.
- Живых на эту почву не хватит.
- Хватит…»
Идеальное и реальность. Надежда и разочарование. А точнее – любовь к Родине и отчаяние при взгляде на неё, как на дочь – проститутку, вот бог и дьявол Михаила Анищенко. Любовь эта не слепа, не лубочно-стереотипна, у Анищенко она замешана на долге думающего гражданина и честного человека. Отчаяние его – итог глубокого понимания реалий. Русь как культурный феномен и Россия как историческая данность, текущее состояние того и другого в их взаимосвязи - видится им очень адекватно, примерно, в образе тяжелобольной, которой давно пора в реанимацию, но которую туда сознательно не переводят. И не пускают к ней докторов.
А если бы и пустили, не факт, что они смогли бы войти сквозь захлопнутую дверь 20 века. Слишком многое, слишком многое утрачено. Россия похожа на Мересьева, у которого и хватило бы духу, чтобы встать в строй, но он никогда не сможет этого сделать, потому что – нет самого строя, а ведь Мересьев – это не только он сам, но и Красная Армия – целесообразное и потому положительно структурированное (живое!) социальное пространство, куда можно войти, чтобы жить. России, утратившей под собой историческое время и политическое пространство, некогда совершать мобилизационное усилие. Никто не защитит её «со спины» в необходимое время подготовки, а тому, кто упал в драке, если его все ещё опасаются, не дадут встать (что мы и наблюдаем в последние несколько лет). Да и некуда встать – её место в глобальной цивилизации занято новым политическим образованием. Путь Мересьева – в кабину истребителя, путь России (Руси) – в дом инвалидов (который завтра, как мы теперь знаем, может нечаянно сгореть). Утрачено слишком многое! То, что обошлось нации в десятки миллионов жизней  и выразилось в её глобальном имперском самостоянии 20 века. Как вы думаете: какой ценой возвращаются такие потери? А без них возрождение идентичности невозможно.
Поэтому: «живые» – «мёртвые», «хватит» – «не хватит»… Не хочу сказать, что Михаил Анищенко рассуждает так же, как я. Однако он видит и понимает, что, скорее, мертвые, и, скорее, не хватит. Поэтому он подходит к постели больной без крика:
…Я прощаюсь с твоей красотой,
С незадачей твоей избяною…
Я не знаю, что стало с тобой,
Ты не знаешь, что станет со мною.
 
Мне теперь – что назад, что вперёд,
Спотыкаться, скользить и кружиться…
Но на веру твою, как на лёд,
Я уже не могу положиться.

Оглянусь, ты стоишь у плетня,
Ожидая, что всё-таки струшу…
И жалеешь, и любишь меня,
Как свою уходящую душу.
Почему у русских национальных поэтов Родина всегда избяная, у плетня? Потому что она, в том смысле, в каком мы привыкли её понимать, – аграрна. Русь корнями оттуда, откуда корнями берёзы. Великий христианский Бог растет из земли, воды и солнца сам по себе. Но его не производят на мануфактурах, фабриках и заводах конвейерным способом. Да еще руками китайских рабочих.
Русь - категория конкретно-историческая, национальный сегмент всечеловеческой традиции, о которой все знают. Она сказка исторического детства, которую перестали рассказывать детям приемные родители. «Перезагрузка. - говорят они, - Вы на 80 лет остановили время, чудаки. Нужна перезагрузка. Протезы и «ролики» получите потом…». Но производят не перезагрузку, а «переустановку» системы. И пусть не очевиден ответ на большой вопрос: «А так ли уж «Россия 2.0» нуждается в замене на «Россию 3.0»?», душа нации прощается с её телом, предчувствуя свою смерть, которой равна и реинкарнация в ином – лишённом способности к старой вере – образе. «Завтра»:
Только дни беспросветные тянутся…
Скоро, скоро в Отчизне моей
Сёла вымрут, а церкви останутся,
Словно зубы вставных челюстей.
У Анищенко нет того оптимизма, которым старается обдать, поддержать, объединить нас Семичев. Это неудивительно, потому что Бог Анищенко – формален, и опереться поэт может только на себя. Потому что его разум – строг и чужд иллюзий. Его сознательный герой уничижен жизненной ситуацией и трагикомичен, как сама эта ситуация посреди русского села – посреди России.  Ржавчина, труха, серая пыль, покрывающие бессвязность быта, титры агонии жизненного уклада, будучи глубоко осознанными, - приподнимают волосы героя дыбом, дарят ему мазохистское «счастье маркиза Де Сада». Он догадывается, что всё это – зеркало, что и он сам таков же, наверное, предназначен временем тому же, и, выходит, достоин того же. Русский человек, пребывая «за пределами судьбы» своей страны, точнее, отлученный от неё, как от церкви, он недоумевает, возмущается, пьет, смеётся, но… он ничего не в силах изменить. Как тележное колесо, забытое в разбитой глинистой колее, как колесо с глазами (!), он глядит в небо, поёт песню: «Какая страшная усталость! // И ничего не изменить. // За то, что жизнь не состоялась, // Пожалуй, некого винить…» - и ждёт, когда время закатает его в эту глину… Герой этот неразрывен с родиной большой и малой. Нейрон её пьяного мозга (и какой, надо сказать, нейрон!) он понимает свою конечную бесполезность в организме, у которого перебит позвоночник.
Русь умерла. Осталась церковь.
Но и она теперь умрет.
Находя в глубине страны такого персонажа, как герой Анищенко (я не знаком с ним, поэтому там, где нельзя сказать определенно, буду говорить о герое), что можно думать о материальных церковных достижениях? Впрочем, будем считать, что великолепие сие – не форма, а кость, на которой должно-таки нарастать «мясо» народного содержания… Была бы воля – Божья, а лучше человеческая…
Образ жизни определяет внутренний образ поэзии, который можно увидеть за частоколом форм. В силу невозможности  примирения с действительностью, образ этот у Михаила Анищенко многозначен. Как бы ни был надломлен его герой, как бы он ни «валялся», это не означает, что он сломлен. Внимательно изучив все логические (политические) тупики, он становится на краю пропасти, в которую свалилась вековая российская трансцендентность, ставшая, по общему «закону русского поэта», его, анищенковской, экзистенцией. Пропасть эта, или канава, куда свалилась Русь, и душа – одно и то же. Значит, отступать или некуда, или для этого понадобится выйти за пределы конфликта Святая Русь – Президентская «Русь».   
Куда и как Михаил Анищенко выходит, посмотрим позже. Пока же отметим, что он внутри себя не согласен с определением Владимира Осипова, с судьбой, предлагаемой тем в посвящении: «Всё пройдет, как проходят все боли. // Оглянуться не смеем назад. // Перелесок овражек и поле // примут нас и в себе сохранят». Дальнейшая судьба перелесков и полей призрачна…
Но кто может уверенно сказать, что понял загадку России вдоль и поперек? Кто может сказать, что безвозвратно утонула в Волге разинско-семичевская Шапка, – по крайней мере, до тех пор, пока не прошла боль? «Минуточку! - сказал бы и Анищенко, в последней надежде взмахнув интеллигентным пальцем. - Не спасти души стихами за пределами судьбы!». Пусть не лучезарный витязь с Копьем судьбы, а несмешной в своей гротескности деревенский рыцарь в лаптях, при шпаге, в онучах и с пером страуса на шлеме (подобном донкихотовскому), - слышит он метроном, размеренно отбивающий:  велика Россия, да отступать некуда…  В пафосе своем он становится тем, что ныне называется «экстремист», потенциально – «террорист», то есть тем, что вообще-то называется «борец за национальное освобождение»:
…Боже правый! Дай мне силы,
Дай мне удали твоей,
Чтоб подняться из могилы
Посреди нетопырей.

