Глава 22 Похоронка

Надежда Дедяева
Матвеич появился в курене Лукерьи после обеда. Вошёл как-то тихо, ссутулившись, с опущенной головой. Нерешительно затоптался у двери.

Лукерья, душой почувствовав беду, тут же отложила на лавку недовязанный шерстяной носок и поднялась ему навстречу.

— Что случилось, Матвеич?

— С горем я... Луша... — поднял он голову, и Лукерья увидала бегущие слёзы по заросшим щекам. Теперь она разглядела зажатую в его кулаке бумажку.

— Господи! Неужто что с Аникеем?

На её возглас вышла из горницы Клавдия, тоже с вязанием в руках. Они теперь всей семьей вязали носки и отсылали на фронт.

— Маманя, ты меня... — осеклась она, увидев слёзы старика. Бросила своё вязание на кровать, подошла, заглядывая ему в глаза.

— Что?.. — взяла из дрожащей руки мятую, страшную бумагу и чуть слышно, одними губами, прочла: «...погиб смертью храбрых...» Вскрикнула, прижимая похоронку к груди, бросилась обратно в горницу.
Матвеич тяжело сел на лавку, уронил голову на руки и беззвучно, содрогаясь всем телом, заплакал.
И только Лукерья не смогла сдержать истошного крика:

— Аникеюшка, сыночек... Родимый ты наш... Как же это могло случиться... — выплеснула боль со словами, чтобы не разорвалось сердце. Не находя себе места, заметалась по куреню и, обессилев, опустилась на лавку рядом с убитым горем Матвеичем, раскачиваясь всем телом и поминутно пряча мокрое от слёз лицо в фартук.

На её крик с улицы прибежал разрумянившийся Коля и, сразу поняв в чём дело, насупился, забился на лавке в угол, со слезами наблюдая за взрослыми.

— Из энтого двора тебя провожали... Надеялись тут и встретить... А пришлось оплакивать... — причитала, теряя голос, Лукерья. Прильнула к плечу старика, крепко обняла, словно принимая на себя его боль. — Оставайся у нас. Курень просторный, места всем хватит... Нельзя тебе одному с таким горем...

Матвеич молча кивал головой, то ли соглашаясь с ней, то ли покачиваясь в такт своим тяжким раздумьям.

Вышла заплаканная Клавдия, села, обнимая Матвеича за плечи и заглядывая в лицо:

— Обещала я Аникею, что в случае чего... не оставлю тебя... О старости не печалься... Я от своего слова не отступлюся.

Убитый горем Матвеич молчал, только погладил шершавой рукой Клавдию по голове.

— Пойду девок кликну... — вылез из своего угла Коля. — Небось закоченели, на санках-то катаючись... — выскользнул за дверь.

Через несколько минут в хату ввалились облепленные снегом, весёлые и румяные Дуся с Полей. Их появление немного разрядило обстановку. Даже у Матвеича потеплел взгляд при их появлении.

— Маманя, мы так горку раскатали! Ох и склизко! Санки до самой речки едут! — наперебой защебетали они, снимая пальтишки, но увидев заплаканную мать, присмирели, подошли, обнимая за колени и заглядывая в глаза.

— Хорошие у тебя дети, Луша, — заговорил Матвеич. — И хорошо что их много... А я вот... один остался...

— Матвеич, — с надеждой глянула на него Лукерья, — а можа, ошиблись с похоронкой-то? Борис наш тоже сказывал, что матери его похоронку пошлют... А ить он выжил... Можа, и Аникей ишо живой... Обождем трошки... На войне всё бывает...

С этого дня Матвеич остался жить в курене Лукерьи, но каждый день наведывался на своё подворье. Видно, жила в нём тайная надежда, что сын его всё-таки жив...

Мороз крепчал. Всё больше наваливало снега. Через заносы трудно было добраться до станицы, и опять хутор остался без вестей с фронта.

