1988 год. Наши кумиры

Вячеслав Вячеславов
28 апреля. Отдал четыре рассказа Рашевской, в мае поедет в Москву на пять дней, обещала показать рассказы в редакции. Надежды нет, но чем черт не шутит, а вдруг, на всякий случай, мало ли что.

 В первый час Валя прочитала про Северянина из журнала "Юности". Потом Мурысин достал толстую папку:

— Сейчас почитаю отрывки из поэмы.

И началось нечто невообразимое, я смотрел на лица коллег и понимал, что все они думают об одном и том же, но никто не решится сказать правду, никому не хотелось обижать критикой человека. У меня на языке вертелась фраза: «Я горд и счастлив, что довелось увидеть живого Козьму Пруткова».

Бесила его уверенность, что поэма представляет собой нечто значительное. Смесь сентенций, глупой обывательской философии, резонерство. И он ещё спокойно сидит и ждет положительной рецензии, другая — ему не нужна. Никто не хотел что-либо говорить. Это было честнее. Рядом сидевший Гришмановский спросил меня:

— Вы читали Козьму Пруткова?
— Я как раз сейчас об этом думал.
— О чем вы говорите? — спросила Валя.
— Если эту поэму напечатать, то получится второй Козьма Прутков, — сказал я.

Она улыбнулась.

— Но кто же это напечатает? — возразила она и обратилась к Мурысеву: —  Трудно судить по этим отрывкам, это надо всё читать. Дипломатично и не обидно.

 Я спросил Гришмановского, читал ли он "Интердевочки".
— Вячеслава Вячеславова?
— Нет, Кунина. В "Авроре".
— А где её достать?
— Пойди в библиотеку.
— Я не хожу в библиотеку.
— Почему?
— Считаю, что потеряю индивидуальность, если буду все читать. Интуитивно это чувствую.

Я пораженно смотрел на него: ещё один фанатик, ещё один сумасшедший. Боится потерять то, чего нет. Сколько апломба, самомнения. Он искренне считает, что придет время и начнет писать отличные стихи, станет поэтом. Наверное, кто-то ему уже сказал, что у него своя индивидуальность, которую нельзя потерять. И он безрассудно поверил глупому совету, что эрудиция и культура помешает поэзии.

— Ты не прав, — сказал я тихо.
— Я уверен.
— Это тупик.
— Почему?

 Объяснять что-либо невозможно, наш разговор мешал обсуждению, невежливо вести обособленный разговор, поэтому сказал:

— Давай встретимся через 50 лет, и ты мне скажешь, кто был прав.

Он засмеялся, оценив мою шутку, что уж я никак не смогу дожить такой срок. Вернее, я хотел сказать: «Через десять лет сам поймёшь, что бескультурье убивает индивидуальность». Но эта фраза не завершала спор, тогда как, произнесенная, поставила точку, и наш спор прекратился.

Мы стали слушать стихи Толстова, и мне снова хотелось сказать: «А это сыночек Козьмы Пруткова». То же бескультурье и обывательский пафос, который в сочетании с некоторыми задатками давал потрясающий эффект, то есть окружающие слушатели, такие же середнячки, воспринимали его стихи как нечто талантливое.

 Я его знал уже лет шесть, учиться он так и не захотел, но к советам прислушался, стал заниматься самообразованием, читать классиков. Рассказывал, что предпочитает Тургенева и Достоевского, читает Бальзака. Но мне кажется, что внутреннее бескультурье сидит в нем так крепко, что самообразование не поможет. Две недели назад он женился.

Лицо Гришмановского в мелких гнойничках, сейчас бы я его не спутал с девушкой. Похоже, он уже крепко подсел на наркотики.

12 мая. Воронцов встретился на пути в лито. Спросил:

— Ты не слышал по радио про Руднева?
— Нет, а что? Прославился на литературном поприще?
— Нет, на производственном. Говорили, что нельзя было такого ценного работника отпускать.

Руднев переехал в другой город по вызову своего товарища, на хорошую должность, кажется, главного инженера.

Тришкин прочитал стихотворение "Пахан", в котором описывал самоотверженный труд пахана на пашне, мол, перековался и добросовестно вкалывает до седьмого пота, — намек ясен, мол, нечего старое ворошить. Я спросил:
 — Ты знаешь смысл этого слова — пахан? 
— Выборное должностное лицо в местах заключения, типа бригадира.

Я удивился формулировке, но спорить не стал, что не всегда она выборная, чаще захватническая. Сказал:

 — Чаще — пахан – говорится в отрицательном смысле.

Он стал вспоминать положительные случаи.

На последнюю встречу многие не пришли, но человек десять набралось. Гришмановский, как всегда, сидел с глубокомысленным, задумчивым видом. Никто не читал стихи, сидели, разговаривая на текущие темы. В таких случаях мне каждый раз становилось неловко перед Валей, которая вынуждена слушать наш треп, вместо того, чтобы пойти домой к семье. Но все, видимо, считали, что ей за это деньги платят, ей так же приятно слушать, как и нам всем. Может, ничего этого не было, просто моя мнительность, но чувство было стойким. Я не выдержал, тихо встал, попрощался и вышел.

 Хотя Валя и сказала, что занятия будут и в июне, решил больше не приходить. Она, было, собралась в Москву, но в связи приездом Рейгана столицу закрыли.

— Боятся, что ты начнешь стрелять глазками, — пошло пошутил я. Валя засмеялась, отшутившись.