Чтобы цепи рвать и сети,
И живьем гореть в огне,
Чтобы знали наши дети,
Как мы жили на земле.
Понятно, сколько таланта и ума, сколько страсти и муки требуется, чтобы сказать такое – духовной своей величиной противоположно равное эпохе. Отдышавшись, чувствуя, что его дискурс уже выходит за пределы рационального, им же самим сто раз умозаключенного, поэт глядит в горизонт сквозь коверкающую эту перспективу благодатную слезу. И продолжает:
Россия, Русь! В тоске величья,
В кругу неверия и лжи,
Меняй одежды и обличья,
Но дух нетронутым держи!

Среди земных и горних множеств,
Объятых тьмою и огнём,
Ты велика, как безнадежность,
Что в сердце вызрела моём.

Пройдут наркоз и летаргия,
Взойдут из пепла зеленя…
Храни, храни свой дух, Россия,
Хотя бы в сердце у меня!
Поэзия – сок, грубо выжатый из человеческого сердца жизнью. Коктейль из ума и святого неразумия. Или, как сказал Сергей Арутюнов, – озвученная беда…
* * *
«Угроза настоящего» глубоко осознана, его «вызов» - принят. Система эмоционально-эстетических оценок, предстающая содержанием поэзии Анищенко в этом её направлении, не оставляет сомнений, светом какого пожарища озарена сущность поэта, чем он мотивирован. «Искусство, - заключал Марк Поляков, - творя свой особый иллюзорный мир («третью реальность»)(вслед за обыденной и научной. – М.Е.), утверждает наборы положительных и отрицательных ценностей, соответствующих его человеческой сущности. Эти ценностные представления объективированы в художественном произведении, обладают социально-исторической перспективой». Человеческие сущности искусства и Михаила Анищенко совпадают, всё нормально. Но Поляков писал это в 1970-х, имея «за спиной» теоретической правоты вторую экономику планеты и Варшавский договор. Сегодня социально-историческая перспектива внебуржуазных ценностей весьма проблематична. Как было сказано, поэт понимает это во всей разверстой перед ним глубине.   «1666 – 1999»:
…Переполненный зал… Приближенье развязки…
Запах клея, бумаги и хохот гвоздей…
Никого на земле! Только слепки и маски.
Только точные копии с мертвых людей.

Только горькая суть рокового подлога
И безумная вера – от мира сего.
Подменили мне Русь, подменили мне Бога,
Подменили мне мать и меня самого.