Несколько раз Коля порывался сходить в станицу за почтой, но Лукерья была неумолима:

— Нет, сынок, не пущу. Дорогу занесло, снег рыхлый, мороз сильный... А ежели волки? Не пущу!

— Я ж не один, маманя! Мы со всего хутору хлопцев соберём...

— Зараз не пойдёшь. А вот сляжется трошки снег, я и сама с тобой в станицу пойду.

— Зачем? Мы сами могём...

— В церковь мне, сынок, надобно. Скоро Крещение. Сдаётся мне, что пока мы нашу криницу не очистим от греха итальянцев, не будет покою в нашем хуторе. Надо звать священника — чтобы отслужил службу у криницы. И курень наш освятить надобно, чтобы и духу этих супостатов не осталося...

Лукерья обошла все дворы. Её предложение освятить криницу и пройти крестным ходом по хутору взволновало хуторян. Плачущие казачки вытаскивали свои скудные сбережения и тоже давали на свечи и ладан, на тайное подаяние для церкви. Наказывали поставить свечку за здравие ушедших на фронт, напоминая их имена. Лукерья молча слушала, обещала, что никого не забудет.

Она знала всех хуторян. Ей достаточно было мысленно представить любое подворье своего хутора, чтобы назвать всех его жильцов от немощных стариков до грудных младенцев.

Вместе с Лукерьей, в окружении хуторских мальчишек, пошли в станицу Настёна и Нина. Одетые в овчинные тулупы, закутанные в тёплые шали, в валенках, они были неповоротливыми и неуклюжими. Зато мальчишки шумной ватагой убегали вперёд, взбирались на сугробы и кубарем скатывались вниз.

Дорогу разглядеть за снежными заносами было невозможно. Ориентировались по холмам, по зарослям терновника и по редким деревцам боярышника. Слежавшийся снег сверкал и переливался всеми цветами радуги под солнечными лучами. Казачки щурились, прикрывали глаза руками. Ясное небо дышало морозом, идущих сопровождал весёлый снежный скрип.

Выйдя в степь, Лукерья остановилась, заворожённая бескрайним снежным простором. Снег занёс и сравнял все небольшие овраги и балки, а наст его был таким прочным, что легко выдерживал казачек. Они шли по ровной белой глади. И только темневший кое-где кустарник вносил свои штрихи в эту картину.

— Бабы, хорошо-то как! — улыбнулась разрумянившаяся Лукерья. — Я думала, мы мёрзнуть будем, боялась этой дороги...

— Ветра нету, вот мороз и не жгёт... Опять же... С солнышком веселее итить... — поправляла платок Настёна. — Ох, тяжеловато я оделась, ажник взмокла!

— А я не холоду боюсь, а волков... — зорко оглядывала зимнюю степь Нина.

— Волки зараз в лесу. Тут им укрыться негде, всё снегом забито. Насколько глаз хватает, снег ровный что скатерть на столе.

— Пошли, бабы, нам надоть к вечерней службе поспеть...

— А сорванцы-то нас бросили! Вон ужо куды ушли... Не догнать их.

— Пущай бегут... Не терпится им письма с фронту получить...

— Ой, бабоньки! И куды же наша резвость подевалась! — засмеялась Лукерья. — Без мужей мы совсем бабками стали! То, бывало, хорохорились, прихорашивались, а таперича? А ну пошли шибче!

Отстояв вечернюю службу в церкви, поставили свечи за здравие живущих хуторян и за упокой погибших. Договорились со священником об освещении криницы и пошли на ночлег к бабке Дуне.

У двора их уже поджидали хуторские мальчишки, успевшие побывать и на почте, и в станичном госпитале. Они шумно о чём-то спорили, но, увидев Лукерью с женщинами, присмирели, насупились.

— Чё не поделили? — Лукерья строго взглянула на Колю.

— Письмо... Говорю я: Борька наш, и письмо — наше. А они сказывают, что разведчик Красной Армии общий и письмо тоже общее, — виновато опустил голову сын.