19 июля получил сюрприз. У Стаса увидел воскресный выпуск "Волжского комсомольца". Наклонился посмотреть, что там печатают?

 "Тусовка". Целый разворот! Вот те на! Кого угораздило напечатать под таким названием? А фамилия-то моя. Совсем забыл, что послал туда рассказ, не очень надеясь, что напечатают, привык получать отказы.  Настроение повысилось. Да, надо больше писать, нет-нет да напечатают, а я ленюсь. Трудно хороший сюжет придумать.

 Взял у Стаса новый журнал  «Сельская молодежь», про девчонок из спецПТУ. Под впечатлением прочитанного родился сюжет, и минут за десять оформился в рассказ «В гости к маме», который должен получиться интересным, надо только суметь написать.
http://www.proza.ru/2013/04/30/1808

1988 год. 25 сентября Леня поделился грандиозным замыслом будущей книги:

— Как подумаю, аж дрожь пробирает. Сюжет я не буду рассказывать, сам понимаешь, нельзя. Такого ещё не было. Это будет что-то необыкновенное. Одна из вероятностей мира. Что было бы, если бы Сталин не пришел к власти?
— Троцкий захватил бы, и завернул дело похлеще Сталина.

Леня с любопытством посмотрел на меня, мол, догадался.

— Вот. Я и хочу описать современность исходя из этой вероятности. Гитлер не придет к власти, но он будет, про него упоминается вскользь, незначительная фигура. И вот, наступило время перестройки, когда уже всё дошло до ручки и надо что-то делать. Понимаешь? Я как придумал, так и ахнул. Какие возможности! У меня сейчас трудности со стилистикой. Какой-то суконный язык, недоволен.

Последние слова он повторяет, чуть ли не каждый раз при нашей встрече, и я спросил:

— Ты надеешься, что когда-нибудь настанет такой день, когда ты скажешь, вот сейчас у меня изумительно кристально-чистый стиль. Я доволен. Можно начать писать.
— Возможно, и не настанет. Но что ты предлагаешь, не работать, над своим стилем?
— Работай. Но, по-моему, стиль идет от самого человека, какой он, такой у него и стиль, выше пупа, всё равно, не прыгнешь.
— Значит, ты предлагаешь, не работать?

Мы говорили на разных языках, не понимая друг друга. Я подразумевал, что в нашем возрасте уже поздно работать над стилем, мы его уже имеем, по-другому писать не сможем. Я молчал, не спрашивал о тех трех романах, о которых он распинался год и два назад. Сказал:

— Дай мне почитать новенькое, я посмотрю, может быть, что-нибудь посоветую. Или ты думаешь, что украду у тебя?
— Нет, не дам. Конечно, ты прав, я слишком много болтаю. Это моя беда. Ты что-нибудь написал?
— Нет, я читаю. Это интересней. Столько  хороших книг!

Ещё раз подколол его, что вот, я же не хвастаюсь замыслами. Снеси яйцо, а потом кудахтай.  Противно слушать, как хвастается переполняющими замыслами, готовыми героями, только садись и пиши.  Но почему-то не пишет. Он, как бы, все время возвышает себя над другими. У него грандиозные замыслы, а у других — нет замыслов. Они пишут лишь только потому, что нравится сам процесс писания.

 Не хочет понять, что ему не 20 лет, если даже напишет, то нет гарантии, что книга пойдет в печать. Ничего толком не написав, уже уверен в своей гениальности. Такая самоуверенность не нравится, я люблю скромных людей. Во всяком случае, если ты и гениален, то не надо высказывать презрение менее гениальным, или даже совсем не гениальным.

1 декабря. Вчера разозлился на Мурысева. Из-за него ходить туда не хочется, противно смотреть, как он корчит из себя творческую натуру, каждый раз ляпает такую глупость, что уши вянут. Конечно, я к нему несправедлив, надо его игнорировать, я сдерживаюсь, но потом взрываюсь от раздражения.

— Я читаю Ленина и вижу, что у нас были отклонения. Ленин знал, куда и как идти, — сказал он самодовольным тоном. Мол, я вам не чета, вы Ленина не читаете.

Я вспылил:

— Ленин тоже не понимал, что получится, и как строить новое общество. Вас догматически настроили на непререкаемый ленинский авторитет, так вы все свернуть не можете.
— По-твоему не надо было революцию делать? Оставить всё как было? — спросила Валя.
— А стоило делать революцию, чтобы к власти пришел Сталин и все последующие мерзавцы? Или взять, хотя бы иранскую революцию, сбросили шаха. Знаете, что там сейчас твориться? Вспомните Достоевского, который говорил о слезинке ребенка. А у нас не слезинка, океан слез.

Мурысев прочитал рассказ о гражданской войне; комиссар хотел расстрелять солдата как дезертира, не поверив, что его отпустили из части. Написан хорошо, если бы не вторичность сюжета. Всё уже было во многих рассказах. Зачем стоило писать? Всё это я и сказал, хотя было намерение промолчать, если бы не Валя, которая стала недоумевать, почему рассказ не получился? Я и объяснил.

Не могу понять, что со мной? Откуда такая раздражительность на меня нападает, когда я прихожу туда, не могу переваривать их глупые речи, самодовольный вид, с которым они рассуждают о поэзии. Месяц не ходил. Надо ещё два не ходить.      

продолжение следует: http://proza.ru/2012/05/01/879