Никого на земле… Лишь одни квартирьеры…
Только чуткая дрожь бесконечных сетей…
И глядят на меня из огня староверы,
Прижимая к груди нерожденных детей.
Отрывая свой взгляд от реалий, поэт-мыслитель естественно устремляет его в контекст этих реалий – в историю и её территориальное выражение. Но широко, словно упомянутый мной Питирим Сорокин, обозревая историю духовных трансформаций, так сказать, всемирно-исторический ментальный тренд, Анищенко, кажется, верует в прошлое: возможность первенства духа (интеллекта) над материей (наивной страстью) он не адресует будущему, а ищет его, утраченного, в этом прошлом.
В только что представленном отрывке он вводит в общее уравнение современной духовной ситуации константу христианской ортодоксальности. Картина привычная. Необходимость поступательного цивилизационного развития ставится под сомнение, а его, этого движения, проявления принимаются за волюнтаристскую, чисто политическую случайность. Вот и в другом стихотворении – «Шинель» – мы встречаем образчик такого «поэтического пилотажа», что захватывает дух. Такое возможно сотворить только при наличии глубокого убеждения, глубокой антипатии к достоевским «бесам»…
В чувстве своём я готов соглашаться и соглашаться с необходимостью нравственной цельности, к которой апеллирует Михаил Анищенко. Но Реальная Жизнь суровее, она выше человеческой «эстетики» («нравится – «не нравится»), она блестит как гильотина, она похожа на Коллективизацию, на «топор Грозного», о котором я уже упоминал. И она сродни ножницам Петра, обрезающим благочестные бороды. Поэтому можно относиться к вопросу Раскола и так: он был политической издержкой в России, собиравшейся стать империей, и по этой причине адаптировавшей (очень нерешительно и только формально) своё верование ко греческому образцу.
Поэтому не нужно сетовать на деформацию русского бытия, якобы травмированного и утратившего в веках свою благость. Зайдите в музей и посмотрите на орудия пыток, и, если у вас были иллюзии на сей счёт, их станет меньше. Человек тем более нуждается в какой-либо ортодоксальности, чем менее он способен быть свободным. Михаил Анищенко, в общем-то, и сам пример тому: он творчески свободен. А в политическом плане, оригинальное – ортодоксально-неподвижное бытие в России, сдавленной геополитическими тисками, невозможно, как и, скажем, «социализм в отдельно взятой стране». Попытки  осуществления проекта Державы приводят к тому, что мы и имеем в своей истории практически: милитаризованную идеократию – небогатое государство, покоящееся на силе и единстве идеологии. Вынужденное модернизироваться, чтобы устоять. А что до оснований нравственной цельности, то они найдутся в любом государстве, управляемом в национальных интересах.
* * *
Выходя за рамки темы Родины, Михаил Анищенко идёт дальше – в общечеловеческое. На его примере можно писать хоть целую монографию о поэзии и поэте вообще. Он многосторонен, он постоянно «в материале» настоящего, прошлого, будущего, во вне и внутри себя… Он до конца работает в теме, за которую берётся. Его мир наполнен его душой, его душа полна миром под завязку. Молодежи на заметку добавлю, что в такой ситуации взаимного проникновения стихи приобретают общее звучание, а индивидуальность их автора не требует никаких подтверждений: она подтверждается содержанием…
За окошком сбесившийся век
Пожирает родную планету…
И поверить, что я человек,
Всё труднее бывает к рассвету.
Здесь вспоминаем Евгения Семичева, а заодно отмечаем тонкую грань, отделяющую Анищенко от Николая Луканова. До вот этой осознанной диалектики глобального и личного Луканов не доходит: его реакция скорее оказалась бы эмоционально-пафосной, чем интеллектуально взвешенной. Семичев же, охватив тему, скорее всего, окрасил бы её идеологически…
В Михаиле Анищенко я подозреваю поэта, сильно  уставшего «от всё возрастающего - с каждой последующей строчкой - разрыва с аудиторией» (Бродский). Масштабы, которыми обдает нас поэт, и глубины, в которые он нас погружает то здесь, то там, вызывают уважение. Но его смыслы постепенно утрачивают определенность. Строки Анищенко расходятся в широчайший контекст, мир его погружён в некую пропасть интерпретации, и рассуждать о возможном в этом поэтическом мире, - дело неблагодарное. Возможно в нём всё, и невозможное возможно, если не среди названного, то в толще умолчания. «Расходимость» его смыслов напоминает круги на воде и лучи во вселенском пространстве. Она такова, что теряется единый образ стихотворения, дробясь на знаки того, что гораздо больше стихотворения. Всеобщая относительность, порожденная бесконечностью размышления, оставляет бытию лишь одну однозначность - непреодолимый, роковой дуализм вращающейся медали. Приём Анищенко, даже его стиль (что характерно сегодня для многих) – гипербола, как поэзия – гипербола сама по себе. Образный строй – это и не строй вовсе, а карнавал повторяющихся масок. Можно заметить, что (редко, но показательно) это следствия того, что поэт принимает идею, для которой нет двери с надписью «Выход в реальность». «По ходу» стиха (напр. «Любить») выявляется его количественное метафорическое наполнение, которое, к сожалению, не всегда достигает перехода в качество поэтического единства. Впрочем, ведь и это творческий результат. Другие стихи (напр. «Рождество»), по которым быстрее всего можно понять, какой поэт Михаил Анищенко, удивительны тем, как «смысловые лучи» «гиперболоидных» метафор, максим-определений, глубоко пробождая сущности, оставляют нетронутыми близлежащие пространства жизненного материала. Мы находим мало самой жизни, но много построчных её знаменателей…
Эту же претензию – главную, и на которую придется реагировать, - я адресую заодно и себе, пусть и «авансом». Нужно пытаться преодолевать интеллектуальный шаманизм. Мир поэта может быть чрезвычайно ёмок, но ёмок образом. Если же он настолько «обо всём», то иногда почему-то становится «ни о чём» - до такой бессмысленности может разбежаться взгляд читателя. С другой стороны, по словам Александра Афанасьевича Потебни, «поэзия не есть выражение готового содержания, а, подобно языку, могущественное средство развития мысли». Что ж, стихи Анищенко если не «разгоняют» читателя, в силу неготовности того к таким скоростям мысли и чувства, то, во всяком случае, дают ему пример. Ведь «существование литературы, - как красиво подметил Бродский, - подразумевает существование на уровне литературы».
«Квадрат тумана», во многом, - стихи для поэтов и интеллектуалов. Это стихи – путь поэта. И это стихи – реакция. Последнее делает очевидной необходимость поразмыслить в общефилософском плане. Делать это буду постепенно, как бы по мере чтения книги, с тем, чтобы обосновать некоторый, впрочем, неудивительный вывод.
* * *
Жизнь свихнулась, хоть ей не впервой
Словно притче, идти по кривой
И о цели гадать по туману.
Эти строки Юрия Кузнецова могли бы стать эпиграфом к поэтическому творчеству Михаила Анищенко. И хорошо ведь сказано. Но кроме образа и эмоциональной оценки, адресованной времени, мы здесь ничего не отыщем. Дело в том, что у поэта есть предел.
Это предел «гносеологии» искусства и его метода, которые действительны в рамках эстетического восприятия. Эстетическое же чувство очень инерционно, универсальность его оборачивается неповоротливостью. Эстетика в конце концов выражает ценности, - по моему мнению, ценности безопасности-стабильности и жизненного потенциала (или, по Михаилу Веллеру, антиэнтропийности). Между тем развитие технологии прогрессирует, постепенно перенося основополагающие, экзистенциальные акценты на себя. Нынешние шуточки о «тюнинге» тела не случайны: потребительская этика параллельна потребительской же эстетике. Поэт, со своей традиционной эстетикой живого, своими Богом и человеком, всё больше отстаёт от практической реальности. Или поэзия дизайна и прибыли, или всё: приехали, вылазь… Ситуация, скажем так, нестандартная. Такой её делает возрастающая в уже неусваиваемой прогрессии доля научного (кибернетического, информационного, в конечном итоге, абстрактного) в общей массе жизни. Темп жизни стремится вслед за темпом производства, оставляя за бортом всё необязательное производству. Времени для рефлексии остается всё меньше, человеки определяются набором сигналов. Призрак глобального рабства – уже не перед грозной, но «родной» стихией среды обитания, а перед экономикой - осязаем. Что: отрицая природу, человек создал экономику для того, чтобы она, в свою очередь, отрицала его ради техносферы? Искусство на этом фоне остается феноменом «слишком человеческим». «Старые» эстетические знаки – конкретные устоявшиеся образы, например природы, теряют значение вместе с сантиментами. Новые (и вместе с ними некоторые старые) становятся обобщенными символами-сигналами.  Ностальгия по бывшему – конечна.
Возможен ли художественный образ без вкорененного в каждом его воспринимающем соответствующего устойчивого ценностного поля? Каковы главные ценности социума, который перестал быть теоцентристким, но перестаёт быть и антропоцентристским? Кто творит для него образы? Нужны ли они, отличные от рекламных? Может ли искусство, оставаясь искусством, рефлексией человеческой цивилизации, освящать собой этот «бухучет» - насильственно отлученную от рефлексии потребительскую однозначность? Герберт Маркузе, «Одномерный человек»: «Традиционные черты отчуждения в искусстве действительно настолько романтичны, насколько они эстетически несовместимы с развивающимся обществом. Несовместимость – символ их истинности».
Истинность (любовь) противоречит прибыли и не нужна ей. Предел искусства выражается в том, что оно более (или пока – ведь будущее неизвестно) не может быть искренне, обоснованно позитивным, оптимистическим, пребывая в оппозиции. Кроме этого, оно вынуждено прибегать к экспрессии обобщений, но ведь лирический герой не может заговорить понятийно?
Поэтому он говорит заклинаниями.
* * *
В стихотворении «Пропасть» Михаил Анищенко неотразимо пишет:
Что за горе с нами, мама,
Что за звездная парша?
Как кладбищенская яма,
Для тебя моя душа.

