Победитель остался на выжженном поле

Евгений Ржевский
Моя неприязнь к немцам имеет длинную историю. Еще с детства картинки ложились одна к одной. Германия, выкрашенная на карте в коричневый цвет, коричнево-серый рейхстаг, нечеловеческий порядок и чистота Аушвица, его аллеи – проходя ими так трудно представить себе, что там творилось на самом деле, коричневые рубашки фашистов, квартальные представители НСДАП, которым добрые немецкие соседи закладывали друг друга и позже тихо исчезали в одних и тех же лагерях, моя мать, спасенная своей матерью – моей бабушкой – от расстрела немцами, тридцать миллионов погибших и города – только вдумайтесь – на 90% разрушенные бомбежками, то есть просто переставшие быть.

* * *

Мой город был таким, а в 1943 линия фронта проходила через наш огород. И в том же году бабушка переползла ее, перетащив с собою из немецкой части в советскую четырех детей – мою мать, тетю и двоих чужих.
Спустя лет тридцать, Горсовет надумал проводить на улице газ.
Большой темный эскаватор пах дымом и мазутом, с размаху кидал ковш на нашу страшную землю, грохотал и выл, вынимая каменистую глину, в ней попадались желтые раздробленные черепа и кости. Было лето, но родители не выпускали нас на улицу. В пять часов мужики заканчивали смену и уходили, не закрывая оставленную технику. А мы вырывались на улицу и лезли в канаву – кое-где из вскрытой скалы сочилась вода и уже натекали лужицы – мы рылись в отвалах, высыпали из проржавевших гранат толуол, и жгли его тут же, подальше от глаз родителей.
Как же я завидовал соседу! – он нашел настоящую немецкую каску! Но однажды утром – значит, я встал раньше всех, тогда еще так бывало, – улица была пуста, я спрыгнул в канаву. Пахло сыростью и мелом, пластмассовым дымом толуола. Из серой глинистой осыпи торчала какая-то тряпка, она порвалась сразу же, как только я потянул за нее. Поковырявшись вокруг, я все-таки вытащил полуистлевшую сумку.
В ней был пистолет, холодный, шершавый и серый, – как глина, как пепел, как труп. Пришло время, и я довел его до ума, спрятал в надежном месте и долго боялся, что его найдут. Его не нашли – ни тогда, ни после. А улицу в том же году замостили брусчаткой.

* * *

Зажигалку подарила бабушка – как игрушку, сделанную на фронте из немецкого патрона. Как она попала к ней – теперь уже не узнать. Она, конечно, не думала, что я буду так много курить, но уж как вышло, так вышло. Только в свой город я никогда не приезжал с газовыми, всегда с этой старой гильзой. Она отсюда, ее кто-то сделал здесь, сидя в землянке под непрекращающемся обстрелом. Может быть, ее сделали от скуки, а может в память о погибшем товарище, за минуту до исчезновения и памяти, и мастера. Снаряды выли, хрипели мины, – а тишины не было, – но к этому, говорила бабушка, можно было привыкнуть. Еще можно было любоваться трассирующими пулями и перекрестьями прожекторов. Они ей очень нравились.
Однажды весной бабушка нашла в нашем дворе гильзу от 45-миллиметрового снаряда. Она с восхищением вертела ее в руках, будто встретила что-то родное – предмет, с которым ей явно не хотелось расставаться. Гильзу – синевато-зеленую, испачканную землей – она вручила мне.
Сначала выбей из нее землю, потом возьми наждачку, – сказала она, – и отчисти ее до блеска. Она будет, как золотая. Сделаем из нее вазу.
Гильзу поставили на черный лак пианино, – сначала она и вправду сверкала как золотая, - потом темнела в зелень, и я опять чистил ее, и в конце концов покрыл лаком. Только цветов в ней так никогда и не было.

* * *

Обдирая большой палец, пытаюсь зажечь фитиль. Долго чиркаю кремнем, огонь наконец-то загорается. Прикуриваю, и с наслаждением выпускаю дым – он двинулся сначала ко мне, потом, остывая, осел к серым ступеням, и медлено, растворяясь в запахах улицы и травы, ушел к темным колонам Рейхстага.
Германия – единственная страна, в которую мне не хотелось ехать.
Но, так или иначе, в Берлин я все-таки попал, жил в западной его части в пансионе некоей фрау Мюллер, которая уже на второй день определила, что русский – единственный в заведении – встает не раньше полудня и готовившая мне завтрак тогда, когда я просыпался.
В первый же день я обнаружил развалины собора на Курфюрстендам, зашел, и там увидел фотографии Берлина в 1945, которого тогда оставалось еще меньше, чем Сталинграда. На снимках были бедно, но чистенько одетые немки и длинные полосы аккуратно уложенных в штабели кирпичей, предварительно вынутых из завалов и вымытых этими самыми не известными немками.
Я сразу вспомнил мозаичные полы в подъезде, двери и шпингалеты начала XX века в моем пансионе, в простом, ничем особенным не выделявшемся жилом доме, и понял, что все это было спасено из полуразрушенных домов, отчищено и сохранено руками предков моей тихой и застенчивой фрау Мюллер.
И маленький двор – 5х5 – в нем много цветов и объявление: мы хотим, что бы дети могли любоваться цветами. Купили все, что позволяют средства. Если есть желание – жертвуйте на покупку экзотических растений. И номер квартиры того, кто написал: приходите, проверяйте, как мы использовали ваши деньги.
Пришли на ум все виденные в Берлине мелочи: цветы, вывески, дорожные знаки – устроенные с любовью, пусть детской, глупой и наивной – к дому, улице, городу, стране,  которая все 67 послевоенных лет из кожи вон лезла, что бы стать другой.
Какую победу празднуем мы?  И какую – они? Над кем? Россия отмечает день своего величия, день силы. Мы удавили гадов! А они – что перестали ими быть.