— Письмо от Бориса? Где же оно?

— Вот... — Коля достал из-за пазухи помятый треугольник.

— Одно? Больше никому нету? — нетерпеливо поглядела на детей Лукерья.

— Есть! Нам батька прислал! — просиял конопатый, что сорочиное яйцо, Андрюшка. — Живой наш батька! Я ужо читал...— мальчишка крепко держал в своей замёрзшей ручонке дорогое сердцу фронтовое письмо.

— Ишо от Семёна Иванкова и от дядьки Кузьмы! — размахивая письмами, стал приплясывать долговязый Серёжка.

— Да что ж мы тут стоим! Пошли скорей в хату! — прижала Лукерья к груди письмо от Бориса. — Пошли скорей читать!

С клубами морозного воздуха шумно ввалились они в тесный курень бабки Дуни, которая когда-то жила в их хуторе. Потом переехала в станицу, чтобы доглядеть свою старую мать, да так тут и осталась.

Бабка всплеснула руками, растерянно наблюдая, как тесно стало в хате от множества людей.

— Ты, бабуня, не волнуйся, — обняла её Лукерья, — харчи мы с собой взяли, а спать на полу будем... В тесноте, да не в обиде. Зараз мы свои одежонки посымаем — и просторнее станет...

Кучей побросав на лавку свои пальтишки, потирая замёрзшие руки, дети чинно, как взрослые, расселись по лавкам и приготовились слушать письмо Бориса.

— Так ты что ж, и не читал письмо-то? — протянула Лукерья сыну маленький треугольник.

— Не... Они не дали... — обидчиво глянул на друзей Колька, и она поняла, что сын очень ревниво оберегает своё право на особое отношение к Борису и ни с кем не хочет им делиться.

— Читай, сынок...

Письмо было коротким и грустным. Борис сообщал, что сам он жив и здоров, вернулся в свою часть, где его уже считали погибшим. Участвовал в боях за освобождение родного города, надеялся на встречу с родными, но на месте дома — одни развалины. Вся семья погибла при бомбёжке, и теперь он остался один.

«Кроме вашей семьи, тётка Луша, да Матвеича, у меня никого нет, и с фронта возвращаться мне некуда...» — писал Борис.

Коля читал медленно, запинаясь, с трудом разбирая слова — где из-за плохого почерка Бориса, а где из-за того, что строчки попали на сгиб и затёрлись.

Все слушали молча, не перебивая и не торопя, но каждый переживал услышанное по-своему: беззвучно плакала Лукерья, не стыдясь и не вытирая бегущих по лицу слёз. Казалось, она их просто не замечает, вслушиваясь в голос сына и устремив взор куда-то вдаль, к тем дням, когда она выхаживала раненого.

Бабка Дуня, не зная ничего и не понимая, чье же это письмо, с любопытством поглядывала на своих гостей, изредка крестясь. Настёна тяжело вздыхала, часто прикладывая конец платка к глазам и шмыгала носом. Нина дрожащими руками, не поднимая головы, то разглаживала складку на юбке, то закладывала её снова, и как будто была очень занята своим делом, ничего не слыша.

И только дети, открыв рты, не спускали глаз с Коли, как с учителя на уроке.
Дочитав до конца, Коля замолчал.

— Бабуня, у тебя бумага и карандаш есть? — нарушила молчание Лукерья.

— Нету, родимая... Откель у меня... Я безграмотная, писать не умею. Но ежели надобно, я к соседке Маше схожу. У неё двое хлопцев... Они дадут.

— Сходи... Мы зараз и напишем сыночку. А то из хутору кады ишо мы в станицу придем... Ну, как зима завьюжит! А Борису срочно отписать надобно... Сходи за бумагой.

Но любопытство не выпускало бабку из хаты, ей хотелось знать самой и сообщить новость соседке. Она затопталась у двери и спросила:

— Кем же энтот солдат тебе будет, Луша?