В старом городе уездном,
Дребезжащем, как буфет.
Родила ты, мама, бездну,
Где тебе и места нет. (…)

…Что за время? Пропадаю
В освященном Богом зле…
Ничего не понимаю.
Что творится на земле.
Как замечательны прочувствованном первые строфы и как относительно условнее становится стих в конце, когда он пытается «выдать» некое резюме. Не будем думать, что поэт действительно ничего не понимает – такое он может сказать только матери.
Но остановимся именно на зачине, на «душе», которая «как кладбищенская яма». Откуда эта экзистенциальная прострация – ощущение падения в темноту? В-первую очередь – это поэтический знак духовной ситуации – сначала внешней, потом внутренней. Куда-то подевалось сердце, куда-то проваливается само его понятие. Во-вторую очередь, это форма безысходности. Соотнося должное и сущее, поэт отказывает последнему в номинальной сущностности.
Для Михаила Анищенко глобальная широта мысли – постоянная потребность. На протяжении статьи мы уже привыкли к тому, что несистемная эпохе, полная себя личность русского поэта находит лишь одного собеседника – Бога, лишь одно не кривое зеркало – Небо. Да, есть Константин Рассадин. И всё-таки единственное безусловное исключение в этом ряду – Олег Портнягин, мужествующий в реализме (как будто знающий, что идти нужно не в высоту, а в ширину – не в парения, а конкретику обыденного, непосредственного). Но Анищенко не может стать собеседником современника-провинциала, как Олег Портнягин, смиренно молящимся проповедником Божьего мира, как Владимир Осипов, или мерить мир лишь по евангельски-мистическим лекалам, как Николай Луканов. Переживать и мучаться, как другие, может, но не может позволить себе быть настолько, скажем так, «неартикулированным», неопределенным, как Константин Рассадин. И в Бога он, строго говоря, не верит, только помнит о Нём, включает в свой художественный мир, как, например, я в свой. А потому и не доступен ему «несущий» оптимизм Евгения Семичева. Михаил Анищенко не умеет остаться довольным миром или хоть собой, если говорить о творчестве, о силе понятого и выраженного. Он должен идти дальше, дальше…
Он поэт настоящий (в кавычки этот эпитет берём по желанию), его тупик – гордыня, она же добродетель любого большого поэта…  У него, обладателя своего универсума, который сам себе Диоген, епископ и вор в законе, - Бог, сколь бы не повторялось Его имя, остается условным, внутренним. Его собеседник – или свистящее на обороте строф время, или (придуманная?) - любимая. В общем, он сам. Равняя поэзию по абсолюту, максимуму поэт свивает изображаемый мир дугой, месит словно тесто, толчёт как воду в ступе.
Жрец абсолютного – идеи красоты, добра, истинной жизни, себя он в этой жизни, естественно, не находит. И не найдёт. Он остаётся на границе «тьмы» и «света», который недосягаем. В «просто жизни» его удел – метание и речь:
Ничего он о жизни не знает,
Все разлад у него и тоска…
То свечой под иконой пылает,
То на церковь глядит свысока.
Таких-то и не спасают женщины: целесообразность бессильна против кромешной одинокости и утверждения себя – статуи этой  символической одинокости, - не для себя, а для красоты этого утверждения, его высоты, истинности. Это максимум человеческого, за который пришлось отдать мир. Это альтернатива монашества, (вспомним выкрик М.А.: «Живи поэт, как перст и кукиш»), религия человека – не раба Божия, но соучастника его в духе…
По мере продвижения вверх, вширь и вглубь – во все измерения умственного горизонта, растет и напряжение конфликта, приобретающего все более трагический накал. Мир попадает в «прозекторскую» творческого духа - он аналитически разложен на несколько переменных, предстающих под именами реки, ада, рая, леса, ночи, избы, дороги, параллельных сказочным животных, свирели… Весь этот мир, где пейзаж - как интерьер и домашняя икебана, зарифмован, приведён в движение ритмом, «говорит» смыслами.  С Михаилом Анищенко происходит история, сходная с семичевской, когда арена бытия превращается у поэта в сцену для кукол и декораций, с той разницей, что здесь меньше объективного действия, а больше субъективного (но общезначимого) монолога, и это, по сути, театр одного актера, лицо которого искажено отразившимся в нём прозрением – шекспировским или феноменологическим. Конфликт нагнетается, вздымается, повисает в воздухе… Он не решен заранее, и, кажется мне, не решен и в «процессе стиха». Вот, к примеру, как герой выходит под свет рампы пред абсолютной (или абстрактной) героиней в стихотворении «Откуда?»:
…Зачем ты смотришь на меня
Глазами тающего снега,
И под узцы ведешь коня
С дыханьем вечного побега?
Зачем? Откуда ты взялась,
Пройдя забвенье роковое?
Какая призрачная связь
Нам не дает с тобой покоя?
На том, на этом берегу,
Подобно ветру и туману,
Я жить с тобою не могу.
И без тебя я жить не стану.
Откуда? Кто ты? Испокон
Идешь призывно и тревожно…
Но ты, наверное, тот сон,
Который вспомнить невозможно.
Конфликт «обезболивается», «списывается» на сон, но не разрешается. Потому что без целесообразности, без выведения центра мироздания из дилеммы «он – она» и введения самой этой дилеммы в человеческий, то есть реальный, а не вымышленный,  «поэтский», контекст (скажем, рождения детей у героя и героини – целесообразность чего, конечно, под большим вопросом), развязка у всего этого одна – бокал с ядом. Есть здесь тень стремления к тому, что названо «стотысячной пробой прикурить от грёз»…
* * *
Оставив пока в стороне семантически нагруженные  интимные связи, (к отношениям мы еще вернёмся - в их практическом формате), на минутку, для создания выразительного контраста, заглянем в основное, «большое» измерение поэзии Михаила Анищенко. Оно тоже, что и у Николая Луканова, и если вы хотите сопоставить двух поэтов, быстрее всего вы можете сделать это здесь.
В стихотворении «Капитан» дело доходит до саркастических претензий Богу. Как бы утрачена вера не только в Него самого, а и в бытие. «Как бы», потому что послание фигуральное:
Над землёй стоит туман.
Океан кричит и стонет.
Бог – всего лишь капитан
Корабля, который тонет.

Лодки канули во тьму,
Пузыри вокруг и пена.
А когда-то ведь ему
Было море поколено. (…)

…Я не знал, и знать не мог,
И боялся знать от века:
Почему упавший Бог
Так похож на человека? (…)

…Мать честная! Плачет Бог,
Как слепой отец над зыбкой.
И качается у ног
Океан его ошибок.
Как вы понимаете, упрек Богу здесь – это упрёк человечеству. Свита делает короля, а люди «делают» Бога. Реальность Бога – это возможность для человека, реальность человека – реальность человека как она есть. Так что Бог тут не причем.
Сунув такое бревно в глаз человечеству, Михаил Анищенко остаётся обескураженным. Больше нечего смотреть ни в небо, ни на людей. Частый образ в книге - теплоход, переправа, река-берега, рубцовские «поезда – самолеты». Но, в конце концов, побег невозможен. Из Поезда № 1 общего человеческого движения, частью которого может представляться и ряд домов родной улицы, не выпрыгнуть на ходу: «В золотом рассвете моясь, // Вплоть до Страшного Суда, //  Этот страшный черный поезд // Не приедет никуда. // Дни и ночи… Буки, веди… // Что ты пялишься в окно? // Никуда никто не едет, // Все приехали давно».
Но если не смотреть в окно, куда же тогда смотреть? Туда, где возможна реальность чувства. Поэтому вернёмся к отношениям.
* * *
Есть в книге особенный раздел – «За милую душу» – пристань утомленного поэта. «Концы с концами не сведу. // Темна последняя тетрадка» - предупреждает он, и, действительно, любовь эта не из прогулочно-усладительных. Она трудна, как любовь зрелого человека с тяжёлым от себя сознанием. Я поцитирую, есть в этом удовольствие и польза – цитировать Анищенко.
Побудь со мною после слов.
Поверь растаявшему звуку.
Разлука больше, чем любовь.
Давай же выпьем за разлуку.