— Чужой это солдат, бабуня. Когда в нашем хуторе итальянцы были, я его раненым у речки нашла. Хоронила в леваде, выхаживала, вот он и стал нам родным. Приросла я сердцем к нему. Он одних годов с моим Ваней и на войне нашего Стёпку видал... Да ты иди... Я потом всё расскажу...

У бабки загорелись любопытством глаза, и она быстро скрылась за дверью.

Письмо получилось длинным и очень подробным, потому что писали его все хором. Рассказали Борису о том, что на Аникея пришла похоронка и Матвеич убит горем, что Борис ему как второй сын и он ждёт его. Что сам пока живёт у Лукерьи, а его курень пустует.

— Пропиши ему, — диктовала Лукерья Коле, — пущай апосля войны едет прямо к нам. Примем его как родного. Ежели захочет, будет жить с нами, а нет — в курене Матвеича...

Коля с таким усердием выводил строчку за строчкой, что на его лбу выступил пот!

— Ну вот... — облегчённо вздохнула Лукерья, когда письмо было написано и прочтено всем вслух. — Утром, Коля, снесёшь его на почту. А зараз давайте вечерять... — потянулась за своим узелком, и все сразу оживились, зашумели, выкладывая содержимое узелков на общий стол.

Накануне Рождества в хутор на санях, запряжённых куцей кобылой, приехал священник и остановился в курене у Настёны. Эта весть сразу облетела хутор, и казачки гуськом потянулись к её усадьбе. Исповедовались в грехах, облегчая душу.

А вечером весь хутор собрался в курене Настёны на вечернюю службу. От множества народа и горящих свечей было тесно и душно. Священник, пожилой, невысокого роста, с длинными седыми волосами и кучерявой бородой, с большим серебряным крестом на груди, энергично, зычным голосом вёл службу. Окуривал дымом ладана собравшихся. Хуторяне благоговейно, усердно молились, и слёзы очищения и надежды блестели у них на глазах, скатывались по щекам.

А утром, празднично одетые, все хуторяне, от мала до велика, с иконами в руках собрались у криницы. Сновали дети, чинно переговаривались старики. Суеверно крестясь и оглядываясь на криницу, шептались бабы.

— Батюшка-то, сказывают, тайно приехал... Начальство в станице про то не знает...

— А начальству и незачем про наши дела знать... Там все безбожники, и детей наших учат, что Бога нету...

— Господь всё видит... Стало быть, допустил чтобы криницу от грязи очистили... Знать, бабы, она и взаправду святая...

Раннее утро было тихое и морозное. Ночью выпал небольшой снежок, и криница глядела на всех чистой, но печальной голубой гладью...

Лукерья подошла к ней, прислушалась к весёлому звону ручейка, бегущему от криницы и теряющемуся под снежным покрывалом.

«Затаилась как живая. Словно понимает, что тут весь хутор собрался...»

Появился святой отец. Вокруг криницы зажгли множество свечей, поставили иконы. Началась служба. Хуторяне вслед за священником шептали молитвы, клали земные поклоны — в надежде, что Господь услышит их просьбы, простит грехи и вернет с фронта их родных живыми.

 Молились под открытым небом долго и усердно.

Шепча молитвы, не знала тогда Настёна, что уже нет в живых её мужа, только не Лысакова Андрея Трофимыча, а Зайкова Никодима Емельяновича, как он числился по чужим документам. Простив всех и вся, он полил своей кровью землю, без которой не было ему жизни и которую давно у него отняли. А похоронка на него полетела в далекий, не ведомый Настёне таёжный посёлок — на родину лесника.

И чувствуя смутную тревогу, глотая слёзы, прислушивалась к своему сердцу Лукерья. Знала, что неспроста оно болит, но не могла увидеть ни обгоревшего, потерявшего былую красоту Ивана, ни мучающегося от боли на операционном столе Степана, ни падающего от осколочного ранения Жорку.

Хуторяне молились, шли крестным ходом по хутору, и в каждом сердце жила надежда.