У окон, около крыльца,
В любом созвездии прохожем
Ей нет начала, нет конца,
А значит, нам с тобою тоже…
Можно сказать по этим совершенным стихам, что различение «бытийной подсветки», о которой говорит Вячеслав Лютый в предисловии к книге Евгения Семичева, - это характерная черта русского поэта. Во многих стихотворениях этого раздела смысл находит выражение в образах, просвечивающих всечеловеческими вопросами. Здесь особенная психологическая среда интимного, отношений раскрыта поэтом как очень значимая – ведь она наполняет и наполняет его стихи, которые так требовательны к содержанию. Даже не знаю, чему отдать предпочтение. Пусть будет вот этот отрывок:
Ушёл без нас последний омик,
И на корме фонарь погас.
Мы возвратились в старый домик,
Остывший полностью без нас.
Скрипела дверь. Сквозили щели
Еще невидимой бедой…
Но журавли не улетели,
Как будто ждали нас с тобой.
В полнеба листья терепетали,
Метались ветви в полумгле,
Как будто нас с тобою ждали –
Одни оставшись на земле…
В стихах раздела поэт овеян священной печалью, он позволяет себе немного пожалеть себя. Самих влюбленных, особенно Её, мы почти не видим, но успешно дорисовываем в воображении данные нам эмоции. Она – доверенный слушатель поэта, думается, именно в этом её главное предназначение. Окружающее и его полутона, «музыка образа», вот что передает состояние героя. Эстетическое пространство между реальностью и искусством, сотворенное для нас поэтом, имеет цвет ночи, но ночь эта тепла, т.к. одухотворена.
Умолчания и здесь, как почти везде в стихе этого автора обширны. Там, где герой «приходит в себя» - в Анищенко, читателю достается макушка айсберга авторской экзистенции, об остальном может судить лишь равный по опыту, судить умозрительно, ибо образ становится символическим. Любовь поэта производит впечатление идеальной. Можно сказать, что, после безнадежной Родины, любимая остаётся последним гвоздём в церкви его мироздания.
Не зря ты ко мне через вечность летела…
Пришла и вернула негаснущий свет,
Вернула мне голос и душу, и тело,
И Бога вернула, которого нет!
Каждый стих – повод для логического ряда.
В целом же, по тому, как переживание трансформирует мир, мы и здесь можем угадать его, поэта, модернистскую суть.  На протяжении книги Михаил Анищенко раскрывается перед нами и как романтик, и как модернист-экспрессионист, и даже как сюрреалист. Эта склонность яснее проявляется на фоне любовных отношений - явления типического и потому более определенного, чем индивидуальная разработка вещей категориально общих
* * *
Как я пытался объяснить выше, модернизм Анищенко актуален, в этом он стилистически современнее Семичева и других. Это естественное следствие  двойственности положения (и сознания) поэта в социально-историческом моменте расщепленной Руси-России. Нормальный поэт, имеющий творческую перспективу, принадлежит времени. И если ситуация четко проявляется, опосредованная творческой концепцией, общим строем поэзии, это признак правдивой восприимчивости поэта, действительности проходящей в нём работы. Он не может не реагировать духовно на иррационализм властвующей машинерии, не может не быть (по крайней мере, в лирике) модернистом, в том или ином виде и проявлении. Таков объективный аспект. Субъективно же поэт не только отражает, но и выражает. Его реакция не только факт ситуации, но и факт личности. Да, для сотворения искусства мир должен быть трансформирован. Но с переходом определенной грани, трансформация означает кризис личной философии.
У Михаила Анищенко это обнаруживает себя в экзистенциально рожденной (или так выраженной) мудрости – справедливой по отношению к реалиям, но отрицательной. Внутренний эрзац трансцендентного конечен, если не верить, что за личным горизонтом существует продолжение жизненной целесообразности.
В неотправленном письме Зинаиде Гиппиус в 1918-м году Блок высказал такую мысль: «Роковая пустота» есть и во мне и в Вас. Это – или нечто очень большое, и – тогда нельзя этим корить друг друга; рассудим не мы; или очень малое, наше, частное, «декадентское», - тогда не стоит говорить об этом перед лицом событий, которые наступают».
И «большое», и «малое», - объективное и субъективное - упомянутые Блоком, настигают поэта (поэта вообще, сегодняшнего и с достаточным дарованием) почти одновременно, с разницей во времени, необходимой на осмысление или вчувствование.
Честно говоря, я не вижу большого смысла перечислять возможные определения, в попытке объяснить суть того «несказанного», что прозревает Михаил Анищенко с высоты своего философского отчаяния. Если даже и повезёт объяснить эти эклектические интуиции, они не станут ближе тому, кто не вчитается в стихи Анищенко самостоятельно. Его картина мира ищет своей семантики в разных направлениях – поэт обращается к языческой мифологии, к христианству, буддийским материям. К симптоматичным предчувствиям, которые не могут быть выражены в формах самой жизни. Среди идей прослеживаются и посылки детерминизма, уважительная дань эзотерике и, если угодно, субъект-идеализма. Интенции его творческого сознания (совокупная предметность мысли, соединенная в субъективную систему, мотивирующую это сознание) сюрреализируют и метаметафорируют то, что происходит не где-нибудь, а в некоей вселенской избе, которую можно уже ставить на колеса или запускать в небеса…
Всё, всё это может быть постмодернистской игрой Михаила Анищенко и формой внутренней эмиграции (стёба), но в каждой игре есть только доля игры. Дистанция подчеркивается. И если все-таки называть какой-то общий знаменатель, то я бы сказал, что «общее» других, судя по интуитивистской эстетике, - символизм. А «это дело» не интерпретируют. С общефилософских позиций можно сказать только так: идеализм вообще, ведь нет «процессу Анищенко» ни конца, ни края, - но в количественном смысле. Его рацио уходит в бесконечность, возвращаясь в виде «иррацио». Мощь Михаила Анищенко потрясающа, ведь крепость его поэзии остаётся стоять, нередко, без единого камня, на одном духовном усилии.
В последние год-два я наблюдаю за Виктором Пелевиным, и вот совпадение: перемешивая всю мудрость мира, титанисты идеализма постепенного нигилизируются и начинают вести себя как слоны в посудной лавке смыслов. Они уничижают, уничтожают мир, почему-то не подумав о том, что он может быть гораздо шире субъективных и вообще этических критериев текущего дня. В Библии мир начинается со слова и разделения света и тьмы. В думах ищущих процесс идёт обратно: от мира к этому разделению, упираясь в слово – «Бог». А отказывающийся его назвать, признать, оказывается пауком, мечущимся в прожитой и отброшенной сознанием пустоте, заключенной в стеклянную банку человеческой отчужденности. И тогда - «некуда небу пойти».
«Роковая пустота» декадентства – субъективное отражение «тренда» эпохи в мире личности -  толкнула Блока в объятия Революции (Реакции). С ним и не могло быть иначе, это был Блок. А вот Анищенко (если я правильно его понял) замечает: «Глубоки моря и реки, // Но истоки глубже рек». Мне кажется, что глубже истоков земля, их вместившая и породившая. Не правда ли? И землю эту нужно полюбить вновь за то, что она всегда права. И не только как женщина, к «правоте земли» нужно добавить ген устремлённости мужского поиска.
Многие могут посчитать мое суждение спорным. Но и все-таки. В этом мире есть только два камня, годных в фундамент, две точки сборки мирового смысла, два каната, по которым титаны могут выбраться из философского бульона, подбирающегося к горлу, грозящего утопить в себе. Первый – Господь. Бог во что бы то ни стало, то есть вера. Второй – естественная наука, помноженная на диалектическую логику. Если есть Бог, значит, всё хорошо априори. Значит, ты ответишь перед Ним лично и за себя. Радуйся тому добру, которое ты можешь сделать. Если есть диамат, значит, ты понимаешь, что процесс оканчивается продуктом. Продукт порождает новый процесс. Сегодняшнее уклонение (?) истории уже готовит отрицание себя. Следующее движение маятника будет воплощать твою мечту, если тебе не по нраву сегодняшняя. Но и тогда ты будешь возмущен, как возмущался недавно тоталитарной тиранией. В этом твоя суть. Радуйся тому добру, которое ты можешь сделать. Радуйся человеческой полноте, которой обладаешь! Как утверждал Георгий Плеханов - «Истина состоит не в том, чтобы знать истину, а в том, чтобы быть истиной».
* * *
Бог умер, потому что умерла Русь. Русь умерла, потому что умер Бог. Любовь – омертвела, стала анемично-продуманной, точнее - эгоистичной, потому что таким стало сердце поэта. Поэт мертвеет во всём этом, потому что лишен любви – он слишком неотмирен для женщины и слишком чужд миру, в котором нечего больше любить. Остается «ехать спиной к грядущему и на него плевать». И смотреть в прошлое. Не случайно в такой момент поэта настигает призрак.
«Диктовки Рембо» - органичная ветвь, об их идейных истоках я, сколько мог, уже сказал. У «Рембо» панковские замашки: «И помыслы в душе стихают, как отравленные крысы» - декламирует он. Этот «грезофарс» завершает книгу и завершает авторскую тенденцию. Приведу несколько иллюстраций. Суждения же мои будут относиться вовсе не к поэту Михаилу Анищенко, а к явлению, на котором он заостряет внимание. Итак.
В крови, на руинах горящего зданья,
На вечные веки, сливая уста,
Мишель и Кристина творят мирозданье
на мёртвой иконе Исуса Христа.
Нигилизм девиантного «Рембо» односторонен. Утрачивая Полюс притяжения души во вне, он находит его внутри, внутренне раздваиваясь. Здесь полно ницшеанства – дурно понятого, поданного в его худшем виде.
Пропахшие прокисшими супами,
Старухи, деревянные до пят,
За смрад души, изъеденной клопами,
За всё, за всё Христа благодарят.
Гогот не очень развитого выпивохи, который «ни о чём». Ум которого творит, но не дышит ничем, кроме отрицания, потому, что ему – скучно, потому, что у него нет объекта служения, нет нравственного чувства и чувства долга, и он блещет тем, что рисует шаржи на действительность, пусть она этого и достойна…
Но взрыв фейерверка и хохот чертей
опять разрывают видения в клочья.
Одни лишь гетеры в тени тополей
Стоят на пути моем, как многоточья.
Здесь распутная, торгующая своим телом, за неимением другой рыночной ценности, женщина – основная аллегория, оценочная в отношении буржуазности, с точки зрения христианской, «старой» морали. «Рембо» бравирует своим релятивизмом, развязно демонстрирует «впившуюся» в его душу пиявку времени, но в груди его в это самое время – легко читаемый пуританский гнев, пусть он и француз, а не англичанин.
Застолье кипит между ног королевы,
Поет ей осанну слепая кишка.
Министры, козлы, идиоты и стервы
глотают, как устриц, живые века.
В этот кульминационный момент ко мне вдруг явился дух Плеханова. Напугал меня, бормоча: «А ну-ка, сынок, подвинься, - этот герой по моей части!» И продолжил: «Особенности художественного творчества всякой данной эпохи всегда находятся в самой тесной причинной связи с тем общественным настроением, которое в нем выражается. Общественное же настроение всякой данной эпохи всегда обусловливается свойственными ей общественными отношениями».
И воет поэт на луну, как собака,
И в небо плюётся, и просится в ад.
«А когда человек дорожит «бунтом» ради «бунта», когда он сам не понимает, к чему бунт должен привести, тогда его проповедь по необходимости становится туманной. И если он мыслит образами, если он художник, то туманность его проповеди непременно приведет к недостаточной определенности его образов».
- Постойте, уважаемый! – должен был воскликнуть я на этом месте, - но, кажется, здесь всё определённо!
- Хм, - ответил усатый гость, - Ты думаешь? Ну, если не здесь, то это ещё проявится, или уже проявилось на других отрезках этой творческой дороги. Смотри лучше… Впрочем, «характер отрицания определяется характером того, что подвергается отрицанию».
«Чем крупнее жаба, тем сильнее метафора» - мысленно досказал я за Георгия Валентиновича, когда он ушёл по-английски… «Последняя оргия» - конечно, великое стихотворение. В обличии Рембо Анищенко находит свободу полного выражения своих обличительных потенций. И кто скажет, что он не прав?
* * *
Напоследок стоит привести вот это характеристическое стихотворение. Оно замечательно и само по себе и как буддийский знак («корень квадратный из тумана») авторской философии. «Любите всех»:
Проходит день, как смертный грех.
Как хохот до упада.
Любите всех! Любите всех! –
Доносится из ада.

Я в никуда толкну окно.
Молчите! – крикну. – Черти.
И к нам придет еще оно –
Прозренье после смерти.

Пройдут века или года,
Отнерестится чудо.
И мы опять пойдём туда,
А вы опять - оттуда.

И снова будет жизнь права
До смертного распада…
И те же самые слова
Я крикну вам из ада.

Всё повторится вновь и вновь,
Всё так же – без итога.
Так пейте, черти, за любовь,
За ад – в душе у Бога!

Я думаю, что Михаил Анищенко идет по пути синтеза разных мировоззрений с целью преодоления относительности каждого из них. Но когда внутри творческой личности философ побеждает поэта, стих постепенно приобретает плотность послания апостолов. Как и в случае со Священным писанием, комментарии стремятся к бесконечности. Скажу так. Генокод шимпанзе отличается от человеческого на полтора процента. Давайте относиться к цивилизации так, будто эти полтора процента Бога в человеке стоили миллиона лет движения. Человек действительно достоин любви уже за то, что с такой малостью Бога в себе он переживает вечное страдание в своём упорном стремлении к горизонту…   
* * *
А теперь смахнём слезу просветления и подведём краткие общие итоги: постараемся обобщить сказанное скорее о России, чем о поэзии.   
Современная русская поэзия правдива, принципиальна, публицистична. Она соответствует эпохе, в которую мы живем, не только содержательно, то есть внешне (если говорить о результате, явленном на поверхности), но, часто, и формально, то есть внутренне (если искать корни форм). Художественность и подробность для неё дело второе, но и философия, идейность её идеалистична и в силу этого стремится в прошлое. Думаю, что поэзия как род искусства иначе функционировать не может. Представляя собой «перпендикуляр» государственной политике, действующей в русле глобализма, национальная поэзия, как и литература, и искусство в целом - как совокупный субъект деятельности, консервативна. Её будущее зависит от скорости процесса глобализации, информационному и социально-трансформирующему давлению которого поэзия не сможет противостоять, просто теряя аудиторию. Если учесть, что глобализация - процесс не только естественный, но и намеренно подталкиваемый (это, кстати, один из вопросов апрельского саммита финансовой Двадцатки в Лондоне), окончательная утрата поэзией контакта с уже не народом, а населением, массой, основная часть которой состоит не из личностей, а из индивидов, - дело времени. В мире «видеотизма» (Бродский) у нас нет читателей, есть «считатели», нет зрителей, есть, с одной стороны, «жрители», с другой – «подозрители», терпеливо выращивающие оных.
Хочу спросить поэтов: когда они желают написать стихи, нет ли у них ощущения, что занятие это равноценно высаживанию помидорной рассады в пляжный песок? Поэзия утратила культурную почву, а того, что осталось, ей не хватит даже на регенерацию. Эта утрата равносильна смерти, ведь поэзия, в том смысле, в котором о ней стоит говорить, без нации невозможна. А если «нация» феномен конкретно-исторический, конечный, то и поэзия тоже. В такой ситуации поэзии и поэтам остаётся, застыв в публичном одиночестве, олицетворять собой образ, данный Михаилом Анищенко, - «стоять, как сок в поваленной березе, не зная, кто теперь ты и зачем».
Но ничто не происходит просто так, неестественные процессы не могут длиться и длиться. Как и у Александра Исаевича (см. эпиграф) у меня нет чёткого ответа на вопросы современности. Поэтому предлагаю хотя бы задаться вопросами:
Насколько может быть права сегодня любая отдельная общность, утверждая духовные ценности ради сохранения в человеке понятия о высоком?  Не поздно ли это? Не отмирает ли сама эта необходимость высокого вместе с предрешаемым экономикой отмиранием «онтологических пластов традиционной культуры»? И не закономерен ли этот пугающий нас процесс, если вековой власти корпорократии все ещё не видно конца?
Правда: насколько еще необходимо человечеству духовное чудо,  которому, по нашим представлениям, должно быть, - в явлении которого выступает сама истина «о человеке» - «сверхчеловеческое», в чём находим мы свет Божьей истины? Без чего, как точно итожит Евгений Семичев: «Народу – тараканья тьма. А крикни – никого!»… 89372112462
Я не поклонник идеи Страшного Суда. Ведь и технология – это «сверхчеловеческое», в её развитии можно увидеть ценностное оправдание прогресса. Так надо ли болеть об этом, даже если нам хочется болеть, потому что мы живём в постоянно догоняющей, коллективистской, в силу сложных исторических и климатических (экономических) условий, то есть «непривычной» к современности, и волей судеб переферийной стране? Может быть, и нам, вслед за «золотым» человечеством, осознавшим себя и сбросившим с души груз высоких заблуждений своего детства, помогших ему расти, пора честно признать и  согласиться: есть только секс и деньги, есть только власть и прочие формы самоутверждения, выступающие катализаторами развития? И не правда ли то, что «человечество смеясь расстаётся со своим прошлым» (Маркс)?
Условно говоря, Россия ещё может не догонять, а встретиться с Западом, наподобие героя Анищенко, – когда на пути «туда» – в производственно-потребительский рай, она встретит его возвращающимся «оттуда» с перебинтованным лбом, расшибленным об экологические пределы нашей родной планеты, и выпученными от удивления глазами. Но продержится ли в ней её Бог до тех пор? Устоит ли традиционное российское пространство против затянувшегося глобального времени? Есть только одна надежда на положительный ответ. И надежда эта – люди, обладающие необходимым качественным наполнением, о котором Александр Панарин сказал так:
«Цивилизационное одиночество России в мире создает особо жесткие геополитические условия, в которых выжить и сохранить себя можно только при очень высокой мобилизации духа, высокой вере и твердой идентичности».
Но практически, в очередной раз включив телевизор и приглядевшись, я вижу, что некогда великая страна-песня окончательно теряется не только в дождях лжи, опосредующих собой неправоту эгодеятелей, не только в запустении коренных сельских просторов, но и в самих душах соотечественников: всё меньше её, России, в русских людях, как всё меньше их самих.